С величайшей радостью сообщаю Вам, что с пятницы я снова буду в Вашем милом обществе. Дорогая тётя, если будет хорошая погода, вероятно, проводит меня; в противном случае меня доставит в Планкенберг кто-нибудь из конторы. — Я уже совсем здоров, и от сыпи не осталось и следа. Очень радуюсь Вашим сердечным урокам, которых так долго был лишён, и, хотя я и здесь прилежно занимался, должен, к сожалению, всё же усомниться, останетесь ли Вы мной довольны. — Вы наверняка уже получили вести о милом Луи, до которых я очень охоч. Надеюсь застать Вас и Вашу почтенную супругу в добром здравии и хорошем расположении духа и пребываю с глубоким уважением и любовью
Ваш ученик
Йос. Иоахим.
Йозеф Иоахим, 1848. С рисунка Фридриха Преллера-старшегоЙозеф Иоахим одиннадцати лет. С дагерротипа
Родителям
Таранд, 8 августа 1843 г.
…У нас здесь дурная погода, и я думаю, что мы скоро вернёмся в Лейпциг, где я снова начну свои уроки у тех же мастеров и откуда напишу Вам также мой распорядок дня. Здесь я использую своё время как могу, хотя много часов провожу в саду. Милая Фанни купила мне арбалет, который доставляет мне большую радость и из которого я часто стреляю с мальчиками моего возраста. Я не худший стрелок среди них; к тому же это очень упражняет мне глаза. Есть здесь и большой пруд, по которому я часто катаюсь, ведь грести я умею довольно хорошо; разумеется, я никогда не катаюсь один, а всегда в обществе, так что со мной ничего не может случиться. — На прошлой неделе я был с милой Фанни и одним французским семейством в Фрайберге, знаменитом саксонском серебряном руднике, примерно в двух перегонах отсюда. Я там всё осмотрел самым подробным образом: серебро в самом сыром виде, отделение его от других руд и многое ещё. Жаль мне только бедных рудокопов, которым приходится проводить свою жизнь в этих глубоких, нездоровых и тёмных шахтах, иные из которых уходят на тысячу пятьсот футов вглубь. — Сегодня я получил письмо от милого Генриха и милого дяди Бернхарда, у которых всё благополучно; от филармонического общества я, как пишет Генрих, получил булавку, которую он перешлёт мне как можно скорее…
Факсимиле письма Феликса Мендельсона издателю Кистнеру (Лейпциг, 16 августа 1843) — о двенадцатилетнем Иоахиме, ученике профессора Бёма в Вене
Йозефу Бёму в Вену
Лейпциг, 15 октября 1844 г.
Дражайший господин профессор!
Уж конечно не от забывчивости я так долго не писал, ведь всякий раз, как я думаю о лондонской поездке и её успехе, я с величайшей благодарностью вспоминаю о Вас, мой досточтимый учитель, которому я этим успехом большей частью и обязан. —
Я рад за Вас, что наступающей зимой Вы наконец увидите Вашего милого Эрнста. Теперь, когда я и сам имею честь быть с ним знакомым, мне особенно хорошо понятна Ваша любовь к нему; он и впрямь любезнейший человек, какого только можно вообразить, и, без сомнения, величайший виртуоз; надеюсь вскоре его увидеть, так как на днях он сюда приезжает. Слышал я и Пруме; он мне не особенно понравился: звук у него, мне кажется, хоть и приятный, но не большой, ведение смычка не превосходное, исполнение не слишком одухотворённое, а сочинения совсем не оригинальны. Зато правая [левая?] рука у него очень хороша, да и вообще он весьма значительный скрипач. Он тоже должен приехать в Вену к будущему сезону. Концерты в Гевандхаусе здесь уже снова начались; об их превосходстве я писал Вам ещё в прошлом году.
Я разучиваю сейчас Quatuor brillant си минор (опус 61) Шпора, который мне очень нравится. И Паганини играю довольно много, равно как и старого Баха, чьё Adagio и фугу для скрипки соло я публично исполнял в Лондоне.
Мой концерт для скрипки скоро будет готов; под руководством Хауптмана я сочиняю песни, которые в домах, где водится много мышей и крыс, не преминут возыметь своё действие.
Кланяйтесь от меня, дражайший господин профессор, Вашей милой, досточтимой супруге и не забывайте вовсе нежно любящего Вас ученика
Йозефа Иоахима.
Родителям
Ганновер, 15 мая [18]45 г.
Вас удивит, что Вы получаете от меня письмо из Ганновера, ведь Вы не знаете, что я совершаю путешествие с милой Фанни, милым Германом и маленькой Анной. Всего мы намерены пробыть в отлучке из Лейпцига дней десять и вернуться через Гарц (где дивно красиво), чему я тоже очень радуюсь. Здесь я на несколько дней один, потому что Герман с Фанни навещают сестёр первого, которые живут в Ринтельне, в полудне пути отсюда, что меня, впрочем, мало занимает. Вот я и предпочёл остаться здесь и жду их возвращения завтра. Ганновер, хоть и не большой, но очень милый город, с очень красивыми местами для прогулок, однако не богатый достопримечательностями, и я, пожалуй, скучал бы, не сведи я весьма интересного знакомства, а именно с капельмейстером Маршнером, сочинителем «Вампира» и прочего, к которому у меня было рекомендательное письмо от Хауптмана и который принял меня очень приветливо и у которого чрезвычайно любезное семейство; играть ему я ещё ничего не играл. — Вчера я был в опере, которая, кроме оркестра, довольно посредственна. «Доля дьявола» Обера показалась мне весьма пресной; да я и не пошёл бы туда, не возьми меня Маршнер задаром с собою. — Как поживаете Вы, дорогие родители, и милые мои братья и сёстры, которых я тысячу раз приветствую и целую? Эрнст наверняка побывал в Пеште. Говорили ли Вы с ним? — Надеюсь в будущий понедельник быть в Лейпциге.
О Гарце я напишу подробно, и притом милой Юлии. —
Прощайте. Живите благополучно, как того желает
Ваш Йозеф.
Фердинанду Давиду
[Лондон, 12 апреля 1847 г.]
Досточтимый учитель!
Вы позволили мне писать Вам отсюда, и я не делаю ничего с большим удовольствием, чем это. Прежде всего благодарю Вас за Ваши рекомендательные письма, которые мне очень пригодились, ведь и господин Давид в Кёльне, и мадам Дюлькен здесь приняли меня весьма приветливо. Я уже несколько раз публично здесь играл и буду играть 27-го в пятом филармоническом концерте, что стоило многих хлопот. Мне не остаётся ничего иного (так как Эрнст во втором концерте играл «Сцену пения»), как выбрать для исполнения концерт Бетховена. Нахожу, что филармонические концерты не заслуживают той славы, которую имеют, ибо, привыкнув слышать бетховенские симфонии в Лейпциге, не можешь быть в восторге от здешних их исполнений. Даже темпы, по моему, быть может, и ошибочному мнению, порой берутся очень неверно. Эрнст играл «Сцену пения» не по тексту; каденцию он сделал (хоть и в той же гармонии) гораздо современнее, навставлял в неё больших трудностей, вовсе опустил прекрасные модуляции пассажа в Allegro (in F), концовку каждого соло в Allegro сделал совсем на современный лад, пассаж стаккато сыграл терциями, отчего вынужден был взять этот пассаж несколько сдержаннее. Я считаю Эрнста очень большим скрипачом и нахожу, что как виртуоз, художник и человек он несравненно больше Сивори. Последний и впрямь делает поразительные трудности, но при этом часто играет фальшиво и, главное, большой шарлатан. Здесь избыток заезжих скрипачей. Эрнст, Сивори, Потт (который будет играть в следующем, четвёртом филармоническом), Гулон [?] (о котором совсем ничего не слышно) и Росси, шестнадцати лет, который привёз хорошие рекомендации от Россини и, как говорят мне дельные люди, играет плохо. Мадам Дюлькен играла в шестом филармоническом концерте квинтет Шпора с флейтой, кларнетом, фаготом и валторной — поистине великолепно. Жаль только, что духовые от жары поползли вверх и сделались по меньшей мере на восьмую тона выше. …Уле Булль, говорят, зарабатывает в Америке много денег. Пэриш Альварс [?] сказал мне, что Уле Булль даёт там концерты в манеже при входной плате в один шиллинг. — Пэриш Альварс сказал мне ещё, что он, Альварс то есть, будущей зимой приедет в Лейпциг, чтобы исполнить симфонию, которую скоро закончит. Он и впрямь чудесный человек, и я уже радуюсь, что увижу его в Лейпциге. Теперь позвольте мне обратить к Вам и несколько вопросов, ведь я надеюсь, что Вы пришлёте мне несколько строк. Правда ли, что Вы, как я тут слышу, на будущий год собираетесь сюда приехать? Что слышно о нашем дорогом Гаде? В Лейпциге ли ещё господин Хиллер [?]? Удалась ли поездка господина Шумана? Сегодня здесь со всей определённостью ждут д-ра Мендельсона:
[нотный пример]
и так далее.
Я как раз собираюсь идти к господину Клингеману поглядеть, не приехал ли он уже. Будьте здоровы и не забывайте вовсе Вашего благодарного
Альдерхена
Й. Иоахима.
Запись Джона Кэлкотта Хорсли в альбом Йозефа Иоахима (Лондон, 1846): юный скрипач на земном шаре, вокруг — аллегории частей света
Брату Генриху в Вену
[Лондон], 6 августа [1847 г.]
…Из моих сочинений я раз сыграл здесь Adagio и Rondo, в концерте Андерсона, где они, кажется, и понравились; но так как для них нужен хороший оркестр, а его, к сожалению, ни на одном концерте, кроме филармонических, не сыщешь, то я не захотел играть их снова. Миссис Макфаррен публично спела песню, которую я для неё сочинил. Сегодня Макфаррен с нею отплыл в Нью-Йорк. — Я часто бываю у Бакстонов, которые очень милые люди. На днях я играл у него, в небольшом обществе, три мои сонаты для фортепиано и скрипки, и они были встречены весьма благосклонно. Пишу сейчас квартет, две части которого уже готовы…
Брату Генриху в Вену
Лейпциг, 19 ноября 1847 г.
Я ещё в долгу перед тобою за твоё столь милое, утешительное письмо, и от всего сердца спешу теперь его уплатить. Какое всё же счастье, что милостивый Бог даровал мне столь милые, добрые существа, чьё участие мне так отрадно и чью любовь ко мне я всё больше учусь сознавать и ценить. Здесь всё, что касается музыки, ныне так пусто и уныло с тех пор, как высокий дух, что был её хранителем, нас покинул. Его творения, которые я теперь с жаром изучаю, — мой прекраснейший утешитель, и я пребываю при них с сердечным восторгом, им я уже стольким блаженным часам обязан. Когда же я подхожу затем к фортепиано и проигрываю себе какое-нибудь по-настоящему прекрасное место, в котором его благородная душа выказывает себя так всецело, — это и есть упоение печалью, которое моими словами не описать.
Эту зиму я во всяком случае думаю пробыть ещё здесь и написать себе несколько сочинений к будущей весне (в Лондоне)… Только что почтальон принёс мне письмо от милой матушки, в котором она зовёт меня в Пешт, после того как и милый отец третьего дня написал мне о том же. Сколь ни велико во мне желание поехать туда и сколь твёрдо я уже решился было ехать, всё же, поразмыслив спокойнее, я под конец принуждён был сказать себе, что это плохо совместимо с моим художественным образованием, и как ни претило мне это, всё же наконец решиться пока не уезжать отсюда; ведь там я не знаю ни единого человека, общение с которым в музыкальном отношении могло бы принести мне что-либо иное, кроме вреда. Мне только отрадно, что вчера я тотчас имел мужество написать милому Рехницу [?], что поездка не состоится, ибо, думаю, после сегодняшнего любезного письма доброй матушки страстное желание видеть моих близких, чьего милого облика я уже так давно лишён, всё же одержало бы верх. Да разве ты сам не съездишь скоро в Пешт? Если бы я мог быть так близко от моих родных! …
Твой Йозеф Иоахим.
Родителям в Пешт
Лейпциг, 19 ноября 1847 г.
Мои милые, досточтимые родители!
Вы наверняка уже получили моё письмо к милому Рехницу, а из него и мои доводы, почему я не стою за Пешт, который мне, разумеется, иначе был бы милейшим местом. Но я полагаю, что человек должен, когда это нужно, приносить и жертву своему образованию и рано приучать себя к лишению даже того, что любит на этом свете больше всего. Вы, надеюсь, согласитесь с моими взглядами на этот счёт, и я желал бы только, чтобы Вы поскорее написали мне о том, когда у Вас будет время, дорогие родители. Ваше письмо, добрая матушка, вновь показало мне, как велико счастье иметь таких родителей, за которых я должен быть так благодарен милостивому Богу, ведь не всякому дано это несказанное счастье. Чем смогу я когда-нибудь воздать Вам за Вашу любовь?!..
Мне живётся хорошо; и я снова начинаю как следует работать, что есть лучшее средство прогнать печальные мысли. Я весьма прилежно изучаю любимые мендельсоновские партитуры, которые доставляют мне истинное наслаждение. — Дай Бог мне поскорее добрых вестей из дома!
Йозеф.
Брату Генриху в Лондон
[Лейпциг], воскресенье, вечером после 10 часов [20 февраля 1848 г.]
…Когда я третьего дня собрался было написать тебе, ко мне пришёл Гаде с просьбою сыграть в ближайшем здешнем концерте два раза. Так вот, играть уже известные вещи мне не хотелось, а всякое добро вроде Вьётана, Берио, Эрнста, Давида и прочих (entre nous) я уже не могу играть без отвращения. Оттого мы (так как программа нужна была ему скоро) провели за этим много времени, рылись среди всех нот и у всех нотопродавцев — не найдём ли чего, что играешь с охотою: пересмотрели Виотти, Роде, Крейцера, Шпора. Наконец я остановился на романсе Бетховена и концертино Шпора. Ни того, ни другого я ещё не знал и охотно хотел разучить их наизусть и красиво к ближайшему четвергу. Ну, думал я обрести покой и нынче написать тебе. Но вот часа в два приходит ко мне Давид и говорит, что я должен выручить его из большого затруднения и мог бы оказать ему большую дружескую услугу. Он обещал было играть в среду в Бремене, а ныне ему помешало сдержать слово веское препятствие. Я мог бы оказать ему и бременцам большую услугу, если бы поехал туда и сыграл вместо него. А меня и без того давно уже приглашала тамошняя концертная дирекция (концерты их очень хороши и пользуются почётом) сыграть в одном из них, и я хочу сделать Давиду одолжение и заменить его там (насколько возможно). Один должен другому, если может, помочь выпутаться из беды, думаю я. Давид в четверг играет здесь за меня, а я в среду — за него в Бремене. Двенадцать луидоров гонорара тоже прихватить с собою.
Твой всегда верный брат
Йозеф.
P. S. В Бремене я играю концерт Бетховена, на который целую вечность не глядел и который снова рад буду услышать. В ратском погребке я выпью бокал знаменитого вина за твоё здоровье и мысленно с тобою чокнусь. Согласен?
Тому же
Лейпциг, 27 марта 1848 г.
…В Лейпциге я пробуду самое большее ещё месяц. А в Париж я ни в коем случае не поеду, как мне ни жаль, что не могу исполнить твоего желания. В Париже я не знаю ни единого человека и, стало быть, совсем один. Во-вторых, я не знаю там ни одного музыканта, чьей близости особенно искал бы, зато довольно таких, чьей дали желал бы; далее, летом там всё равно не бывает концертов, жизнь там к тому же дороже, чем в Германии, скандал тоже может всякую минуту вспыхнуть снова, и, главное, я тоскую теперь, как никогда, по тёплому, тесному общению с моими ближайшими, любимейшими родными, чьего облика я уже так давно лишён. Боже, как отрадно мне будет увидеть моих добрых родителей, братьев и сестёр! В начале мая я думаю прибыть в Пешт, чтобы провести там лето и, главное, прилежно писать для скрипки, окончить начатый концерт и так далее. Быть может, удастся устроить так, чтобы затем, к началу будущего года, я через Голландию и Париж поехал в Англию, to astonish the natives, if possible. Напиши мне, что думаешь об этом ты (и Бернхард). Но Бог весть, что до тех пор станется с Европою и с нами. Не услышим ли мы к тому времени пушек вместо скрипок. Ныне такое время, когда нельзя даже про завтрашний день с уверенностью сказать что-либо. О страшных событиях в Берлине и о радостных в нашем отечестве ты, верно, уже слышал. Поздравляю тебя с обретённою от австрийцев свободною конституцией и надеюсь, что мы ещё очень долго будем наслаждаться обретённою свободой. Да шествует Германия бодро по более вольному пути и да станет вскоре единым государством, способным удержать то место, которое по праву ей подобает занять!..
Фердинанду Давиду
Пешт, 2 мая 1848 г.
Дорогой господин концертмейстер!
Мне приятный долг — тотчас же, нынче, сказать Вам в нескольких словах, что я готов принять то место, которое Вы предложили мне в Лейпциге. Мои родители тоже сознают, что для меня может быть только спасительно взять на себя постоянную деятельность, и предоставили мне вернуться в Лейпциг в качестве «служащего». Что я делаю это с радостью, мне, верно, и уверять Вас не надо. Вы ведь знаете, как охотно я всегда бывал там, и потому надеюсь, что Вы, дорогой господин Давид, примете меня с прежнею добротою и охотно окажете мне ту снисходительность, которою единственно и может держаться столь ещё неопытный «учитель» и до сих пор ни с какою должностью не знакомый человек, как я. — Если Вы мне позволите, я снова как-нибудь Вам напишу; на нынче у меня остаётся лишь столько времени, чтобы просить Вас передать Вашим милым домашним самый сердечный поклон и оставаться добрым к
Вашему Йозефу Иоахиму.
Брату Генриху
Пешт, 2 июля 1848 г.
…Что до твоих вопросов, я отвечу тебе на них в точности. Итак, во-первых, с моим назначением всё верно, ибо я получил по этому делу письма от Фанни и д-ра Кленгеля, в которых мне сказано, что всё остаётся по-прежнему. У меня жалованье четыреста талеров; три месяца отпуска и в остальном изрядная свобода, и при этом хорошо то, что все мои начальники мне лично друзья. За то я должен в консерватории давать (ещё не знаю сколько, но во всяком случае не более двух) часов в день уроков, в опере (обыкновенно два-три раза в неделю) играть, во всех двадцати концертах — тоже, и два раза соло, и в церкви по воскресеньям полчаса. Мне во всяком случае отрадно, что я связан постоянною деятельностью, благодаря которой работа для себя самого станет мне отдыхом, да и в денежном отношении мне, особенно при нынешнем времени, может быть только приятно, если не придётся жить на те несколько отложенных гульденов, буде они у меня ещё есть… Будь так добр, разузнай, как высоко может простираться мой расход. Но только при случае. Милому отцу очень хочется это знать, а я не могу ему ответить; он утверждает, что у меня должны быть кое-какие деньги. Я же не знаю, откуда; ведь то, что я заработал игрою прошлый год в Лондоне, было не так уж значительно, да и из этого я до сих пор тратил. — Ты посмеёшься над моим купеческим письмом!!? Но довольно об этом. — Что до издания моих сочинений, то я, добрый брат, должен остаться при своём вето. Я положил себе за правило не выпускать ничего раньше, чем сам смогу быть этим сколько-нибудь доволен; нельзя ничего предлагать свету, покуда сам себе говоришь: я мог бы сделать это лучше. Если бы все так думали, миру было бы избавлено много ненужного хлама. Поверь мне только, о собственных трудах всегда сам имеешь лучшее суждение, я знаю это из опыта, который приобрёл. То, что судят несколько благонамеренных кузин, тёток и друзей вообще, никак не может подкупить моё суждение, ибо я знаю, сколь много из этого надо отнести на счёт невольной снисходительности, которая у родных неизбежно сказывается. Впрочем, надеюсь, что вскоре смогу исполнить ваше желание, ибо во мне всё больше разгорается охота к сочинительству, и плохо бы обстояло дело с моим талантом, если бы при доброй воле мне не удалось состряпать что-нибудь, с чем можно было бы предстать перед издателем… Первого здесь откроется сейм. Кошут несколько дней тому назад хотел сложить с себя полномочия, но до его ухода дело не дошло. Славяне и хорваты всё ещё строят дурные мины. Кто знает, какой ещё оборот примут здесь дела. По всему видно, что бунтовщикам потворствуют сверху, а инсбрукская палата ведёт двойную игру…
Брату Генриху
Лейпциг, 30 июля 1848 г.
Не хочу долее откладывать сообщить тебе, что с прошлой среды я снова здесь, в Лейпциге, и в том месте, где мне предстоит вступить в новое, хоть и столь малое, но всё же новое для меня поприще. Надеюсь, что я хорошо сумею к нему приладиться и что оно постольку будет мне полезно, поскольку привяжет меня к правильному, обязательному занятию, которое может быть для меня только желательным, тем более что времени мне при этом должно хватить, чтобы деятельно работать для себя, и я хочу добросовестно его использовать. Во всяком случае я напишу тебе об этом, как только сам буду в состоянии сказать, как нравится мне моя предстоящая должность и сколько времени я должен ей посвящать. Я, к сожалению, не застал здесь ни милой Фанни, ни господина Кленгеля. Оба в отъезде, первая в Кёльне, последний на Гарце, откуда его сегодня ждут обратно. И Фанни вернётся к концу этой недели, однако — — Одного я не застал, который не вернётся, того, кто иначе делал мне Лейпциг раем. Его нет. Нет — поверх желания и страха, не принадлежит он более обманчиво колеблющейся планете. О, ему хорошо, лучше, чем всем нам, кому теперь должно его лишиться. Но мы должны смотреть, чтобы дальше работать в его духе, и не хотим ни почить, ни перестать стремиться, дабы всё ближе подвигаться к возвышенному идеалу, дабы некогда с чистою совестью предстать перед нашим мастером. По крайней мере я не хочу почить в стремлении упражнять и двигать вперёд моё искусство в его духе и так и ныне быть к нему близким. Я теперь много бываю у милого Германа, который принял меня очень сердечно…
Брату Генриху
Лейпциг, октябрь 1848 г.
…Моё назначение мне покуда весьма по душе, тем более что худшее уже позади, а именно ярмарка, во время которой у меня было много дела, потому что четыре раза в неделю была опера и обыкновенно ещё и репетиции, так что иной день я едва мог поработать музыкою для себя. Но теперь лучше, и у меня больше досуга. Отпуск я получу по окончании концертов, то есть, верно, в конце марта или начале апреля; впрочем, я весьма рад, что до того ещё не близко, ведь до тех пор мне предстоит ещё много работы. — Господин Трюбнер [?] снова в Англии? Мне было бесконечно жаль, что я ни в каком деле не мог быть ему полезен и ничего для него сделать, чтобы пребывание его здесь было приятнее. Он такой любезный, благотворный человек, что я тебе истинно благодарен за то, что ты меня с ним познакомил, и желаю, чтобы в Лондоне мне представился случай узнать его ещё ближе. Будь же так добр, передай ему от меня самый дружеский поклон… Бедные венцы! Вести из Австрии и тебя, верно, глубоко потрясли. Это всё же вопиет к небу — какое несчастье принесло тайное действие предательской камарильи стольким миллионам людей. Будем надеяться, что она пыталась это в последний раз и что в Вене перед нею затворят ворота. Дай Бог, чтобы наши милые родные, и в особенности милая матушка, которая теперь в Бадене, отделались одним лишь испугом и были избавлены от всех прочих бед!! Что ты так редко слышишь из дома, и мне до глубины души больно; однако, думаю, тому можно найти оправдание в том, что любимые наши были теперь так заняты, что едва ли находили время и досуг для письма. Посылаю тебе прилагаемое письмо, которое я получил вчера от милого отца и из которого ты ясно увидишь его радость по поводу побед венгров. Я считаю тебя так называемым «чёрно-жёлтым» и потому приверженцем Елачича и противником Кошута. Я же, напротив, истинный мадьяр-эмбер и порадовался бы, если бы первого с его хорватами изгнали из Австрии. Правительство повело с венграми двойную игру, и это должно явно и решительно отомститься, иначе оно не перестанет вести её, покуда не лишит народы их юной, кровью купленной свободы и не утвердит хорватско-богемского владычества. Но что скажешь ты о венграх — разве не доказали они себя мужественно? Я думаю, что для нашего отечества занимается прекрасное будущее. Воодушевление — прекраснейшая предвестница и заря для великих, ярко сияющих деяний, и мадьяры доказали, что им за их дело его не занимать. Но довольно о моих юных, зелёных политических взглядах! Мне почти впору стыдиться, что я выложил их перед опытным и притом ещё воспитанным Нестором свободы, Джоном Буллем, питомцем политики. Прости мне это, как и многое иное, если я тебе этим наскучил…
Фердинанду Давиду
Париж, [1] апреля 1850 г.
Дорогой господин концертмейстер!
Правда, я думаю самое позднее через неделю снова быть в пути к Вам и, стало быть, смею надеяться весьма скоро вдоволь и с глазу на глаз поболтать с Вами обо всём этом сроке в три месяца, который я провёл вдали от Лейпцига; и всё же я не хочу покинуть Париж, не послав Вам прямо отсюда ещё сердечный поклон и не сказав Вам моей задушевной благодарности за Ваши любезные строки, что сопровождали письма Листа. К сожалению, я получил их, равно как и строки нашего друга, господина Кистнера, целых два с половиною месяца позднее, чем Вы, верно, полагали, и по простоватой неловкости французского почтового чиновника поставлен был в печальное положение думать, что мои лейпцигские друзья, пожалуй, совсем меня позабыли. Ну, слава Богу, оно, кажется, не так, и единственное, чего я теперь опасаюсь, — это что Вы, дорогой господин Давид, гневаетесь на меня за моё неписание, и, право, было бы непростительно с моей стороны не ответить на письмо, столь полное сердечности и дружеского расположения, каким было Ваше, если бы рассказанный выше случай — что я получил его лишь целых два с половиною месяца спустя — не оправдывал меня в Ваших глазах. Стало быть, я могу с чистою совестью предстать перед Вами, и скажу Вам, что от всего сердца радуюсь свидеться с Вами так скоро и, надеюсь, надолго. Я здесь бесконечно много музицировал, так много, что занятия, ожидающие меня в Лейпциге, покажутся мне против этого истинным отдыхом! Не звучит ли это вовсе невероятно? Все здесь занимаются музыкой, и притом особенно «классической», и если не имеешь привычки ловко уклоняться от приглашений, которые французская любезность так щедро раздаёт, и если тебе так трудно говорить «нет», как мне, то делаешься здесь жертвою музицирующей толпы. Вы, верно, эту зиму были весьма заняты, и я могу сказать, что нередко испытывал укоры совести из-за того, что отчасти способствовал тому, что занятия Ваши на несколько месяцев умножились; притом обещаю сим, что вменю себе в истинный долг, и притом радостный, делать всё, что только будет в моих слабых силах, дабы хоть сколько-нибудь облегчить Ваши изнурительные труды. — В будущий понедельник я отсюда уеду, и потому думаю, даже если задержусь на день в Кёльне и Билефельде, самое позднее через восемь дней, в субботу, быть у Вас. Семейству Кленгель, которое прошу сердечно приветствовать, я во всяком случае дам знать ещё точно день моего приезда. В будущее воскресенье хочу ещё съездить в Версаль, которого ещё не знаю, и думаю, стало быть, увезти с собою в дорогу ещё одно прекрасное, новое впечатление. Мне столько надо Вам сказать и порассказать, что я уже истинно радуюсь Вашей комнатке в Леманнсгартене. Со ста сердечными поклонами Вам и Вашему милому семейству остаюсь Ваш
искренне преданный Й. Иоахим.
Фердинанду Давиду
Веймар, понедельник утром [29 апреля 1850 г.]
Дорогой господин концертмейстер!
Лист, казалось, так этому радовался, что я сдержал своё слово дать ему здесь отчёт о моей парижской поездке, и он, право, так любезен, что я охотно хотел бы исполнить его желание помузицировать у него во вторник вечером, и потому прошу Вас извинить меня, если я ещё не буду в Лейпциге накануне первого. Так как я намерен уехать в среду с первым поездом, что отходит отсюда в пять часов утра, то всё же поспею достаточно вовремя, чтобы повице-концертмейстерствовать на какой-нибудь репетиции. Я Вам обязан искреннею благодарностью за то, что Вы ободрили меня к этой поездке, ибо я провожу здесь приятные дни. Сердечные поклоны милым Вашим домашним.
Совершенно преданный Вам Й. Иоахим.
Бернхарду Коссману
Лейпциг, 11 мая 1850 г.
Мой дорогой Коссман!
Ваш досточтимый отец, которого я имел удовольствие видеть у себя, хотел известить Вас письмом о моём счастливом сюда прибытии, а я предпочёл с моим письмом к Вам обождать, пока не нанесу визита Листу в Веймаре, чтобы заодно дать Вам весть о Вашем тамошнем деле; и надеюсь, Вы со старою, привычною снисходительностью и ввиду моей известной лености к письму не истолкуете мне эту отсрочку дурно, ибо, собственно говоря, я уже давно должен был бы поблагодарить Вас за Вашу любящую и участливую дружбу, столь прекрасные доказательства которой Вы дали мне в Париже, — если вообще за это можно благодарить простою формальностью! — Я должен передать Вам от Листа, у которого я провёл несколько незабвенных дней, что он считает Ваше назначение делом решённым, хотя официально в Веймаре об этом ещё ничего не велось. Лист в музыкальном отношении там так всевластен, что может настоять на своих желаниях, а что он искреннейшим образом желает видеть Вас там устроенным — в этом Вы можете быть уверены; он любит и ценит Вас чрезвычайно, что Вам, кому прекрасный Париж и ныне ещё воздаёт честь, не будет в новинку, но чем иной мог бы гордиться. И господин фон Цигезар [?] (весьма приятный человек) сказал мне, что надеется видеть Вас в Веймаре в сентябре. Мне там очень понравилось; это приветливо расположенный городок, и с тамошними людьми наверняка можно очень хорошо ужиться; а главное — у Вас там как раз Лист. Моя прежняя антипатия к нему теперь, с тех пор как я узнал его ближе, перешла в столь же сильную приязнь. Не стал ли я, может быть, со времени Парижа менее филистером? Так ли уж сильно изменил он свою повадку? или, пожалуй, и то и другое? Словом, он мне так нравится, что я уже радуюсь скорой новой поездке в Веймар. — Здесь всё по-старому. Я теперь, дражайший мой друг, когда смотрю на здешние обстоятельства беспристрастными глазами, во многом стал Вашего мнения, и не привязывай меня здесь мои родные, Кленгели и Давид, я не знаю, долго ли я здесь оставался бы. Во всяком случае я хочу как следует употребить лето на скрипку и сочинительство, чтобы к январю и тем самым к Парижу быть осёдланным. Что меня очень осчастливило бы найти Вас там, в этом Вы, конечно, у Вашего друга не усомнитесь. Приветствуйте моих и Ваших тамошних друзей самым сердечным образом, прежде всего Вашего милого брата и его Жанетту, о доброте и приветливости которых я с благодарностью вспоминаю. И нашему дорогому Морене Вы не забудете сказать, вместе с его семейством, что я часто их вспоминаю и моего обещания дать о себе весть не забуду; пусть и он меня вспоминает. И мадам Вартель прошу особо от меня приветствовать, равно как и кафе «Европа-клуб», и кого ещё сочтёте нужным. Напишите мне, когда и по какому адресу я должен послать в Баден Фантазию на «Вильгельма Телля». Будьте здоровы, дорогой друг, и оставайтесь добрым к Вашему
Иоахиму.
Развлекайтесь хорошенько в Турени, но сочиняйте тоже и не забывайте Вашей миссии для виолончели.
Й. Й.
Брату Генриху
Лейпциг, в последний день сентября 1850 г.
…Я через две недели вовсе перебираюсь в Веймар. Стараниями моего друга и покровителя Листа там создано для меня госпожою великой герцогиней место концертмейстера, которое хотя в денежном отношении и не даёт мне сейчас более, чем Лейпциг, но где я, во-первых, занимаю гораздо более почётный пост, во-вторых, имею чрезвычайно мало дела (играть, быть может, раз в неделю в опере под управлением Листа), в-третьих — виды на пять месяцев отпуска в год (на будущий год с конца марта до конца августа) и так далее. Всего же более влечёт меня в Веймар совместная работа и жизнь с Листом, ибо я с каждым разом всё более учусь любить его и держусь к тому же твёрдого убеждения, что он мой истинный друг, который не присоветовал бы мне этого места, если бы не полагал, что оно мне на благо. Он придаёт большое значение тому любезному и деятельному образу, каким веймарский двор интересуется художниками, и полагает, что в моих поездках это было бы мне весьма полезно, в особенности в России, ибо госпожа великая герцогиня — сестра императора Николая. Как бы то ни было, во всяком случае в Веймаре я смогу работать больше и непринуждённее, чем здесь, а это нужно, если я должен навестить тебя весною…
Тому же
Веймар, 22 ноября 1850 г.
…В отсутствие Листа на мне как на концертмейстере лежит единоличное устройство придворных концертов, из которых на будущей неделе будет четвёртый. Тебя позабавит узнать, что я по желанию госпожи великой герцогини должен был в каждом из них играть ещё романс для скрипки моего сочинения. И тебе я охотно, и без великогерцогского повеления, его сыграю, если только ты захочешь его услышать…
Фердинанду Хиллеру
Веймар, 22 августа 1851 г.
Досточтимый господин Хиллер!
Только что вернувшись с загородной прогулки, нахожу Ваши строки, за которые приношу Вам мою искреннейшую благодарность как за прекрасное доказательство Вашего неизменно дружеского ко мне расположения. Спешу добросовестно ответить на Ваши вопросы и начинаю с того, что сообщаю Вам: я и в самом деле с прошлого октября нахожусь в Веймаре, где надеялся обрести для себя больше досуга и самостоятельности, чем в Лейпциге. Покамест у меня не было намерения снова его покинуть, ибо от Листа я не слыхал ничего, что давало бы мне повод заключить, будто он намерен оставить здешнее своё место. Напротив, я надеюсь, что он после более чем трёхмесячного отсутствия вновь прибудет сюда в конце этого или в начале следующего месяца. Вы совершенно правы, полагая, что единственно и только Лист удерживает меня здесь; ибо без него Веймар как в художественном, так и в общественном отношении предлагает весьма немного. Притом, доведись мне получить подтверждение слуха, содержащегося в Вашем письме, я тотчас бы дал Вам знать.
Что до Вашего последнего вопроса, дорогой господин Хиллер, то на него ответить нелегко. Всё, что я пока могу сказать на сей счёт с определённостью, — это что моё воображение оказалось им самым живым образом занято. Я напряг весь мой дар прозрения, чтобы выведать, какой план может быть с этим для меня связан, и Вы найдёте простительной мою просьбу о разъяснении. Покинуть Германию мне, по правде, было бы тяжело, но не должен ли я буду пожертвовать моею склонностью к здешнему пребыванию, если этим могу надеяться скорее увидеть исполненным моё желание — действовать в моём искусстве по возможности самостоятельно и свободно, — вопрос этот мне будет много легче разрешить применительно к нынешнему случаю, если Вы вняли бы моей просьбе о разъяснении.
У Вас там, на Рейне, теперь, должно быть, поистине великолепно! Я много слышал о прекрасной, свежей художественной жизни, которая там ныне расцветает, и для меня всякий раз было особенно радостной мыслью, что это именно Вы, чьим трудам во благо процветания музыки мы обязаны столь прекрасным успехом. Да будете Вы ещё долго радоваться Вашему творению.
С сердечнейшим почтением!
Ваш
Йозеф Иоахим
Фердинанду Давиду
Веймар, 28 января 1852 г.
Дорогой господин концертмейстер!
Позвольте мне прежде всего сердечно поблагодарить Вас за великую радость, которую Вы мне вчера доставили. Лучшего доказательства тому, что Вы ещё охотно вспоминаете о прежнем, столь прекрасном для меня времени, Вы не могли бы мне дать, как тем, что вспомнили обо мне при издании значительного произведения и пожелали дать мне разделить с Вами радость о нём. Господа Мошелес и Лист, знавшие квартет Ферд. Давида ещё по рукописи, уже много мне о нём рассказывали, и я чрезвычайно рад теперь свести с ним личное знакомство; мы во всяком случае изучим его в будущее воскресенье со всею возможной для нас тщательностью, и автор, если всё пойдёт хорошо, незримо будет присутствовать в наших мыслях. Правда, ещё милее было бы нам (то есть Коссману, Штёру, Вальбрюлю и мне) в этом случае, если бы мы могли сыграть его Вам не только в мыслях, но и вправду однажды наяву. Неужто нет вовсе никакой возможности заманить Вас сюда на несколько дней? — Наш театр, правда, в эту минуту вряд ли являет собою что-либо особенно привлекательное: аристократические художественные услады, которыми госпожа графиня Росси(ньоль) ныне дарит публику, выступая здесь как Дочь полка, Марта и Розина, вытеснили всё прочее, в особенности же демократического Вагнера; но, может быть, Вы, да и господин Розенхайн решитесь приехать сюда к «Бенвенуто Челлини» Берлиоза, который должен пойти здесь на сцене 16 февраля. И вагнеровские оперы будут в это время повторены, и многих из Ваших друзей Вы по этому случаю наверняка охотно бы здесь приветствовали. С определённостью я мог бы обещать Вам нашего милого [Г. В.] Эрнста, который дал знать о своём приезде и которому я весьма сердечно радуюсь. Было бы поистине великолепно, если бы Вы здесь сошлись, и я не оставляю надежды увидеть моё желание исполненным, тем более что я во всяком случае намереваюсь на ближайших днях разок съездить в Лейпциг и там попытаюсь сделать всё, что в моих силах, чтобы уговорить Вас на приезд в Веймар. Охотно бы я завтра был на симфонии Германа в Лейпциге, но сомневаюсь в возможности освободиться здесь. О моих сочинениях, о которых Вы любезно вспоминаете, я надеюсь вскоре устно с Вами побеседовать (или, пожалуй, нагнать на Вас скуку?). — Вы так настоятельно советовали мне поспешить с ответом, что я всё же должен отослать эти наспех набросанные строки, хотя извинить их может одна лишь Ваша известная доброта и дружба. Ещё только просьба не забыть передать господину Розенхайну, которого я дружески приветствую, от имени Листа, что он был бы очень рад приветствовать его здесь на «Бенвенуто».
С почтением,
искренне преданный Вам
Й. Иоахим.
Фердинанду Давиду
Веймар, 21 февраля 1852 г.
Дорогой господин концертмейстер!
К сожалению, я не в состоянии исполнить Ваше желание касательно бетховенской партитуры, ибо таковою не владею. Впрочем, я совершенно ясно помню, что Вы взяли свою из здешних мест с собою в Лейпциг в дорожном бауле, и потому думаю, что Вы теперь её уже отыскали и обрели на сей счёт покой. Я завидую лейпцигцам тому наслаждению, которое им предстоит в будущий четверг и которого я так долго был лишён.
Меня радует, что Вы сочинили новые каденции к концерту, ибо надеюсь, что Вы их издадите и тем самым дадите им пойти на пользу и другим скрипачам (стало быть, и мне). С моими старыми каденциями я бетховенский концерт уж наверное больше играть не стану. Вы поистине страшны в Вашем суждении о моём друге, господине ф. Б…ве, которого Вы более чем «честите». Это служит мне доказательством того, что Вы более чем одарённого человека не знаете; при Вашем обычном правдолюбии Вы не могли бы писать о нём так, как это случилось. Его выдающееся музыкальное дарование и его пламенное рвение к истинному, дельному должны были бы обеспечить ему уважение и любовь тех, кто ценит подобные качества. Его суждение о Зонтаг резко, но я не назвал бы его несправедливым, и тем менее понимаю, отчего Вы полагаете, будто его надо отнести на счёт несостоявшегося визита?! Простите эту маленькую отступку. Я счёл себя обязанным ей той откровенности, с которою я при всех обстоятельствах охотно желал бы оставаться
искренне преданным Вам
Й. Иоахим.
Коссман сердечно кланяется.
Брату Генриху
Веймар, 14 марта 1852 г.
…я серьёзно и с радостью думаю о моей поездке к тебе, которая мне, наверное, во всех отношениях будет на благо… Я рад знать Хиллера и Берлиоза в Лондоне, ибо весьма расположен к обоим этим господам, как в музыкальном, так и вообще. Последнему я, быть может, на этих днях напишу пару слов о его опере, если у меня хватит на то французского. Опера Берлиоза «Бенвенуто Челлини», а именно (благодаря энергичному художественному рвению Листа!) несколько дней назад была здесь поставлена, и я нахожу в ней столько нового, увлекательного, что охотно хочу принести композитору мою личную благодарность за то умственное занятие, которое доставила мне его музыка.
Эрнст, стало быть, в Базеле! Отчего не в Лондоне! Я был бы рад вновь его увидеть.
Не находишь ли и ты, что мне, дабы выступить в Филармоническом концерте, следует избрать для дебюта мендельсоновский концерт и одно из моих сочинений? Напиши мне об этом, если захочешь о том подумать. — Приятно было бы мне сперва вновь приучить себя к Джону Буллю как к musical audience в каком-нибудь квартете, но это, пожалуй, вряд ли удастся устроить! Я поистине в высшей степени любопытствую, как мне, или, лучше, как я на сей раз понравлюсь. Ну, во всяком случае я буду иметь радость снова на некоторое время иметь тебя совсем близко, а это уж поистине много для меня. Ты не знаешь, как я тоскую по поистине близкому братскому сердцу; как много в моём одиночестве я с тоскою думал о тебе и о милых наших!..
Тому же
Веймар, 9 апреля 1852 г.
Дражайший Генрих!
…Я уже давно по-детски радуюсь нашей встрече и надеюсь, что мы проведём друг с другом приятные дни, ибо та любовная заботливость, с которою ты уже теперь думаешь о том, чтобы сделать моё пребывание благотворным, — верное мне тому доказательство, что и ты немного радуешься твоему брату. Неблагодарного ты в нём не найдёшь. —
Доктор Лист ни в коем случае не посетит Лондон, и я не знаю, что могло подать повод к этому слуху. — Для меня его присутствие в Лондоне, правда, было бы очень полезно. Но мне теперь надлежит самому добиваться себе признания или хотя бы с честью отступить с поля битвы, если первое мне не удастся. Что ж, увидим! Однако и на сей раз серьёзной музе придётся быть той, под защиту которой я отдамся. Весёлой и без того будет более чем достаточно дела, если она пожелает взять под защиту всех, кто из кожи вон лезет ей угодить. — Господин Лауб, верно, навестил тебя; поразительно, какая у этого человека блестящая техника; для него вовсе нет никаких трудностей, и он наверняка с этой стороны произведёт фурор.
Да к чему всё это; ведь скоро мы живым словом, а не мёртвою грамотой, многое друг другу расскажем. До тех пор — adieu!
С нетерпением,
твой верный
Йозеф.
Францу Листу
[Лондон], 22 мая 1852 г.
Глубоко чтимый господин доктор!
Вы, конечно, считаете меня неблагодарнейшим человеком на свете, который позволения писать Вам вовсе и оценить не умеет! И Вы вправду имели бы причину так обо мне думать, если бы лондонская хлопотливая суматоха, репетиции, концерты или иные внешние обстоятельства смогли удержать меня от того, чтобы давать Вам вести о себе. Однако ничто из всего этого не удерживало меня от писания, а лишь некоторая робость — сказать именно Вам, который надеялся на доброе для меня, что я до сих пор здесь едва ли чего достиг. Не будь мне мучительно полагать, что Вы во мне усомнитесь, я и сегодня едва ли решился бы нарушить моё молчание. Я и в самом деле, при величайшей хлопотливости и раздробленности времени, здесь ещё ничего не достиг: я не нашёл ни случая испытать себя с оркестром перед более многочисленной публикой, ни увидел исполненными желания лучшего рода, как, например, поближе узнать и понять Берлиоза. Прибавьте к этому, что здесь и впрямь столь часто видишь, как нечто поистине посредственное чтят сверх всякой меры и как редко значительные исполнения вырывают тебя из жалкой музыкальной обыденщины, — и Вы найдёте простительным, что я не писал, ибо опасался, как бы мои строки не несли отпечатка, который слишком напомнил бы Вам композитора «больного пуделя, что прогуливается в веймарском парке», а я знаю, Вы его терпеть не можете.
Вашим приветом Вы бросили настоящий луч света в мой лондонский туман, за что я от сердца Вас благодарю. Он был мне показан в письме к мадам Плейель. Эту художницу я видел лишь на одной репетиции и в одном концерте, потому что был одновременно занят в обоих. Она доставила мне много радости, вознаградив меня за её безразличное исполнение мендельсоновского ре-минорного трио далеко более удавшимся исполнением некоторых из Ваших сочинений. Поразительно, как уверенно, ясно и дерзко преодолевает она труднейшие места в «Конькобежцах». Обладай она при её блестящем звуке ещё и большею мягкостью и способностью к модуляции в выразительности, она могла бы живо напомнить мне композитора. Своим переложением шубертовской песни и Фантазии на «Пророка» она произвела необыкновенное впечатление на публику 2-й матинеи Эллы. В ней и я впервые здесь играл, а именно шубертовский квартет, который здесь ещё не был известен. Он не произвёл действия; Шуберта сочли возможным как новичка в инструментальном сочинительстве отделать с надменным сомнением в его способности к этому роду. Удивительно, как мало здешние люди беспристрастно отдаются впечатлению; они так испорчены зазывным крикливым шарлатанством спекулянтов (а в их-то руках здесь всецело покоится музыка), что имена тонотворцев рассматривают не иначе, как фирмы торговых домов, против которых они опротестовывают векселя или векселя коих принимают, смотря по тому, редко или часто слыхали они это имя. Бетховен здесь уже давно утвердился, стало быть, и ор. 1, и 9-я симфония производят равно великое действие! Сколь бессильным чувствую я себя здесь с желанием, но без достаточных средств, бороться против столь превратных отношений! Охотнее всего я нередко прямо отсюда убежал бы, на Альтенбург, к Вам! Вы наверняка опять уже немало плодотворного совершили за это время, и я многого лишаюсь, будучи вдали от Вас! Рафф был так любезен дать мне вести о моих веймарских друзьях, которым я сердечно обрадовался. Поблагодарить его я оставляю себе на потом — из Дублина. Через час я отправляюсь в этот город, где пробуду ближайшую неделю, ибо ангажирован там на 2 концерта. По моём возвращении я буду играть здесь, в старой Филармонии, и, если смогу тогда сообщить Вам нечто для меня радостное, напишу Вам. О музыкальных исполнениях Вы, верно, узнаете из газет, а о Берлиозе много больше, чем я мог бы сказать Вам теперь, в спешке. У меня в последние дни было поистине много дела, ибо я назначил концерт на 25 июня и все необходимые для него ангажементы должен был устроить уже теперь, до моей дублинской поездки. Не гневайтесь на меня за беглость этих строк; я не мог спокойно уехать, не написав Вам! Позволю себе лишь ещё просить Вас, досточтимый господин доктор, выразить Вашему ближайшему окружению моё почтение и преклонение.
Весь Ваш
Йозеф Иоахим.
Брату Генриху в Вену
Веймар, 22 августа 1852 г.
Дорогой, добрый Генрих!
Сердечнейше сокрушаюсь о злосчастье, которое так близко нас свело, не дав нам увидеться. Ты, надеюсь, вознаградишь меня тем более долгим совместным пребыванием при твоём обратном пути. Как охотно сопроводил бы я тебя в Вену и в особенности в Пешт, чтобы повидать родных и родителей! Но о подобном бедному пролетарию, каков музыкант, и думать нельзя; он должен быть рад, когда у него есть клочок, на котором он может своё единственное достояние, свою голову, хоть сколько-нибудь возделывать; кабы только почва не была вдобавок порою столь проклято тверда, бесплодна!!
Я пишу мою увертюру к «Гамлету» и заодно работаю над скрипичными вещами: переделываю концерт и фантазии. Доставляет мне также удовольствие упражняться в скрипичной игре и стараться вовсе избавиться от старой слабости в ней. Ты видишь, стало быть, у меня дела по горло. Из Мюнхена мне дали понять, что я мог бы добиваться места дирижёра (для антрактов и т. п.), которое там теперь свободно; я, разумеется, на это не пошёл.
В Ганновере граф Платен был в отъезде; цели своей я там, стало быть, не достиг. Может быть, я съезжу туда в течение зимы, по пути в Бремен…
…Здесь ничто не переменилось; Веймар по-старому, но, к счастью, и Лист, который ведёт здесь тихую, трудовую жизнь, как тут и должно поступать, если не хочешь найти это место несносным. Твой поклон Коссману я ещё не мог передать: он в Бадене, я жду его с нетерпением, как ради него самого, так и ради наших квартетов.
Что до затеянной для меня Раффом поездки в Вену, то я ещё раз говорил о ней с Листом, который тоже того мнения, что мне следует ещё год или два с этим повременить. Мне было бы невозможно предстать перед моими родными и в особенности перед Фанни, не достигнув в моём искусстве чего-нибудь из их надежд на меня!
Когда же это будет?
В Вене, вероятно, думают — никогда!
Вольдемару Баргилю
[Веймар], 27 сентября 1852 г.
Дорогой господин Баргиль!
Давно уже не было у меня столь истинной радости, как та, которую мне доставила присылка Вашего октета и любезных строк, его сопровождавших! Первая часть произведения была ещё свежа в моей памяти и заставляла меня желать поскорее исполнить целое, что и удалось вчера осуществить у меня, причём меня поддержали лучшие здешние художники. Позвольте мне в моём радостном волнении от Вашего творения от всего сердца принести Вам мою благодарность! Звуками Вашего создания Вы неослабленно вновь вызвали то большое впечатление, которое несколько лет назад произвела на меня первая часть его на испытании Лейпцигской консерватории. Новые части его существенно дополнили, усилили. Высокая художественная серьёзность, пронизывающая целое, достойна восхищения, и особенно достойным признания кажется мне то, что первая и последняя части (обыкновенно при склонной к строчению, репродуцирующей скерцо большинстве — partie honteuse) здесь самые значительные. Мысли этих частей полны характера, замысел широк, модуляция сильна, звучности отборны — словом, всё заставляет меня живейше желать вскоре познакомиться и с другими Вашими сочинениями. Вас порадует услышать, что действие Вашего октета на слушателей — а среди них по особому счастливому случаю находились Лист и Беттина ф. Арним с дочерьми — было значительным. Листу Вы, надеюсь, вскоре дадите случай самому сказать Вам, как сильно тронула его Ваша музыка, ибо я, согласно Вашему обещанию однажды нас здесь навестить, твёрдо рассчитываю увидеть Вас здесь в будущую субботу, 3 октября, чтобы услышать наконец «Лоэнгрина», который после долгого времени, и, к сожалению, тоже надолго, должен быть вновь однажды дан. Для меня будет особой, большою радостью сыграть Вам тогда и Ваш октет, и столько «бетховенских квартетов», сколько пожелаете. Надеюсь, Вы тогда привезёте нам и Ваш квартет, и другие сочинения. — Генеральная репетиция «Лоэнгрина» в пятницу; хорошо было бы, если бы Вы и её могли послушать, так что приезжайте к нам как можно скорее по получении этих спешных строк и оставайтесь затем подольше в Веймаре. Моя квартира здесь: Карлсплац, у строительного инспектора Гудре. — …
Херману Гримму
Веймар, 10 декабря 1852 г.
Дорогой Гримм!
Ничего более радостного не могло со мною приключиться по прочтении Вашего «Армина» с Вашею приятельницей, чем получение Вашего письма, дающего мне право вполне, без удержу радоваться Вашей дружбе. Та могучая духовная жизнь, которою дышат все образы в Вашем «Армине», ритмический размах речи, высокое воодушевление в ней — всё это мощно меня взволновало и дало образу автора живо предстать пред моею душою, совсем так, как он впервые здесь явился мне «средь божественных знакомцев», как я с тех пор так радостно носил его в моей душе, из которой лишь с глубочайшею болью изгнал бы его, если бы пришлось. Ваше письмо говорит мне, что он может во мне оставаться; оно не содержит ничего, что заставляло бы меня опасаться, что когда-либо вновь может наступить то жутко мучительное напряжение, которое (как здесь, при квартете, когда лопались иначе звучные струны) прекратилось разрушением внутренних гармоний.
Благодарю Вас за это!
Я теперь с большою радостью гляжу навстречу моему визиту в Берлин, где должен 13-го числа сего месяца впервые выступить перед публикой. Уже завтра я туда выезжаю и, стало быть, несколькими часами после этого письма прибуду к Вам с визитом, чтобы рассказать Вам поистине много о наших веймарских радостях и горестях со времени Вашего отъезда. До весёлого свидания!
Йозеф Иоахим.
От Хермана Гримма
Берлин, 4 февраля 1853 г.
Дорогой Иоахим.
Уже поздний вечер; недавно я сидел у Беттины, было много народу, внизу в доме играли на рояле, и скрипка ему вторила, я ничего не мог уловить, но мне сделалось тошно от разговоров, что велись вокруг меня, мне вспомнилась Ваша веймарская комнатка с лозою перед окном, и я затосковал туда, к мягкому весеннему солнцу сквозь листья и нескольким звукам Вашей скрипки, там было бы отрадно размышлять, я бы сейчас так охотно записал многое, что наверняка никогда уже так ясно не пройдёт сквозь мою душу, но вокруг меня изо дня в день такой человеческий шум, что когда я наконец остаюсь один, у меня от него ещё звенит в ушах, пока мне снова не приходится возвращаться туда. Не постигаю, как я это ещё выдерживаю и не схожу от этого с ума.
отчего Вы мне не пишете? я не напоминаю Вам об обещании на трактирной лестнице, ибо подобное забывается. Но я думаю, мы слишком мало знаем друг друга, чтобы так долго молчать, и слишком много, чтобы вновь обрывать связь, и пусть это не будет увещеванием, но, может быть (я представляю себе такую возможность), Вы и написали бы мне, да не нашли начала для письма.
Госпожа фон Арним и Гизела с прошлого воскресенья здесь, но до сих пор мне ещё не вполне удалось прорвать сеть, в которую я бросился с их отъезда; притязания многих людей на мои вечера. скоро, надеюсь, настанут более покойные времена. они обе здоровы. Армгарда приедет лишь через неделю. Гизель тоже рассказала мне, что Вы во время Вашего здешнего пребывания так охотно о многом со мною говорили бы, но Беттина взяла с Вас обещание этого не делать; признаюсь, я постигаю, как Вы могли это обещать, но не то, как Вы его сдержали.
будьте здоровы
Ваш
Херман Гр.
Линксштрассе, 7.
Вольдемару Баргилю
[Ганновер, 4 февраля 1853 г.]
Дорогой Баргиль!
Сию минуту прихожу с репетиции к завтрашнему концерту, нахожу Ваши строки и отвечаю тоже сию же минуту, хотя устал от дирижирования и закостенел руками, лишь затем, чтобы Вы видели, как дорого мне всякое воспоминание о Вас. Я вёл здесь последние месяцы поистине отшельническую жизнь, почти безо всякого общения; и были вправду часы, когда мне казалось, что так будет длиться вечно. Вы — музыкант, при всём Вашем прекрасном смирении в жизни — художник в полном, гордом смысле этого слова!
Меня радует поэтому думать, что мы во многом сродственны, например в том, что Вы, как и я, нередко по утрам, фантазируя за роялем, за сочинением забываете сочинять; неужели Вы никогда не переживали поры, подобной моей первой в Ганновере, в которую охотнее всего сидел бы духом в какой-нибудь эоловой арфе, никем на свете не видимый, неслышимый, разве лишь когда и снаружи бушует и ярится буря? — Простите, что я делаю тут на время бумагу комедийной афишею моих недр. Подобное никогда не следовало бы поверять второму; но на сей раз я счёл это нужным, ибо опасался, что иначе Вы могли бы счесть меня способным на гнуснейшую неблагодарность к людям, которых я выше всех, кого до сих пор узнал, чту и почитаю;
Около 6 дней назад я уже написал госпоже фон Арним, не получив до сих пор от неё вновь известия; вероятно, Вы с тех пор не были в доме под Цельтами. Меня радует, что Вы много там бываете, как я заключаю из Вашего письма; от сердца желаю Вам общения с этими чудными, свежими музыкальными душами, и из этого Вы можете видеть, что я к Вам очень, очень хорошо расположен. Оставайтесь и Вы благосклонны
Вашему
искренне преданному
Йозефу Иоахиму.
От Франца Листа
Веймар, 18 февраля [18]53.
Вы поистине слишком уж скромный и неразговорчивый корреспондент, дорогой друг, — но раз уж Вы написали Вашу увертюру к «Гамлету», то я вовсе не хочу жаловаться. Через Ганса я также с большим удовольствием узнал, что Вы довольны Вашим «Wirkungskreis» в Ганновере, и я не оставляю мысли нанести Вам туда визит в течение будущего лета. Это будет, вероятно, по моём возвращении из Цюриха, около середины июля, разве что Вы будете тогда в Англии, ибо в этом случае я устрою всё так, чтобы дождаться Вашего возвращения. — Если бы Ваши лондонские планы были уже решены, Вы обязали бы меня, известив меня о том несколькими строками, дабы я мог установить программу придворного концерта, который состоится во время торжеств по случаю бракосочетания принцессы Амелии с принцем Генрихом Нидерландским в мае —
Вы помните, что при Вашем отъезде отсюда господин де Цигезар уже пригласил Вас на этот концерт; стало быть, если бы Вы оказались не в состоянии приехать, мне следовало бы узнать о том несколько заранее.
Первое представление «Летучего голландца» состоялось третьего дня, 16 февраля, и я прилагаю Вам ниже официальное объявление о представлениях произведений Вагнера, которые будут следовать одно за другим отсюда и до 5 марта. Успех «Летучего голландца» в Веймаре столь же полон, как у меня были основания того ожидать. Несколькими днями ранее «Ромео и Джульетта» и «Фауст» Берлиоза были вновь исполнены и весьма горячо приняты.
Нужно ли говорить Вам, дорогой друг, что Вас нам бесконечно недостаёт, во всём и совершенно — а мне лично более, чем всем прочим? Вы в этом не сомневаетесь, не правда ли, и у Вас, должно быть, частенько звенит в ушах от всех тех сожалений, что Вы оставили здесь и что постоянно прорываются сквозь наши беседы! — Вы не из числа тех художников, кого заменяют, — и никто более меня не способен оценить всю ценность Вашего таланта, Вашего характера и Вашей самобытности.
«Альфреда» Раффа дадут вновь 14 или 15 марта — а Ганс на этих днях в Вене. — В течение этой зимы у меня было мало досуга для работы — я всё же закончил мою сонату, в ожидании лучшего.
Держали ли Вы в руках том, который Риль издал под заглавием «Musikalische Charakterköpfe»? Слог в нём хорош, но мысли кажутся мне более притязательными, нежели основательными. — Лобе продолжает свои «Musikalische Briefe eines Wohlbekannten» в «Fliegende Blätter für Musik» (Лейпциг) — «Wahrheit über Tonkunst und Tonkünstler». Искренне желаю ему больше успеха, чем обыкновенно выпадает на долю говорящих правду.
Adieu, дорогой Иоахим. Сохраните мне Вашу дружбу и вполне рассчитывайте на дружбу Вашего неизменно преданного и расположенного
Ф. Листа.
Бернхарду Коссману
Ганновер, второй вторник марта 1853 г.
Дражайший Коссман!
Речь идёт для меня о настоящей дружеской услуге, услуге любви, какую может оказать мне лишь добросовестный, истинный друг; что ж удивительного, что я прежде всего думаю о Вас! Но не пугайтесь, дорогой Коссман, это вовсе не любовное дело, которым я хочу Вас обременить и в котором Вы должны были бы выступать невольным наперсником; и не покушаюсь я, как, бывало, иной раз, на Вашу шкатулку, Ваш чемодан или, вернее, мешок! Речь идёт о сердечном деле, о настоящем, истинном сердечном деле, но без возлюбленной! Я ведь, видишь ли, до сих пор так ещё и не написал Листу отсюда! Непростительно! скажете Вы! Может быть; но я в первое время здесь и вправду был вовсе неспособен писать, и не только из-за недуга в руке; а позднее мне противно было бы посылать именно Листу письмо с извинениями, как того потребовало бы «приличие». И вот я дал себе зарок не давать ему ничего о себе слышать, прежде чем не смогу делом (без слов) показать ему, как близко лежит моему сердцу время, которое я провёл подле него в Веймаре; и потому я хотел обождать обращаться к нему письменно, пока не смогу послать ему мою увертюру к «Гамлету». А это станет возможным лишь дней через 10—12; вечные переделки, которые я, как всегда, предпринимал, всё иначе и иначе оформляли произведение, пока мне под конец не пришлось переиначить его в корне. Однако вчера первые листы его поступили к переписчику, и потому я смею надеяться вскоре переслать его Листу законченным. Скажите же ему (вот она, требуемая от Вас дружеская услуга), пусть он не отчуждается от меня, пусть не покидает меня из-за моего молчания; я-де твёрдо положил себе не писать ему прежде, чем не смогу дать ему более верного знака моей благодарности и преданности, нежели письмо. Я бы и сам ему это сказал, но опыт учит меня, что подобное принимают ни за что, как за слова, «слова»! А притом мне самому это показалось бы несколько юношеским, на манер Фердинанда фон Вальтера, слишком уж в духе «моего немецкого сердца», — Вы скажете это Листу куда лучше. Не правда ли, по-французски!
А если рассказать Вам, дорогой друг, кое-что о себе, то я должен начать с того, что мне сердечно жаль было не повидать Вас на Вашем обратном пути из Парижа здесь. Проехать мимо! Мерзко! Если Вы этого не загладите, пообещав мне нарочно приехать сюда из Веймара, то — я Вас силою притащу; из Вашей комнаты — в ½3 — За волосы для смычка, которые я получил через Зингера, мою прекраснейшую благодарность; но я их ещё не употреблял, хотя играл на скрипке больше обыкновенного, так что недавно имел радость публично сыграть эрнстовский фа-диез-минорный концерт без сколько-нибудь заметного скрипа и нечистой пальцовки. Из оркестровых исполнений мне доставили удовольствие удавшиеся исполнения увертюр к «Тангейзеру» и «Оберону» и 8-й бетховенской симфонии; да я вообще оркестру только радоваться могу. Разучивание прекрасных произведений — для меня милое, здесь — самое милое занятие. Из 6 концертов 5 уже позади; последний будет в субботу через 8 дней. «Аталия» Мендельсона, вероятно, одна берлиозовская увертюра, и, к сожалению, надо думать, ещё и соло в моём исполнении будут в программе. Когда же концерты пройдут, я разок съезжу к Вам; к «Летучему голландцу» по возможности, на последнее представление которого я не смог приехать, потому что тут надвигался концерт. Я неописуемо тоскую по вагнеровским звучаниям — по нашему квартету!!! О Коссман, о Штёр, о Вальбрюль! Здесь мне совершенно недостаёт сочувственного музыкального общения; я живу почти отшельнически! Лишь однажды я играл (за исключением нескольких гайдновских квартетов при дворе) ансамблевую музыку; тогда я дал несколько раз кряду отскрести себе 11-й бетховенский квартет:
[нотный пример]
С Маршнером музыкально общаться нельзя; он знает только себя; противно смотреть, как он позволяет своим друзьям и своему семейству воскурять себе чадный фимиам, и, несмотря на его приветливость, я вовсе не чувствую себя к нему влекомым; повсюду просвечивает грубейший эгоизм, сальный и лоснящийся! Тут проникаешься отвращением к беспечности. Впрочем, условия моей службы приятного свойства; у меня свободные руки в том, что касается театра. Лето я проведу в Гёттингене. Какие у Вас-то планы? Мильде мне сказали, что Вы не едете в Вену и что Бюлов уже там; я весьма порадовался веймарской чете и очень сожалею, что придворный траур лишает меня возможности предложить через моего шефа что-нибудь музыкальное в эти дни при дворе. И в Веймаре Вы будете в трауре; кто впредь спросит: где Вы учились! — Кончина блаженной памяти великого герцога Ольденбургского напоминает мне и о конце этого письма, который я хочу себе устроить тоже совсем мягко, прося Вас передать всё доброе и прекрасное от меня нашим друзьям. Захотите Вы как-нибудь мне написать — это от сердца порадует
Вашего весьма преданного
Йозефа Иоахима.
Простите моей всё растущей близорукости непомерно длинные росчерки.
Францу Листу
Ганновер, 21 марта 1853 г.
Досточтимый, дорогой Мастер!
Вместо того чтобы мучить Вас длинным объяснением, отчего Вы столь долгое, долгое время ничего обо мне не слыхали, я лучше тотчас же, в первой радости о наконец-то лежащей предо мною в готовой копии увертюре к «Гамлету», перешлю Вам её; при этом я питаю желание, чтобы произведение сказало Вам также и то, в чём Вы, надеюсь, не сомневались, — что Вы, мой Мастер, постоянно были предо мною. Прощальные слова, которые Вы мне в кругу друзей в один из последних вечеров в Веймаре крикнули вослед, всё ещё у меня в ушах; они отзываются в моих недрах как музыка, что никогда не может отзвучать. Внимать этому «voix interne» у меня здесь было вдоволь досуга; я был очень одинок. Контраст — из атмосферы, которая Вашим деянием неустанно наполняется новыми звуками, в воздух, совсем оцепеневший звуками от владычества одного северного флегматика времён Реставрации, — слишком варварский! Куда бы я ни глядел, никого, кто стремился бы к тому же, что и я; никого взамен фаланги единомышленных друзей в Веймаре. Пропасть между неистовейшим хотением и невозможным свершением отчаянно зияла предо мной. Я схватился тут за «Гамлета»; мотивы к увертюре, которую я ещё в Веймаре «хотел» было написать, вновь пришли мне на ум; но при записывании меня ничто не удовлетворяло; я всё переделывал, и под конец, после Вашего письма (ибо радость о нём придала мне сил), ещё раз — всё целое. Но кто знает, сколь по-детски и теперь покажется Вам, великий Мастер, мой «Гамлет»! Пусть так! Я всё же смею снова прежде всего к Вам обратиться его звуками, ибо знаю, серьёзной воли в работе Вы не пожелаете не признать. Да, я уверен, Вы, мой всегда снисходительный Мастер, просмотрите партитуру и, представляя себе, будто я сижу подле Вас, нем, как всегда, но с жадностью внимая Вашей музыкальной мудрости, дадите мне совет. Но если у Вас нет столько Вашего драгоценного времени в излишке, чтобы мне написать, то дайте мне знать лишь в двух строках, что я Вам не стал чужим! Иначе я ещё до месяца мая сам приеду.
От всего сердца Ваш
Йозеф Иоахим.
Вольдемару Баргилю
[Ганновер, 7 апреля 1853 г.]
Дорогой, добрый Баргиль!
Ваше желание увидеть кое-что из моих работ превосходно идёт навстречу моему — поделиться с Вами плодом моих ганноверских частных стараний, и вот я посылаю Вам увертюру, которая долгое время была здесь моим наперсником и которая множество превращений до её нынешнего облика во мне пережила. Вы не посетуете на то, что я посылаю Вам черновик; новая копия надолго задержала бы дело. Теперь Ваше музыкальное чутьё легко поможет Вам разобраться с иными сомнительными нотными головками. Беловик произведения — в руках Листа, который, впрочем, ещё ничего мне о нём не написал, хотя он единственный, кто, кроме меня, его знает. В Ганновере нет никого, чьему музыкальному смыслу я довольно бы доверял, чтобы показать ему важное для меня. Не сочтите же это за тщеславие, если я прошу Вас вскоре что-нибудь сказать мне об увертюре; будь это та, я вряд ли послал бы Вам этот менее всего подкупающий экземпляр! Такой черновик — это, собственно, своего рода художественная исповедь тому, кому его посылаешь; он даёт наш ход мысли неприкрашенным, позволяет получателю свободно заглянуть в наши слабости. Вы с этим, надеюсь, согласны и охотно примете на себя и основную обязанность исповедника. Но я и впрямь до крайности напряжённо жду отпущения, которое я, быть может, от Вас получу, мой дорогой, добросовестный отче! — В выборе героя для моей музыкальной попытки мне вряд ли надо оправдываться перед Вами. «Гамлета» обыкновенно называют немузыкальным материалом; люди держатся за то, что Гамлет много рефлектирует. Но эта рефлексия ведь лишь необходимое бегство от той тревоги, которая беспрестанно переворачивает его недра. То, что его туда гонит, вечное могучее влечение к деянию, глубокая печаль о том, что это дивное томление по осуществлению сокровеннейшей жизни должно бессильно истечь кровью о внешние обстоятельства, о духовно ничтожное, — это ведь прошло, верно, сквозь грудь всякого человека, есть общечеловеческое чувство, стало быть, и музыкальное. Музыка есть чистейшее выражение чувства, ей чуждо лишь случайное, неестественное, произвольное.
Бетховен тут вечный образец; он более, чем кто-либо иной, был глубоким знатоком человеческой души. Он музыкальный Шекспир (а не Гендель). Его темы живут как его единственные друзья всю его душевную жизнь с ним; они сопровождают его как наперсники всюду, и так им невольно отпечатывается всё тепло его богатого чувствования. Отсюда многообразие, живость образований, которые так чудесно приковывают нас к его разработкам (Durchführung — безобразное слово; оно должно бы зваться Durchfühlung — «прочувствование»!), которые так издревле-знакомо дышат на нас из его творений! Но куда же меня занесло — от моей увертюры к «Гамлету» к Бетховену! О юмор! Вот где было бы место тебе развернуться.
К более приветливому.
«Арнимы — добрые духи». Вы правы, дорогой Баргиль! Но это притом и любезные люди, с таким благоволением, с таким тактом, что нередко изумляешься, как сильно умеют они вживаться в существо других; они чтут всякую самостоятельность, и это делает их собственное своеобразие тем любезнее; они никогда не залезают в права иных натур. Это иначе редко встречаешь у «остроумных» людей, чьё общение оттого для музыкантов нередко имеет в себе нечто тягостное. Но к чему рассказывать Вам то, что Вы, конечно, сами давно почувствовали! Лучше я попрошу Вас, раз уж Вы часто бываете под Цельтами, кому-нибудь, у кого нет столь приятных пристанищ в свободные часы, время от времени рассказывать что-нибудь о добрых духах оттуда, а именно мне, который и впрямь совсем по-детски обрадовался, что обо мне там часто участливо вспоминают. — Послезавтра мне надо в Гамбург, играть в филармоническом концерте. В последнее время здесь часто бывало множество мелких занятий, которые ни до чего серьёзного меня не допускали; к тому же меня тревожило, что Лист ничего о моей работе не давал знать. По моём возвращении из Гамбурга (где я с 9-го по 10-е пробуду) будет ещё придворный концерт, вероятно, моё последнее «официальное» занятие здесь. В конце апреля я перебираюсь в Гёттинген, оттуда в мае сделаю короткую вылазку в Веймар, а позднее, может быть, на 14 дней — поездку в Пешт, чтобы вновь повидать моих родителей; после долгого, долгого времени впервые! — Может быть, мы как-нибудь летом встретимся; если захотите мне опять написать, то расскажите же мне о Ваших планах, и о Ваших сочинениях, и об Арнимах и т. д. и т. д. От сердца порадовало бы это
Вашего
вполне преданного
Й. Иоахима.
Вольдемару Баргилю
[Ганновер, 8 апреля 1853 г.]
Дорогой Баргиль.
Ноты уходят много позднее, чем я думал; несколько листов черновика затерялись, и я отыскивал их лишь мало-помалу. Ещё раз просьба: будьте вполне искренни и не думайте, будто я не способен снести доброжелательное порицание. — Сейчас 4 часа утра; через 1½ часа я еду в Гамбург.
Раз уж Вы были любезным отправителем гомеопатического порошочка, то смею, пожалуй, просить Вас передать фройляйн Гизелле в благодарность две маленькие песенки, но по возможности так, чтобы их и другие прежде неё не увидели: столь малый дар, какой я только и в силах поднести этими двумя непритязательными мелодиями, теряет вконец всякую цену, если ему приходится ходить ещё и по чужим рукам. Не правда ли? — Приветствуйте милого, досточтимого доктора, что прислал мне порошочек, и всех в арнимовском доме.
Й. Й.
От Франца Листа
[Веймар, середина апреля 1853 г.]
Дражайший друг,
«To be or not to be; that is the question» в деле искусства, что есть начало и как бы первый крик нашего бессмертия, равно как и в деле догматической веры и наших надмирных упований. Вы разрешаете этот великий вопрос самым утвердительным образом — произведением серьёзным и прекрасным, широко задуманным и широко развитым, которое наглядно доказывает своё право быть.
По внимательном прочтении Вашей партитуры увертюры к «Гамлету» я нимало не колеблюсь принести Вам мои искреннейшие поздравления, как за изысканность и цельную ценность мыслей, так и за их благородное и сильное расположение. Несколько обстоятельств, которые было бы излишне Вам излагать, побудили меня вовсе не участвовать в деятельности нашего театра после последних представлений произведений Вагнера (о чём я заблаговременно предупредил тех немногих особ, кого это могло занимать), и потому я, к сожалению, ещё не имел случая дать исполнить Вашу увертюру; но, если не случится весьма маловероятных событий, что удалили бы меня отсюда, я рассчитываю не дать пройти будущему месяцу, не доставив себе удовольствия услышать вдоль и поперёк это замечательное произведение, которое, между прочих достоинств, имеет ещё и то, что весьма сильно на Вас походит — таким, каким я Вас знаю и люблю. Когда я дам его прорепетировать, Вы позволите мне сделать Вам, быть может, несколько замечаний о мелких частностях; покамест же мне остаётся весьма сердечно поблагодарить Вас за посвящение, которое весьма польстит нашей капелле и за которое я Вам признателен.
Вы мне не отвечаете касательно Вашего приезда сюда в мае на концерт, который должен состояться во время торжеств по случаю бракосочетания принцессы Амелии. Господин де Цигезар вскоре Вам об этом напишет; и я надеюсь, что, если Вам не помешает поездка в Лондон, Вы доставите нам праздник Вашим возвращением в Веймар.
Из новостей, что могут Вас занять, Вы, без сомнения, уже знаете, что мадам Макс д’Арним (сестра Армгарды) выходит за графа Ориолу, полковника одного из боннских полков, где она и обоснуется.
Корнелиус только что провёл две недели на Альтенбурге — всё тот же, превосходный и обворожительный. Его последние мессы на 4 голоса с органным сопровождением — весьма хорошая работа и достойны серьёзного уважения.
«Бенвенуто Челлини» будет дан по-итальянски в мае в театре Ковент-Гарден в Лондоне.
Ганс превосходит Вас ещё и в эпистолярной лени, ибо не написал мне ни единой строчки из Вены. По вестям, что я получаю о нём от Лёви, моего кузена, и от Хаслингера, я знаю, что он дал там два концерта, и нимало не тревожусь о добрых плодах в смысле репутации и полезной выучки, которые он извлечёт из этой поездки. Несколько довольно колких газетных статеек на его счёт не имеют в себе ничего, что могло бы его беспокоить, и я надеюсь, что он сумеет держаться хорошо и достойно, как и подобает человеку, прибывшему из Веймара. Я особо рекомендовал ему не подкупать похвал прессы и нимало не угодничать. Ему нечего выгадать, ступая путём, протоптанным господами Дрей:, Вилль:, Литт:, Шул:, Леоп. Мейером, разве лишь оказаться побитым первым же подвернувшимся невежей. «To be or not to be, that is the question», — и ложные личины тут ничего не могут.
Что ж, я надеюсь, он приобретёт право быть, а не только являться, чтобы исчезнуть вместе с афишами и зазывными объявлениями его концертов. Вы знаете, что я привязался к Гансу как к сыну, и до сих пор моя привязанность никому не приносила несчастья.
Рафф покинет Веймар 1 июня будущего. Его «Альфред» будет дан вновь 16 апреля. У него тоже добрые виды быть назначенным вторым капельмейстером в Мюнхене на место В. Лахнера, который осенью перебирается в Гамбург. Мне желательно, чтобы он получил это место, которое, мне кажется, должно ему подойти, и я написал Дингельштедту и графу Поччи, «Musikgraf»’у в Мюнхене, чтобы рекомендовать его, как он того заслуживает.
Клиндворт делает заметные успехи, и я думаю, Вы будете им довольны, когда он вернётся в Ганновер.
Читали ли Вы великое творение, которое Вагнер только что отпечатал в сотне экземпляров для своих друзей, — «Der Ring des Nibelungen — ein Bühnenfestspiel für drei Tage und einen Vorabend»?
Если пожелаете, я могу выслать Вам один экземпляр.
Как занимательное чтение рекомендую Вам «Soirées de l’orchestre» Берлиоза и прелестную статью Коссака об «Индре».
До скорого свидания, дражайший друг —
и весьма искренне Ваш
с любовью
Ф. Лист.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 17 апреля 1853 г.
Дорогой и уважаемый господин Иоахим!
Мне только что сообщили, что Вы получили приглашение от нашего музыкально-фестивального комитета. Господа, быть может, сделали это, чтобы избавить меня, ныне многообразно занятого, от письма. Но в этом случае я всё же чувствую себя и лично обязанным выразить Вам пожелание комитета, как и заранее — радость, если Вы его исполните. Я думаю, это будут весёлые дни, и в хорошей музыке тоже не будет недостатка. Наверняка Вы найдёте здесь и многих из Ваших знакомых. Так приезжайте же и не забудьте захватить с собою и Вашу скрипку и бетховенский концерт, который мы все охотно бы услышали.
Ваш преданный
Р. Шуман.
Тому же
Ганновер, 16 апреля 1853 г.
Досточтимый Мастер!
Тщетно ждал я до сих пор упомянутого в Ваших строках приглашения фестивального комитета, которое, как мне думалось, я должен сперва получить, прежде чем дать окончательный ответ, раз Вы о таком пишете. Я, однако, не хочу долее медлить сказать Вам, что я, разумеется, всегда с готовностью последую исходящему от Вас зову, даже и без прочего приглашения. Только я хотел бы просить как можно скорее точно определить мне срок праздника, ибо я должен опасаться, как бы придворный концерт в Веймаре, в котором я ещё ранее обещал своё участие в течение мая месяца, не совпал с дюссельдорфским празднеством.
Что я был поистине сердечно обрадован тем, что Вы, досточтимый Мастер, обо мне вспомнили, Вы мне, верно, поверите; я уже было думал, что моё имя будет предоставлено случаю когда-нибудь воскресить в Вашей памяти. Тем прекраснее, что выходит иначе!
Ваш
с глубоким почтением преданный
Йозеф Иоахим.
От него же
Дюссельдорф, 18 апреля 1853 г.
Достоуважаемый господин,
В напоре многих дел господин, взявшийся доставить Вам приглашение, упустил отослать пригласительное письмо, как я только вчера услышал. Господа из комитета попросили меня теперь напрямую переговорить с Вами о нашей просьбе, и я хочу лишь пожелать, чтобы Веймар нам в том не помешал. На прилагаемом листе Вы найдёте подробности о программе, днях исполнений, равно как и репетиций. На третий день был бы концерт, в котором мы особенно желаем Вашего участия. Бетховенский концерт, о котором я Вам уже писал, был бы всем самым желанным.
Так приезжайте же, дорогой господин Иоахим! Лист наверняка сможет устроить так, чтобы придворный концерт не пришёлся на праздник.
Мне остаётся ещё упомянуть прозаическую сторону дела. Комитет предлагает Вам такой же гонорар, какой получил Давид при его последнем участии (12 фридрихсдоров). Могло бы быть и больше. Но и соображение об огромных издержках подобных празднеств тоже надо принять в расчёт. Весьма порадовало бы меня увидеть Вас после столь долгого времени. Ответьте мне как можно скорее! И моя жена просит Вас приехать.
С многократным поклоном
Ваш преданный
Р. Шуман.
Бернхарду Коссману
Ганновер, 18 апреля 1853 г.
Дорогой друг!
Наш коллега Штёр пишет мне, что Вы, как и прочие квартетные сотоварищи, имеете охоту устроить при моём приезде в Веймар 2 публичных квартетных вечера. Само собою разумеется, что и я охотно помузицирую, даже публично, если Вы при этом. Только позволю себе поднять вопрос, согласен ли с этим делом и Лист? Вы со мною согласитесь: в Веймаре ничего музыкального предпринимать не следует без его согласия; не потому, что он придворный капельмейстер. Боюсь, Лист мог бы разделить моё мнение и подумать: веймарцы «Erholung» — те, у кого всё возможно, — усмотрели бы в наших квартетах не радость о музыке, а своего рода демонстрацию против Лауба, чьего возрастания я ни за какую цену не хотел бы нарушить (sans calembourgs). Но если Вы и Лист не разделяете моего опасения, то я даю Вам «blanc buveur» во всех вещах, и в особенности — брать как можно более высокую входную плату. Напишите мне об этом, а также о том, в какой день состоится задуманный на май придворный концерт в Веймаре; мне хотелось бы знать это точно, потому что, во-первых, 17 мая я должен быть здесь к дню рождения короля, и потому что я охотно приму и приглашение Шумана на Рейнский музыкальный фестиваль. На минувшей неделе здесь были улажены последние музыкальные дела этого сезона; он был для меня весьма беспокойный, ибо, помимо большого придворного концерта в честь королевы, Андер, визиты родных и иные занятия всё нагрянули разом. У меня соответственно вновь множество долгов по письмам, хорошо, что для этого нет rue de Clichy! Сердечно приветствуйте Листа; я ему на этих днях напишу. И Мильде, Винтерб[ергера], Прукнера и Френкеля не забудьте тысячекратно приветствовать от
Вашего искренне преданного
Йозефа Иоахима.
P. S. Штёру и Вальбрюлю по возможности, кроме многих поклонов, ничего не говорите о лаубовских рассуждениях: это могло бы выглядеть как официальное великодушие, а уже и видимость его мне ненавистна, «как мошкара летом и» (см. «Книгу песен»).
Adieu.
Роберту Шуману
Ганновер, 14 апреля 1853 г.
Досточтимый Мастер!
По получении Ваших последних любезных строк я написал в Веймар, чтобы узнать подробнее о придворном концерте. Так как до сих пор я не получил ответа, то заключаю, что моему желанию последовать Вашему приглашению оттуда не стоит никакой помехи, и потому могу дать Вам моё согласие на художественный концерт в Дюссельдорфе. Я уже теперь радуюсь тем дням, которые мне предстоит провести там, подле Вас.
С просьбой усерднейше кланяться от меня Вашей досточтимой супруге остаюсь
Ваш
с глубоким почтением преданный
Йозеф Иоахим.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 28 апреля 1853 г.
Дорогой господин Иоахим,
Мы все очень рады, что Вы хотите приехать, прежде всего моя жена и я. Нам хотелось бы, чтобы Вы жили не в гостинице, где будет очень беспокойно, а, может быть, в какой-нибудь семье или на частной квартире. Я думаю в ближайшее время написать Вам об этом подробнее, при условии, что Вы согласны жить не в гостинице.
Как обстоит дело с оркестровыми голосами к бетховенскому концерту? Достаточно ли их у Вас? Тогда мы всё же надеемся, что Вы в первые два дня поведёте скрипки?
Из других скрипачей будут ещё участвовать Вазелевский, Хартман и Пиксис из Кёльна и г-н Бойе из Гамбурга. У нас собирается весьма внушительный оркестр.
Итак, надеюсь вскоре Вас увидеть, а также услышать, и сердечно приветствую Вас
Ваш
преданный
Р. Шуман.
От него же
Дюссельдорф, 5 мая 1853 г.
Дорогой господин Иоахим,
Если Вам угодно, Вы можете остановиться у господина банкира Шойера, который с удовольствием вызвался Вас у себя принять. Там Вы, я думаю, будете совершенно непринуждённы. Г-н Шойер — вдовец, и в его распоряжении целый дом. Напишите же мне, подходит ли Вам это, а затем и точно день и час Вашего приезда, чтобы я мог сообщить о том г-ну Шойеру. Если меня не задержат репетиции, то надеюсь встретить Вас при Вашем приезде на вокзале и проводить к г-ну Шойеру.
Итак, до скорого свидания!
Ваш
преданный
Р. Шуман.
Приезжайте по возможности уже в четверг! Репетиция начинается в 5 часов пополудни.
Роберту Шуману
Ганновер, 9 мая 1853 г.
Досточтимый господин доктор!
Совершенно уверенно я выеду отсюда в ближайший четверг утром, чтобы поспеть ещё вовремя к репетиции в Дюссельдорфе. Вашею великою добротою — что Вы потрудились ради устройства моего жилья — Вы обязываете меня к величайшей благодарности; я хорошо чувствую, как высоко должна цениться столь любезная забота в таких обыденных делах!
Охотно приму я участие в исполнениях, играя в оркестре; боюсь только, что мою руку (ведь ради сольной игры на третий день мне всё же придётся её поберечь!) могло бы слишком утомить, если я буду играть на всех репетициях, и потому надеюсь устно обсудить с Вами, какое облегчение в этом отношении может быть для меня устроено.
Оркестровые голоса к бетховенскому Концерту готовы; и моя скрипка тоже в порядке и радуется вместе со мною предстоящим богатым музыкою дням у Вас и Вашей супруги, которой прошу усердно меня рекомендовать.
С почтением,
Йозеф Иоахим.
Тому же
Ганновер, среда, 11 мая 1853 г.
Дорогой господин доктор!
К сожалению, я всё же не смогу теперь выехать отсюда завтра утренним поездом; зато поеду ночным и надеюсь, стало быть, в пятницу ранним утром быть в Дюссельдорфе. Извещаю Вас об этом, чтобы Вы понапрасну не утруждали себя поездкою на вокзал. Может быть, Вы и господина Шойера любезно о том уведомите.
В надежде на радостное свидание остаюсь
Вашим почтительно преданным
Йозефом Иоахимом.
Тому же
Ганновер, 2 июня 1853 г.
Дни, которые я недавно провёл вблизи Вас, для меня слишком большого значения, чтобы я не желал хоть немного сохранить их в Вашей памяти. Партитура бетховенского Скрипичного концерта, которою Вы пожелали обладать и которую я смею при этих строках Вам переслать, даёт мне к тому подходящий случай. О, если бы пример Бетховена побудил Вас извлечь из Вашего глубокого рудника на свет какое-нибудь творение для бедных скрипачей, которым, кроме камерной музыки, так недостаёт возвышающего для их инструмента, — Вы, дивный хранитель богатейших сокровищ!
Увертюра к «Гамлету», что приложена к Концерту и должна в худшем случае послужить противоядием, — моего сочинения; я робею при пересылке, ведь это впервые, что Вы увидите какое-либо моё произведение. Неделю назад я слышал её в Веймаре; звучание было в большинстве мест таким, каким его слышало моё внутреннее ухо; и всё же мне настойчиво представилась необходимость сделать кое-какие формальные изменения: в нескольких местах, мне кажется, форте обрывается после долгих нарастаний слишком коротко, без достаточного удовлетворения для музыкального чувства. Несколько замечаний от Вас, досточтимый мастер, могли бы иметь для меня и моих дальнейших устремлений высокую важность; я не хочу Вас о том просить, ведь у Вас, в конце концов, есть обязанности, перед которыми отдельный человек должен охотно отступить; но по крайней мере хотел бы Вам сказать, что меня осчастливило бы, если бы Вы уделили несколько минут как-нибудь мне и моей увертюре! Завтра я еду в Гёттинген, где пробуду несколько месяцев. —
Дюссельдорфские дни долго будут во мне действенны; не то, что мои труды приняли с такою чрезмерною благодарностью, так меня освежило — мне ещё гораздо больше пошло на пользу встретить в Вашем окружении целую дружину товарищей по искусству, с которыми я смею надеяться очень долго идти одним путём; здесь, в Ганновере, я чувствовал себя весьма одиноким.
В радостнейшем почтении к Вам и Вашей супруге остаюсь
С глубоким уважением преданный
Йозеф Иоахим.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 8 июня 1853 г.
Большое спасибо за Ваше милое письмо, как и за музыку, к нему приложенную, прежде всего за Вашу увертюру, которая с первых же тактов внушила мне глубокий интерес. Я был очень удивлён; — я предполагал, поскольку Вы не назвали мне имени трагедии, найти весёлую концертную увертюру, а нашёл нечто совсем иное. При чтении мне казалось, будто от страницы к странице озаряется сцена, и Офелия с Гамлетом выступают во плоти. В ней есть совершенно потрясающие места, и всё в целом поставлено в столь ясной и величественной форме, как то подобает столь высокой задаче. Многое хотел бы я Вам о том сказать; но слова лишь несовершенно выражают то, что чувствуешь. Симпатична — прежде всего — должна быть музыка, и если я могу это сказать о Вашей в отношении себя, то Вы можете тому верить. О том же, что, помимо поэтического человека в нас, занимает специально музыкального, Вы тоже позаботились в избытке. Искусное переплетение мотивов, способ, каким Вы уже ранее сказанное возвращаете в новом виде, и прежде всего трактовка оркестра и его своеобразное применение для редких эффектов света и тени — всё это кажется мне весьма достойным хвалы. Не обходится и без отдельных смелых и дерзких оборотов, каких требует особый предмет, — так при первом чтении меня несколько озадачил резкий интервал в третьем такте (это ми-бемоль). Но в течение пьесы именно этот интервал оказывается в высшей степени характерным, и его не заменить никаким другим. Какие места ещё особенно меня пленяют — это первое вступление главной темы в фа-мажоре (достаточно ли пробивается здесь гобой?), затем вступление той же темы в ре-мажоре (в валторнах), а перед тем смена аккордов [нотный пример]; как и всё большее модерато в середине, что должно производить волшебное действие, — а затем последние страницы с глубоко жалобными звуками валторн, и последние заключительные аккорды — и затем всё в целом.
Примите же моё поздравление с завершением этого творения. И не меняйте в нём ничего, прежде чем несколько раз его услышите. Охотно желал бы я исполнить увертюру в одном из первых наших концертов. Не могли бы Вы нам в этом помочь, уступив партитуру и голоса, если они в Вашем владении?
На партитуре бетховенского Концерта я нашёл моё имя, начертанное Вашею рукою. Полагаю, Вы предназначили мне это в дар, который я с радостью принимаю, тем более что он напоминает мне о том чародее и заклинателе духов, что вёл нас умелою рукою через высоты и глубины этого волшебного дивного строения, которое большинство постигают тщетно. Так буду я при чтении Концерта весьма часто вспоминать тот незабвенный день.
Прощайте, досточтимый и милый, и сохраните меня в добром воспоминании,
Р. Шуман.
Сегодня я вступил в свой сорок третий год жизни.
[Рукою госпожи Ш.:] Примите и мой сердечный привет, дорогой господин Иоахим, дружески! всё ещё живём мы воспоминанием о чудных часах, что Вы нам подарили. Сделайте так, чтобы к минувшим поскорее прибавились новые.
Клара Ш.
От Франца Листа
[Веймар], 23 июня 1853 г.
Дражайший друг!
Рассчитывая на большую радость увидеть Вас вскорости и провести с Вами недели две, пишу Вам лишь два слова, чтобы сказать, что выеду отсюда в ближайший вторник, 28 июня. —
29 и 30-го я останусь в Карлсруэ, чтобы заняться приготовлениями к задуманному музыкальному празднеству, и буду ждать Вас (в отеле «Эрбпринц» — если за четыре года он сменил название, Вам легко о том укажут — впрочем, мои длинные волосы достаточно известны в Карлсруэ, чтобы Вам не составило большого труда меня отыскать — в крайнем случае Вам надо будет лишь справиться у гофмаршала, графа Карла фон Лейнингена —); и буду ждать Вас 30-го вечером, или, самое позднее, 1 июля утром, чтобы совершить с Вами поездку в Цюрих. Я отправлю нарочного к Францу, чтобы назначить ему то же свидание, и надеюсь, что он сможет быть с нами. 12 июля я должен буду вернуться в Веймар, и лишь восемь дней спустя я провожу мою мать до Парижа.
Ремени и Брамс занимают прежнюю квартиру Бюлова; благодарю Вас, что направили их ко мне, и охотно надеюсь, что из них выйдут настоящие художники. — Вы узнаете из газет, что Бюлов был принят с восторгом в Пеште. — Несколько писем, что я получил на его счёт, подтверждают мне его успехи в Венгрии.
Итак, до свидания, дражайший друг, ровно через неделю, в четверг 30 июня или назавтра, 1 июля, в Карлсруэ — и всегда
истинно Ваш
сердцем и дружбою
Ф. Лист.
Вольдемару Баргилю
[Гёттинген], 24 июня 1853 г.
…Знаешь ли ты, дорогой друг, что Шуман написал мне почти восторженно хвалебное письмо о моей пересланной ему увертюре? Это подстёгивает к дальнейшему усердию куда более, чем все дюссельдорфские пересуды! Я хочу на этих днях послать Шуману и мой Скрипичный концерт; быть может, он меня насчёт него успокоит; я не могу с ним покончить с тех пор, как в последний раз слышал его в Веймаре. Моя увертюра там понравилась лишь немногим; в придворном концерте её, разумеется (как я сразу и думал), нельзя было исполнить; печальный, подавленный характер пьесы слишком плохо подошёл бы для свадебного торжества. Находили, что она звучит так, будто я ору людям ужасное: «Держитесь от меня на десять шагов!» Это было мне любо! —
Здесь у меня дел по горло, музыкальных и не музыкальных, так что задуманную с Листом поездку в Цюрих, к которой он вчера меня призывал, я должен оставить, как ни жаль мне об этом.
Пришли мне только взамен упущенной поездки поскорее рукопись от фрейлейн Гизелы. Хоть я и едва ли думаю, что в ближайшие недели соберусь с надлежащею сосредоточенностью для свежей работы, всё же хотел бы пока в свободные часы освежиться текстом. На сегодня — adieu!
Живи весело и радостно!
Твой
Йозеф Иоахим.
От Иоганнеса Брамса
[Веймар, 29 июня 1853 г.]
Достойный господин Иоахим!
Не носи я имени Крейслер, у меня были бы теперь полновесные основания немного отчаяться, проклясть мою любовь к искусству и мой энтузиазм и удалиться отшельником (писцом?) в уединение (некоей канцелярии) и погрузиться в тихое созерцание (подлежащих переписке актов).
Да, любезнейший, столь полновесные основания, что мой вынужденный юмор уже теперь меня покидает и я должен поведать Вам горькую правду столь же серьёзно, как сам её ощутил.
Ремени уйдёт из Веймара без меня, такова его воля; моё поведение в отношении него не могло дать ему ни малейшего повода, хотя мне с каждым днём всё больше приходилось сносить его капризы. Мне, право, не было нужды переживать ещё столь горький опыт; в этом отношении я уже довольно имел материала для поэта и композитора.
Самые низменные, мелочные побуждения должны были толкнуть Р. на то, чтобы взять меня с собою из Гамбурга, как и теперь недоразумение или опрометчивость гонит его меня покинуть; лучшего имени я этому делу дать не могу; я мог бы Вам всё подробнее объяснить, однако мне слишком неприятно много об этом писать.
Я не могу вернуться в Гамбург без всякого результата — а ведь мне там теперь было бы всего отраднее с моим настроенным в до-соль-диез сердцем, — я должен по меньшей мере увидеть две-три мои вещи изданными, чтобы я мог свежо и радостно глядеть в лицо моим родителям.
Господин д-р Лист обещал мне в письме к Хертелю обо мне упомянуть, так что я уже смею на это надеяться; Вас же, любезнейший господин Иоахим, я хотел бы настоятельно просить по возможности исполнить ту надежду, которую Вы мне подали в Гёттингене, и тем ввести меня в художническую жизнь.
Напишите же мне как можно скорее, останетесь ли Вы — что было бы мне несказанно дорого — ещё на этих днях в Г., чтобы я мог Вас там навестить и с Вами переговорить, или Вы слишком скоро уезжаете; в этом случае я хотел бы сердечно Вас просить написать мне несколько дружеских слов и прислать несколько рекомендаций к издателям. Я, быть может, нескромен, но моё положение и моё расстроенное расположение духа принуждают меня просить Вас о весьма дружеских и настоятельных рекомендациях (и по возможности к нескольким издателям), дабы я мог иметь надежду вскоре увидеть кое-что изданным.
Хотя я не могу надеяться когда-либо отплатить Вам за Вашу доброту
[конец отсутствует]
Вольдемару Баргилю
[Гёттинген, начало июля 1853 г.]
Мой дорогой Вольдемар! Дай мне так тебя называть, твоё имя имеет прекрасный, музыкальный звук! И теперь позволь прежде всего возражение против твоего толкования слова, выбранного мною, правда, достаточно неловко в моих последних беглых строках. Я разумею слово дюссельдорфские «пересуды», которое я желал бы видеть отнесённым единственно к обычному шуму, каким концертная публика обыкновенно выражает своё благоволение; и уж никак не к нашим тогдашним беседам в прирейнском городе. Да упасёт Небо, чтобы я слова серьёзности, которыми обменивались в твоём, Кирхнера, Дитриха и моём присутствии, задним числом обозначил тем выражением, что подходит разве лишь к известного рода газетным статьям. То, что я говорил в Дюссельдорфе вам, всегда проистекало лишь из тоски по оживлению искусства, и что это может совершиться только через радостное мужество многих единомышленных бескорыстных людей, которые хотят служить не клике, а делу, — было ведь часто предметом беседы, которая мне в воспоминании тоже дорога и приносит вдохновение. Не думай же, что выражение было нацелено на слова; оно относилось чисто прозаически к рукам и самое большее к нескольким хвалебным трубам, которые одно одобрительное слово Шумана стократно во мне заглушает. Очень мило с твоей стороны, что ты непременно хочешь услышать мою увертюру в Берлине — моё согласие на это будет зависеть единственно от исполнения, которое Шуман хочет устроить в Дюссельдорфе, где я охотнее всего желал бы, чтобы её сыграли впервые. В Веймаре, чтобы ответить на твой вопрос, оркестр меня (но совершенно между нами) не вполне удовлетворил; скрипки были в одиночном составе, альты ужались до полутора, как и их соседи — басы и виолончели. Духовые не строили; лишь участие Листа меня удовлетворяло и вознаграждало, когда я не слышал фигураций квартета, важных для целого и, по моим акустическим расчётам, при надлежащем составе не могущих остаться без значения. Меня удивило крещендо вступления, модерато середины (две флейты непосредственно вслед за тем не мешают) и четыре валторны в унисон, которые я мыслил себе как врывающийся рок и которые для меня свой долг исполнили. Большего действия я ожидал от постепенно снова опускающейся в минор средней части; впрочем, думаю, часть вины можно отнести на слишком слабый состав квартета. Меня порадовало, что Шуман как раз упомянутые места особо выделил. Но довольно об этом; увертюра и без того уже слишком долго играет в наших письмах. — Благодарю тебя, дорогой Вольдемар, что ты не поверил привезённой госпожою фон Арним из Веймара вести, будто я хочу сперва стать доктором, а потом ехать с Листом в Париж; она, должно быть, покоится на недоразумении, и я желал бы только, чтобы досточтимая вестница тоже в ней усомнилась.
и т. д., и т. д.
От Морица Гауптмана
Кассель, пятница, 22 июля [18]53 г.
Любезнейший Иоахим,
Мы имели намерение навестить Вас в Гёттингене, и я очень тому радовался; теперь это так сильно задержалось из-за множества старых друзей в Касселе и встреч с ними, что отмеренное мне время едва ли позволит вылазку в Гёттинген — без железной дороги. Шпор в ближайшее воскресенье, 24-го, возвращается из Лондона. Без Шпора я мог бы лишь сказать: «А было бы славно, если бы Иоахим теперь приехал в Кассель!» — С Шпором же я могу превратить это пожелание в просьбу, чтобы Вы приехали — как Лепорелло приглашает Командора на пир своего господина. — Что Вы доставили бы нам, и ему, и многим другим, большую радость, Вы должны чувствовать? — Моя жена сердечнейше Вас приветствует. Знать Вас так близко и не иметь возможности увидеть — нам очень досадно! Ваш сердечно преданный
М. Гауптман.
От Якоба Брамса
Гамбург, 1 августа 1853 г.
Уважаемый господин!
Ваши милостивые, ко мне обращённые строки меня высоко обрадовали. Что может доставить отцовскому сердцу большую отраду, нежели Ваше суждение о таланте моего Иоганнеса и его приобретённых способностях, равно как о чистоте его юного нрава, которую да сохранит ему Небо на все времена! — Что он имел счастье узнать Вас, высокознаменитого художника, и что вследствие того между Вами и Иоганнесом завязался задушевный союз дружбы — ибо в том я твёрдо уверен по последним строкам Вашим и моего сына, — почитаю я за особое благосклонное произволение Небес, и оно позволяет мне с радостною надеждою и доверием глядеть в будущее.
Высказывая Вам мою сердечнейшую благодарность за Ваше послание, остаётся к Вам
всепреданнейший
Я. Брамс.
Арнольду Венеру
[Гёттинген, лето 1853 г.]
Сегодня надо на мою ловушку отчаянно строчить; мои старики больше пяти недель ничего обо мне не слыхали, и иное «laus deo» по части писем тоже должно быть удовлетворено; оттого мне нынче никакого Шекспира. Зато весёлую скрипочку я нынче посылаю — на вечер. — Вчера вечером меня ещё освежил великолепный букет цветов в моей каморке, когда я вернулся домой. Его физиономия говорит мне, что он от рук твоей жены; он дивно хорош! Сердечно благодарю от меня за освежение при писании.
Addio, до свидания!
Й. Й.
Нельзя ли у тебя стянуть несколько тетрадей бетховенских фортепианных сонат? —
Роберту Шуману
[Гёттинген], 19 августа 1853 г.
Досточтимый мастер!
Вместо того чтобы извиняться — ведь я надеюсь, Вы сами обо мне предполагаете, что моё неписание в обычном смысле я едва ли могу и хочу оправдать, — эти строки должны лишь осведомиться, когда в течение ближайших четырнадцати дней Вас можно будет застать в Дюссельдорфе? Всё моё существо тоскует по тому, чтобы устно Вам сказать, как несказанно осчастливило меня то, что именно Вы воспламенили меня к сочинительству. Напишите же мне только слова: «Приезжайте такого-то августа» — и я тогда ещё до конца каникулярного времени, которое оканчивается 1 сентября, возьму с собою в Ганновер истинное укрепление души, навестив Вас и Вашу супругу.
Вам в любящем почтении преданный
Йозеф Иоахим.
Вольдемару Баргилю
Ганновер, 3 сентября 1853 г.
Звуки [нотный пример], которые я в мой последний вечер в Дюссельдорфе, что я покинул в прошлый четверг, слышал от твоей сестры, всё ещё звучат во мне, и так как у меня в моей новой квартире здесь ещё нет фортепиано, чтобы дальше на них фантазировать, то лучшее, что я могу сделать, — это написать тебе истинную, глубоко сердечную благодарность за блаженный час, который ты доставил всем нам (включая Шумана) твоими характерными пьесами. Трудно после однократного слушания сказать о них что-либо иное, как — правда, самое наилучшее: — за впечатлением целого не можешь припомнить ничего отдельного. Они меня глубоко взволновали: при каждой ноте чувствуешь, что имеешь дело с пережитым, с рождёнными из глубоко собственной груди гармониями, с душевным. Сколь бы ни были они богаты прекрасными частностями, всё в этих пьесах принадлежит целому, из организма твоего настроения это выросло, как пышное растение, — нет тут никакой добавки, ничего задним числом нагромождённого, каменно-холодного, как мы это теперь, к сожалению, так часто находим даже у лучших вещей. Поразительное действие произвёл на меня (правда, частность, что мне сейчас вспоминается) во 2-й пьесе всякий раз возврат к начальной теме: в первый раз от си-мажорного трезвучия, во 2-й раз (если не изменяет мне память) от уменьшённого септаккорда на до-диез, с присоединяющимся затем органным пунктом [нотный пример], на мнимой тональности ми-минор. Это столь же ново, сколь прекрасно. Это относится к области известного родства тональностей по избирательному сродству, о котором я часто размышлял и которое, неисчерпаемое, как таинственные голоса природы, имеет для меня большую прелесть, в противоположность общепринятым родственным тональностям, происшедшим от доминанты и тоники. Шуман с великою глубиною умел притягивать к себе эти родственные по избирательному сродству тональности; я это недавно вполне почувствовал, когда с твоею сестрою за короткое время переиграл многие из его новых творений. Но как же и сочиняет твоя сестра, играя! Это невольно увлекает к воодушевлению, и мои струны тоже это почувствовали, хочется выпеть наружу свою душу! Был бы ты с нами, дорогой Баргиль, твои уши, должно быть, подняли настоящий колокольный звон, так часто мы желали тебя сюда! Вообще трём дням, которые я провёл теперь в Дюссельдорфе, я обязан высочайшим вдохновением; личность Шумана я прежде вовсе не знал ближе, а ведь это необходимо, если хочешь судить о всём богатстве его души, которая прежде высказывалась как Флорестан и Эвзебий, по чему-либо иному, нежели его временами вдохновенный взгляд. Ты прав; нет в этом человеке никакого бургграфства, но естественно, что он при беспрестанном звучании своей души иное вокруг себя прослушивает: за это можно лишь тем более его почитать. Он среди современных композиторов единственный, через кого тот же поток музыки гонит свои волны, как у Бетховена и Шуберта; он поёт, как внушает ему его природа, и имеет мужество всем сказать: я не могу иначе; но он один и смеет это; у того, кто не был бы так богат и захотел бы это делать, добродетель обратилась бы в порок.
Но довольно о предмете, который, вероятно, тебя уже дольше занимает, чем меня. Я хочу тебе только ещё дать доказательство, что я и в Гёттингене часто о тебе думал, и потому осмеливаюсь послать тебе прилагаемый черновик письма, который я сегодня нашёл среди моих бумаг. Так я часто начинаю письма к друзьям, но потом впадаю в спешку и из-за плохого почерка их не отсылаю, и они не узнают, как сильно меня занимают! Имей терпение к моим недостаткам! Напиши как-нибудь поскорее
твоему
Йозефу Иоахиму.
Францу Листу
Ганновер, 9 сентября 1853 г.
Дорогой, досточтимый друг!
Время Карлсруэского празднества всё ближе, а с ним и радостная надежда вновь Вас увидеть. Но Вы до сих пор не определили мне точнее ни дня, ни программы, и потому я позволяю себе просить Вас о скорейшем уведомлении, когда мне надлежит прибыть в Карлсруэ. Прекрасно было бы, конечно, если бы я мог удвоить радость поездки, совершив её вместе с Вами! Назначьте же мне место, где я мог бы Вас встретить, — это было бы чрезвычайно любезно с Вашей стороны. Прекрасные, думается мне, выйдут дни в Карлсруэ; видеть «веймарскую школу» в полной живости и радости собранной — будет для меня тоже не только музыкальным праздником, и я надеюсь, мы, младшие товарищи, унесём с собою великолепную шпору к новой деятельности, как все мы, конечно, принесём туда сердечнейшую радость!
Напишите поскорее словечко в ответ
Вашему неизменно преданному
Йозефу Иоахиму.
Арнольду Венеру в Кассель
[Ганновер], 10 сентября 1853 г.
Дражайший друг!
Первая половина пресловутой увертюры набросана для оркестра на бумаге; я хочу себе наскоро, прежде чем сделаю мои необходимейшие визиты, которые до сего дня откладывал, доставить маленький часок радости, послав тебе и твоей милой жене знак жизни. Вы, добрые, верные души, что во время моих несносных гёттингенских проказ и капризов всё же так любовно меня пестовали, вы ни на миг дольше не должны сомневаться в преданности и благодарности вашего «питомца» (я слышу, что меня в Гёттингене чествуют этим эпитетом)! Время — вот уже четырнадцать дней разлуки — пронеслось мимо меня в невероятно пёстрой смене: в Дюссельдорфе с «сказочными» и иными образами, которые всё же оставят во мне более чем мимолётное впечатление. Существо Шумана, которое я на сей раз впервые мог обстоятельнее наблюдать, явилось мне в внушительном величии; грация гениальности в её безоглядно фаталистической истинности запечатлена в каждом из его немногих слов, и притом столь наивная невинность лежит в его натуре, что при некотором знании оной должен чувствовать себя уютно; это как если бы молочный брат Флорестана стоял перед тобою во плоти. Он постоянно так исполнен музыки, что я, право, не могу ставить этому человеку в вину, если он не любит, чтобы его в её звучании тревожило внешнее, что, впрочем, и виновно в том, что его, например, и я раньше иногда не понимал. В нём нет высокомерия — хотя есть высокое чувство. Трогательное растворение его Клары в его мыслях ты знаешь; для меня было особым блаженством играть с нею сочинения её Роберта, и мои мысли часто желали тебя сюда, иметь в этом долю; быть может, позднее это как-нибудь и случится. Но не хочу упустить обратить твоё внимание на новую Сонату (ре-минор), которая в скором времени выйдет у Брейткопфа и Хертеля и которую мы играли с корректурного экземпляра; она для меня одно из прекраснейших творений новейшего времени, в его великолепном единстве настроения и сжатости мотивов. Она полна высокой страсти, — почти терпкая и резкая в своих акцентах — и последняя часть могла бы напомнить о морском пейзаже в её великолепном вздымании и опускании. Ты должен её сыграть; всего охотнее как-нибудь со мною! Сможет ли это быть теперь в Касселе, я ещё не знаю — Лист всё ещё не написал. Но я думаю каждый миг получить письмо из Веймара — и, разумеется, ты узнаешь, как только я сам хоть что-нибудь точно узнаю. Газет я здесь ещё не видал — стало быть, и через них ничего о Карлсруэ не знаю. Берлиоза ждут сюда на концерты в следующем месяце; вот единственная новость, которая меня интересует и в которой ты примешь участие.
Брамс превосходит меня в молчании. Наш друг студент Бринкман навещает меня ежедневно и стал совсем юристом, не утратив своего музыкального воодушевления. Великая похвала!
Твой милый образ по Дагерру висит в моей комнате и напоминает мне прекрасные времена! Позднее Шекспир и Бетховен должны на одну стену, Рафаэль и Моцарт (со скрипачом первого) — на другую; напротив — Глюк и Софокл.
Вообще зимою у меня должно стать «уютно», и я думаю, ты как-нибудь сам в этом убедишься. Не правда ли, дорогой Арнольд? Наши концерты начнутся лишь в январе, но прежде, надеюсь, будет много репетиций.
Вот тебе наскоро набросок моего житья-бытья с тех пор, как я вас, дорогие друзья, покинул. В скором времени кое-что расскажется обстоятельнее. Прими же на сегодня этот знак жизни за добрую монету.
Передай всё сердечное от меня твоим досточтимым родителям и твоим домочадцам, но прежде всего твоей милой жене
от твоего
Йозефа Иоахима.
Рекомендуй меня великому мастеру скрипки; и напиши мне, когда захочешь меня задушевно порадовать.
От Роберта Шумана
Д[юссельдорф], 14/15 сентября 1853 г.
Дражайший друг,
Многое я должен Вам сообщить: во-первых, множество приветов от моей жены и от меня, затем приглашение концертного комитета, которое есть и наше, — не порадуете ли Вы нас Вашим присутствием на 1-м концерте 27 октября, и не удовольствуетесь ли Вы, быть может, на это время нашим кровом. Репетиции — во вторник 25-го вечером и в среду пополудни в 3 часа, или также, если Вы пожелаете, в четверг утром. Охотно хотели бы мы и в этом концерте исполнить увертюру к «Гамлету», и программа была бы примерно такова: увертюра к «Гамлету», концерт (быть может, Мендельсона), вокальная пьеса, скрипичная пьеса и «Вальпургиева ночь» М[ендельсона]. Как прекрасно, если бы Вы дали Ваше согласие! Должен упомянуть и о деловой части — о гонораре (10 фридрихсдоров), который, правда, несоразмерен и должен оцениваться по мерке стеснённых обстоятельств небольших городов.
Как охотно желали бы мы Вас вчера видеть среди нас! Это был радостный день, день рождения моей жены. Я перехитрил её роялем, а затем и несколькими сочинениями. Подтвердилось, как Вы мне уже дали предположить, что я сочинил увертюру к «Фаусту»; затем также концертную пьесу для фортепиано с оркестром и Фантазию для скрипки с оркестром, при которой я, впрочем, во время сочинения больше думал о Вас. Я её посылаю; это мой первый опыт. Напишите мне, что в ней, быть может, не практично. Также прошу обозначить мне в рукописи ведение смычка при арпеджио, как и вообще, и затем прислать мне партитуру обратно на несколько дней. Каденция пока лишь предварительная; она кажется мне слишком короткой, и я думаю позднее заменить её большею.
Часто думаем мы о Вас и о последних прожитых часах! О, если бы они скоро возобновились.
С сердечными приветами
Ваш
Роберт Шуман.
От Франца Листа
Карлсруэ («Эрбпринц»), 21 сентября 1853 г.
Дражайший друг,
Сердечное спасибо за Ваше милое письмо, которое дошло до меня лишь незадолго до отъезда в Лейпциг. Ганс, верно, тотчас написал Вам пару строк, чтобы извиниться за опоздание моего ответа. Третьего дня мы оба прибыли вместе в Карлсруэ — и ждём Вас с нетерпением. Два концертных исполнения — 3 и 5 октября. Генеральные репетиции — 1, 2 и 4-го. На программу 1-го концерта (3 октября) я позволил себе поставить Ваш концерт [нотный пример], а на 2-й концерт — Чакону. Так как у нас будет довольно сильно укомплектованный оркестр (Вы знаете, что для этого соединяются три капеллы и хор, личный состав Дармштадта, Маннгейма и Карлсруэ), то прошу Вас привезти с собою надлежащее число оркестровых голосов; если же у Вас, быть может, найдётся лишь трижды дублированный квартет, то остальные мы велим переписать в Карлсруэ. Приезжайте только поскорее, дражайший друг, чтобы я чувствовал себя здесь более по-домашнему и чтобы мы как следует отстояли нашу école de Weymar. —
В карлсруэском «Эрбпринце» Вы застанете ещё нескольких веймарцев — Прукнера и Мейсона. Вероятно, и Клиндворт подтянется позже. 7 или 8 октября мы хотим встретиться с Рихардом Вагнером в Базеле (6 часов отсюда) и побыть там несколько дней. Поистине, то будет нам радость! и, по возможности, мы доберёмся до Рейнского водопада в Шафхаузене. Но для этого должен как следует пойти дождь, чтобы этот молодец не предстал нам жалким. Он мне с прежних времён остался в добром воспоминании и Вам наверняка понравится — он шумит примерно так же, как фа-минорное вступление в грозе «Пасторальной» симфонии.
Приезжайте только, друг; мы хотим пережить прекрасное и доброе — для того мы и существуем!
Ваш
Ф. Лист.
Калливода, и Виль, и многие другие очень рады Вашему присутствию. — Если бы — чего я не хотел бы предполагать — Ваш приезд задержался ещё на несколько дней, напишите мне день Вашего отъезда, чтобы я позаботился о Вашей квартире здесь.
Бернхарду Коссману
Карлсруэ, отель «Эрбпринц», 26 сентября 1853 г.
Дорогой друг!
Мне выпало приятное поручение от Листа написать Вам от его имени, так как он весьма усердно приводит в движение своею дирижёрскою палочкою духовые и ударные инструменты. Но прежде чем говорить за него, я хочу от моего имени послать вперёд истинный дружеский привет и пожелание, чтобы Вы поскорее умножили собою изрядное собрание достойных товарищей по искусству и жизни, что мало-помалу сходятся в приветливом Карлсруэ. Если у Вас на юге Франции и более тёплый климат, то более тёплые сердца Вы наверняка найдёте здесь, несмотря на всю бесспорную любезность Вашей хозяйки, которой Вы можете меня рекомендовать, если она меня помнит.
Лист посылает Вам в прилагаемом предварительную программу, с просьбою: чтобы Вы самое позднее в ближайшее воскресенье прибыли сюда; а что каждый день, на который Вы приедете раньше, есть выигрыш для Ваших друзей, Вы знаете, и я желал бы, чтобы Вы это приняли в расчёт. — На Ваш ретроспективный вопрос Лист отвечает, что театр в Веймаре «открылся» 17-го прошлого месяца. (Открылся!? зловещее слово! Примечание уполномоченного.) — Карлсруэский театр, в котором происходят концертные исполнения, — премилое помещение, в котором я вчера слышал «Водоноса» Керубини. Опера, несмотря на многие гармонические и даже драматические тонкости, оставила меня холодным, местами даже наводила скуку. Я подивился, как сильно я, должно быть, переменился за несколько лет, когда меня так многое в ней восхищало. Сегодня мне прежде всего недостаёт в ней того тёплого, природно-радостного нечто, что веет на нас в самых старых формах Моцарта вечно юным. Керубини, верно, тоже знал страсти и тоже их выражает в своей музыке, но не как тот, кого они вдохновляют, а как тот, кому они в тягость. Но зачем я Вам пишу именно об этом, когда мне столько надо Вам сообщить, гораздо ближе касающегося Вас и меня! Пусть же это будет на сегодня сжато в сердечный возглас: приезжайте поскорее, дорогой друг!
Ваш верно преданный
Йозеф Иоахим.
Эрнст приезжает; в понедельник, 3 октября, — первый концерт.
Бюлов вчера уехал в Швейцарию; к сожалению, по вести о смерти своего отца! Пишу Вам об этом, чтобы Вы это неприятное узнали ещё до Вашего прибытия в Карлсруэ. Бюлова Вы здесь застанете; он возвращается сюда в субботу.
От Гектора Берлиоза
Париж, 28 сентября 1853 г.
Дорогой мой Иоахим,
Я только что написал господину барону де Перглассу с просьбою отложить мой концерт, который должен был состояться в Ганновере 9 октября, до 9 ноября. Полагаю, он охотно на это согласится. Господин де Перглас пишет мне, что отдал в работу мои хоры из «Фауста», но не сообщает, всё ли это произведение или только две первые части. Будьте так добры справиться об этом в театре. Думаю, было бы весьма интересно дать в объявленном концерте лишь две первые части, дабы, если они произведут хорошее впечатление, можно было дать всё произведение целиком во втором концерте.
После ганноверского концерта я должен ехать дать два концерта в Брауншвейге и мог бы тотчас затем вернуться в Ганновер, чтобы дать второй — с «Фаустом» целиком, если это устроится.
Не будете ли Вы так добры сыграть соло альта в «Гарольде» на первом ганноверском концерте? Вы окажете мне истинную услугу.
Благоволите передать мои усердные комплименты госпоже Маршнер и поручить меня её добрым заботам ради подготовки наших репетиций. …
Доставьте мне также удовольствие сообщить кое-какие подробности о певцах, которым розданы партии Фауста, Мефистофеля, Маргариты и Брандера! Сколько у Вас струнных инструментов в оркестре и нельзя ли будет иметь ещё несколько скрипок сверх того? —
Простите, что докучаю Вам этими подробностями, но лишь Вы один можете и захотите мне их сообщить.
Заранее Вас благодарю.
Ваш всецело преданный
Гектор Берлиоз.
Кларе Шуман
Карлсруэ, 30 сентября 1853 г.
Высокочтимая госпожа!
На сей раз я, к сожалению, не могу ответить визитом на Билькерштрассе! Как Вы, верно, прочли из присланной д-ру Шуману программы, Карлсруэский музыкальный праздник на неделю позднее, чем сперва предполагалось, а тем самым отсрочен и мой отъезд отсюда. Так что мне приходится уж смиренно довольствоваться и лишь письменно сказать Вам, как велика была моя радость — хоть однажды удостоиться письма от Вас. Право, мудро со стороны милостивого Бога, что не всех людей он сделал столь непунктуальными письмописцами, как мою малость.
Ваша программа для вечера в Дюссельдорфе, который я только прошу непременно назначить на 29-е, кажется мне и по содержанию, и по форме совершенно превосходною. Даже «виртуозничество» представлено фантастическими фигурами Паганини законным образом! Я предлагаю из его капризов 1-й и последний (24-й), как настоящие средоточия характеристики этого чародея, услышать которые ещё более сгущёнными аккомпанементом Шумана я уже теперь радуюсь. Я вообще надеюсь на прекрасные дни музыки и сердечного совместного бытия, и я буду слишком уж дорожить часами вблизи Вас и досточтимого Роберта Шумана, чтобы не отклонить любого приглашения на Кре- или какое-нибудь иное поле. Впрочем, до сих пор я ещё ни одного не получил. Однако до моего прибытия в Дюссельдорф я во всяком случае ещё напишу насчёт концерта 27 октября.
На сегодня остаюсь, с задушевнейшим почтением, Ваш и Вашего досточтимого супруга
верно преданный
Йозеф Иоахим.
Герману Гримму
Базель, 1 октября [1853 г.]
Быть может, это особо благоприятное предзнаменование, что я именно из Швейцарии впервые посылаю Вам письменный привет; пусть это означает прямое, свободное, искреннее общение! Со вчерашнего вечера я здесь, в Базеле, с Листом — навестить Вагнера. Рейн тянется весьма величаво, спокойно, со своими сине-зелёными волнами под окнами «Трёх королей», вниз к милым друзьям; мне весьма отрадно на душе — после всего шума только что окончившегося музыкального праздника в Карлсруэ с его пёстрою сменою людей и звуков снова на несколько мгновений принадлежать самому себе. Я думаю о добрых вещах и всерьёз о том, чтобы исполнить уже несколько месяцев тому, в Гёттингене, принятое решение навестить Вас в Берлине. Мне кажется, будто мы должны прежде снова свидеться, чтобы потом тем теснее и в дали друг другу принадлежать, и я радуюсь, что моё время скоро позволит мне вылазку на Линкштрассе. Вы найдёте меня, думается, переменившимся. У Вас за плечами трудолюбивый год, со времени веймарской осени! Если я Вам и не писал, всё же Вы, надеюсь, ни на миг не усомнились, с каким участием я вбирал в себя то, что мог получить о Ваших работах. В особенности «Деметрий» произвёл на меня большое впечатление своею душевною истинностью. Идти по следу наших внутренних переживаний до самого их сокровеннейшего истока кажется и мне благороднейшею задачею поэта, и, хотя я и не с равным успехом пытался то же в звуках, всё же радует меня одинаковая склонность. — Примите этот беглый привет пока дружески! До скорого свидания!
Йозеф Иоахим.
Герман Гримм. С фотографии
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 7 октября 1853 г.
Наша последняя переписка хоть и не равняется объёмом гётевско-цельтеровской; но её можно было бы дать мало-помалу разрастись до такой, хотя я и не намерен далее высказываться о том, кого она касалась. Ибо об известных вещах и людях охотнее молчишь, и они редко встречаются в энциклопедическом словаре. Лишь одно я думаю: будь я моложе, я, быть может, сложил бы несколько полиметров на юного орла, что так внезапно и нечаянно прилетел из Альп в Дюссельдорф. Или его можно было бы сравнить и с великолепным потоком, который, как Ниагара, всего прекраснее являет себя, когда водопадом, шумя, низвергается с высоты, неся на своих волнах радугу, и у берега овеваемый бабочками и сопровождаемый голосами соловьёв. Ну, я думаю, Иоганнес — истинный апостол, который напишет и откровения, которые многие фарисеи, как и в старину, и через столетия ещё не разгадают; лишь другие апостолы его понимают, может быть, и Иуда Искариот, который, впрочем, преспокойно может над ним умничать. Всё это лишь для апостола Иосифа.
Здесь прилагаю и кое-что новое, что, быть может, даст Вам отображение известной серьёзности, за которой часто проглядывает весёлое настроение. Часто Вы, когда я писал, присутствовали в моём воображении, что, верно, способствовало настроению. Скажите мне всё, что Вам не [!] слишком трудно, ведь я, право, уже ставил перед Вами невозможные для наслаждения блюда или хотя бы куски. Зачёркивайте всё, что отдаёт неисполнимостью.
Многое ещё я должен бы Вам сообщить. Оставляю это до следующего раза, что означает — до конца недели.
С многими приветами
Ваш
Р. Ш.
Я хотел бы получить партитуру обратно примерно дней через 4, так как голоса ещё надо переписать. Клавираусцуг и голос можете оставить себе.
Постскриптум: Д[юссельдорф], 8 октября 1853 г.
Юный орёл, кажется, благоденствует в равнинном краю; он нашёл себе старшего пестуна, который, привыкши обходиться с таким юным взлётом, умеет смягчать дикие взмахи крыл, не препятствуя силе порыва. Присоединился и верный пёс по имени Альберт, истинно немецкой породы, что сопровождает орла в его прогулочных полётах и старается потешить его всякими прыжками и кунштюками.
Постскриптум, 10-го. Переписчик откладывает меня до послезавтра; оттого отсылаю письмо без концерта.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 13 октября 1853 г.
Дорогой Иоахим,
Вы получаете здесь Концерт; да полюбится он Вам! Он кажется мне легче, чем Фантазия, и оркестр в нём более деятелен. Меня весьма порадовало бы теперь, если бы мы его могли услышать в 1-м здешнем концерте, по поводу которого я вообще хочу высказать несколько предложений. Так, все мы просили бы Вас сыграть вместо мендельсоновского Концерта лучше Ваш собственный. Теперь у меня есть ещё одно предложение; я хотел бы исполнить Вашу увертюру к «Гамлету» во 2-м концерте, оттого, что в 1-м Вы присутствуете как виртуоз и это выглядело бы как captatio benevolentiae (правда, лишь в глазах нескольких глупцов), и ещё оттого, что тогда два произведения младших композиторов, хотя им и нечего стыдиться, пришлись бы на начало концерта, а нам вообще ещё недостаёт произведения какого-нибудь известного великого мастера. Так я начал бы увертюрою к «Эгмонту», затем шёл бы мой концерт, затем вокальный номер, затем Ваш концерт, а во 2-м отделении «Вальпургиева ночь». Так программа округляется куда красивее. Дайте же мне об этом поскорее знать! Напоминаю Вам также о Вашем обещании сообщить мне кое-какие из Ваших новых сочинений, из которых Брамс уже дал мне всяческие выдержки.
И я тоже был прилежен в последнее время; я сделал четыре сказочного рода пьесы для кларнета, альта и фортепиано, которые с томлением ждут К. Ганноверского придворного и государственного концертмейстера, чтобы быть услышанными. Иоганнес, кажется, весьма прилежен; к тому же он за последние три дня старался повысить своё игорное искусство, быть может, подстёгнутый моею женою. Мы вчера были изумлены, услышав его; это было нечто совсем иное. Он в состоянии обогнуть землю за несколько дней.
Намедни за бокалом вина я провозгласил здравицу в форме шарады. Три слога: первый любил один бог, два других любят многие читатели, целое любим мы все; целое и весь да здравствует!
Так передайте же привет вы оба и дайте о себе и о себе услышать.
В дружбе преданный
Р. Ш.
Я начал собирать и излагать мои мысли о юном орле; мне очень хотелось бы быть при нём при его первом полёте над миром. Но боюсь, что есть ещё слишком много личной приязни, чтобы вполне ясно представить перед другими тёмные и светлые краски его оперения. Когда я их закончу, мне хотелось бы сообщить их его товарищу по игре и борьбе, который знает его ещё точнее, что, быть может, будет уже через несколько дней.
14-го.
Я завершил статью и прилагаю её. Прошу вернуть мне её как можно скорее, а также партитуру Концерта, из которой ещё надо переписать голоса.
Роберту Шуману
Ганновер, 16 октября 1853 г.
Возлюбленный мастер!
Досточтимый друг!
Среди вороха писем, что нашлись по моём возвращении, был и обещанный, который я как продолжение прекраснейших часов поспешно вскрыл. Как я обрадовался пестуну и орлу! Вы — тот, кто ничего не может сказать, не исполнив этого в тот же миг бессознательно тут же; пожелание «вытянутых стихов» обратилось под Вашею рукою в полиметр. Теперь остаётся ещё ожидать, что я о юном орле в скором времени узнаю: будто он ринулся на несколько овец равнинного края и, караючи, их пожрал, или, ещё милее: будто он, преображённый бог, поднял с собою нескольких юношей в область вдохновения. К сожалению, и первое, кажется, временами необходимо! Посылаю Вам в прилагаемом письмо из равнинного края, которое лучше всего само Вам укажет своё содержание, и я со своей стороны лишь добавлю, что предоставляю Вам, насколько его содержание следует принять в музыкальном отношении во внимание; я слишком мало знаю дюссельдорфские отношения, чтобы без Вас о том судить, и отвечу господам из комитета в этом смысле. Мою просьбу о скорейшем разъяснении Вы, верно, исполните. Пока остаюсь с сердечнейшими приветами милым Вашим, стало быть, и Иоганнесу, в дружбе и почтении
Ваш
Йозеф Иоахим.
Сегодняшнего (воскресного) утра я радуюсь; оно посвящено Вашему Концерту.
От Гектора Берлиоза
Брауншвейг, 16 октября [1853 г.]
Дорогой мой Иоахим,
Я узнал от Листа, что Вы ездили в Карлсруэ и что моё письмо до Вас там дошло. Думаю, что теперь Вы уже вернулись в Ганновер. Я приеду к Вам туда 26-го или 27-го этого месяца, так как два брауншвейгских концерта должны состояться 22-го и 25-го. Мы уже начали репетиции.
Будьте так добры дать мне знать, в каком состоянии находится разучивание хоров и партий «Фауста». Господин де Перглас в своём последнем письме предоставил мне свободу делать что угодно для составления программы, и я решаюсь дать «Фауста» целиком; и один из главных мотивов, что меня к тому склоняют, — это дать Вам услышать эту партитуру, из которой Вы знаете лишь две части.
Мне здесь, сверх того, говорят, что ганноверский оркестр сильно улучшился с тех пор, как я его слышал, что он стал многочисленнее. В этом случае, если певцы нас поддержат, мы сможем добиться хорошего результата. Важно, чтобы хоры и вся вокальная часть были хорошо выучены к моему приезду в Ганновер. Вы меня весьма обяжете, если велите возобновить эти занятия, буде они были приостановлены. Ганноверский концерт теперь назначен на 8 ноября, и у нас как раз есть время сделать всё как подобает… Adieu, тысяча дружеских приветствий, и до скорого свидания.
Ваш всецело преданный
Гектор Берлиоз.
Фердинанду Хиллеру
Ганновер, 17 октября 1853 г.
Высокочтимый друг!
Как охотно загладил бы я мой несостоявшийся приезд во Франкфурт, написав Вам слова: я приеду в назначенное время в Кёльн! Но, к сожалению, на месяц октябрь о более долгой отлучке отсюда мне и думать нельзя, ибо данное ещё месяц назад обещание играть 27-го сего месяца в Дюссельдорфе делает это совершенно невозможным. Так что я вынужден отложить себя до одного из Ваших позднейших концертов в течение зимы; ведь от Вашего обещания включить меня в одну из Ваших программ я не отступлюсь. Когда это может быть, мы, верно, обговорим в скором времени в нескольких строках? По возвращении из Карлсруэ я нашёл здесь много дел: разучить новый Скрипичный концерт Шумана, Берлиоз на подходе, и last but not least — масса писем, что в моё отсутствие накопились на письменном столе! Отчего мы, музыканты, так неохотно пишем, часто любимейшим друзьям?!! С Вашею проницательностью вопрос этот, верно, разрешится легче! Милый визит застал я здесь по возвращении: Клингеман, с которым я часто Вас вспоминал и через которого узнал интересное о Вашем последнем пребывании в Лондоне. О Карлсруэском музыкальном празднике, кажется, распространяется множество легкомысленных извращений (чтобы выразиться мягко), которые, правда, лишь тогда становятся прискорбны, когда о них узнают мужи, подобные Вам. Нет ни слова правды в выдумке о прекращении после первых тактов увертюры к «Тангейзеру», которую я никогда не слышал в лучшем (редко — в столь же хорошем) исполнении, как в Карлсруэ. Кое-какие колебания, правда, случились в течение обоих дней, но если принять во внимание трудность музыкальных пьес, недостаток времени и разнородность трёх капелл, которые никогда не играли вместе, то всё же получается весьма благоприятный итог для искусности дирижёра, который не жалел трудов. На мой вкус программа была слишком пёстрой, однако при её составлении, кажется, многое надлежало принять в расчёт. Вы видите, я держу сторону Листа, и, право, перед лицом посредственности, что временами заявляла о себе среди слушавших музыкантов, лучшего и сделать нельзя! Моим приёмом, даже приёмом моего Скрипичного концерта, со стороны публики я не вправе быть иначе как доволен, ибо не ожидал его столь благосклонным. Скрипичная пьеса возбудила во мне величайшую охоту больше писать для моего инструмента, и это счастье для Вас, — иначе Вам не уйти бы от моей попытки уплатить проигранное пари фортепианным концертом! И всё же я не без радости, что проиграл его. Мне было бы ужасно пережить смерть госпожи Мендельсон тут же, на месте! Опять одним из тех явлений меньше, о которых стоит лишь подумать, чтобы добыть себе светлое мгновение!
Однако я с ужасом вижу, что Вам уже много иероглифов предстоит расшифровать. Простите мне это; я предпочёл написать многое в беспорядке, чем мало в надлежащей форме. Лишь ещё просьба к Вашей супруге дружески меня помнить.
В сердечной преданности
Йозеф Иоахим.
От Роберта Шумана
Д[юссельдорф], 19 октября 1853 г.
Дорогой Иоахим,
В большой спешке лишь несколько слов. Дирекция настояла на том, чтобы сохранить прежнюю программу, вопреки всем возражениям. Итак, остаётся по-прежнему: увертюра к «Гамлету», бетховенский Концерт и моя Фантазия. Так пришлите же мне как можно скорее партитуру и голоса к увертюре, а мою партитуру к Фантазии. Я, правда, велел было её переписать, но она нигде не находится. Я радуюсь, что время всё ближе подходит, когда мы вновь будем иметь перед собою многолюбимого.
Ваш
Р. Ш.
Тому же
Ганновер, 20 октября 1853 г.
Любезный и досточтимый мастер!
С этими строками Вы получаете Фантазию, которую я теперь усердно разучиваю, — пожалуй, оно и к лучшему так, ибо отсюда я заключаю, что Концерт мне следует исполнить позднее и достойнее, чем это, верно, удалось бы теперь. — Мне, к сожалению, не довелось приступить к занятиям с таким свободным духом, как я ещё надеялся в Дюссельдорфе.
Партии Гамлет-увертюры вместе с партитурой последуют завтра; переписчик забыл тромбоны, которые ведь должны заявить о себе достаточно внятно! Я боюсь предстоящего исполнения — но: Вы ведь к Гамлету благосклонны! Этого довольно вместо успеха.
Вашему
Й. Й.
Арнольду Венеру [?] в Гёттинген
[Ганновер, 25 октября 1853 г.]
Сумеешь ли ты прочесть эти каракули, написанные поздней ночью стальным пером?
Дорогой друг!
Бывают такие настроения, что увлекают нас с какой-то жуткой силой на пути столь чуждые, столь непривычные, что мы и сами не знаем, как вернуться туда, где обыкновенно нам милее всего пребывать, — и проходит время, прежде чем компас чувства снова укажет нам путь туда, где мы вернее всего можем отвратиться от гибели в этой пустыне — к нашим друзьям — —
Да послужит это извинением тому, что иначе не было бы извинительно даже такому отъявленному лентяю в писании писем, как я, — что я до сих пор не подал вам о себе вести! Несказанно меня обрадовало, что ты с женою приехал в Карлсруэ! Мне думается, что и впрямь у тебя там были некоторые приятные впечатления, раз ты в Гёттингене всё ещё их помнишь, хотя и прибыл из Касселя. Если бы только ты двинулся дальше, до трёх королей, что так пригоже расположились на Рейне в Базеле и так радушно нас приютили! И ты порадовался бы душевно на Рихарда (истинное Львиное Сердце!). Когда, как мы в Карлсруэ, натолкнёшься на множество голых, блёклых песчаных отмелей (черепичников, гольянов и им подобных), что мнят себя величинами в океане музыки, — затоскуешь по доброму, твёрдому, зубчатому утёсу, что честно вздымает свои грани к небесам и за который, когда вода становится уж слишком грозна, можно по крайней мере удержаться от погибели в водной смерти. Вагнер — один из тех немногих людей, что поступают так, как поступают, потому что их внутренняя правда (или хотя бы то, что они за неё принимают) не даёт им прийти к чему-либо иному; это ты знаешь и не видав его; но не знаешь, что всякое внешнее движение, всякий звук его голоса — посланник его души, возвещающий её цельность и подлинность. Надо услышать, как он читает своего «Зигфрида», чтобы то, что в его писаниях сказано часто в кричащей манере, разом, отрешённое от досадных подступов к лабиринтам, предстало перед нами как чистейший художнический восторг, не знающий никакой привычки, одно лишь чувство. И ему, как я давно вместе с тобою предполагал, все толки с известных сторон гораздо мучительнее, чем могло бы быть равнодушное молчание, и, думаю, я не превратно его пойму, если то, что он разумеет, сожму в одно положение: что было бы печальнейшим знаком, что его не понимают, если бы над произведениями искусства мудрствовали, вместо того чтобы творить. Он лишь из самозащиты написал иное, на чём другие мнят, будто должны строить дальше, как на краеугольных столпах! — Впрочем, обобщать — не моя сильная сторона!
Я весьма должен с тобою согласиться в том, что ты говоришь о журнализме. Я и сам был им так одурачен, что ныне в виде лечения вернулся к шиллеровскому целебному источнику в эстетике. Разве я не хороший врач?
После Швейцарии я несколько дней пробыл на Рейне, под конец один день в Дюссельдорфе. Шуманы мне всегда отрадны — и в Иоганнесе (которого они любят и чтут) я к великой моей радости нашёл подтверждение наблюдению, что счастье делает добрые натуры лучше и благороднее. Я радуюсь, как избавителю из моего одиночества, когда он в конце месяца поедет со мною из Дюссельдорфа сюда, чтобы устроиться на зиму. Двадцать седьмого там дают Гамлет-увертюру, и я играю при этом новую Фантазию Шумана, который сочинил и Скрипичный концерт в ре миноре. Двадцать девятого госпожа Клара с господином Йозефом дают вечер, программу которого ты узнаешь после. Если бы вы могли при этом быть!
Двадцать пятого я должен ехать на концерт капеллы в Брауншвейг, которым дирижирует Берлиоз. Стало быть, у меня много дел. Да послужит это извинением, если я нынче обрываю и лишь обещаю в скором времени продолжить на чудно гладкой стезе этой бумаги, за которую да вознаградит вас впредь милое небо добрыми моими затеями. Сердечно благодарю за всё!
Тебе верно преданный
Йозеф Иоахим.
И о твоей игре здесь — по моём возвращении. Некий господин Хюбнер [?] в Гёттингене потребовал с меня плату за прокат; хочу узнать, не брал ли Брамс взаймы те два клавираусцуга, ибо мне о том ничего не известно. Мне не из-за талера, а из-за того, что человек этот не выказал учтивости к бедному, честному малому вроде меня. Ещё раз прощай! Я, как водится, забыл свою шапку.
Герману Гримму [?]
[Октябрь 1853 г.]
[начало отсутствует].
…что мешает сопереживанию, — в этом я должен с Вами согласиться; но это, к сожалению, недостаток, который следовало бы искать не у него, а у большинства послебетховенских звукотворцев, и даже в ещё большей степени, нежели у Баргиля [?]. Все они со времён Бетховена (в лучшем случае!) силятся подслушать у своей души какую-нибудь характерную её сторону, и, когда она счастливо выслежена, силятся затем её эксплуатировать: она становится смирительной рубашкой, в которую они обряжают всякую мысль единообразно — вместо того чтобы давать своему существу волю свободно и непринуждённо, как ходу его развития. Бетховен — тот нередко неделями носил в себе тему, прежде чем она становилась ему вполне выражением его настроения: это и заметно тогда в проведении его мыслей! Такая тема возвращается потом в дивнейших превращениях — но это не произвол! по-настоящему чувствуешь, что она пережила с мастером всё это, что она была его постоянным другом и спутником. Отсюда симпатическое действие — мне хотелось бы уметь написать психологию звуков!.. [конец отсутствует.]
От Клары Шуман
Дюссельдорф, 2 ноября 1853 г.
…Роберт прилежен — он сочинил к той известной сонате ещё первую и третью части. Да и вообще Ваше последнее пребывание здесь подействовало на него столь живительно, что я должна ещё особо Вас за это благодарить. Он шлёт Вам привет в сердечнейшем почтении, и я к нему присоединяюсь, а равно соединяю мою просьбу с его — чтобы Вы поскорее снова нас навестили. И мы тоже принадлежим к тем людям, что, чем больше имеют, тем большего себе желают! —
Ваша
Клара Шуман.
От Франца Листа
[Веймар, 2 ноября 1853 г.]
Très cher ami,
Воротясь в Веймар с десяток дней тому назад, хочу немного с Вами поболтать, зная, что Вы не посетуете на меня за то время, которое я у Вас отнимаю. Моё пребывание в Париже сократилось на неделю из-за весьма настойчивых писем, которые я там получил отсюда и которые понуждали меня тотчас вернуться. Вагнер пробыл там ещё три или четыре дня после меня (ибо он назначил там свидание своей жене) — что бы там ни говорили газеты, объявившие, будто ему запрещено было оставаться в Париже долее сорока восьми часов! Впрочем, это не первая, как не будет ни последней, ни худшей из тех небылиц, что станут ходить в публике о Вагнере.
Что до парижских новостей, иных мне Вам сообщить нечего, кроме деятельных репетиций новой оперы Мейербера «Северная звезда» (в Opéra Comique), для которой, как он мне сказал, он сохранил всего четыре или пять номеров из «Лагеря в Силезии», тогда как всё прочее в трёх актах совершенно ново; — и счастливого успеха того инструмента, о котором я Вам несколько раз говорил и которому непременно хотят дать имя «фортепиано-Лист». У него три клавиатуры — да ещё клавиатура с двумя октавами педали, и он осуществляет, без излишнего объёма и громоздкости, гармоническое и хорошо соразмеренное соединение фортепиано и органа. Берлиоз, который его слышал, остался им доволен, и через месяц этот инструмент будет в Веймаре, откуда я всю зиму не тронусь. —
Мне останется теперь работать и вынашивать те новые эффекты, которые этот инструмент может и должен производить, а это дело по меньшей мере года.
Слышали мы также в Париже, Вагнер и я, два из последних квартетов (ми бемоль и до диез минор) Бетховена в исполнении господ Морена [?], Шевийяра [?] и прочих. Эти господа стяжали себе особую славу прошлою зимою исполнением последних квартетов Б., каковая слава кажется мне вполне заслуженной. Сакс [?] произвёл нам на другой день всё своё многочисленное семейство саксофонов, саксгорнов, сакстуб и так далее. Иные экземпляры (в особенности тенор-саксофон и альт-саксофон) нашли бы отличное применение даже в наших обыкновенных оркестрах, и ансамбль этой музыки производит поистине превосходное действие.
Ганс [фон Бюлов] теперь в Дрездене и, вероятно, проведёт зиму в Париже. Ременьи [?] занимает Вашу комнату в Альтенбурге и третьего дня превосходно дебютировал в оркестре Веймара, за пультом первых скрипок, на представлении «Летучего голландца», которым я дирижировал. Зала была очень полна; представление вышло удачнее предыдущих, и публика заметно поднялась на более высокий уровень сочувствия, нежели прежде. Через десяток дней я снова стану за пульт для «Вильгельма Телля», а затем для «Тангейзера» и «Нибелунгов» Дорна, в ожидании представления «Лоэнгрина» с Тихачеком [?] и Иоганной Вагнер, каковое состоится, как я полагаю, к возвращению в театр Их Королевских Высочеств великого герцога и великой герцогини, по окончании траура, через несколько месяцев. До тех пор великогерцогская ложа остаётся пуста и не освещена, что являет печальный вид.
В феврале Клиндворт [?] проведёт недели две в Ганновере, прежде чем отправиться в Лондон, где он надеется найти довольно добрые виды, чтобы там обосноваться. Рекомендую Вам его вновь самым особенным образом как превосходного музыканта, совершенного пианиста, по праву и по сути принадлежащего к той, к сожалению, слишком немногочисленной разновидности порядочных художников. Если Вам случится оказать ему услугу, Вы не будете иметь причины о том сожалеть, в чём я убеждён.
Я склонил Поля [?] издать брошюрою его статьи о Карлсруэском музыкальном празднестве и пришлю Вам экземпляр, как только она выйдет. Музыкальное празднество доставило повод излить душу нескольким бравым господам, которым, право, нечего было бы делать лучшего, как помолчать. По счастью, это нас мало смущает. Перед нами ещё громада дел, и нам должно идти вперёд.
Дали ли Вы исполнить Вашу Увертюру в Дюссельдорфе? У меня эти дни не было времени читать газеты (одолённый делами более чем неприятными, каков я сейчас), и я о том ничего не узнал. Напишите мне об этом несколько слов, когда у Вас будет время. Сообщите мне также вестей о берлиозовских концертах в Ганновере и передайте ему мои живейшие и искреннейшие дружеские чувства. Я ещё надеюсь, что его дрезденские концерты устроятся, и в этом случае рассчитываю видеть его здесь. Так как наш двор в трауре, нет возможности предложить ему дирижировать здесь некоторыми из его произведений, как мне того весьма хотелось бы. При случае благоволите объяснить ему это обстоятельство.
Ременьи, которого я очень люблю, поручает мне передать Вам его почтительнейшие дружеские чувства, к коим я присоединяю изъявление моих собственных, самых полных, самых сердечных и неизменных.
Ф. Лист.
Чтобы не позабыть нашего гейдельбергского сердечного «ты», должен прибавить тебе ещё постскриптум. — Незадолго до моего отъезда из Парижа Вагнер сказал мне: «Особенно благодарю тебя за то, что ты привёз мне Иоахима в Базель» — можешь быть уверен, что Вагнер весьма дружески к тебе расположен. —
Вторую сонату для фортепиано и скрипки Шумана я с истинным интересом сыграл с Ременьи. К той похвале, какую ты мне о ней высказал, я с удовольствием присоединяюсь. — Что поделывает теперь Шуман? видел ли ты Брамса в Дюссельдорфе? —
Кларе Шуман
[Ганновер, 5 ноября 1853 г.]
Сердечный утренний привет и благодарность за оба письма как за милых вестников Вашего благополучия. На второе следует ответить тотчас же, и те немногие минуты до репетиции должны достать! К сожалению, и я не владею желанным фортепианным сопровождением, которого мне очень недоставало при разучивании Фантазии.
Наверняка оно ещё у «Сэра» в каком-нибудь пульте, или его добрый дух музыки, что его внушил, из благоволения вновь взял его к себе. Но теперь, видно, ничего иного не остаётся, как отослать Вам ещё раз партитуру (рукопись), чтобы дать дюссельдорфскому переписчику набело переписать фортепианную партию. Это, стало быть, должно совершиться завтра; я вечером впишу все смычки и исполнительские знаки в скрипичную партию и тоже приложу её; радуюсь скоро увидеть вещь напечатанной: ибо от моего права первым сыграть Фантазию в Лейпциге мне ведь, верно, не нужно отказываться? — О содержании первого письма я, верно, смогу написать обстоятельнее после; на нынче лишь то, что предложение меня высоко обрадовало, ибо оно есть знак того, что Вы не отрекаетесь от меня как от товарища по концерту. Надо бы только выбрать подходящее время, но его, к сожалению, не скоро удастся подстеречь, ведь кёльнскому директору я не назвал определённого срока. Брамс вчера ночью явился к моему окну, как видение, что предвещает счастье на зиму. Мы уже немало болтали о Вас и о Сэре; это Вы можете себе представить!
До скорого письменного свидания! В спешке
Ваш в постоянном почтении
преданный
F. A. E.
Брамс шлёт сердечный привет!
Роберту Шуману
Ганновер, 5 ноября, вечером, 1853 г.
Досточтимый Сэр и мастер!
После того как Брамс и я унялись от тревог и волнений четырёхчасовой берлиозовской репетиции поисками и нахождением жилья для первого, я смог наконец заняться более точной разметкой аппликатуры и смычков в скрипичной партии Вашей Фантазии. Она следует теперь с партитурою оной в Дюссельдорф. Мне кажется, Вы тут и там ещё прибавите кое-какие исполнительские знаки, например decresc. перед вступлением оркестра после каденции и так далее. Аппликатура и смычки таковы, что, думаю, опытные скрипачи при некоторой доброй воле и небольшом прилежании найдут их доступными. Быть может, Беккер [?] ещё кое-что в них сделает; менее привычные к публичной игре скрипачи нередко лучше и практичнее при проверке знаков, чем те, что часто выступают перед публикой и потому судят менее боязливо. Знак V для акцентов я всюду заменил на >, ибо первый легко мог бы быть спутан с противоположностью ⊓ (знаком вниз смычком). Я хочу теперь как можно скорее приняться и за Концерт и тогда его Вам послать.
О сочинительстве я ещё мало мог думать — или, вернее, к сожалению, только думать. К Берлиозу присоединился приезд Брамса, а также общественные отношения, что до сих пор оттесняли работу. Но так не должно остаться; я чувствую, что эту зиму буду писать очень много, и товарные поезда на Дюссельдорф будут тогда от меня зарабатывать.
Мне надо спешить, если пакет ещё должен уйти; извините потому беглость письма. С сердечным почтением и дружбою
Ваш
Йозеф Иоахим.
Наилучшие поклоны Вашей милой жене и Марии, Элизе, Юлии, Людвигу и Фердинанду.
Арнольду Венеру [?] в Гёттинген
Дорогой!
Вы непременно должны прибыть к концерту Берлиоза, во вторник!!
Для «карлсруэсцев» это при всех обстоятельствах необходимо!!! А к тому же это и чересчур хорошо.
[рукой Брамса:] Иог.: Крейслер мл.!!!
и
Йозеф Иоахим!!!!!
Оркестр исполинский!!!!!!
Ганновер, суббота [5 ноября 1853 г.] после репетиции!!!!!!!
От Альберта Дитриха [?]
Дюссельдорф, 6 ноября [1853 г.]
Возлюбленный друг.
При сём ты получаешь рукописный экземпляр нашей триединой сонаты, а с ним и портрет великолепнейшей четы художников — для Брамса, и экземпляр музыкальной газеты; я испытываю задушевнейшую радость от маленькой, но столь содержательной статьи Шумана. Это тёплое, восторженное излияние сердца много послужит тому, чтобы раскрыть глаза, уши и сердца людей нашему Иоганнесу; — я и не опасаюсь, как иные, его не знающие, будто он, опьянённый столь внезапными успехами, ослабит в движении вперёд и возомнит себя уже совершенным мастером. То было бы знаком слабой натуры — но Брамс силён и твёрд волею, и от восторженного публичного признания, какое воздаёт ему его мастер, он лишь ещё более окрепнет: ведь он должен оставаться его достойным.
Мне очень недостаёт Брамса, и я ради себя желал бы, чтобы он остался здесь, — однако тебе я уступаю его от всего сердца! Я тотчас последовал бы за ним к тебе, досточтимый, если бы мне не было невозможно покинуть Шуманов, особенно при нынешнем грозящем кризисе. В этом я всецело полагаюсь на твою своевременную помощь и держусь мнения, что мы вполне останемся при нашем уговоре. Шуман, как и его супруга, совершенно беспечны, и я боюсь, что это сообщение, даже если оно совершится самым щадящим, какой только мыслим, образом, будет ранящим ударом для обоих. — Ещё имею я надежду, что, быть может, всё ещё уладится или отложится на дальнейшее время; — дюссельдорфцы народ переменчивый, и если ближайший концерт пройдёт хорошо и «Счастье Эденхалля» возымеет у публики успех, то, может статься, ещё раз всё затихнет. Случись, однако, противное, я очень боюсь скорого, быть может, весьма нечуткого решения. Я оттого в большой тревоге и беспокойстве. —
Брамсу я в скором времени пошлю оставленные им здесь у переписчика ноты и ещё кое-что. Тысяча приветов ему.
Будь здоров и оставайся ко мне добр! Надеюсь остаться достойным твоей дружбы!
Твой
верный
Альберт Дитрих.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 11 ноября 1853 г.
Большое спасибо, дорогой Иоахим, за Ваше письмо и за в высшей степени тщательно размеченную партию, которую я с великим интересом и с изумлением перед иною аппликатурой внёс в мою партитуру. Прошу оставить мне Вашу ещё на несколько дней; я нигде не могу найти прежнего клавираусцуга и хочу теперь дать переписать новый. Прилагаемое письмо сообщите Иоганнесу. Ему надо в Лейпциг. Подвигните его к тому! иначе там изувечат его сочинения; он должен сам их там представить. Это кажется мне весьма важным. Сочинения, которые я указал Хертелям, таковы: ор. 1 — Квартет, ор. 2 — тетрадь песен, ор. 3 — Скерцо, ор. 4 — тетрадь песен (обе по шести песен) и ор. 5 — Соната до мажор. Так как нам надо упомянуть и о прозе, хотя в этом случае и она порою может способствовать жизненной поэзии, то я (в согласии с Иоганнесом) выговорил в общей сложности сорок фридрихсдоров. Это кажется мне вполне сносным началом. Ибо иначе издатели за квартеты охотнее всего не дают вовсе ничего, а то и требуют гонорара с композитора (за свои издержки). Ещё раз прошу, подвигните его, чтобы он на восемь дней съездил в Лейпциг.
Мы сегодня едем в Бонн, а дней через двенадцать в Голландию — и, чтобы прибавить ещё нечто серьёзное, скоро вовсе уедем из Дюссельдорфа. Решилось то, что я давно имел на уме. Мы устали от этой плебейской возни. Я получил (хотя и через третьи руки) предложение перебраться туда, куда давно желали я и моя жена. Мы (на полях: то есть Иоахим и мы) тогда, правда, окажемся далеко друг от друга. Мы (на полях: то есть мы сами) останемся, впрочем, ещё до июля здесь.
Всё это лишь для Вас и Брамса. Ну, будьте здоровы, возлюбленный друг, и напишите перед нашею голландскою поездкой ещё раз, и Иоганнес тоже, этот ленивец на письмо!
Р. Ш.
Моя жена шлёт чете привет!
Письмо от Хертелей прошу вернуть. Сочинения, о которых они пишут, — это Виолончельный концерт, Детский бал и Сказочные повести.
Роберту Шуману
[Приписка к письму Брамса от 16 ноября 1853 г.]
Видеть, как отправляют в Дюссельдорф письмо, о котором я знаю, и не вписать в него хотя бы несколько приветственных слов для Вас и Вашей жены, — этого я не могу, невзирая на Берлиоза и на множество иных обстоятельств, что, как никогда прежде, кружат вокруг меня настоящий хоровод тревоги. За такими развлечениями я и впрямь ещё не мог приступить к разработке Увертюры и принуждён был покамест довольствоваться тем, что набело привёл в порядок три пьесы для скрипки и фортепиано, которые думаю переслать ещё до двадцать четвёртого. Тогда напишу и больше. На нынче — с просьбою о поклоне верному Альберту
Ваш
почитающий и верный
Йозеф Иоахим.
От того же
[Дюссельдорф, 21 ноября 1853 г.]
Дорогой боевой товарищ!
После того как я в минувшие дни послал во вражеский стан несколько зарядов двадцатифунтового калибра, наступило некоторое затишье. Ещё вчера я слышал, что злые враги тайно подослали другого боевого товарища, чтобы взорвать меня подземной миною на воздух, на что сказанный товарищ, однако, ответил выражением лица, что он-де охотнее взорвал бы на воздух их. Не забавно ли это? Но если бы Вам было что-нибудь известно об этом заговоре, я охотно хотел бы это знать.
Ещё произошло со мною и моею женою нечто трагикомическое. Есть у нас друг, в коем мы принимаем большое участие. Этот друг сказал недавно моей жене с некоторой серьёзностью, что в минувшие дни решилось нечто, что будет иметь значение для всей его жизни. Жена пришла ко мне несколько растерянная и намекнула, что это, верно, расстроившееся женихохозяйство, на что и я с некоторыми проклятиями согласился. Наконец вскоре пришли иные вести — и — подумайте — с противоположным уверением, что оно, напротив, удавшееся, — на что у нас спала пелена с глаз и мы ясно увидели то, что давно видели, — и так наши поздравления стали двойными. Дорогой Иоахим, я сочиню свадебную симфонию со скрипичным соло и с интермеццо в виде сказки; я надпишу на ней: «Эта симфония принадлежит Иоахиму», я многое в неё вплету, и Ваше бесчисленное желание уехать в Бонне, и другое в Дюссельдорфе, что даёт хорошие музыкальные crescendo, и Ваше частое полное исчезновение в Дюссельдорфе, где мы искали Вас, как Франклина; словом, выйдет моя пятая, но не в до миноре, а в до мажоре, и без длинного Adagio.
Ну, дайте мне руку; обещайте свадьбу — а я к ней музыку. Вы плут! Так нас удивить!
Многое хотел бы я ещё написать. Но я попал в слишком весёлый аккорд, из которого не выберусь. А потому прощайте, дорогой жених!
Р. Ш.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 24 ноября 1853 г.
Через час мы уезжаем. Мне хотелось бы, чтобы Вы тут и там обо мне вспоминали (в том числе на прогулках), оттого прилагаю кое-что музыкальное. Фантазия мне больше не нужна; впрочем, она выходит у Кистнера. Ну, пишите скорее — я ведь, собственно, превосхожу Вас в писании писем, равно как и в пересылке рукописей.
Кланяйтесь Брамсу, и сами будьте сердечно приветствованы! Если бы мы могли скоро свидеться!
Ваш
Р. Ш.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 27 ноября 1853 г.]
…Ты чудно одарила меня своим длинным письмом. Никто не умеет так, как ты, давать самого себя; совсем будто я слышал, как ты говоришь рядом со мною, — так мне было — я не могу так посвятить тебя в то, что произошло со времени нашей разлуки: я чувствую, что механизм писания писем тяготеет надо всеми моими сообщениями, да и то, что происходит вовне, редко имеет для меня столько цены, чтобы я сам собою о том вспомнил; мне часто приходится спрашивать себя — что случилось со мною вчера, чтобы знать, что я соприкасался с другими людьми. У тебя это иначе; ты видишь (и это правильно) повсюду связь с твоею внутреннею жизнью; случайное для меня становится для тебя обликом. Это у тебя от твоей матери. У тебя так вся внешняя жизнь становится мимикой души — повсюду грация — и я хорошо чувствую мою слабость и скуку перед такою красотой. У музыканта же ценность почти всегда имеет лишь то, что происходит в самой глубине его души — ибо только это даёт жизнь его звукам — и оттого он часто неуклюж и нескладен в проявлении своего существа, и должен прийти кто-то, кто сквозь всё это сумел бы заглянуть ему в сердце — …
…А меня всё же потревожили!! Это был старый господин, которого я назначил на нынче — он нарочно приехал из Оснабрюка, чтобы показать мне редкие итальянские инструменты. Ах, люди не знают, как мало это может меня занимать; они все мнят, что, раз достигнув известной точки в каком-нибудь деле, надо на ней и остановиться, устроиться как можно уютнее — они не знают вечно гложущего червя недовольства собою, что беспрестанно роется от сердца к голове. Я не знаю довольства — для этого я слишком неравномерно развивался. Как завидна натура вроде брамсовой, которому работа дарует величайшее успокоение. Он спит теперь так удовлетворённый своею дневною работой на моей софе в соседней комнате, где он уже две ночи держит ночной постой, — мне отрадно, что он так ко мне привык, что почти не может выйти из моего жилища, — я совсем отвык от жизни вокруг себя, когда работаю. Брамс вернулся с пятницы вечера, когда я этого зелёно-золотого тигрёнка, возвращаясь с поздней прогулки, нашёл подстерегающим меня, вдвойне зелёного от лавров и заново позолоченного издателями, что печатают все его вещи. Он был совершенно счастлив и рассказывал до глубокой ночи о старых друзьях из книготорговского города. Ты и впрямь глубоко заглянула в его существо — он эгоист и постоянно настороже — но он по крайней мере честен в проявлении своей натуры, без ложной сентиментальности, какую другие в его роде охотно сами себе внушают, — притом всё, что он выслеживает, служит лишь стремлению стать великим художником, — это в сравнении с другими уже немало, и я люблю его за это, — ах, ты не знаешь, какому омерзительному тщеславию я как раз среди моих собратьев нередко встречаюсь. — Чтобы не кончить на этом диссонансе, расскажу тебе ещё, что я переписал начисто для печати три твои сочинения — они должны вместе с Концертом и Гамлет-увертюрой к издателю…
Гизела фон Арним. Рисунок Германа Гримма
Роберту Шуману
Ганновер, 29 ноября 1853 г.
Вы наверняка испугались толстого письма, которое почтальон несёт в чужие края; но это нотное письмо, которое сбывается скорее, чем буквенное. Оно недолго будет отвлекать Вас от уюта голландцев! Я хотел сообщить Вам три пьесы, чтобы Вам, великодушный человек, что всегда одаряете меня богатейшими дарами, доставить хотя бы малый плод того доброго, что я отчасти приобрёл через Ваше богатство, дабы Вы видели мою добрую волю, которая, к сожалению, есть, верно, единственное, что я могу принести. Вместе с тем вторая пьеса, которую, собственно, надлежало бы озаглавить Malinconia, заключает ответ на главу о женихе; помеченные синими чернилами заключительные ноты F. A. E., что уже на протяжении пьесы постоянно чередуются с тремя другими звуками, имеют для меня не только художественное, но и общечеловеческое значение: их смысл — «свободен, но одинок». Я не помолвлен. Люди могут чувствовать себя сродными по избранию, могут верить, что созданы лишь друг для друга, — и всё же враждебная сила, словно предопределённая, может вечно вставать между ними в жизни. Это я испытал. Как? — это было бы скорее предметом для длиннейших вечеров, чем сообщением для кратчайших мгновений письма. Всё это, однако, я говорю лишь Вам, чьё участие меня несказанно осчастливливает. Если Вы пожелаете, когда мы свидимся (что да устроит вскоре благое небо!), услышать больше, я смогу Вам это рассказать, но Вы должны мне обещать тогда спокойно закрыть веки на софе, когда устанете, — и лишь во сне вполуха слушать. Письмо от Вас для Иоганнеса и меня всегда праздник, тем более когда оно, как последнее, сопровождается столь дивными звуками. Дополнение к Сонате превосходно подходит в своей сосредоточенно-энергической манере к остальным частям. Это теперь, право, иное целое! Очень усладили нас и Романсы, и третий из них, с глубокомысленной мелодией и контрастирующим, живо лукавым трельным построением, мы невольно должны были сыграть ещё раз, как и торжественную ля-мажорную часть последнего, да и вообще всё по нескольку раз. Как мне хочется услышать оба заключительных Песнопения «Зари» от Вашей жены! Но богиня, к которой они обращены, стоила мне некоторого ломания головы. Диотима! Кто это? И Иоганнес не сумел сказать, и так нам приходится прибегнуть к Вам, рискуя тем, что Вам при этом припомнится тот, кто спрашивает своего великого друга: «Что есть Византия?» — и который, признаюсь, не из моих любимцев. Ещё мог бы я рассказать Вам о Брамсе, который вернулся сюда от лейпцигцев обременённый лавровыми деревьями и золотыми рудниками; но Вам будет приятнее, если он сам сообщит свои тамошние впечатления. К тому же я, верно, уже и так слишком много написал. Лишь ещё просьба: нотную рукопись, когда Вы её просмотрите, прислать сюда обратно и при этом заметить: советуете ли Вы к её изданию?
О, скорее бы мне снова услышать о Вас в моём ганноверском уединении! Вам и Вашей жене в почтении и любви преданный
Йозеф Иоахим.
Вильгельму Йозефу фон Вазилевскому [?] в Бонн
Ганновер, 29 ноября 1853 г.
Дорогой друг!
Я полагал тебя столь погружённым в отцовскую радость, что думал — ты не очень-то станешь хлопотать о вересковых овечках Люнебургской пустоши и о прочих обитателях той же местности, в том числе и о некоем концертмейстере, что проживает в тех краях. Тем отраднее, что в твоём сердце есть место и для иных вещей, и для «иных тонов», нежели те, что затягивает новоприбывший и что хотя и полны радости, но вряд ли приятны, «зато» —
Но без всяких шуток, дорогой Ваза, сердечно поздравляю тебя с тем, что новая жизнь вокруг тебя доставила тебе ещё одну радость бытия. Да возьмут все девять муз с Мусагетом мальчика под свою защиту и да созреют его силы до полной гармонии!
А теперь ещё о господине Боннере, что живёт ведь с тобою под одной крышей. Я так охотно исполнил бы его желание, и не ради Бонна, а ради тебя, раз господин этот, как сказано, твой особенный жилец; но многое говорит против — например, тот довод, что я постоянно испрашивал у короля отпуска, и это ради приличия должно прекратиться, ведь он ангажировал своего концертмейстера не для железных дорог, а для первых слогов его титула, далее — что твой друг в высшей степени нуждается в покое для работы, если не хочет остановиться на вышеупомянутых вересковых овечках Люнебургской пустоши — и так далее, и так далее. Но эти «и так далее» мы продолжим спокойно и с приятностью в Кёльне, тогда ты получишь и разъяснение об одном деле, которое ты, дорогой друг, кажется, совершенно превратно толкуешь. Передай мой поклон твоей милой жене и прими сердечнейший привет от
твоего искренне преданного
Йозефа Иоахима.
Фердинанду Хиллеру [?]
Ганновер, 30 ноября 1853 г.
Дорогой досточтимый друг!
Пора уже мне написать, если не хочешь, чтобы телеграф пришёл со своей острой иглою в движение за меня. И потому сразу к делу, которое попросту в том, что я прошу Вас составить программу на двадцатое по Вашему эстетическому усмотрению. Отдельный человек в государстве искусства всегда должен подчиняться целому. Но я надеюсь сойтись с Вами в том, что мой Концерт пусть стоит первым. «Конец — делу венец» — слишком испытанное правило. Не было бы ли уместно при Бетховенском концерте прибавить на программе слова: «По желанию дирекции»? Иначе могли бы подумать, что я слишком односторонне подхожу к выбору пьес. Для противоположности первая пьеса могла бы получить прибавление «нежеланная»! Но это пусть всецело будет предоставлено Вам. Услышать Гамлет-увертюру под Вашим управлением в исполнении превосходного кёльнского оркестра было бы, разумеется, большою для меня радостью, но на сей раз я должен от неё отказаться; ибо, не говоря уже о том, что игра моя пострадала бы от волнения, какое не могло бы не возыметь надо мною слушание собственного оркестрового сочинения, я не хотел бы злоупотребить тою доброю волей, какую публика, кажется, выказывает скрипачу Иоахиму. Моему честолюбию довольно того, что Вы не сочли Сочинение недостойным стоять на одной из Ваших программ. Быть может, я скоро смогу принести Вам другую Увертюру, более отрадную по содержанию.
Напишите мне любезно, когда состоится концерт господина Клефа [?] и будет ли он с фортепиано или с оркестром. Я радуюсь совместной музыке.
Поручая себя на нынче Вам и Вашей жене дружески, остаюсь с известною преданностью и почтением
Ваш
Йозеф Иоахим
Гизеле фон Арним в Веймар
[Ганновер]. В воскресную ночь, 3-го и 4-го [декабря 1853 г.]
Я, верно, был очень болен душою, это я чувствую по моим частым возвратам недуга; тоска часто подкрадывается ко мне до удушья. Недавно … нашло на меня … всё лето с его одинокою печалью; я чувствовал себя столь пустынно, столь покинуто, равнодушный среди равнодушных, что тянулись мимо меня к своему мамоне, к своим утехам. Тебе это незнакомо. Тебе всегда слишком светло. Ты знаешь неземное утешение, ты умеешь плакать. Ты знаешь в себе преображение боли; мне это не дано, я чувствую лишь, как всё терпко, я полагаю, что то, что у других печально растворяется в тихую росу души, у меня — словно терпкий, лютый лёд, что своими зубцами лишь ранит. Я часто упрекал себя в том, пытался это превозмочь, но это, видно, слишком глубоко во мне заложено, видно, принадлежит к моей природе и происходит, быть может, с Востока, оттого я так легко впадаю в столь дурное настроение … Ты видишь из всего этого, что к довольству я не создан, я готов всю мою жизнь бороться с самим собою и с другими, если так должно быть. Борьба — это жизнь! Это я писал вчера твоему Герману, и что я хочу быть его соратником и звать его как такового на «ты». Это тебя порадует …
…Вчера я начал Увертюру к «Деметрию» и хочу постараться скоро её окончить. Если бы только не быть вечно тысячью вещей нарушаемым в своём настроении. В особенности мои долги по письмам — неугасимый огонь совести для меня; едва я поверю, что с одной стороны достаточно залил огонь моими письмами водою, как — хвать! уже лижет другой огненный язычок с противоположной стороны; и всё же почтальон ежедневно приносит мне поносные письма за мою леность к писанию! К тому же прибавляется, что я вечно колеблюсь между виртуозными, дирижёрскими и композиторскими вожделениями, и оттого я часто из-за приготовлений, из-за сомнений в решении не дохожу до настоящей работы, как хозяйка, что за яростью к мытью полов никогда не достигает чистого, удобного домашнего уюта, — впрочем, о таких изводящих себя, добросовестных ремесленных душах изнеженное дитя под шатрами, верно, ничего не знает — или разве что из «Цветов, плодов и терний». Вы, счастливые люди, которым дозволено следовать одной лишь склонности, но, правда, и в высшем смысле, ты так бесконечно добра! Как я радуюсь, если на Рождество смогу на несколько дней приехать в Берлин; я думаю, что так оно и сложится. Твоя мать пригласила меня жить у вас, когда я однажды приеду в Берлин; меня очень обрадовало, что она ко мне столь благосклонна — но на сей раз я этого всё же ни в коем случае не сделаю. Ведь вы, верно, сходитесь со множеством людей, что не могут принимать во мне участия, и они дивились бы, как ведь и я не могу избегать иного общения, что должно быть вам если не в тягость, то по меньшей мере безразлично. И к тому же, признаться, я боюсь людской молвы — меня злит, когда обыденность грубыми пальцами лапает нежнейшую ткань. Вообще я наверняка способен порою казаться тебе и твоей маме филистером — но я им вправду не являюсь — лишь оттого я часто добросовестно блюду формы, что обыкновенно слишком мало уважаю людей, чтобы давать им что-либо мне спускать на счёт моего художничества. Как часто приходилось мне слышать глупую речь: «художнику охотно прощают маленькую небрежность»! Это меня злит; никогда не следует давать людям права что-либо прощать. Вообще я из заботы о тебе стал несколько боязлив являться с вами столь запросто на людях: подумай, что я из Бонна получил поздравительные письма от Вазилевского и от Шуманов! Я был совсем растерян, прежде чем смог найти это дело смешным! Шуману я послал «Вечерний звон» и сказал ему, что пусть держится нот F. A. E., которые в нём встречаются; ты ведь знаешь, что они значат. —
Ты права: когда три гизеловских сочинения выйдут, я лучше всего открыто приложу посвящение. Сегодня я получил письмо от Хертелей (издателей), которое содержало ответ на моё предложение напечатать Концерт, Увертюру и парафразы твоего имени; оно начиналось со столь учтивой благодарности, что я уже рассчитывал на отказ — но нет! за принятием следовала ещё просьба назначить, какой гонорар я за то желаю. Как порадовался бы Шаде [?] на столь образцовых издателей!
Как я радуюсь Увертюре к «Деметрию»! Твой разбор пьесы превосходен и сослужит мне при сочинении добрую службу. Ты не знаешь блаженства, когда страстей буря и музыки волненье встречаются в сердце и когда затем голова видит, как наплывают кристаллические столбы звуков; они громоздятся, выстраиваются трубами одна подле другой, всё больше — и под конец становятся звучащим органом. Сейчас оно ещё бурлит и бродит [нотный пример] слышу я беспрестанно. То будет великолепно, когда мне вовсе ничего иного не надо будет делать, кроме как сочинять, и я надеюсь, что такое время ещё придёт. Но всё же я никогда не стану поступать так, как мой досточтимый друг и мастер Шуман; тот садится рано поутру за письменный пульт и рисует (правда, с большим духом и богатством) фантастические фигуры на нотной бумаге, и чем лабиринтнее сплетаются нотные головки на пяти линейках, и чем больше он прячет извивов и ходов, тем усерднее потирает фантастический зодчий руки со злорадством и думает: вытяните-ка из вашего мозгового клубка белую нить, рассудок, что вас со мною выведет! Истинный звукотворец должен, как всякий иной поэт, повсюду находить связь с собственным, внутренним тоном своей души, в вечном становлении всех вещей вокруг него должна звучать и его музыка — ах, я хорошо знаю, как оно должно бы быть, но мои звуки покуда являют лишь полную тому противоположность — они недостаточно свободны, чтобы расторгнуть свои оковы, которыми держатся за болезненное во мне. Будь моею задачей. Помоги лишь встряхнуть; ты это можешь! Истинно подкрепил меня недавно «Маркграф Бранденбургский» твоего отца: вот подлинный поэт; его писания надо бы вкладывать в руки всякому музыканту, если его любишь; или, если он как раз держит в руках свой инструмент или нотное перо, пусть положат их ему на пульт: у Арнима всё — переливающаяся через край полнота чувства. Ещё помню я, как меня восхитило, когда я в «Титане» Жан-Поля читал об Альбано, который, тоскуя слиться с природной красотой, его окружающей, срывает повязку с раны на руке, из которой бьёт тёплая кровь. Встретить столь горячее чувство я всегда тосковал — твой отец так творил; в нём всё — переливающаяся через край богатая полнота, тепло наплывающая сердечная кровь. Как мне это отрадно. Несказанно я его люблю. Я недавно должен был прочесть его вещь одним духом — так пиши же учтивые письма другим, нежели тебе! …
…Вы довольны поездкой в Веймар — твоя мать прежде всего, как кажется, рвением великого герцога. Твой образ его особы подходит к тому, что я о нём думал, только я предполагал в нём скорее Esprit, чем подлинный ум; тем лучше для Гофмана, Шаде и его собственных подданных, если ты ему доверяешь больше. Но, ради Бога, не думай, будто я хочу взять княгиню под защиту против тебя; у меня нет с нею ничего общего, всего менее её восторга перед любимцем моей души: Шиллером. Натуре княгини, как она выказывает себя в её трепыхании о бессмертии ради Листа, то есть в самом сносном её проявлении, в Шиллере по душе, верно, лишь внешне грандиозное его чаяний. Её властолюбию подходит широкий размах его замыслов, как и пафос шиллеровской речи льстит патриархально-польско-княжескому достоинству (этакий горностай для её языка, который, по мне, пусть представляет пурпур, коли может) — о внутренней ценности высокого человека Шиллера, в чьей груди любовь к справедливости вздыбилась до Рока, что демонически направляет всю его жизнь, — о величии мысли, что, не заботясь ни о каком препятствии, доверяется тихо набухающему ростку истины, — об уважении Шиллера к единичному из вселюбви — о том Шиллере, какого я разумею, у мудрёной княгини нет и понятия. — О Листе я думаю, ты это знаешь, иначе. Его появление внесло решительную жизнь в рутинное ремесленничество капельмейстеров, что бездельничают на синекурах; это было необходимо, и для этого понадобилась столь пылкая натура, как Листова. Где он поступал самочинно и произвольно, там реакция не замедлит. У меня слабость к избалованному человеку, хотя я и не скрываю от себя, что гордость и тщеславие не находят резкой пограничной черты в его характере. Мне и вообще многое непостижимо в его существе — но перед лицом бездумности многих собратьев я почитаю долгом за него заступаться — тебе я мог сделать эти признания. Я всё ещё не ответил на его письмо! мне было невозможно найти верный тон, в том повинна ты, ты отчуждаешь меня от моих друзей, ты, злая чародейка! Я столько тебе намарал; если ты и впрямь дочиталась до этого места, то хочу написать тебе ещё несколько слов извинения по возможности хорошим почерком, чтобы ты хоть их могла прочесть, не напрягая глазок; но боюсь, что это всё же напрасно. Так лишь ещё наилучшие пожелания скорейшего исцеления твоего насморка: чтобы несколько продолжить твои богатые образы о нём, я мог бы, пожалуй, сказать, что он стал для твоего носа плодородным нильским разливом, из которого солнце твоего разума извлекает богатейшую пищу твоему остроумию, — но не стану вести это дальше, дабы письма не заразили друг друга насморком. Я должен был писать так «глупо», как мне только вздумается; видишь, твои желания мне приказ; красивый сапог (знаешь ли ты это выражение для скверного слога?) подходит к башмакам, которые я тебе посылаю. Ещё одно: послать ли «Сказания» Брамса ещё до Рождества? Тебе нужно лишь прислать одно слово «да» или «нет»; это и не должно быть письмом, на которое ты сейчас уж точно не выберешь времени. Думай лишь иногда немножко обо мне; на это всегда найдётся время! Прощай!
Всегда
твой
Й. Й.
Фердинанду Хиллеру [?]
[Ганновер, начало декабря 1853 г.]
Досточтимый друг!
Вы увидите по конверту, что на Ваш последний вопрос я отвечаю первым, а именно пересылкою самих оркестровых партий. Неужели Вы и впрямь имеете намерение сыграть Увертюру на одной репетиции, чтобы я по этому случаю однажды услышал её от хорошего оркестра? Это было бы и особенно для меня желательно постольку, поскольку Сочинение в скором времени должно выйти у Брейткопфа и Хертеля, и я так лучше всего ещё смогу обдумать иное затруднительное в исполнении и иное звучание, и услышу Ваш совет. В целом же оно, видно, так и должно остаться в своей печальной окраске! Тем веселее будем мы — я сердечно радуюсь дням в Кёльне и во всяком случае пробуду с понедельника девятнадцатого до утра двадцать третьего; но затем я должен, как ни тяжело сделает мне это Ваше приглашение, бесповоротно уехать. Я уже более месяца тому назад отказал себе в рождественских праздниках. Но в эти четыре дня Вы должны мне сыграть всё Ваше летнее пребывание, если сколько-нибудь имеете к просьбам Ваших друзей мягкое, доступное сердце. Концерт господина Клефа вряд ли отнимет у нас много времени. Так как я ещё не знаю, в каком помещении он состоится, в театре или в зале, то не могу сделать предложения о программе, но, быть может, Вы возьмёте это всецело на себя, ведь Вы наверняка знаете Вашу публику, а я лишь подыграю. Для нашего удовольствия баховская соната (например, ми мажор) была бы, верно, всего желаннее, а затем для контраста, быть может, скрипичная пьеса Иоганна Себастьяна. Или паганиниевский этюд, и один Ваш, рассчитанный на упражнение в совместной игре, что сослужил мне при разучивании добрую службу? — Ну, всё это предоставляется Вам. Прошу лишь ещё передать мои наилучшие поклоны Вашей досточтимой жене.
Искренне преданный
Йозеф Иоахим.
От Гектора Берлиоза
Лейпциг, 9 декабря 1853 г.
Mon cher Joachim,
Я получаю письмо из Эльберфельда, в котором мне предлагают приехать туда исполнить несколько пьес в концерте. Автор письма, господин Авраам Киппер [?], прибавляет, что Вы-де должны были осведомить меня о его положении и сообщить мне подробности о его заведении.
Но этих подробностей мне как раз вовсе недостаёт. Что есть в Эльберфельде? общество ли это концертов, как в Бремене? что за оркестр в тех краях? в силах ли он двадцати лошадей или всего лишь десяти? есть ли там хоры? сколько надлежит просить за гонорар?
Я ничего не знаю, а Вы знаете всё, и храните Вашу науку при себе, как Сфинкс.
Я остаюсь здесь до будущего вторника. Мой концерт состоится завтра. Всё идёт хорошо. Невзирая на их холодный вид, лейпцигцы клюют на это дело. Все газеты обошлись со мною превосходно. Оппозиция бесится, а мы над нею смеёмся. Лист завтра снова приезжает из Веймара.
Я устроил один или два концерта с Дрезденом на будущую весну, и у меня есть предложение из Ольденбурга на ту же пору. Не лучше ли было бы приурочить эльберфельдское дело к двум другим?
Будьте так добры написать мне несколько объяснений с обратной почтой.
Брамс имеет здесь большой успех. Он живо поразил меня на днях у Бренделя своим скерцо и своим адажио. Благодарю Вас за то, что Вы свели меня с этим юным дерзновенцем, столь робким, что отваживается творить новую музыку. Он много будет страдать — — —
Что до моего восхищения Вами, оно растёт с тех пор, как я Вас покинул. И когда я размышляю о Вашем музыкальном достоинстве, столь полном, столь блистательном и столь чистом, я порою застаю себя восклицающим (совсем один, ни с того ни с сего): «Да это же необъятно, это поразительно!»
Прощайте, передайте от меня привет нашим друзьям из ганноверской капеллы, о которых я храню столь драгоценное воспоминание. Тысяча дружеских приветов Мюллеру в особенности.
Всецело Вам преданный
Гектор Берлиоз.
P. S. Давид очень добр, очень сердечен и очень осмотрителен. Он знает свой лейпцигский свет, и я как нельзя лучше воспользовался его советами. Это настоящий художник по духу, что никогда ничему не вредит.
Господин Отто Нипер [?] в своём последнем письме говорил мне о статье в «Кёльнской газете», к которой Вы будто бы приложили руку. Мне было бы очень любопытно с нею познакомиться, но я благодарю Вас и за доверие.
Герману Гримму [?]
[Ганновер], 11 декабря [1853 г.].
Дорогой Гримм!
Не сердись на меня, что я так долго не писал, тогда как ты столь дружески пошёл мне навстречу касательно жилья. Я не «ненавижу» чернильницу, когда дело идёт о том, чтобы писать тебе, но это, к сожалению, правда — я скрипач, хоть и не великий, и, к сожалению, в этот миг ещё и концертмейстер, что третьего дня устроил первый из стоящих под его управлением публичных концертов, а сегодня должен наладить один при дворе. Прочее ты можешь себе представить. Но муки́, что незнакомы тебе, — иметь постоянную музыку внутри, как я теперь твоего «Деметрия», и при этом быть вынужденным вытеснять её другою, чужою, на репетициях и так далее. Это граничит с инквизиторскою пыткой! Так, верно, на душе у матери, у которой отрывают от груди младшее, любимейшее дитя, чтобы приложить ей другое из вражеской земли. При этом люди не понимают, когда не всякий раз обращаешь к ним смеющийся лик плясуньи!
Теперь о Рождестве и моём к нему приезде: я ещё вовсе не уверен, смогу ли осуществить мой план — предпринять заманчивую поездку в Берлин. Всё будет зависеть от того, смогу ли я на этой неделе записать всю Увертюру к «Деметрию», от которой ещё мало на бумаге, но почти всё в голове, или нет, ибо с семнадцатого я опять должен пять дней принести в жертву данному давно обещанию играть на скрипке в Кёльне и Эльберфельде. Это ужасно! Но если я на этой неделе не управлюсь, то на Рождество, с оркестром внутри меня, что просится наружу на ноты, у меня не будет никакой радости, одно лишь беспокойство, которое я и распространял бы, тогда как именно здесь, около этой поры, я мог бы дивно беспрепятственно писать. Так дай мне ещё несколько дней, не понуждая меня твёрдо обещать. Великолепные дни были бы, разумеется, если бы я мог в Берлин — непрестанное возжигание огней в голове и сердце! На всякий случай поблагодари твоих родителей от моего имени самым сердечным образом; меня душевно радует, что они хотят быть ко мне участливо расположены, и я вправду горд быть вашим гостем.
Насчёт Увертюры прошу тебя пока ничего не говорить, что она будет исполнена; прежде чем я её не услышу (что будет здесь на репетиции пятого января), я, разумеется, не отдам её к пьесе. Я не хотел бы ничего испортить. Но готова она будет, и я радуюсь записыванию, ибо впервые набросал произведение из единого порыва. Два мотива выступают и скрещиваются, один в меди (этого нельзя было избежать), другой в квартете: последний на время отступает приглушённо, как бы прислушиваясь, — но, дурно затаённый, прорывается с новою силою, всё стремительнее, страстно, и господствует затем над Allegro. Оно будет лишь ритмически трудно для исполнения: немецким оркестрам, как правило, недостаёт точного чувства ритма. Быть может, и вся эта штука, когда будет готова, прозвучит ужасно. Тогда добрая воля, о которой ты будешь думать, пусть разрешит весь диссонанс.
Прощай!
Твой Иоахим.
Кланяйся фройляйн Гизеле.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, ок. 11 декабря 1853 г.]
…Всё, что я делаю, делается бессознательно ради тебя, милая, добрая — мама. И так я хочу тебя называть, если это доставляет тебе радость, раз ты ведь говоришь, что охотнее всего изображала бы мою мать! Мне дорого всё, что тебе приятно.
Но одно одолжение ты должна мне сделать: пощади из многих слабостей ту одну во мне, что я неохотно бываю напоминаем о переменчивости склонностей всех людей через меня самого. Не рисуй мне беспрестанно столь уютно, как однажды может и должно стать великолепно, когда я позабыл бы, что некогда почитал тебя за идеальный образ, что должен прийти на всю жизнь. Мне ещё дорог некий фатализм, что родство по избранию приносит лишь однажды на жизнь. Наверняка ты гораздо больше, чем я, могла наблюдать судьбы других людей — ты сама прожила более богатую, более бурную жизнь, чем я, — ты мудрее в свете (в старом смысле), чем я; — но переменчивость человеческой природы, преклонение Я под привычку и я уже испытал, да, на себе испытал и мог наблюдать, только, правда, всегда как нечто, о чём я испытывал боль. Итак, если ты в твоём для тебя вполне оправданном предвидении прекрасных дней будущего радуешься некой любезной госпоже концертмейстерше, то лишь не требуй, чтобы я находил это уютным для себя. Гораздо охотнее я дал бы излиться горчайшему щёлоку юмора над моею переменчивостью и порадовался бы этому душу. Не своди мне в том бельма, покуда я почитаю его за чёрное; ты можешь, пожалуй, принимать его за серое — я могу лишь воспретить моему душевному лекарю не учинять надо мною насильственного лечения.
Прими сердечную благодарность за милое письмецо твоей маленькой подруги — она, кажется, вполне достойна так называться. Это прелестнейшая девичья подвижность — этак во всей быстроте набросить на двух страницах самоё себя, «Деметрия», музыку, дилетантизм и под конец плащ поверх всего! Неповоротливому, как я, это кажется необычайно мило. Она верно подслушала в Бюлове одну сторону прямо из его игры: смелость, что не всегда внутренне оправдана и оттого порою действует бурлескно или раняще в его поведении (без эвфемизма: некую дерзость).
Я не могу смягчающе подействовать на эту сторону его существа: я не ровня ему в ловкости, и он весьма скоро почувствовал бы своё превосходство в этом, а стало быть, я не принёс бы ему пользы. Так что я держусь его превосходных качеств: его постоянной, духовной живости, его восторженности и его способности к самопожертвованию. Он может, я думаю, столь же хорошо принести в жертву идее свою жизнь, как улыбке актрисы — любимое отцовское наследие. Это в нём французское; я в Веймаре часто называл его Камилем Демуленом Листа; в шутку. —
Твоей матери я ещё ничего не написал. Думаю, её задело бы, если бы я её приглашение поставил после гриммовского, и потому, быть может, и хорошо, что я не поеду на Рождество. Но на представление «Деметрия» я во всяком случае приеду. Необходимость в развитии характеров и простая сила выражения весьма очевидны в пьесе и, верно, всякому понятны, даже если у него нет твоего превосходного комментария.
…Твои письма все верно дошли. О концертах и иных событиях я ничего не сообщаю; это, верно, мало имеет цены для тебя, мне же по меньшей мере никакая хвала в концертах больше не дорога. Это ужасно, какое отсутствие суждения и вкуса я недавно (вчера вечером это было!) мог наблюдать в придворном концерте. И люди изливают всю эту водянистую болтовню в делах искусства на тебя, словно это освежающий дождь, а их глупо улыбающаяся милость — солнечный к нему свет. В этом мои музыкальные цветы не вырастают в плод. Но твои письма, дивная, — это для меня сплошь грядущие увертюры, полные прекраснейших звуков!!! …
От Роберта Шумана
Утрехт, 11 декабря 1853 г.
Дорогой Йозеф,
многое мог бы я сообщить, да время не позволяет. Скажу лишь вот что: путешествие наше до сих пор прошло с большою удачей, повсюду нас встречали с великою радостью, да ещё с большими почестями. Милая моя жена порою прихварывала, но не за роялем; никогда я не слыхал, чтобы она играла так. Голландская публика — самая восторженная, образованность её в целом обращена к лучшему. Повсюду рядом со старыми мастерами слышишь и новых. Так, в главных городах я нашёл уже подготовленными исполнения моих сочинений (3-й симфонии в Роттердаме и Утрехте, 2-й в Гааге и Амстердаме, а в Гааге ещё и «Розы»), так что мне оставалось лишь стать за пульт и дирижировать ими. В особенности гаагская капелла превосходна. Так много мог бы я Вам порассказать, но надеюсь, что вскоре смогу это и устно. Нам писали, что Вы к 20-му будете в Кёльне; в тот же день, самое позднее 21-го, думаем мы прибыть в Дюссельдорф. Тогда, полагаю, мы славно помузицируем (я в качестве слушателя), услышим и Ваши диалоги, которые я покамест мог лишь прочесть. Благодарю Вас за них, как и за Ваше письмо; и Иоганнеса прошу сердечно поклониться.
Итак, дорогой друг, до скорого свидания!
Р. Ш.
От Германа Гримма
Берлин, 13 декабря 1853 г.
Дорогой Иоахим,
…с приездом распоряжайся по своему усмотрению, то немногое, что мы тебе предлагаем, то есть постель, комнату да тёплую печь, от тебя не убегут, но кое-что другое тебе надобно знать: Арнимы, возможно, уедут на праздники в деревню, и тогда ты нашёл бы едва ли десять процентов ожидаемого удовольствия. Прости за прозаический способ выражаться, мне было бы очень жаль снова в одиночестве слоняться тут, но решения в этом доме столь переменчивы, что ни на что определённое нельзя положиться.
Бюлов опять уехал; он произвёл здесь решительно выгодное впечатление, и он напрасно его не использует (раз уж он однажды повёл дело таким манером). Он был недоволен газетами и не хотел мне верить, что здесь дело иначе, чем в маленьких городах, где без газет не складывается никакого общественного мнения: тут они идут совсем стороною, и ни один человек не придаёт значения их похвале или хуле, и это тоже хорошо.
Увертюре твоей я радуюсь и нимало не сомневаюсь, что она мне понравится; только инструментуй основные мотивы как можно яснее. Мне сдаётся, будто нынче слишком в моде с самого начала связывать чисто мелодическое с поразительным взаимным расположением инструментов; впрочем, я в этом ничего не смыслю, и говорю это со всею серьёзностью — я и вправду ничего в этом не смыслю; знаю лишь одно: что повсюду мысль ценится выше выражения. Высшее, конечно, есть соединение обоих, как у прекрасно задрапированных статуй, где скрывающая складчатая ткань становится словно частью просвечивающего сквозь неё тела, и порознь их даже помыслить нельзя.
Поклоны твои передам Гизели нынче вечером. Лист прислал книжку Гоплита с французским письмом своим внутри; хочу к чести его верить, что без княгини он никогда бы так не заблудился. Как можно так предавать публике уважение, которое должно неприкосновенно хранить к самому себе! Общий голос был против празднества; он называет это мнение публики сонной колпак — и всё же взывает к этой самой публике, точно я сказал бы кому-нибудь: «ты, правда, мерзавец, но на сей раз будь судьёю моей чести». Есть лишь одно средство отомстить публике — не тем, чтобы защищать старое, а тем, чтобы поразить новым; впрочем, в Веймаре судят, быть может, иначе, а я довольствуюсь моею берлинскою точкой зрения.
Прости мою мазню, это долгая неудавшаяся попытка вытянуть из моего пера хоть строку, которою я принудил бы его писать сносно; оно столь же упрямо, как я, и результат остаётся не из восхитительных.
Прощай.
Твой Герман Гр.
Я уже пишу новую пьесу — выйдет опять увертюра для тебя.
От Роберта Шумана
[Голландия, середина декабря 1853 г.]
Дорогой Йозеф,
мы прибудем в Дюссельдорф лишь 21-го, поздно вечером. Хотелось бы мне, чтобы мы Вас ещё застали. Не остаться ли Вам у нас на Рождество? Многое имеем мы Вам порассказать, да и кое-что в музыке наверстать. Где Иоганнес Б.? сопровождал ли он Вас? Да исчезнет поскорее то пространство, что лежит меж нами!
Р. Ш.
По недосмотру написано латинским шрифтом, ибо голландцам всегда так писать приходится.
От Германа Гримма
Берлин, 19 декабря 1853 г.
Дорогой Иоахим,
имею тебе сообщить, что Беттина и Гизель всё же, пожалуй, останутся на праздники здесь и что твой приезд был бы чрезвычайно приятен. Единственное моё желание (среди многих прочих) — к тому времени снова быть здоровым, ибо вот уже неделю я страдаю болью в горле, кашлем и внутреннею неохотою как к доброму, так и к дурному; в остальном ничего нового. Привезёшь ли ты с собою готовую увертюру? Баргиль уверяет, что и со своею тоже на ходу; он сказал это Беттине, мне ни слова. Мы ведь можем дать сыграть обе вместе, одну в начале, другую в конце.
До свидания.
Твой Герман Гр.
Гизеле фон Арним
[Кёльн, 20 декабря 1853 г.]
Ещё рано утром, едва забрезжил день в священном городе, где трезвонят во все колокола… — Живу я, впервые за долгое время, здесь у родных; у них есть дивное дитя, с которым мы крепко подружились; это маленькая радость, рассыпанная мне на пути, словно сахарные крупинки на чёрством пироге. Меня тошнит от всех тех старых, дешёвых сладостей, что мне говорятся; столь лёгкие лавры мне не нужны. Для меня вся жизнь — воспоминание о прошлом. И всё же я переборол себя и решил не ехать на Рождество в Берлин. Если я не закончу «Деметрия» за неделю от Рождества до нового года, то после не скоро доберусь до него; и думаю, что и тебе будет милее увидеть меня спокойно, на некоторое время, вблизи вас. Тогда я останусь четыре-пять дней в Берлине, и я выгадаю также время уладить с Германом и тобою оперный текст. В последнее время я в Ганновере был так истерзан множеством мелких хлопот, что не успел написать твоей маме насчёт квартиры. Подумай только, меня хотели взять в Австрии на военную службу! Это под стать моим симпатиям — дать застрелить себя за Габсбургов! Вдобавок пришли письма из дому, которые меня вправду опечалили, ибо показали, как мои близкие совсем чужды тому, что мне одно лишь важно: возможно более самостоятельному развитию духовных способностей, данных мне природою. Подумай только, матушка моя хочет женить меня на любимой племяннице. Не есть ли это, со всею серьёзностью, в высшей степени комично — что моею личною свободою распоряжаются государство и семья? Я пишу тебе целую кучу «всякого» вперемешку.
Среда.
Меня вчера прервали. С тех пор я давеча вечером играл здесь публично. Бешено хлопали при бетховенском концерте; немало ртов видел я разинутыми на моём концерте, но не для похвалы — для зевоты; однако сочинять я всё же не смогу бросить — это единственное средство дать выход моему нутру, а всё прочее покамест меня удовлетворить не может. Сидеть бы мне в самой моей тесной ограде да писать «Деметрия»! Но я остаюсь здесь до послезавтра, до 28-го; завтра я ещё играю концерт ради одного бедного театрального директора, которому не остаётся иного средства прокормить семью. Дай бог, чтобы зала наполнилась!..
От Гектора Берлиоза
Париж, 20 декабря 1853 г.
Дорогой мой Иоахим,
для меня истинный праздник — снова проехать через Ганновер и принять участие в Вашем концерте 1 апреля.
Я пошлю господину капитану Ниперу две вокальные пьесы («La Captive») и одну мою вещь («Nuits d'été»), прося его благоволить их перевести. Госпожа Ноттес могла бы превосходно спеть эти две Lieder (с оркестром), и это могло бы идти с «Фантастической симфонией» или «Гарольдом», по Вашему выбору.
Есть у меня ещё песня, уже переведённая на немецкий, которую Шнейдер спел с самым нечаянным успехом в Лейпциге. Это «Le Pâtre breton»; и г-жа Бернар могла бы придать ей очаровательный колорит.
Предупреждаю Вас сверх того, что, если бы г-жа Ноттес нашла «Captive» написанною слишком низко для неё (в ре), у меня есть оркестровые партии, транспонированные (в ми); тогда её исполнили бы в ми.
Скажу Вам по секрету, что я обожаю эту пьесу, но что её весьма трудно хорошо передать из-за многочисленных оттенков движения и грёзы (разом восторженной и сладострастной), в которую певице надлежит совершенно погрузиться, дабы быть понятой.
Если Вы сможете добыть мне какое-нибудь возмещение путевых издержек по случаю концерта 1 апреля, это будет мне весьма полезно, и я буду Вам много обязан. Но предупреждаю Вас, что я приеду даже без возмещения, если ольденбургский концерт по-прежнему состоится 8 апреля; а у меня есть все основания так полагать.
Прощайте; как только у Вас будет что мне сообщить, пишите мне в Париж, улица Бурсо, 19.
Вчера на концерте святой Цецилии под управлением Сегера впервые в Париже дали целиком моё небольшое оратории «Бегство в Египет», с увертюрою и хором. Оно отлично удалось, и публика заставила повторить теноровый номер.
Прощайте, тысяча преданных приветствий.
Г. Берлиоз.
Роберту Шуману
[Ганновер], 27 декабря 1853 г.
Дорогой и досточтимый друг!
От имени моего начальника, графа Платена, я должен нынче спросить, не было бы ли возможно Вам и Вашей милой супруге приехать сюда к 3-му из наших абонементных концертов, 21 января? К сожалению, нельзя было изменить уже сделанные для 2-го концерта (7 января) распоряжения, и прошу Вас извинить этим, а равно естественною заботою о развитии вкуса нашей публики, то, что я, невзирая на Ваше устное сообщение, всё же осведомляюсь у Вас, не будет ли 21 января неудобен Вашей супруге; быть может, он не слишком поздно для путешествия. Что репетиции и всё прочее будут устроены вполне по Вашему усмотрению, разумеется само собою. Во всяком случае, будьте так добры, дайте мне поскорее ответ, чтобы я выгадал время, на случай, если Вы и Ваша милая супруга предложения не примете, устроить на более ранний день что-нибудь музыкальное. Ваши желания, разумеется, и мои тоже!
Мне давеча вновь стало весьма тяжело расставаться с Дюссельдорфом, о чём друг Дитрих может Вам рассказать. Вы, надеюсь, провели сочельник, в продолжение которого я мёрз на железной дороге, в тепле и радости со своими. Да будут Вам и в наступающем году суждены многие праздничные дни богатой тихой жизни со своими! Кто непрестанно внутренним богатством осчастливливает столь многие сердца — чего ещё можно тому пожелать?
Мне же да будет даровано скорое свидание как благое предзнаменование на 54-й год! Вам и Вашей милой супруге
почтительно преданный
Йозеф Иоахим.
P. S. Только что получаю письмо, полное рождественских огоньков, от Брамса, который блаженствует у своих родителей. Он вернётся 3 января.
Францу Листу
[Ганновер], 29 декабря 1853 г.
Дорогой Лист!
По переданному мне через Брамса твоему желанию могу я наконец послать тебе партитуру увертюры к «Гамлету»: распоряжайся ею как хочешь, кормчий, чьему руководству я охотно следую. Бюлов уже несколько дней здесь, бодр и храбр, как всегда; мы сердечно порадовались свиданию и часто тебя вспоминали. Вечером он едет в Брауншвейг и затем вернётся, верно, 2 января, чтобы 7-го сыграть здесь в концерте Веберовский полонез и одну из твоих венгерских рапсодий с оркестром; последняя, должно быть, звучит прелестно-самобытно при её светлой инструментовке.
О себе сказать мало что есть: что до музыкальной части моего существования, у меня лежат два наброска увертюр, до отделки которых я за хлопотами не добираюсь; о человеческой же, не собственно музыкальной части моего бытия я тебе ничего не сообщаю в надежде увидеть тебя в начале будущего года, ибо наверняка не поеду 12-го в Лейпциг без твёрдого намерения навестить тебя в последующие дни, хотя бы на полдня, в Веймаре. Как я тому радуюсь! Я чувствую себя здесь бездонно одиноким. —
Оставайся ко мне в новом году добр, как прежде, несмотря на многие мои несносные стороны, которых я от себя не таю; этого я себе желаю. Чего мог бы я пожелать тебе, на чьё духовное богатство взирают снизу вверх тысячи! —
Всеми силами тебе вечно и всегда преданный, пребываю и нынче
верно тебе преданный
Йозеф Иоахим.
Поклонись Ременьи, Корнелиусу, Коссману и всем друзьям твоего дома.
От него же
Веймар, 30 декабря 1853 г.
Дражайший друг,
узнав, что Вы должны играть в четверг, 11 января, в Лейпциге, я предложил Её Королевскому Высочеству, государыне великой герцогине правящей, назначить маленький придворный концерт, задуманный на середину января, на 13-е (пятницу), дабы нам выпало превеликое удовольствие снова Вас здесь услышать. Она весьма милостиво согласилась на моё предложение и поручает мне пригласить Вас на пятницу, 13 января, сыграть у неё одну или две пьесы, какие Вы мне укажете. Надеюсь, что не встретится никакого препятствия к тому, чтобы Вы приняли это приглашение и уделили мне хотя бы день или два в Альтенбурге, где Вы вновь найдёте двух собратьев, Ремени и Корнелиуса, что готовятся принять Вас со всем церемониалом почестей, подобающим Вашему мурльскому достоинству.
Сверх того, дражайший друг, я буду Вам весьма обязан, если Вы без промедления вышлете мне партитуру Вашей увертюры к «Гамлету», ибо я просил г-на фон Цигезара дать исполнить её под моим управлением на представлении «Гамлета», назначенном на воскресенье 8 января. Так как я желаю старательно её прорепетировать, мне важно иметь партитуру несколькими днями ранее.
Полагая, что у Вас много дел, я освобождаю Вас от ответа; просто отправьте по почте Вашу партитуру «Гамлета» и поручите Гансу известить меня о Вас. Что до программы придворного концерта, я попросту поставлю «Solo — г-н Иоахим», разве что Вы укажете мне точнее пьесу, которую изберёте. Остальная часть программы составится так: «2-й акт „Орфея“ — и испанский Liederspiel Р. Шумана». Начнут с «Орфея», а Ваша пьеса придётся в середину.
NB! так как концерт состоится в маленькой круглой гостиной государыни великой герцогини правящей, разместить оркестр будет невозможно, и Вам придётся удовольствоваться аккомпанементом
Вашего искреннейше расположенного и преданного друга
Ф. Лист.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, конец декабря 1854 г.]
…Что я не приехал к вам на Рождество, отомстило за себя на мне — я счёл себя слишком сильным и был наказан за столь дерзостное геройство. Несказанно много, я бы сказал — эпохального, совершилось во мне в последние восемь дней. Я так насильственно приносил природу во мне в жертву надменной нравственной гордыне, я так заплутался в односторонних умствованиях, так преступно из жажды Великого пренебрегал Малым, близлежащим, что неминуемо должно было дойти до некоей кульминации, что я должен был сам в себе почувствовать, сколь бездонно жалкими становимся мы, когда, безоглядно отвергая всё прочее, ищем удовлетворения единственно в собственной гордыне собою. Распылённым, разбросанным, бессильным казался я себе в моей беспредельной тоске, ах, хотя бы по единому взгляду любви, — и моя фантазия, которая всегда тотчас перехлёстывает в жуткое, истязала меня образами, доводившими меня до исступления, — отверженным, непризнанным мнил я себя; не принадлежащим более моему семейству, вам же всё же лишь чужаком — я был обезумевшим, до сумасшествия подстёгнутым внутреннею тревогою, которая не могла дать себе выхода в мыслях — разве лишь в злейших диссонансах, которые я нафантазировал. Потом я снова стыдился самого себя, — хотел то уехать поскорее из Ганновера, чтобы остаться одному — чтобы Бюлов ничего не заметил (он прибыл сюда одновременно со мною в сочельник), то пересилить себя и работою обратить бродящее вещество к благому — но я остался тем же маленьким, жалким кротом, что слепо роется вслепую, для других отвратительная тварь. — Напротив себя видел я Германа, спокойно-уверенно следующего своим прекрасным путём, осчастливливая, осчастливленный, тебе вослед, родственный душою — …
Йозеф Иоахим и Клара Шуман. Рисунок Адольфа фон Менцеля — по памяти, после берлинского камерного вечера 20 декабря 1854 года
Фердинанду Давиду
[Ганновер, 6 января 1854 г.]
Дорогой друг!
Слово «обратною почтой», подчёркнутое, так меня напугало, что я вправду тотчас берусь за чернила и сообщаю Вам, что я подтверждаю Ваше предположение и выбираю для игры
1. Фантазию Р. Шумана (рукопись)
2. Concertstück Й. Иоахима (рукопись).
Я так часто играл лейпцигцам Бетховена и Мендельсона, что на сей раз они должны простить мне, если я при выборе несколько посчитаюсь со своею прихотью!
Как я радуюсь снова приветствовать всех моих музыкальных и не-музыкальных друзей; во всяком случае, думаю во вторник в добрый час быть в Лейпциге и тогда ещё Вас отыскать.
Разумеется, нигде в четверг вечером я не буду охотнее, чем на Вестштрассе, и говорю Вам и Вашей милой супруге уже нынче сердечное спасибо за то, что Вы хотите возобновить и старые времена, что так часто соединяли нас в один и тот же вечер.
Посылая наперёд наилучшие поклоны,
Ваш искренне преданный
Йозеф Иоахим.
Г. фон Бюлов, который сердечно благодарит за Ваши любезные строки, приедет со мною в Лейпциг.
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 6 января 1854 г.
К новому году первый привет, дорогой Иоахим! Да сведёт он нас почаще! Теперь уже скоро, надеюсь. Вы, верно, знаете о предложении г-на музикдиректора Гилле, которое я весьма охотно принимаю. Однако это изменяет ранее условленное между нами распределение времени. Мы хотели бы теперь выехать 19-го, концертировать 21-го и затем до исполнения «Пери» 28-го оставаться в Ганновере, что всё суть прекраснейшие виды. В промежуток с 21-го по 28-е мы надеемся тоже не сидеть праздно в музыкальном отношении, и можно было бы, пожалуй, предложить публике одну soirée. Но об этом ещё после. Прежде всего нам надлежит сговориться о пьесах для моей Клары на концерт. Вы говорили, что, быть может, хотите исполнить какую-нибудь оркестровую вещь мою. Если так, то жена моя в 1-м отделении сыграла бы Es-dur'ный концерт Б., во 2-м несколько пьес покороче. В противном случае она сыграла бы Concertallegro моё, во 2-м — сонату фа минор Б. и, если бы подошло, так как Allegro длится недолго, в 3-м ещё пару пьес поменьше. Об этом напишите мне нечто определённое, чтобы жена моя, как она говорит, могла поучить, хотя она всё знает наизусть.
Ну, — где же Иоганнес? У Вас ли он? Тогда поклонитесь ему. Высоко ли он летает — или лишь среди цветов? Не даёт ли он ещё прозвучать литаврам и трубам? Пусть он всегда вспоминает начала бетховенских симфоний; пусть постарается сделать нечто подобное. Начало — это главное; начав, остального уже сам собою достигаешь. Поклонитесь ему — я ещё сам напишу ему на этих днях.
И от Вас надеюсь вскоре увидеть новое, всего охотнее — услышать. И Вам бы следовало вспомнить о вышеназванных симфонических началах — но не прежде «Генриха» и «Деметрия».
Я всегда прихожу в доброе расположение духа, когда Вам пишу; некий род врача Вы для меня.
Прощайте!
Ваш Р. Ш.
Арнольду Венеру в Гёттинген
[Ганновер, 8 января 1854 г.]
Мой дорогой друг.
Если ты вообще ещё помнишь мою подпись, то позволь мне написать тебе несколько слов, не измышляя прежде долгого извинения в непростительнейшем. И прежде всего, дай мне спросить тебя, когда ты однажды сюда приедешь? К сожалению, граф Платен говорит мне, будто ты так далеко откладываешь свой приезд, что станет почти невозможно предложить тебе концертный вечер. Не знаю, насколько это можно будет смягчить, но знаю одно: что и в том случае, если Платен не сможет предложить тебе вечера, я не хотел бы от того отказаться — в моих и даже в твоих интересах — приветствовать тебя здесь в течение зимы. Напиши мне посему, дорогой друг, что ты думаешь о том, чтобы к концу концертного сезона дать со мною здесь soirée камерной музыки; это было бы по крайней мере верным средством для нас однажды встретиться в Ганновере. Сколь много имел бы я тебе сказать и о себе порассказать; но я едва ли могу нынче выгадать время на самое необходимое. Лишь несколько вещей: Бюлов вчера с большим успехом сыграл листовские пьесы с оркестром. Он ещё здесь и послезавтра едет со мною в Лейпциг, где я 12-го сыграю шумановскую Фантазию (рукопись) и слышанный тобою в Карлсруэ концерт мой. Бюлов, Брамс и я составляли в последние дни листок клевера, который охотно увидел бы тебя четвёртым своим листком; жаль было также, что ты не насладился вместе с нами «Героической» и керубиниевской увертюрою. Обе были сыграны нашим оркестром с огненным, жизнь дающим воодушевлением, так что я не мог нарадоваться тому, что принадлежу к нему. Не приедешь ли ты на ближайший, 21-го? Тогда здесь Шуманы; они остаются с 19-го по 28-е. Госпожа Шуман говорила мне, что она, быть может, поедет в Гёттинген. Что у тебя об этом до сих пор решено? Видишь, я больше спрашиваю, чем сообщаю тебе действительно интересного! Это эгоистично. Мог бы я порассказать тебе много утешительного; но лишь с печалью должен я сказать тебе, что до сих пор не сумел ещё сделать ни единого шага ради твоих музыкальных обстоятельств. У короля наилучшая воля, и он постоянно это говорит, но я опасаюсь: он весьма рассеян и забывает, что доброго кому-нибудь предназначил. Тебе надобно однажды самому приехать и на месте постараться чего-нибудь добиться; иначе ничего не выйдет. Король нередко некоторым добродушием в обхождении даёт предполагать больше доброй воли, чем её на деле всерьёз имеется. — Сердечно благодарю тебя за вагнеровское письмо к Шпору; оно меня в высшей степени заинтересовало; к сожалению, оно содержит истины, всё ещё имеющие силу — я отошлю его на этих днях обратно для Вильке вместе с портретом Бетховена, а также письмо твоего любекского друга, чьё желание я, к сожалению, исполнить не могу; по возвращении моём из Лейпцига я нигде более играть не буду. Я должен выгадать время дописать увертюры к «Деметрию» и к «Принцу Генцу». В голове обе завершены; первая по большей части и на бумаге. Я в последнее время многое пережил, что должно было глубоко затронуть мою сокровеннейшую жизнь. Это да поможет тебе объяснить моё необъяснимое молчание.
Только верь мне, что я всю жизнь мою хотел бы оставаться достойным быть другом тебе и твоей жене.
Твой
Иоахим.
Бюлов просит тебя дружески его помянуть. На днях он вышлет тебе из Дрездена альбомный листок; он забыл его там.
Францу Листу
9 января 1854 г.
Дорогой Лист!
Из последнего моего письма ты узнал, что я во всяком случае хочу навестить тебя в пятницу, 13-го, и, разумеется, я с тех пор намерения своего не переменил. Я с удовольствием приму предназначенную мне честь и охотно сыграю в soirée при дворе одну пьесу. Что ты хочешь аккомпанировать, обращает для меня всё дело в праздник. Если мне предложить что-нибудь, то вот что: исполнить по этому случаю «Швейцарскую эклогу» Раффа, которую я на этих днях с большою радостью по поводу превосходного расположения мотивов разыграл с Гансом. Не имел ли бы ты сверх того охоты к венгерской рапсодии Листа, которую я с гордостью смею назвать моею? Разумеется, при всём том речь может идти лишь о предложениях с моей стороны, всегда охотно уступающих место веской главной ноте твоего мнения. Ганс с поистине внушительною виртуозностью позавчера вечером сыграл твой Веберовский полонез и рапсодию с оркестром, тонкости которых выступили в прекраснейшем виде. Свобода формы в последней имеет нечто столь захватывающее, что даже закоснелейшие «классики» с истинною любовью пустились вместе цыганить.
Ганс завтра едет со мною в Лейпциг, где я 12-го играю шумановскую Фантазию и моё скрипичное Concertstück. Видишь, я бью на популярность у публики Гевандхауза. —
Итак, 13-го до свидания; до тех пор пусть будет отложено всё, что я ещё имел бы тебе сообщить.
От сердца твой
Йозеф Иоахим.
Роберту Шуману
[Ганновер], 9 января 1854 г.
Дорогой, добрый мастер,
как же могу я Вас благодарить за возвещённые праздничные дни, что предназначают нам Ваше и Вашей супруги доброжелательство! Это ведь слишком чудесно, что Вы хотите подарить нам неделю в Ганновере, и мы с Брамсом уже вчера, чтобы дать себе малый предвкус грядущих дней, со всею радостью разыграли Вашу Фантазию со всею её задушевностью и свежестью. Вы правы, ставя её наравне с фортепианною пьесою в ре миноре: я люблю её всё больше и радуюсь четвергу, в который желал бы Вас видеть в Лейпциге. В ближайшую субботу думаю снова из Лейпцига возвратиться, тогда тотчас сделаю все шаги, чтобы устроить всё как можно удобнее для Вашего приезда. На нынче лишь ещё вопрос: что Вы и Ваша супруга скажете о наброске программы, который теперь следует и при котором прошу лишь иметь в виду, что приходится считаться с множеством мелочей, привносимых всяким придворным служением, которые здесь, благодаря доброй воле графа Платена, выступают менее резко, но всегда наличны:
a) Увертюра к «Геновеве»
b) Пение
c) Концерт ми-бемоль мажор, Бетховен
d) Увертюра «Морская тишь и счастливое плавание»
e) Фантазия для скрипки, Шуман
f) Вокальная пьеса
g) Соло для фортепиано
Не сочтите за нескромность, что я участвую как солист: граф Платен непременно хотел внести в программу также и смычковый инструмент, ибо в прошлом концерте ни одного не было представлено, а не предложи я Вашей Фантазии, так под конец внесли бы в программу совсем неподходящую пьесу. Но напишите же вполне откровенно, если Вам или Вашей досточтимой супруге что-нибудь в расположении не по нраву; я охотно разорвался бы на части для вас обоих и надеюсь иметь в себе довольно энергии, чтобы провести всё, что доставит Вам радость.
Всегда вполне
Ваш Иоахим.
В воскресенье я во всяком случае напишу снова, и во всяком случае более точные вести насчёт «Рая и Пери» и так далее.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 11 января 1854 г.]
…Ты этого не знаешь — приносить самое любимое, свою внутреннюю жизнь в жертву одной лишь внешности. Я вот уже неделю снова имею переварить такую кучу мелких неприятностей и нынче снова на ногах, чтобы завтра катить в Лейпциг, где я наконец, после того как три года кряду всё отказывался играть публично, должен был согласиться, чтобы не казалось, будто я на дирекцию и на моих музыкальных друзей там за что-то в обиде. Ах, боже, но к чему же я тебе это пишу, ты, добрая, милая душа, когда мне всего милее было бы предстать твоей душе, отрешённым от всего, что меня смущает, чистым духом, единым в мысли и выражении, как на образе Фьезоле, что ты мне подарила. Он и прочие были моим утешением, когда я, вместо того чтобы жить моим чувством, должен был на все стороны распыляться. Я ещё не научился вмиг снова собираться, когда внешние впечатления меня смущают; оттого по большей части и проистекают мои сумрачные часы, когда я от того страдаю; когда моя воля бесконечно далека от возможности иметь свободное пространство, она вдвойне указывает мне на мои слабости. Но, быть может, у меня довольно энергии, чтобы впредь одолеть то, что кажется мне моим заклятым врагом. …
…Как хочешь ты быть названа в посвящении трёх пьес (на твоё имя)? Они лежат теперь в списке передо мною и должны идти в Лейпциг в издательство. Верно, лишь просто: фройляйн Гизела фон Арним, без «высокородия» и без «почтительно»! Не правда ли? И, быть может, тебе придёт в голову и менее прозаический заголовок, чем «3 пьесы». Сперва я хотел написать: «Действительное и пригрезившееся», но, не говоря о том, что это звучит мне слишком претенциозно, оно могло бы дать повод к перетолкованиям, и тут мне деревяннейший заголовок милее, чем такой, что даёт людям повод к фантазиям. Я остаюсь до пятницы утром в торговом музыкальном городе; 13-го вечером я на придворном концерте в Веймаре…
…Бюлов вот уже неделю живёт у меня. Ты сильно ошибаешься, приписывая ему влияние на меня. И об этом тоже после.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, середина января 1854 г.]
…Лейпцигскою поездкою я отыграл последнее обязательство такого рода и не намерен брать на себя новых — я хочу наконец немного пожить по моим склонностям и из множества хлопот, что мне другие изо дня в день навязать хотят, брать на себя лишь самые необходимые: я устал быть генерал-музыкальным вьючным ослом. Эгоизм ради нашего духовного благополучия не только дозволен, но есть долг, когда мы чувствуем внутри прорастающую силу. Меня берёт изрядное отвращение к моему прежнему добродушию, ибо я чую в нём добрую долю беспомощности избавиться от вещей, что меня стесняют. …Разучивание оркестровых сочинений — величайшая для меня радость, я всякий раз желаю тебя при этом. Давеча я дирижировал «Героическою» симфонией Бетховена, об этом я должен тебе рассказать; вообще о кое-чём. И немного побранить должен я кое-что в твоих письмах… Я не так дурён, как ты думаешь. До свидания!
От Рихарда Вагнера
Цюрих, 16 января 1854 г.
Уважаемый друг!
Желанию Вашему исполнить что-нибудь из моего «Лоэнгрина» в концерте в Ганновере я могу тогда лишь согласиться, если Вы сами возьмёте на себя руководство исполнением; так как Вы в точности знакомы с моими намерениями, я усматриваю в этом единственный залог того, что то исполнение возымеет желанный успех.
Я не знаю Вашего положения: если исполнение моего условия Вам возможно, то я буду рад, и за Ваше усердие говорю Вам наперёд большое спасибо!
Ваш
преданный
Рихард Вагнер.
От него же
Цюрих, 16 января 1854 г.
Дорогой друг!
Я теперь учусь многой дипломатии, и тут мне пришло на ум, что для тебя могло бы быть весьма выгодно, если бы письмо — которое мне Бюлов с показною целью присоветовал — было составлено в «выканье», почтительным слогом: я ведь должен полагать, что базельское «тыканье» могло бы твоего интенданта несколько покоробить, если бы я обратил его — хоть и не к нему самому, а всё же к его концертмейстеру. Надеюсь, я поступил умно; но если это было глупо — так скажи мне!
Ты, всесветный скрипач, ведь всюду шныряешь и наяриваешь: что поделывает Гиллер? Шуман? и как их там всех зовут; и Давид тоже? храбры ли эти людишки? — раз уж ты столько носишься, то можешь теперь в наказание приехать летом в Цюрих: — слышишь? я жду тебя; к тому же мне надо с тобою потолковать насчёт скрипичных мест. А в целом — приезжай! ради здешних мест, которые тут ещё краше, чем в Ганновере.
Я нынче уже бешено понаписал писем, да и тебе целых два — тут уж надо кончать.
Ещё одно: —
То — тогда — было прекрасно:
Страсбург — тоже — :
сердечно радуюсь снова увидеть тебя, которого люблю, ещё не слыхав твоей игры.
Прощай!
Твой
Р. Вагнер.
Роберту Шуману
[Ганновер], вторник, утром [17 января 1854 г.]
Дорогой, добрый мастер!
Со вчерашнего вечера снова вернувшись сюда, спешу теперь ответить на важнейший из Ваших вопросов: о роялях прежде всего позаботился; Риттмюллер будет держать наготове как для Вашей квартиры, так и для концерта. Я полагаю, Ваша супруга предпочтёт рояли Риттмюллера тем, что от Ирмлера, — звучание первых кажется мне богаче металлом. Но если бы ни один из названных не подошёл, то, быть может, удалось бы склонить короля одолжить свой эрар. Видите, чтобы угодить Вам и Вашей Кларриссиме, я дохожу даже до практических мыслей! Так хочу я и нынче же тотчас в Hôtel royal, у самой железной дороги, близ театра и в моём соседстве, позаботиться о вполне удобной квартире, которая да примет Вас с напряжённою теплотою.
За присылку увертюры «Манфред» благодарю от сердца; и мне эта ещё более вросла в душу, чем увертюра к «Геновеве». К сожалению, однако, у меня нет свободной руки при выборе пьес, и то, что иной раз способно сделать моё уговаривание в данную минуту, нахожу я нередко спустя несколько дней за моею спиною снова перевёрнутым усердием иных музыкантов, что сетями тщеславия ловят влияние: такие рыбаки не годятся для блага искусства. Меня не удивит, если теперь выйдет совсем иная программа, чем первоначально было условлено; но я хочу покамест ещё надеяться на лучшее, а оно было бы, конечно, увертюрою «Манфред» или симфониею Роб. Шумана. До радостного свидания на железной дороге в Ганновере.
Вам и Вашей супруге
верный
Й. Иоахим.
Приедет ли с Вами Дитрих? Брамс в Бремене, послезавтра вернётся.
Вольдемару Баргилю
[Ганновер], 30 января 1854 г.
Мой дорогой Вольдемар!
Сестра твоя, которая, к сожалению, теперь снова уехала с Шуманом и оставила меня в немузыкальном Ганновере, сказала мне, что она говорила тебе о моей неохоте предлагать публике мою музыку. В самом деле, я могу это в отношении твоего любовного предложения дать сочинения в Берлине лишь подтвердить. То, как они до сих пор в иных местах — в Дюссельдорфе, Веймаре, Лейпциге, Кёльне — были приняты, не имеет ничего такого, что позволило бы мне предположить, что мои сочинения в Берлине могли бы рассчитывать на сочувствие; а так как цель музыки всё же не та, чтобы ставить опыты над ушами слушателей, то я не хочу быть с моею музыкою навязчив, а (так как 3 сочинения вскоре выйдут у Гертеля) хочу выждать, пока либо иной музыкант настолько ими заинтересуется, чтобы по собственному побуждению их исполнить, либо я сам погляжу, не сумею ли предложить нового, лучшего. Я не таю от себя, что всё сочинённое мною в последний год слишком серьёзно, я бы сказал — упрямо по характеру, чтобы нравиться другим; но всё же я должен был рассмеяться, когда нашёл в газетах мою музыку обруганною как бесформенную, вероятно потому, что обо мне с уверенностью полагали знать, будто я почитаю за долг выражать в музыке драму будущего! Я, пожалуй, скорее тем грешу, что слишком органично пишу; всякий такт должен иметь отношение к целому — таково моё желание, но, быть может, это часто слишком боязливо распознаётся. Боюсь, в новейшем моём сочинении, увертюре к «Деметрию», это снова имеет место. Она, впрочем, ещё не вполне записана: я в последние 3 недели не мог над ней работать, отчасти потому, что слишком много другой музыки слышал и сам играл, побуждаемый к тому концертами, и оттого, что слишком часто менял местопребывание. Для сочинительства же надобна высшая собранность, для меня по крайней мере; притом я намерен вести истинно отшельническую жизнь; в ближайшие месяцы я (кроме как ради присутствия на исполнении Гриммова «Деметрия», в Берлин) никуда не поеду. Быть может, ты получишь тогда как плод этого уединения две увертюры на погляд. Меня весьма тянет узнать, что нового ты измыслил со времени трёх прекрасных фортепианных пьес? Не пришлёшь ли мне чего из этого? В моём музыкальном, как и в дружеском участии ты, надеюсь, при любых обстоятельствах уверен, хотя я и не ревностный корреспондент. Итак, будь дружелюбен и поделись из твоего запаса; Брамс может мне это сыграть, если оно для фортепиано; он радуется, после всего, что Шуман ему о тебе рассказал, познакомиться с тобою и шлёт тебе покамест поклон. Сердечно прощай!
Тебе искренне преданный
Йозеф Иоахим.
О пребывании Шумана здесь ты, верно, узнал через твою сестру. То были прекрасные и музыкальные времена, которые я желал бы тебе пережить вместе со мною.
Гизеле фон Арним
[Ганновер], 1 февраля [1854 г.]
Не рассчитывай на мою увертюру к «Деметрию», и, если иначе не можешь, так будь и неверующей во мне. Сам-то я ведь таков… я слишком много на себя взвалил, всё напролёт ночи проводил без сна, потом себя не щадил, днём слушал людей и музыку, по вечерам играл публично, а теперь вот здесь, в Ганновере, в одном и том же концерте играл и дирижировал, да ещё из-за программы досаду имел и так далее. Это вещи неотрадные. Но самое неотрадное то, что при этом невозможно сочинять, или по крайней мере справиться с записыванием оркестрового сочинения; мне для того нужны ещё покой и уединённость. Набросок увертюры в великом возбуждении быстро возник — то было моё блаженство думать, что я тем смогу доставить тебе и Герману радость: я так живо вжился в Музу твоего Германа, что и сам нередко становился насупленным неистовым Деметрием и переносил на бумагу сплошь мысли об убийстве в фа-диез миноре; когда же я, напротив, вечером возвращался с прогулки и зажигал свечу, чтобы сочинять дальше, то отворял мою маленькую рабочую каморку совсем тихонько и вступал, как Ольга, на цыпочках совсем тихонько в тёмную темницу — там, однако, я снова становился гордым, юным Деметрием; я чувствовал себя в моей маленькой комнатке кем-то, кто несёт в себе врождённое притязание на Великое — на целое царство с бесчисленными головами (нотными головками, разумеется!), с прекраснейшими голосами — я был неимоверно дерзок; да, я возомнил, будто для моего блаженства мне никого более не надобно, кроме людей, которые дают себя осчастливить. Я, глупец, — с тех пор я довольно наказан — ах, милый друг, меня теперь так тянет к теплу; к простейшему крестьянскому дому со здоровыми работниками, а не к тепличному теплу фантазии, прозябающей на навозе пресыщенности — не считай это поэтическою тягою к идиллии. Я, к сожалению, в последнее время привык, что ты своевольно вычитываешь из меня то, что мне никогда и на ум не приходило, например будто я от Бюлова перенимаю учёные слова, даю ему настраивать себя на твой счёт, обдумываю мысли княгини о тебе. Как ты во многом меня переоцениваешь и почитаешь великим и прекрасным в моих задатках, так, с другой стороны, я снова кажусь тебе кем-то, кому всё надо прощать, потому что он не ведает, что творит, — но в том я и сам виноват, ибо я всегда лишь так бегло с тобою говорил, что ты, верно, должна была судить обо мне ложно. Но да будет тебе уступлено, что я во многом ещё неясно мыслю; но что я прежде всего честен довольно, чтобы продираться к истине, — это прими к сердцу; и не думай, будто я мои склонности легкомысленно раздариваю и оттого даю любимцев моей души выдувать из моего разума всяким дуновением чужой речи. — …
Напиши же мне, когда дают Германова «Деметрия»; я наверняка приеду, если меня не задержат служебные дела. Поверь мне, что хорошо, если моя увертюра не будет исполнена. Мои сочинения до сих пор всякий раз имели судьбу приводить людей в дурное расположение. Я всю зиму буду совсем тихо держаться здесь; я теперь снова могу работать и хочу прежде всего дописать недостающее в увертюре к «Деметрию», позже — к «Генриху» (Шекспирову). Работа — вернейший якорь против недовольства; я жажду её. «Колокольных воров» Мёрике и «Лейтена» я прочёл, и то и другое смягчило моё нездоровье. Поблагодари Густхен Гримм за то, что она подарила мне стихотворение Мёрике. Герману я на этих днях напишу сам; он, верно, думает, что я давно утонул, раз я ему однажды писал, что хочу с ним бороться, чтобы не пойти ко дну в воде обыденности, а теперь не шлю ему никакой увертюры. Позаботься, чтобы к «Деметрию» исполнили увертюру к «Эгмонту» Бетховена. Сперва я думал об увертюре к «Кориолану» Бетховена, но её конец не вяжется хорошо с началом пьесы…
От Роберта Шумана
Дюссельдорф, 6 февраля 1854 г.
Дорогой Иоахим,
восемь дней мы как уехали, и ещё ни слова не дали знать о себе ни Вам, ни Вашему подмастерью! Но симпатическими чернилами я Вам часто писал, да и меж этих строк стоит тайнопись, которая после проступит наружу.
И грезил я о Вас, дорогой Иоахим; мы были три дня вместе — у Вас в руках были цаплины перья, из которых лилось шампанское — как прозаично! но как верно! —
Часто вспоминали мы минувшие дни; да придут поскорее новые такие же! Добрый королевский дом, превосходная капелла и оба юных демона, что скачут промеж — мы того не забудем.
В это время я всё опять работал над моим садом. Он становится всё внушительнее; и указатели я кое-где расставил, чтобы не заплутаться, то есть поясняющий текст. Теперь я зашёл в незапамятное прошлое, в Гомера и греческий мир. В особенности у Платона открыл я чудесные места.
Музыка теперь молчит — по крайней мере внешне. Как у Вас? Лейпцигцы после Вашей фантазийной пьесы выказали себя умнее, чем эти прозаические рутинёры-рейнландцы. Да, я тоже так думаю — гусеница виртуоза мало-помалу отпадёт, и вылетит великолепная бабочка-композитор. Только бы не слишком много траурницы, а иной раз и щегла!
Когда едете Вы в Лейпциг? Напишите мне! Готова ли увертюра к «Деметрию»? —
Сигары мне весьма по вкусу. Это, кажется, брамсовский приём и, как у него водится, очень трудный, но приятный на вкус! Вот вижу я улыбку, парящую над ним.
Теперь хочу закончить. Уже смеркается. Напишите мне скоро — словами, а также и звуками!
Р. Ш.
Жена моя кланяется. И г-ну Гримму поклон. Он, кажется, имени своему не соответствует.
Роберту Шуману
Воскресенье [предположительно 12 февраля 1854 г.]
Возлюбленный мастер!
До закрытия почты у меня лишь ещё время сопроводить увертюру к «Деметрию», которую я только что получил от копииста и при сём посылаю, сердечнейшими поклонами от юного индийца и от меня. Пересылка увертюры совершается столь спешно потому, что мне уж слишком хочется поскорее услышать от Вас о ней. К моей естественной тоске по Вашему суждению вообще присоединяется на сей раз ещё то, что сочинение это должно, по возможности, быть сыграно к пьесе Гримма, которая теперь даётся в Берлине, на что я лишь тогда мог бы согласиться со спокойною совестью, если бы Вы не были против моего сочинения и не отсоветовали его исполнения. Если же Вы хотите и можете поскорее вернуть мне партитуру с несколькими словами, то это было бы мне избавлением от неизвестности. Увертюра сильно инструментована; быть может, это оправдывает пылкий характер её крёстного и то обстоятельство, что она предназначена для театра. Собственно, я хотел, чтобы она составляла истинно страстную противоположность «траурнице» Гамлету; во всяком случае, она более похожа на гусеницу молочая, чем на что-либо иное. К счастью, я теперь снова весьма прилежно работаю над моею увертюрою к «Принцу Генцу». Из неё должен наконец выйти настоящий щегол!
Прощайте на нынче! Вам и Вашей супруге
верно преданный
Йозеф Иоахим
Брамс (Брамане).
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 14 февраля 1854 г.]
…не сердись на меня только за то, что я и нынче пишу тебе лишь несколько слов, к сожалению весьма неотрадного содержания: я никак не могу к субботе приехать в Берлин; здесь как раз в тот вечер концерт, которым я должен дирижировать — так втискиваются неуклюжие житейские обстоятельства меж наших чистейших радостей мысли и насмерть придавливают их жизнь. Это плачевно! Пьеса, верно, бесповоротно назначена на тот вечер? Я хотел бы, чтобы её можно было ещё раз отложить на 8 дней, раз уж Герман и так должен был привыкнуть к ожиданию: мне так бы страстно хотелось быть у вас и поднести «Деметрию» при его вступлении в публичную жизнь мой крёстный дар, мою увертюру. Если переписчик нот меня не подведёт, то я смогу услышать её в пятницу здесь, на концертной репетиции; дать её тебе прежде я никак не могу: боюсь, она слишком длинна, и иные звучания должны звучать прежалко, если они не звучат — расчудесно. …
…Но я впадаю в болтовню и хочу лишь сказать тебе (на нынче, ибо завтра напишу обстоятельнее), что я никоим образом не могу согласиться отдать увертюру к «Гамлету»; музыкальные пьесы столь же мало схожи меж собою, как резкий свет пожара с бледным мерцанием луны или ещё какие-нибудь злейшие противоположности. В последние 14 дней я непрестанно работал над увертюрою и переделывал её: в том моё несчастье, что я до сих пор (когда у меня уже есть набросок целого в голове) вместо того, чтобы бодро записывать, нередко мучаюсь над отдельным местом, пока не увижу его соответствующим моему внутреннему чувству в мельчайшем — некий звук нередко преследует меня до муки снова и снова, и так как такое существо не выбросишь вон из головы, как людей за дверь, то мне не остаётся ничего иного, как дать ему себя тиранить — так при работе нередко растягиваются мои мысли по-настоящему, как резиновые галоши в тепле — быть может, сплошь пороки моих добродетелей — но всё же пороки, которые я, быть может, многим писанием сам собою преодолеть научусь —. Неужто никак нельзя, чтобы я (если я при слушании не найду моё сочинение недостойным) приехал ко 2-му исполнению в Берлин, дабы самому его разучить, тем более что я Тауберта или Дорна слишком мало знаю, чтобы его им доверить? Напиши мне об этом. Я хочу завтра и Герману самому написать; он должен дать сыграть к первому исполнению увертюру к «Кориолану»; она ведь подходит лучше, чем увертюра к «Эгмонту», и притом она почти любимое моё сочинение великого Людвига Вана. Прощай на нынче; я нынче в большой спешке. …
От Германа Гримма
[Берлин], пятница [17 февраля 1854 г.]
Любезнейший Иоахим,
нынче утром пришла ко мне одна знакомая мне дама и изложила следующее: она-де состоит сопопечительницею в одном крайне благотворительном и вместе с тем нуждающемся в помощи заведении дешёвых обедов, для которого Штерн хочет устроить концерт, и, так как он слыхал (или знает), что ты приедешь сюда на исполнение «Деметрия», то я-де единственный, кто мог бы склонить тебя во время твоего пребывания сыграть в концерте, который Штерн устроил бы совершенно, когда и как ты захочешь. Но вот сестра моя Густель говорит мне (не знаю, откуда она это взяла), будто ты однажды уже от этого дела отказался, и вдобавок я не тот человек, который потерпит, чтобы им пользовались для того, чтобы донимать своих друзей; всё же ради благотворительной цели я (и потому что об отказе твоём ничего не знал) обещал, что напишу тебе. Будь посему так добр, если ты играть не хочешь, обратною почтою написать мне следующее: что ты-де вообще ещё не знаешь, сможешь ли приехать на «Деметрия», и что ты тогда не знаешь, сколько времени тебе можно будет остаться, и что ты-де вообще не имеешь охоты играть, и притом напиши это самым дружеским образом так, чтобы я мог твоё письмо предъявить; мне жаль, что я так тебя терзаю, но что же иное остаётся? Если же ты играть хочешь, то мне это тоже по душе, и ты сможешь снова разок прочесть в газетах, какой ты замечательный молодой человек и тому подобное; чёрт бы побрал этих газетных писак.
Пьеса моя выходит во вторник; вообрази, что в тот же вечер Линд даёт концерт, на котором соберётся весь свет, и что в то же время идёт опера. Впрочем, что мне до того; так что увертюру можно будет сыграть лишь ко второму представлению, которое будет примерно в четверг, ибо во вторник капелла была бы занята. Приезжай же с нею сюда и не давай столько всему стать поперёк дороги, как у тебя обыкновенно случается; ты должен побольше показывать людям локти, хоть и не поворачиваясь к ним спиною; помни, что у тебя лишь одна жизнь и что, если ты её для себя не используешь, ты её расточишь.
Прощай, твой
Герман.
Пригласила ли тебя Беттина? Ты иначе можешь очень хорошо и удобно поселиться в комнате моего брата. Пиши!
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 20 февраля 1854 г.]
Бумага моя вышла.
Тебе придётся примириться, милый друг, с тем, что я шлю тебе на этом нотном листе весть, что я завтра думаю сбежать из школы и, стало быть, завтра увижу «Деметрия» в театре. Я не знаю, когда первый поезд прибывает в Берлин, но если останется ещё время, то я перед театром схожу к Арнимам под Шатры. Я в последние дни несколько неистового нрава; мой переписчик нот оставил меня сидеть с копиею оркестровых партий к увертюре, так что я её ещё не слышал, чему я так страстно радовался. Я теперь совсем беспокоен и полон тоски — по Берлину и хочу там подарить себе 2 дня покоя; у меня много работ в голове: новая увертюра записывается, и в моём сердце давно пленённый кающийся грешник стучится туда длинною, длинною мелодией и хочет быть освобождён:
[нотный пример]
и так далее.
Как я радуюсь лету — теплу и свету. Премного есть о чём поговорить! До свидания!
Й. Й.
От Германа Гримма
Берлин, 26 февраля 1854 г.
Милый Иоахим,
твой красный колпак, штаны и зубная щётка тотчас сопроводили бы это письмо в качестве трофеев, не пожелай я сперва спросить, нужен ли тебе ещё и концерт Люрса (так ли его звать?), что лежит у меня на столе, или мне отослать его ему от твоего имени. Так что дай мне знать.
Нынче вечером второе представление. Гизель и Рудольф идут в зал, я лишь после на сцену. Газеты высказываются с большей или меньшей откровенностью неблагоприятно. Иные злорадно и так далее. Я прочёл только «Фоссише» и «-ф цайтунг» — ничего глупее и придумать нельзя. Рудольф же пылает гневом и говорит о планах мести и тому подобном, чего я страшусь сильнее, нежели нападок, которые предвидел. Я весьма дотошно проэкзаменовал самого себя, что же, собственно, меня в этих нападках раздражает, и не нашёл ничего, кроме печали, что есть на свете люди, которые сами себя не настолько уважают, чтобы не принижать заведомо то, что и сами нашли вовсе не таким дурным, как высказывают вслух; что я, с другой стороны, получаю тысячу комплиментов — разумеется, само собою; и на моё расположение духа ни то, ни другое не имеет влияния. Альфьери дважды говорит, что он думает о критиках, и я выписываю тебе эти места, ибо в них заключено моё чувство: «Я хочу, умирая или старясь, иметь сокровенное утешение сказать себе, что, насколько это было в моих силах, я удовлетворил искусству и самому себе. Что же до суждений сегодняшних людей, я повторяю это в слезах, но таково ещё в Италии состояние критики, что не должно ни ждать от неё, ни требовать у неё ни похвалы, ни порицания. Я не называю похвалой ту, что не различает и не умеет, обосновав себя, ободрить автора, как равно не называю порицанием то, что не учит делать лучше.
Я мучился смертною мукою на этом представлении моей „Виргинии“, ещё более — на представлении „Клеопатры“, но по причинам совсем разным; я не хочу на этом долее задерживаться. Тот, кто имеет вкус и гордость искусства, сумеет угадать довольно: всякий иной счёл бы их излишними и не понял бы их».
Другое место:
«Я взял на себя самого обязательство не принимать ни комплимента, ни порицания, если они оба не сопровождены своим „почему“. И эти „почему“ я хочу видеть ясными и такими по природе, чтобы они обращались на пользу искусству и поэту. Но таких „почему“ встречается едва ли, и до сей поры не дошло до меня ни одного; а потому всё прочее для меня как бы и не было. Эти вещи я знал наперёд весьма хорошо; и всё же они не сделали меня более бережливым ни на труд мой, ни на досуги мои, дабы достичь наилучшего, насколько то было в моих силах. Быть может, с годами память моя будет тем более почтена, что, имея перед глазами столь явный повод к разочарованию, я столь упорно держался воли делать хорошо, а не делать быстро, и льстить лишь правде».
Так говорил этот человек, у которого его немногие друзья рано умерли и который в несвободном отечестве одиноко, но без ненависти прожил свою жизнь, — отчего же нам притязать на лучшую участь?
Каков, впрочем, будет нынешний вечер, мне весьма сомнительно, ибо на сей раз является чуждая мне публика, что хочет позабавиться и к тому же уже раскупила все билеты. Я хотел бы, чтобы ты был ещё здесь.
Надеюсь, поездка твоя прошла без злоключений, и ты скоро дашь мне о том знать.
Твой
Герман Гр.
Герману Гримму
[Ганновер, 28 февраля 1854 г.]
Милый Гримм,
ты с самого мига моего отъезда из Берлина занимал меня почти исключительно: твоя зелёная книга была мне единственно важна. Я всё снова должен был к ней возвращаться, чтобы узнавать тебя всё более и более, чтобы радоваться спокойно-совершенной гармонии твоего существа. Сколь цельным, сколь завершённо-готовым стоишь ты перед явлениями, которые столь подчиняешь себе, тогда как меня они всюду стесняют, где я их не игнорирую. Дай мне здесь с настойчивостью повторить тебе, что я радуюсь видеть тебя столь много совершеннее. Я написал бы тебе, что «чту» тебя, если бы вообще на это был способен; но любить я могу лишь более совершенное, как магнит притягивает оно к себе доброе во мне; с сильнейшим желанием стать ему равным льнёт это родственное во мне к высшей силе, ею крепчая, и поверх всех сомнений я столь же твой друг, сколь свет твоей ясности поверх всех обстоятельств проникает ко мне. Я не слишком горд, чтобы это сказать, не будь же и ты слишком горд, чтобы это принять. Я твёрдо верю, что всю мою жизнь буду иметь перед глазами одну цель. Я охотно вложил бы тебе список с моей увертюры к «Деметрию» для известного ящика в твоей комнате, но Шуман её ещё не возвратил. Если ты сочтёшь слабостью с моей стороны, что я послал это сочинение единственному, в чьей чистой художественной воле я твёрдо уверен, — то я уже довольно наказан тревогой, которую с тех пор испытывал. В субботу я надеюсь наконец услышать увертюру на репетиции нашей капеллы. Если она тогда мне понравится, я пошлю тебе её целиком, и ты можешь делать с ней что тебе угодно. В воскресенье вечером я здесь часто вспоминал тебя и охотно пошёл бы с Рудольфом и твоею сестрою на пьесу. Рецензия «Национальной газеты» порицает две вещи, которые мне явились красотами: во-первых, что ты пожертвовал историческим интересом общечеловеческому в твоих характерах, и затем, что Деметрий вторично возвращается в темницу. В рецензиях меня раздражает не то, что в них говорится, а та несправедливость, которая заключена в том, чтобы быть судимым кем-то, кто даже не даёт себе труда взглянуть на подлежащую суждению вещь с той точки зрения, с какой она явилась художнику.
[конец отсутствует]
От Альберта Дитриха
Дюссельдорф, 28 февраля [1854 г.]
Возлюбленный друг!
Бесконечно печальную весть должен я сообщить тебе и нашему Иоганнесу; уволь меня покамест от подробностей — я ещё слишком неспокоен, чтобы суметь их записать. В письме к Брамсу я недавно намекал на скверное нервическое состояние Шумана. Оно ухудшалось со дня на день; беспрерывно слышал он музыку, часто прекраснейшего свойства, часто же мучительно безобразную; позднее к этому присоединились голоса духов, которые, как он полагал, громко нашёптывали ему в ухо самые ужасные и самые прекрасные вещи. В субботу, восемь дней тому назад, случился первый сильный припадок отчаяния; с того часа Шуман явно был помрачён рассудком; духи не давали ему ни мгновения покоя. Я бывал у него по три раза на дню; обыкновенно он казался спокоен; лишь порою намекал он на нечто ужасающее, что духи советовали ему совершить, — и он попытался это сделать; — в понедельник — вчера — около полудня он сумел тайком ускользнуть из дома; Хазенклевер, я и ещё несколько человек искали его почти до половины девятого без всякого успеха. К этому времени он воротился, приведённый четырьмя лодочниками; — те спасли его из Рейна; посреди понтонного моста он бросился в воду. Теперь он снова, как прежде, по виду вполне в своём уме, и всё же столь помрачён, что в ближайшее время ещё не ждут исцеления; хотя врачи ещё не оставляют надежды. — Его супруга, как ты, верно, можешь себе представить, изнемогает от скорби и отчаяния; но самое страшное от неё сумели утаить; впрочем, чаяние о том у неё, кажется, есть — ей не должно об этом узнать — с тех пор ей нельзя к нему, и она живёт у фрейлейн Лезер и истаивает в тоске; также и мне, и никому, кроме врачей и сиделок, нельзя к нему — вероятно, его скоро поместят в хорошо устроенную лечебницу. —
Что я выстрадал, вы можете себе вообразить; я был совсем болен и ещё столь страдаю, что меня нередко словно охватывает лихорадочный озноб. — Надеюсь, что скоро смогу сообщить лучшее — я скоро снова дам весть.
На твою увертюру Шуман не смог взглянуть; я изучал её до понедельника как следует; я дивлюсь возвышенному творению на глубочайшей глубине — охотно написал бы о нём весьма много — да нынче это невозможно.
Твой
верно преданный
Альберт Дитрих.
От Германа Гримма
[Берлин], 2 марта 1854 г.
Милый Иоахим,
это весьма печальная участь, о которой ты мне пишешь, при которой едва ли остаётся что-либо, кроме надежды, да и та лишь весьма слабая. Боже сохрани всякого от чего-либо подобного; нет для меня более жуткой загадки, чем душа человека, что остаётся столь безутешно предоставлена самой себе и желала бы бежать от телесного, как от враждебной силы, от которой не может себя защитить. Что бедный Баргиль при этом должен страдать, я могу себе вообразить; так как он из всех тот, кого я единственно знаю, то жалею его едва ли не более всех. Я ни перед кем ничего не обмолвился, в газете уже стоял намёк на эти обстоятельства.
Меня радует, что зелёная книжица всё же на что-то пригодилась. Я записал эти замечания так, как на прогулке поднимают камни и кладут в карман; принимай эти вещи не за большее, чем они есть, и если ты об ином думаешь обратное, то ты, верно, не менее прав, чем прав я. Мне истинное утешение, что ты меня не чтишь; из этого никогда не выходит ничего хорошего. Признай за мною то, что я хочу доброго, и не думай, что мне это всегда удаётся, столь же мало, как тебе и другим. Ни один человек не стоит над другим; но нам дозволено созидать духовные семьи, и там одни могут стоять ближе друг к другу, а другие дальше; в этом смысле будем держаться друг друга. —
Моя пьеса даётся теперь в третий раз, в понедельник. Она до того изуродована актёрами, что я едва ли могу признать её за свою и более не имею к ней интереса. Мне едва ли возможно держать ответ перед людьми, которые меня о ней заговаривают. Я хочу её вскоре напечатать заново, тогда обнаружится правда; но на понимание я ещё долго не рассчитываю, и если ты на него рассчитываешь, то жди, как я, и учись чувствовать себя одиноким. В Германии хороший писатель, или поэт, или музыкант должен сперва приобрести имя как человек, и тогда люди начинают рассматривать его вещи как части его личности и изучать их, и из этого любопытства развивается, если у людей есть сердце, любовь и откровение. Кто не желает идти этим путём, должен выступить как виртуоз; у того всё разом нанизано как ряд жемчужин, но воодушевление, которое он принёс, он уносит с собою, когда уходит, и не находит его вновь, когда возвращается; правда, если он может, то разжигает новый огонь. Таков ход света.
Зелёную книжицу я хочу тебе подарить, коли она доставляет тебе удовольствие; у меня она всё равно лежит ненужным балластом.
Нынче вечером я иду с Гизель и Густелем к Ольферсам. Я и вчера вечером там был, среди множества людей, и воротился домой лишь поздно. Чудесная погода мне весьма на пользу, я брожу с величайшим благополучием сквозь солнечный свет и многолюдье на улицах и надеюсь, что не выпадет ещё снег, который снова всё обратит в ничто.
Будь здоров и пиши мне скоро.
Твой Герман Гр.
А так как сапоги ни у кого не пропадут и тебе, вероятно, придутся впору, к тому же оказались в твоём мешке, а твой чистильщик сапог, быть может, перенял кое-что от твоего гения, то оставь их покамест у себя; рубашку можешь привезти мне в Гарц.
Арнольду Венеру [?] в Гёттинген
[Ганновер, 4 марта 1854 г.]
Милый Арнольд,
как раз отъезжающий Брамс передаёт мне письмо от тебя, что уже восемь дней пролежало здесь, не попав мне в руки. Я с нетерпением жду конца месяца, который должен одарить меня твоим присутствием. Милый друг, в час, принёсший мне горестную утрату, я вдвойне чувствую, как верно ты ко мне расположен. Утрата касается и тебя: из Дюссельдорфа пришли наихудшие вести: Шуман — уже немалое время страждущий нервическими волнениями, мучимый всякого рода нашёптываниями духов, которые давали ему слышать то сферическую музыку, то ужасные звуки, — сумел ускользнуть от неусыпного надзора и бросился с рейнского моста в реку, из которой его спасли лодочники. Жизнь его сохранена, но дух разрушен. Бедный Шуман, бедная жена и дети, бедная музыка, которой пришлось бежать в жуткое царство духов, вместо того чтобы среди нас живо разливать красоту и природу.
Уволь меня нынче сказать тебе больше, милый Арнольд; я весьма потрясён. Брамс погнал своё и моё нетерпение в Дюссельдорф. Когда он напишет, ты получишь вести о Шу[мане].
Твой
верно преданный
Иоахим.
Пока не говори об этом.
От г-жи Шуман удалось скрыть худшее; она по велению врачей живёт с детьми у одной приятельницы.
Вольдемару Баргилю
[Ганновер, 5 марта 1854 г.]
Милый Баргиль,
весть, глубочайшим образом затрагивающая наше чувство, верно, уже дошла и до тебя. По опыту я знаю, что ничто так не утешает, как со всею нашею душою углубиться в мельчайшие подробности, связанные с потрясающим событием. Так что посылаю тебе с этими строками письмо, дошедшее ко мне через Бренделя. Оно познакомит тебя с самым печальным. Прочти его и, по возможности, перешли затем прямо Бренделю в Лейпциг; если же тебе милее, то назад ко мне. Я еду нынче с ночным поездом, после концерта, в Дюссельдорф, где буду завтра в семь часов утра; сколь долго я там пробуду, зависит от того, смогу ли я чем-нибудь быть полезен. Но мне сердечная потребность — оказаться вблизи Шу[мана]. Из Дюссельдорфа ты снова услышишь обо мне.
С верною преданностью
Твой
Второпях. Йозеф Иоахим.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 5 марта 1854 г.]
Имей немного терпения с моею бедной особою! Я мнил тебя столь занятой «Деметрием», что думал — всё прочее должно быть тебе безразлично. Прости, если я ошибся. Последние дни дали мне пережить столь много самого потрясающего. Я научился в иных вещах осуждать себя и всё же себя уважать. Ах, добрая Гизела, я мог бы писать тебе всю ночь напролёт и всё же не рассказал бы тебе довольно о том, что пережил в Берлине и с тех пор в себе самом. Я, верно, на двадцать лет старше. Я был в жизни сущим ребёнком! Так судить о свете вечно по самому себе! Освежило меня то, что я увидел твоего Германа столь твёрдым, столь цельным и ясным; я люблю его из самой глубины души. То, что я сказал в Веймаре, теперь всё же стало правдою. Я столь неспокоен; ибо помимо самых скверных событий, что зовут меня в Дюссельдорф (я буду ехать всю ночь), меня ещё должны донимать малые невзгоды: я должен прежде, вопреки моему волнению, играть на людях, мне ещё надо укладываться и так далее. Так что лишь совсем коротко: переписчик всё ещё не покончил с увертюрой, хотя она у него уже, верно, три недели. Я должен сперва её услышать; если она мне понравится, я пошлю её тебе и Герману, и если ты захочешь тогда вместе со мною приманивать иудеев, то делай это. Ни я, ни сочинение от этого хуже не станут. Я несказанно тоскую по моим звучаниям — думаю, они заглушили бы мою внутреннюю тревогу. …
Вольдемару Баргилю
Дюссельдорф, 6 марта 1854 г.
Милый Баргиль!
Кажется, всё оборачивается лучше, чем я смел чаять. Шумана уже не было в Дюссельдорфе, когда я прибыл; его перевезли в приятно расположенное место под Бонном, где он, как можно надеяться, мало-помалу снова придёт к покою, ибо всё, что могло бы напомнить ему о его несчастном случае, тщательно от него удалено. Твоя сестра, ещё не осведомлённая о худшем, благодаря присутствию твоей матери и заботе любящих друзей в более спокойном расположении духа, чем я предполагал; она находит в музыке поддержку и твёрдую веру в будущее. Шуман и после потрясающего происшествия имел столь возвышенные минуты покоя, что закончил для своей жены вариации на тему, которую «ангелы как привет от Мендельсона и Шуберта» дали ему слышать во время первой болезни. Домашние свои обстоятельства Шуман, словно по какому-то предчувствию, наперёд устроил до мельчайшего; даже ко всем рукописям он в последнее время присовокупил точнейшие указания. В одной из его прежних тетрадей, которые он исписал замечаниями всякого рода, есть фраза: «Да остережётся художник утратить связь с обществом, иначе погибнешь, как я». Меня бросило в дрожь, как мне и вообще не удаётся составить иной мысли, кроме мысли о глубочайшей скорби об идеале, что столь душераздирающим образом гоним от красоты к ужасному. Но я не хочу живописать тебе твоё собственное волнение. Я ещё нынче дожидаюсь возвращения д-ра Хазенклевера (друга Шумана) и надеюсь узнать от него утешительное. С ночным поездом я возвращаюсь в Ганновер.
Сердечно преданный
Й. Иоахим.
От Гектора Берлиоза
Париж, 13 марта [1854 г.]
Мой дорогой Иоахим,
я уже не рассчитывал ни на ваше письмо, ни на концерт первого апреля. Я наскоро сделаю свои приготовления к отъезду отсюда двадцать пятого сего месяца, прибуду, стало быть, двадцать седьмого в Ганновер, и мы сможем устроить репетиции двадцать девятого, тридцатого и тридцать первого, ибо для «Фантастической симфонии» нужно никак не менее трёх хороших репетиций. Давно уже я послал капельмейстеру Ниперу две вокальные пьесы для госпожи Нотте; если перевод их сделан, она сможет, если пожелает, спеть «Пленницу» с оркестром, к тому же я привезу романс для тенора, который г-н Бернар может очень хорошо спеть; он переведён и весьма лёгок. Он недавно произвёл большое впечатление в Лейпциге, исполненный Шнейдером. После этого вы были бы весьма любезны, сыграв с оркестром мой Романс для скрипки. Но так как это слишком много моего в одном концерте, устройте всё сообразно удобствам и выберите одну из этих трёх пьес, чтобы шла с симфонией; если же и этого слишком много, мы дадим одну только симфонию, разве что Король потребует увертюру к «Лиру». Вы только что испытали некое огорчение, как вы мне пишете; у меня было предчувствие о том, когда я не видел прибытия вашего ответа. Я болен уже месяц, быть может, великое лекарство — «музыка» — сумеет вполне поставить меня на ноги.
Я не смог получить вестей о г-не Потте, капельмейстере герцога Ольденбургского, который приезжал в Лейпциг ангажировать меня для концерта, что должен был состояться в Ольденбурге восьмого апреля и программа которого была даже установлена. Не имея возможности добиться ответа от этого странного человека, я не послал музыку, как мы о том условились. Если вы знаете что-нибудь о том, что творится в той стороне, не премините мне сказать о том в вашем ближайшем письме.
Я буду тем более счастлив, если вы сможете выхлопотать мне небольшое возмещение путевых издержек, что, уезжая отсюда двадцать пятого сего месяца, я вынужден потерять месячное жалованье в консерватории, и я нищ, как церковная крыса.
Лист мне более вовсе не пишет, не знаю, что там носится в воздухе в Веймаре.
Прощайте, ваше письмо весьма ласково и очаровательно, оно доставило мне крайнее удовольствие. Мы вдоволь побеседуем при нашей ближайшей встрече.
Прощайте, жму вашу руку.
Весь ваш преданный
Г. Берлиоз.
Фердинанду Давиду
Ганновер, 17 марта [1854 г.]
Милый, досточтимый друг!
К сожалению, не было возможности ответить на Ваше письмо безотлагательно, так как мой начальник граф Платен, чьё согласие мне необходимо было иметь прежде окончательного ответа, лишь нынче воротился из поездки. Он удовлетворил теперь мою просьбу об отпуске, и потому я отвечаю на Ваши дружеские строки радостным «да» и прошу Вас выразить концертной дирекции мою готовность исполнить её желание. Вы снова столь добры и любезны в этом деле, как всегда ко мне: Вы хотите ещё прежде провести репетицию и при исполнении сами играть! Едва ли я знаю, как столь великую доброту принять без смущения, как Вас за неё благодарить, — да послужит мне в том изречение, что дающий блаженнее, нежели радостно принимающий.
Я не обещаю себе никакого успеха от этого сочинения; не уговори меня на этот шаг многочтимый мастер, я не послал бы увертюру. Написал же я её, как и прочее с тех пор, оттого что меня внутренне не отпускало, покуда я не попытался выразить теми средствами, что мне доступны, то настроение, в которое привела меня шекспировская пьеса; лишь в том я уверен, что с серьёзностью стремился к самой соответственной для меня форме, — и как признание тому радует меня, когда концертная дирекция постановила исполнение; и я принимаю управление сочинением, дабы не упрекнуть себя в малодушии; дабы во всяком случае собственной особою постоять за то, чего я хотел. Да поможет теперь милостивое небо музыкальной пьесе вечером дойти до слуха и сердца слушателей! — На днях я думаю отослать партии, которые сопровожу несколькими словами. На нынче в сердечной преданности.
Ваш
Йозеф Иоахим.
Ему же
[Ганновер, 17 марта 1854 г.]
Милый друг!
Вот посылаю Вам ещё нынче оркестровые партии к «Увертюре к Гамлету»; быть может, понадобится ещё кое-какие партии удвоить. Я не знаю в точности силу гевандхаузского оркестра, но во всяком случае сильная инструментовка увертюры требует занять все струнные инструменты. Хорошо было бы также, если бы господин Вейссенборн или господин Хентшке ещё раз сверили имеющиеся партии с партитурой; в них ещё есть ошибки, и я сделал бы это сам, если бы Брамс при отъезде не увёз единственный экземпляр партитуры, что у меня был.
Позвольте мне ещё исправить здесь некоторые неловкости в обозначении темпа: Moderato assai для размера 3/4 в начале и позднее — слишком медленное указание. Решительно стало бы тянуть, вздумай кто чрезмерно сдерживать темп: Ben moderato будет довольно. Также для всё же страстного темпа главной партии Allegro assai agitato — слишком сильное выражение. Хотя, наконец, заключение Allegro должно весьма живо нарастать, едва ли будет возможно играть его и впрямь «Presto», как предписывает партитура. Всё это Вы, правда, и без моего содействия отметили бы по общему характеру пьесы, но, быть может, это сбережёт Вам время — знать о том наперёд, и оттого я об этом пишу. Ещё одну неловкость сочинителя я должен исправить: в седьмом такте упомянутого «Presto» четыре валторны должны вступить с наивозможной энергией; но место это лежит для D-валторн очень высоко [нотный пример] и так далее. Если же D-валторнисты будут трубить недостаточно мощно, то им следует, дабы суметь придать месту надлежащий размах, взять также и F-валторны. Я оставляю это на Ваше суждение — и — не пугайтесь звучания на первой репетиции; я узнал, что сочинение, к сожалению, тяжело читается с листа, не воображая себе этого преимуществом оного! И теперь прощайте на сей раз, простите все эти просьбы
Вашему
Йозефу Иоахиму.
Юлиусу О. Гримму в Дюссельдорф
[Ганновер, середина марта 1854 г.]
Милый Гримм,
велика была моя радость, что Вы столь скоро вспомнили об оставшемся позади. О нас двоих сказать немного, ещё менее о Ганновере — много, очень много о великолепном небе в последние дни и о ещё прекраснейшем солнце, что вжигает в человека мужество и мечты о будущем (чуть было не написал «о музыке»!!); я нынче долго бродил на прогулке. Это и вам, счастливым людям, верно, тоже идёт на пользу, и вы поёте шведские песни и рассматриваете картины? Ну, через месяц, коли Бог даст, — Но отчего я главным образом пишу — слабый якорь надежды представляется мне для Шумана — весьма слабый, ибо я не очень-то верю в магнетизм, но послушайте: мне пишут из Берлина, что в Париже пребывает некий граф Сагади (имя написано не вполне разборчиво, быть может, его зовут также Сапарин), который силою своего магнетизма сохранял для жизни оставленных врачами людей. Сперва он будто бы открыл эту силу на собственном ребёнке, которое вырвал у смерти, и так как он весьма набожен и прежде хотел уйти в монастырь, то теперь посвящает свою жизнь задаче безвозмездно исцелять больных. Друг, сообщающий мне это дело, называет мне многих известных ему лично лиц поимённо, которым магнетическое лечение помогло, но главным образом рассказывает он об одном профессоре, который восемь лет пребывал в глубоком унынии (как показывали врачи, вследствие удара и размягчения мозга, которые они объявили неизлечимыми) и который теперь будто бы вполне восстановлен, после того как его лечил граф Сагарин. — Таковы вести из Берлина. — Что Вы теперь скажете, милый друг? Мне дело во всяком случае кажется достаточно важным, чтобы хотя бы сообщить о нём д-ру Хазенклеверу. Обсудите это с Дитрихом, которого я сердечно приветствую, и по возможности сообщите мне, что Хазенклевер о том скажет — сколь бы преданно ни склонялся человек пред провидением, собственную тревогу не унять — скорбишь и надеешься в беспрестанном отливе и приливе. Один из вас троих мог бы всякий раз писать раз в неделю; вам это не повредило бы, мне же много пользы. Как поживает чудесная госпожа Шуман — музицирует ли она ещё? Я хотел бы заступить место Беккера. Приветствуйте её почтительно и сердечно — также детей и госпожу Баргиль.
Вагемана я вижу ежедневно, это добрая, верная душа. Бюлов был здесь — Берлиоз приедет в конце этого месяца — в последнем абонементном концерте в Лейпциге я дирижирую «Гамлета», завтра репетируют увертюру к «Деметрию» и так далее, и так далее.
Я думаю о вас и о Вас часто, очень часто.
Всегда верно преданный
Й. Иоахим.
От Франца Листа
Гота, 28 марта [18]54 г.
Искреннейшая благодарность, лучший друг, за столь милую мне присылку твоих «Гизелин». Эти три пьесы столь всецело вписаны мне в сердце — Уже годами не являлось мне ничего инструментального столь симпатичного и в своём роде столь совершенного — Штёр и Лауб играют мне их попеременно — и я не даю им с этим покоя — Пиши при случае ещё несколько подобных Mementos, хотя с ними нельзя управиться быстро — С недавних пор я расквартировался в Готе, ибо герцог поручил мне разучить его новую оперу («Санта Кьяра») и дирижировать первым представлением в ближайшее воскресенье, 2 апреля. — Приедет ли Берлиоз ещё в Ганновер в начале апреля? При сём несколько строк к Нему, на случай если он не получил моего письма, адресованного в Париж — Если он не так скоро приедет в Ганновер, то спокойно оставь письмо у себя — ибо оно лишь дубликат, — коим я повторяю Ему моё настоятельное приглашение приехать перед его Дрезденским концертом на один или два дня в Веймар — Ты, верно, будешь столь любезен и устно поддержишь это приглашение, а также напишешь мне скоро, нет ли у тебя в течение апреля каких-либо особых дел, что удалили бы тебя из Ганновера — Я охотно приехал бы к тебе на несколько дней, но ещё не могу в точности определить, в середине или к концу апреля — После герцоговой оперы мне предстоит дирижировать там, в Веймаре, «Лоэнгрином» — Гётце поёт Лоэнгрина —
Позднее, полагаю, устроится моя лейпцигская репетиция в зале Гевандхауза — Не будь помехи здешней оперы, она состоялась бы уже на прошлой неделе — Вьётан тоже объявился на после Пасхи в Веймаре, и разные певцы и певицы вскоре будут у нас гастролировать — я желаю им, как и нам, много удовольствия! Что же до меня лично, то мне пришлось взять на себя скучное дело — дирижировать ещё несколькими операми, и я при этом несколько стеснён в моих передвижениях к Лейпцигу и Ганноверу — Приятно было бы мне прибыть к тебе одновременно с Берлиозом — Но в первую и вторую неделю апреля это уже невозможно — Гота и Веймар тому противятся.
Что скажешь ты о моём немецком писательстве? — Я многое отдал бы, если бы мог мало-помалу довести его до того, чтобы редактировать мои статьи по-немецки — Но мне решительно недостаёт аппликатуры синтаксиса! —
Мой пресловутый «Хор художников» ты, верно, получил? Его несколько недель тому назад исполняли в Веймаре, и он претерпел не столь скверную участь, как в Карлсруэ — Некоторые облегчения в вокальных партиях и прибавление струнного квартета сделали эту вещь человечнее. Но обращаясь к «художникам», встречаешь весьма немногочисленную публику — Однако мы уже слишком стары, чтобы дать сбить себя с толку, и хотим всерьёз пребыть при нашем девизе: «Ослы направо, ослы налево, мы идём своим прямым путём!» —
Брамс тоже пусть приедет и даже забежит и прискачет вперёд, коли у него для того есть надлежащие ноги. Как он поживает? Что пишет? Приветствуй его дружески от меня и дай скоро что-нибудь услышать о твоём правлении, делании и творении —
Твой
Ф. Л.
Книга Раффа «Вагнеровский вопрос» выходит у Фивега в Брауншвейге. Корнелиус остаётся в Веймаре. Клаусс посетила меня вчера в Веймаре и возвращается в Париж и Лондон.
От Юлиуса О. Гримма
Дюссельдорф, 9 марта [скорее апреля 1854 г.]
…Отрадного о том, что нам всего ближе, мне, правда, тоже сообщить было нечего, — во-первых, тотчас по получении Вашего письма я пошёл к д-ру Хазенклеверу, но с Вашим предложением о магнетизме у него решительно потерпел неудачу. Вести из Эндениха [?] были и остаются тоже неотрадны, — всё то же — Шуман спокойнее, чем в первое время, кроме нескольких более слабых припадков, что от времени до времени приходят; госпожа Шуман столь же подавлена, как и в первое время, — часто, когда она говорит о нём или сыграет что-нибудь из его вещей, она разражается рыданиями. Хорошо лишь то, что её теперь уже не так часто докучают изъявлениями сочувствия, устными и письменными. — Мы, то есть Крейслер и я, провели с нею много чудных часов, она сообщила нам многие рукописи, среди всех самое наднебесное: «Фауста», — она за роялем играла клавираусцуг, мы следили по партитуре оком, слухом и душою. — Все мы трое часто и горячо тосковали по Вас и тоскуем ещё и просим Вас скоро явиться. Ваш план остаться в Ганновере встречает наше решительнейшее неодобрение — о, приезжайте, но скоро! —
Мой милый кузен верно осведомлял меня о Вас и обо всей музыке, что Вы сделали (Берлиоз, Венер и т. д.) — и весьма любезно с Вашей стороны, что Вы не покинули жаждущего облагораживания ганноверца.
Третью главу этого письма пусть займёт Крейслер. Он поручает мне просить Вас, в случае если бы Вы не смогли разобрать оба его письма, послать их ему назад, дабы он мог ещё раз их переписать или дать чисто скопировать, чтобы снова Вам их доставить; — ибо содержание их ему важно, — особенно содержание второго письма, — касательно его сестры и Вашей поездки сюда. — Я воображаю себе, что с иероглифами будет не так опасно, как писал мой кузен, но Брамс стал боязлив, так как ещё не имеет от Вас ответа. — Бр. — Кр. — как раз здесь и говорит, что хочет перевести свои каракули на общепонятный письменный язык. По нечитаемости каракули, правда, нередко могут обратиться в чудеса, каковыми они иначе не являются. —
На прошлой неделе мы оба были на Рейне, то есть в Кёльне, Бонне, Мелеме, у Драхенфельса и т. д. и т. д., пили рейнвейн и вообще пребывали. Я желал бы только, чтобы Вы приехали и мы ещё раз, и притом крупнее, разыграли бы этакое Scherzo в трио. Крейслер — чудеснейший человек. Едва он восхитил нас своим трио, как у него уже снова готовы три части сонаты для двух роялей, что кажутся мне ещё наднебеснее. Кстати! Он просит Вас как можно скорее переслать ему его аранжировку Вашей «Увертюры к Гамлету», он хочет просмотреть и где нужно изменить, а главное — сыграть её с госпожою Шуман. — Ах, Боже, я так отчаянно мараю, что Вы едва ли — но Крёзель сидит у меня на загривке и хочет на Графенберг, где мы при лунном свете хотим улечься в лесу. Он полон сумасбродств — как дюссельдорфский художнический гений, он расписал своё жилище прекраснейшими фресками в манере Калло, то есть сплошь рожами и ликами мадонн — дабы иметь при сём достойные созерцания при отправлении…
Францу Листу
Ганновер, 13 апреля 1854 г.
Милый Лист!
Ты, верно, после твоих последних многих музыкальных тягот изрядно усладился свиданием с Берлиозом, и я от души желал тебе радости иметь подле себя твоего старейшего музыкального друга. Он, верно, рассказал тебе о своём здешнем концерте, который, что до исполнения, кажется, его удовлетворил; я и впрямь никогда не слышал более мягкого, более благородного звучания деревянных духовых, чем в последнем концерте. Публика, которая здесь, к сожалению, более материальна, чем в иных местах, выказала себя ленивою улиткою, которой пред энергией Берлиоза, разумеется, пришлось втянуть щупальца. Восторженное участие Короля и Королевы могло несколько смягчить то дурное впечатление, что произвёл на чужеземного мастера падкий до Пепиты народ. Я же со своей стороны истинно укрепился неистовством такого чувства, широтою мелодики, прелестью звучания в его творениях — ну, ты ведь знаешь мощь его индивидуальности.
Мне поистине жаль, что Берлиоз из-за своего брауншвейгского концерта снова был лишён возможности услышать «Лоэнгрина»; я охотно доставил бы ему музыкальное знакомство с Вагнером, которого он знает лишь по его теориям. И как охотно я сам поехал бы в Веймар на последнее представление (с Гётце)! Ты, верно, ждал меня — и не истратил бы я уже чрезмерно много для моего запаса времени и денег на железные дороги в последние месяцы, я наверное приехал бы; но так совесть моя направила мою деятельную силу. Теперь я с тоскою жду обещанного тобою посещения — когда же ты приедешь, великодушный? Напиши мне о том, дабы я сообразно тому устроил мои планы, которые имею на начало моих концертмейстерских каникул. Я ещё не знаю, проведу ли лето в Гёттингене или на Рейне — лишь то твёрдо: работать я хочу. Об остальном поговорим вскоре. В радостном ожидании твоего прибытия
Твой почтительно преданный
Йозеф Иоахим.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, середина апреля 1854 г.]
…Пережито, всё горькое, что с тех пор меня постигло, — и Бога благодарю я, что Он даровал мне то, что вечно будет возносить меня над всяким несчастьем. К художнику чувствую я себя рождённым, с радостным воодушевлением, а не с угрюмой страстью к исправлению, что у моралиста, с упрямством недовольства поклоняюсь я истинному, прекрасному. Я не написал бы тебе этого, будь это мимолётный весенне-солнечный угар, — я чувствую, что это во мне держится прочно.
Я тружусь теперь над симфонией, первые части которой уже далеко подвинуты и беспрестанно поют во мне. Меня могуче захватил «Гиперион» Гёльдерлина, которого я в последнее время впервые прочёл (я ещё ужасно юн, слышу я, как ты теперь восклицаешь!), и из того настроения, что возникло во мне из него, родились темы симфонии.
Сперва засел у меня в голове замысел Прометеевой симфонии; разве не всякий творящий есть Прометей?
Мнил ли ты,
Что мне пристало жизнь возненавидеть,
В пустыни бежать,
Затем что не все мечты расцвели?
Здесь я сижу, леплю людей
По образу моему,
Племя, что мне подобно,
Чтоб страдать, чтоб плакать,
Чтоб вкушать и радоваться —
Сколь великолепно дало бы себя это передать в четырёх частях симфонии: 1. Прометей, ваятель людей, 2. Божественный огонь, 3. Душа, 4. Караемый и освобождённый Прометей; но я думаю, что лишь позднее приду к тому, чтобы взрастить охоту к этому до деяния. Покамест оно сидит более в моей рефлексии, чем в моём настроении. — И теперь ещё сердечная благодарность за твоё стихотворение «Хельги и Сигрун». Я прошу позволения подержать его у себя ещё неделю; оно мне столь нравится, что я охотно хотел бы сам его переписать — столь оно стально и чисто, и всё же какую тёплую грудь покрывает броня, какое небесное солнце отражает в ней свой огонь! …
«Сон и пробуждение Германа» очень прекрасны; иные строфы меня восхитили — но я был поражён, увидев тайну нашей жизни доверенной этим публике — признаюсь только, я думаю, желание Германа снять с меня бельмо имеет более основания в посвящении, нежели любовь ко мне — в чувстве симпатии. Он слишком умён, чтобы быть другом Антона, а меня он держит за Антона —
Ошибаюсь ли я в том? …
Гизеле фон Арним
[Ганновер, около 16 апреля 1854 г.]
Я вкладываю привет в письмо Германа, прежде чем мы выберемся на вольный воздух. Покамест путь лежит в Дюссельдорф, твой друг едет затем далее, я назад в старое гнездо, уже в среду. Позднее я, быть может, снова съедусь в Веймаре с Германом… Подумай, что мы очень веселы — и я главным образом, ибо я думаю, наше пребывание вместе и тебе доставляет радость. Твоя опера всё более врастает в моё чувство; пусть она там посидит хорошенько тепло укутанной, покуда не полетит бабочкою к тебе. Рисхиасринга, верно, один из идеальнейших сюжетов, какие я знаю. Я скоро напишу о сценарии, что мы вчера набросали и что ждёт твоего одобрения…
От Гектора Берлиоза
Дрезден, 19 апреля [1854 г.]
Мой дорогой Иоахим,
либо вы умерли, либо я, сам того не замечая, сделался гнусным злодеем, с которым более не должно иметь сношений. — Я писал вам из Брауншвейга, что не получил ничего в смысле креста, ни чего бы то ни было иного, прося вас навести справки; и у меня ни словечка ни от вас, ни от г-на Нипера, ни от г-на Фурнье, которым я равно писал, прося их мне ответить.
Я наконец только что обратился к г-ну фон Платену напрямую, но единственно по поводу креста; я не хочу говорить о деньгах, раз уж о них не помышляют. Тут вышло какое-то недоразумение.
Бьюсь об заклад, что Король, попросив меня вернуться будущей зимою, отложил до той поры пожалование мне «Гвельфов», но я весьма хотел бы знать это тотчас и не ждать понапрасну день за днём официального письма, которое не приходит.
Не дошло ли до вас моё письмо? Не получил ли и г-н Фурнье то, что я ему написал?
Во всяком случае ответьте мне на сей раз без промедления, прошу вас о том настоятельно. Вы весьма обяжете
вашего всецело преданного
Г. Берлиоза.
От Гектора Берлиоза
Дрезден, 26 апреля 1854 г.
Гостиница «Золотой ангел»
Мой дорогой Иоахим,
благодарю вас, что вы дали мне о себе вести, и поистине удручён той докукой, что причиняют вам мои дела. Я к ним более не возвращусь; когда мне что-нибудь пришлют, я это увижу, но я не хочу более об этом думать. Я писал г-ну фон Платену, который мне не ответил. Я ни словом не обмолвился о денежном вопросе; я настаивал лишь на том, чтобы узнать, в какую пору я должен явиться в Ганновер будущей зимою, дабы исполнить взятое мною на себя пред королём обязательство дать ему услышать «Ромео и Юлию». Это, как вы понимаете, не безразлично, по причине времени, которое потребуется употребить в театре на вокальные занятия, по причине артистов, которых придётся выписать из Брауншвейга и даже из Гамбурга (по милостивой воле Короля), и наконец по причине моих собственных дел, которые я должен буду сообразно устроить. Я должен ехать этим летом в Баварию, поеду, быть может, также позднее в Гамбург, и мне нужно суметь совместить вместе эти разные поездки. Но, мой дорогой Иоахим, не заботьтесь более об этом; теперь, когда г-н фон Платен получил моё письмо, он сделает то, что сочтёт уместным. Г-н Нипер должен был приехать сюда, чтобы услышать «Фауста» и прислать мне немецкие слова, которые он имел доброту написать для «Пленницы»; я не видел ни его, ни его стихов. «Фауст» был исполнен образом сокрушительным, несравненным, чудесным. Какая жалость, что я не могу дать вам это услышать! Мы даём его снова нынче вечером; г-н фон Люттихау потребовал у меня его сызнова тотчас, прежде чем покинуть зал в минувшую субботу. «Сошествие во ад» и «Пандемониум» произвели на публику необычайное впечатление. Кисло-сладкие дрезденские газеты соглашаются, что это нечто. Надеюсь, что нынче вечером исполнение будет ещё прекраснее. В будущую субботу мы даём «Ромео и Юлию», «Бегство в Египет» и обе увертюры к «Бенвенуто Челлини». Оркестр, хоры, певцы исполнены такого пыла, такой преданности, такого терпения, такого разумения, такого воодушевления, что вам это доставило бы удовольствие. И какие музыканты!!… Прощайте, жму вашу руку, или ваши руки (эти две учёные руки) всею силою моей дружбы и моего восхищения.
Ваш всецело преданный
Г. Берлиоз.
От Рихарда Вагнера
Цюрих, 30 мая 1854 г.
Милый Иоахим!
Твой последний ответ меня вовсе не удовлетворил как следует. Так не отвечают, когда напоминают об обещании; а ведь ты должен всё-таки ещё помнить, что обещал мне в Базеле этим летом навестить меня в Швейцарии? О музыкальном празднестве у нас, разумеется, лишь совсем мимоходом речь; я полагаю на нынешний год вылазку через Бернский Оберланд в Валлис и оттуда (после музицирования) к Женевскому озеру единственною поездкою, которую себе дозволяю, и я желал бы как раз, чтобы тот, кто захотел бы меня навестить, в ней поучаствовал. Оттого и речь о «музыкальном празднестве», в котором я лично в конце концов участвую лишь A-dur-симфонией, ибо счёл за благо взять назад все возможные обещания на сочинение от меня. Но — будь ты однажды в ту пору со мною, тебе, разумеется, ничего не стоило бы, когда я взмахиваю дирижёрской палочкой, разок взять в руки и скрипку. Однако кажется, ты принял моё мимолётное приглашение с некоторым зрелым раздумьем. Право, было бы прекрасно, если бы ты теперь в этом раздумье стал несколько легкомысленнее и написал бы мне «я приеду». —
Обдумай это хорошенько, и если ты найдёшь моё предложение безобидным, то привези же с собою и кое-что из твоих увертюр, о которых Лист мне недавно снова написал немного, но много.
Не мог бы ты тогда взять с собою и бедного Ганса в придачу?
Если Лист ещё у тебя, скажи ему, что вскоре получит он большое письмо от меня: извещение о завершении «Золота Рейна» уже к нему отправлено.
Будь здоров и — порадуй меня!
Твой
Р. В.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, около 1 июня 1854 г.]
…В субботу я еду в Берлин. Лист со вчерашней ночи уехал. В жизни моей одна иллюзия гаснет за другою; меня это печалит — не оттого, что я всё больше остаюсь один, а оттого, что грустно стоять с состраданием перед тем, что прежде едва осмеливался судить с робким благоговением. Лист, по своим прекрасным душевным и духовным задаткам, мог бы быть человеком, дарящим счастье, — и всё же нуждается в сложнейших ухищрениях, чтобы скрыть от себя самого, что он сам несчастен от неясности. Во всём, что он делает, есть некий произвол неугомонности, в котором, при всех нравственных целях, есть нечто неблагое. О, если б я мог его исцелить!
От Германа Гримма
Берлин, 2 июня 1854 г.
Любезнейший Иоахим,
где ты застрял? отчего не приезжаешь? когда приедешь? будь так добр, как приедешь, купи у господина Рюмплера четыре тетради того издания, где напечатано моё стихотворение. Мне его не прислали, а мне хотелось бы иметь его самому, подарить отцу и дяде, дать Гизель и послать Рудольфу — выходит пять. Купи, стало быть, пять вместо четырёх — а главное, приезжай сам. На днях вечером мы играли твои вещи, господин Овербек на скрипке, Баргиль на фортепиано. Чем чаще я их слышу, даже в таком несовершенном созвучии, тем больше они мне нравятся, что уж наверное говорит в мою пользу.
Посылаю тебе тут также «Деметрия», которого ты требовал. Если Лист ещё здесь, вручи ему один экземпляр для принцессы, которая меня о том просила, а я ей его не послал, ибо толком не знал, как. Но если ты находишь этот способ неучтивым, то оставь. Правда, они на это накинутся, ну да всё равно, мне безразлично, и теперь прежде всего — не сиди дольше в скучном Ганновере и явись в нескучный Берлин, где тебя ждут, и мои родители тоже; матушка сегодня ещё спрашивала меня, не приедешь ли ты до Троицы, я сказал да, неужели это окажется ложью? Суждение дюссельдорфцев меня обрадовало; кланяйся им, когда будешь писать.
Твой
Герман.
Кларе Шуман
Берлин, 5 июня 1854 г.
Досточтимая, милая госпожа докторша,
с особенною радостью посылаю Вам сегодня этот привет из комнаты Вольдемара, который пишет вместе со мною. За эти два дня, что я здесь, в Берлине, мы уже виделись довольно часто, живём друг против друга, много вместе и музицируем, а где при этом всего охотнее пребывают наши мысли, того, верно, и говорить не надо.
Я перебрался сюда на некоторое время и тем исполнил намерение, которое давно уже лелеял; так как здесь, кроме милых друзей, которых Вы знаете, я почти никого не вижу, то надеюсь провести в моей рабочей комнатке весьма деятельные дни, и мне отраднейшая мысль — думать о том, что я смогу тогда, осенью, представить Вам, которая так часто столь снисходительно-любовно принимала мою музыку, кое-что новое; ибо чтобы каникулы мои не прошли без того, чтобы я на некоторое время не отправился в Дюссельдорф, — за это я держусь всем сердцем. Дружбе Брамса я доныне обязан тем счастьем, что узнаю всё, что происходит у Вас и у Ваших близких. О, побудите же его и впредь так же радеть обо мне; боюсь, он в последнее время на меня в обиде, ибо на моё последнее письмо я ничего от него не слыхал. Кланяйтесь нашему музыкальному любимцу, и Мари, маленькому композитору, и всем его милым братьям и сёстрам, и позвольте мне, досточтимая госпожа, дать Вам в прилагаемой тетради повод дружески обо мне вспомнить.
В сердечной преданности
Йозеф Иоахим.
От неё же
Дюссельдорф, 9 июня 1854 г.
Милый, досточтимый друг,
Вы своим письмом и своею посылкой воистину глубоко меня обрадовали — Вы наверняка это знали, когда мне писали, ибо чувствовали вместе со мною всю тяжесть того дня, который я вчера должна была пережить без Него, превыше всего любимого человека. Примите мою самую тёплую благодарность за то великое участие и самоотверженную дружбу, которые Вы оказали мне во всё это время страдания; да сохраните Вы их мне и моему Роберту и на всё будущее, это для нас драгоценное достояние, ибо мы оба любим и чтим Вас от глубины души — Вы это знаете!
Я очень обрадовалась, увидев Ваши пьесы наконец напечатанными, только мне тотчас захотелось бы видеть здесь и самого их сочинителя. Для всех нас было неожиданностью знать Вас так внезапно в Берлине, и лишь постольку радостной, поскольку моему брату через то выпадает истинное освежение во всех отношениях. Брамс, однако, был задет неприятно, хотя он кое-что и предчувствовал; он всё надеялся, и мы все надеялись, заполучить Вас на некоторое время в наши края; но из Ваших строк, думаю, я верно усмотрела, что Вы во всяком случае ещё приедете, и тогда Вы, конечно, привезёте с собою и Вольдемара.
Брамс пишет Вам вместе со мною. В нём с каждым днём всё больше узнаёшь прекрасную, редкую натуру, в нём есть нечто столь свежее, благотворное во всём его существе, он так часто по-детски и притом снова исполнен глубочайшей души! в нём находишь самый юный, вольный, открытый ум в соединении с самою мужественною серьёзностью! И как музыкантом им надо всё больше восхищаться. Он доставляет мне, как Вы можете себе представить, самые отрадные часы, насколько это только возможно, и делает это с поистине трогающею меня неутомимостью; часто мне тягостно, он даёт мне так много, а я ему так уж мало! —
Брат пишет мне о скрипичной фантазии, которую он окончил и при которой всё думал о Вас! Думаю, он в большой тревоге, что она Вам, может быть, не понравится. Мне было бы это очень жаль, но Вы должны бы открыто ему это сказать, это ведь ему на пользу, пусть сперва его и заденет.
Последние вести о моём дорогом Роберте Вы уже узнали от Вольдемара, потому я их Вам ещё раз не сообщаю. В общем они всё переменчивы, но в целом всё же свидетельствуют о медленном улучшении. Я живу в вечном уповании и трепете, страдаю вообще в глубине сердца моего больше, чем можно высказать. Но нет, я не хочу Вам жаловаться! Вы Его знаете и знаете, чем он был и есть для меня!
Передайте госпоже и барышне фон Арним самый усердный поклон от меня — быть может, я увижу Вас всех скорее, чем мы теперь думаем! —
Будьте, милый друг, в сердечной благодарности и почтении приветствованы от
Вашей
Клары Шуман.
Гизеле фон Арним
Ганновер, 5 сентября [1854 г.]
…Я много был на воле, в прекрасном лесу под Ганновером; когда я… потом приходил домой, то нередко садился за письменный стол, нередко брал перо в руку, но всё это лишь несовершенно унимало моё бьющееся сердце…, одну только музыку я тогда мог вынести…
…Так и жил бы я тут (в ожидании возвращения моего начальника, графа Платена) спокойно, хоть и не внутренне, — как вдруг был воистину переполошён повелением короля Ганноверского немедля ехать к нему на морские купания в Нордерней. Туда я должен теперь отправиться через несколько часов — мне это более чем в одном отношении до крайности досадно — отчего, напишу Тебе оттуда; сейчас у меня едва хватает времени привести в порядок все мои вещи и написать родителям отказное письмо. Тяжело служить! —
Чтобы послать ещё кое-что, что заставит Тебя обо мне думать, прилагаю тут «Прометея» Эсхила — даю Тебе его на время; я перечитывал его в последние дни — а ещё я грезил в гётевских стихах. Твои любимцы…
От Гектора Берлиоза
Париж, 9 сентября 1854 г.
Дорогой Иоахим,
король Ганноверский велел купить у моего издателя в Париже партитуру и оркестровые голоса «Фауста». Исполнялось ли это произведение в Ганновере? кто им дирижировал? напишите мне об этом две строки. Кстати, должен Вам сказать, что в большую партитуру вкралась громадная ошибка — в последнем такте вокальной партии на странице 321. Не должно быть [нотный пример], а должно быть [нотный пример].
Посылаю Вам этот такт исправленным и прошу Вас велеть наклеить его на ошибочный.
Что нового? Геллер позавчера извещал меня, что одна берлинская газета называла какого-то прусского учёного и меня двумя новыми кавалерами ордена Гвельфов. Шутка начинает слишком уж затягиваться. Я ни о чём не слыхал с тех пор, как видел Вас в Веймаре. И господин фон Платен мне не ответил.
Прощайте, тысяча искренних приветов,
Ваш всецело преданный
Г. Берлиоз.
Гизеле фон Арним
Ганновер, 14 сентября [1854 г.]
…Я… в Нордернее, хоть и пробыл там всего два с половиною дня…, очень многое пережил — да, очень многое, пусть и лишь в самом себе. Думаю, я на годы спокойнее и яснее вышел из того волнения, через которое прошёл. Дай мне Тебе рассказать…
Тебе… я обязан тем, что после блужданий беды обратился к ясности, что не дал ничему мелочному взять верх над тем, что единственно должно иметь для нас цену, — над глубочайшею глубиною нашей духовной природы, которую ничто внешнее не смеет ослеплять или потрясать, в чьём спокойно уверенном чувстве всё ложное, всё противное, что несёт с собою всякая человеческая жизнь, лишь тогда должно бы тревожить наш духовный путь, наше равновесие, когда оно способно победно одолеть нашу собственную силу. Ещё нет у меня той ровности суждения и чувства, которая всегда должна бы нам быть присуща, — того небесного покоя, который мне в Тебе так отраден до глубины души. Ах, мне теперь так нужен и внешний покой. — Ты не знаешь, какую жертву я приношу моим родителям, перепрыгивая теперь снова, через новую поездку, которую завтра предпринимаю, в новые обстоятельства — когда я столь многое ношу в себе, что хотело бы быть высказанным, — и когда мысли мои, точно мыши, разгуливают по столу, ибо кошка — покой духа, который должен бы всё держать в порядке, — вечно носится по шоссе и рельсам. Ну, нынешнею наступающею зимою я надеюсь наконец хоть немного уютно устроить и мою внешнюю жизнь: во мне как раз достаточно неспокойно и живо, чтобы нуждаться в ровном окружении. «Тихо и подвижно» — учишься любить это слово Гёльдерлина, когда вполне его понимаешь.
Но я ведь хотел рассказать Тебе о Нордернее — лучше всего мне будет переписать сюда то, что я через несколько часов по приезде в Нордерней обратил к Тебе, не отослав, ибо это казалось мне слишком ребяческим… теперь же, когда я это превозмог, я всё же тебе это сообщаю, чтобы оно одно поставило Тебя au fait моего тогдашнего состояния, а мы ведь всегда хотим быть правдивы друг с другом.
Итак, Нордерней, 7-го (через несколько часов по моём приезде вечером, после того как я ехал день и ночь без остановки): «В мгновение, когда я принял важное для моего ближайшего будущего решение, обращаюсь к Тебе, милая Гизель, ибо мне кажется, будто Ты одна можешь требовать у меня отчёта в моих поступках — Ты одна можешь признать меня правым или неправым. Слушай и решай: Ты знаешь, что я королём Ганноверским вызван на этот остров — как ни тяжко мне было снова отложить мой приезд к близким; я последовал повелению — мне казалось, что за моё жалованье я всё же должен принести хоть какую-нибудь жертву, чтобы не позволять дарить мне моё пропитание. Что мне это ещё по одной причине особенно неприятно, я писал из Ганновера; причина эта в том, что в письме, которым ганноверскому интенданту предписывалось вызвать меня, было упомянуто, что госпожа Линд даст концерт, в котором я должен буду участвовать. Из этого я заключил, что король, верно, говорил с госпожою Л. (которую он как чудо Божие высоко чтит) о своём намерении меня вызвать, и что мне трудно будет противиться его желанию участвовать в её концерте. Но представь же себе мой испуг, когда дорогою, в маленьком ганноверском городке, ко мне обратился какой-то дымивший трубкою филистер, тоже севший в почтовую карету: не я ли тот господин Иоахим, который должен играть в концерте, ради которого он едет в Нордерней. Я, должно быть, так оторопело выглядел, что он тотчас полез в карман сюртука и развернул из бумаги несколько сухарей, на которой я, когда он мне её подал, нашёл по горячим следам напечатанное известие „о концерте госпожи Гольдшмидт-Линд, ею даваемом в пользу бедных курорта Нордерней, в каковом ей будут содействовать господа Матис и Иоахим из Ганновера“, 8 сентября. Признаюсь Тебе только, что я был довольно тщеславен, чтобы почувствовать себя до глубины оскорблённым и задетым. Как, говорил я себе, король, перед которым я всегда так добросовестно исполнял мой долг, что желания его обращались во мне в повеления, и не из одного этикета, как у других его подчинённых, ради которого я в ревностном послушании только что с сердечным горем отказался от поездки к моим близким, — ценит меня не настолько, чтобы счесть за несправедливость заставить меня проделать дальнюю дорогу в полтора дня лишь затем, чтобы вместе с каким-то ремесленником от музыки заполнять пробелы концерта знаменитой примадонны! Он и не думает о том, что моё чувство достоинства может быть задето, когда мне повелевают участвовать в благотворительном концерте, который даёт другой, — даже не предоставляя мне свободы сказать да или нет. Поруганным мнил я себя; весь мой музыкальный дух возмущался против службы, которой от меня требовали. Так приехал я, в беспрестанном волнении продолжая путь, в Нордерней, твёрдо решившись сказать королю, что играть не хочу. На почте не было никого, кто извинил бы то, что моим именем без моего согласия воспользовались. Госпожа Линд была у кареты (но случайно, ибо позже в разговоре сказала мне, что приходила за письмом своего мужа). Тотчас попросила она меня вместе с нею составить программу концерта на завтрашний вечер и прибавила: что она совершенно невинна в моём вызове (помня прежний мой отказ в Берлине), что король же тотчас по её согласии дать концерт для бедных решил меня вызвать. Я ответил ей, что предпочёл бы, чтобы она как художница предвосхитила моё согласие на предлежащую цель, нежели чтобы меня так понуждали к „доброму делу“ повелением, и кончил тем, что сообщил ей: повеление моего земного господина я исполню à contre-cœur, но нахожу всё это таким, что хочу взять отставку. И что я ей сказал, то и сдержу. Как я всегда поступаю, я недолго внутренне бушевал против других, а в стремлении быть справедливым скоро сказал: я сам осёл; я строил себе иллюзии о моём положении, я был простоват, не догадавшись тотчас, ради чего меня вызвали, и так далее. Я буду до конца последователен — играть так хорошо, как смогу, не давать королю расплачиваться за то, что ему повелевать, а мне повиноваться, покуда я ем его хлеб, но и воспользоваться моим правом оставить место, на котором возможны столь неприятные случаи, — насчёт которых я по глупости был неясен. Вот то решение, которое я хотел Тебе сообщить. Скажи же, одобряет ли Твоё разумение моё, признаёшь ли Ты моё решение добрым — Ты, единственный судья, которого я признаю».
Вот то, что я писал Тебе в Нордернее.
Я рад, что покончил с этою корявою историей. Смейся над нею, надо мною — что я мог быть так мелочен — да, смейся ещё больше, я и потом ещё проделал множество трагических действий (о чувствах я уж и не говорю!) — смейся ещё больше, ибо конец тот, что я всё-таки остаюсь на королевско-ганноверской службе — правда, не без желания возможно скорее, хотя бы и ценою жертв (но без демонстраций!), обрести спокойную самостоятельность.
Я ненавижу служить, даже мягчайшему господину. Мягким, любезным, внимательным был король, королева, всё. Ещё пока я вечером 7-го писал Тебе весь этот ненужный пафос, король уже повелел мне на другой день к себе явиться. — Не хочу повторять всё участливое, всё учтивое, что он говорил во время беседы, — лишь столько, что ни единой из дерзких любезностей, из учтивых независимостей, которые я, разумеется, не упустил по дороге себе намалевать, не мог я ввернуть, не показавшись самому себе неуклюжим грубияном. И всё же, после того как я в шутку сказал Линд на репетиции (рояль и игравший на нём были раздирающи для уха — настройщиком рояля служил какой-то старый отставной генерал!), что накануне был очень расстроен и взволнован от дневной и ночной дороги и всё видел в мрачном свете, — меня вдруг снова обуял такой страх перед моею собственною непоследовательностью в отношении дамы, что, придя домой, я написал ей письмо такого содержания: что я всё же хочу исполнить то, что говорил накануне вечером, — что я перестану быть ганноверским концертмейстером. Словом, вздор на вздоре творил я в оскорблённом тщеславии — и хотя у меня бывали и минуты подъёма от моря и его непривычного шума и игры волн, хотя чайки часто казались мне со своим криком смеющимся хором над всеми теми, кто не так, как они, беспечно взмывает над всею мелочной страстной толчеёю, чтобы радостно и бесстрашно наслаждаться вечным духом стихий, — я всё же в целом был жалким, мелочным, неясным малым — «колеблющимся —…»
Может быть, Тебя это очень наскучило; чтобы хоть как-то загладить, перепишу Тебе ещё арию из глюковой «Армиды» — всё, что Ты о нём чувствуешь, так прекрасно и верно… Арию эту я по моей просьбе слышал в исполнении Линд — и прекрасные песни Шумана тоже — остальное было ужасающе угодливо публике. К тому же кокетство ей более свойственно, чем подлинный дух и глубина в музыке — но виртуозность в выражении у неё есть. Прибавь к этому бездумную, внешнюю набожность в её существе — (она и в разговоре часто ссылается на милостивого Бога в самых небожественных вещах, например при наживе денег и славы) —. Но она очень умна, может быть до крайности любезна и превосходит меня ясностью; она вполне знает, чего хочет. «Кто только понимает, должен всегда уступать тому, кто хочет» — здесь это имеет иной смысл, чем тот, в котором цитирует это Альфьери… Герману напишу завтра ещё отсюда, чтобы он знал, где я в этом репетиционном зале опять однажды околачиваюсь… Я радуюсь Дунаю и девицам с длинными косами, что растут у Дуная…
От Германа Гримма
Берлин, 21 сентября 1854 г.
Милый Иоахим,
что до Берлиоза, то «Кёльнская», которая о тебе и о Линд была так хорошо осведомлена, приносит весть, что знаменитый муж проведёт часть зимы в Ганновере, где ему сделаны блестящие предложения. Если он истинный chevalier d'Homer, то и вовсе больше не примет ордена. Мы поставим пожалование нашего в зависимость от этого. Его soirées d'orchestre более изысканны, чем остроумны, кое-что даже безвкусно, но всё интересно и ничто не необходимо. Cui bono? Стиль его при всей подвижности всё же без жизни, а то, что он постоянно бранит публику, к которой постоянно же снова апеллирует, — для меня знак того, что и он кичится той лихорадочной веймарской (альтенбургской) самостоятельностью, которая есть лишь надутая накрахмаленною иронией пустая маска. Резко ли это сказано? Нет, он всё же мне по-прежнему мил, и думаю, я бы очень его полюбил, лично; немного commiseration, впрочем, тут примешалось бы, добрый малый. Какое благо, что нам друг в друге нечего сожалеть.
Третьего дня вечером я опять как-то пошёл к Шварцу с Баргилем, мы сидели там весьма меланхолически и с покорностью пили наше пиво. Твою арию из «Армиды» мы разучили (то есть я, лежа на канапе; но так как театр состоит из сцены и публики, а красота — из того, что её приняло, и ока, что ею любуется, то могу, пожалуй, сказать: мы трое). Должен сознаться, что она мне вовсе не понравилась и что я был прямо-таки облегчён, когда Гизель вслед за тем затянула «o toi qui prolonges mes jours». Скажу тебе: ария из «Армиды» — лишь золотое прекрасное облако, а в «Ифигении» — ещё прекраснее, да ещё и небо в придачу, по которому оно плывёт, и горы, которых оно касается; в арии из «Армиды» — лишь божественное дыхание, что проносится мимо, это лишь элементы того, что в «Ифигении» столь же божественно и при том твёрдо оформлено. Зато Гизель поёт баховское «Erbarme dich» с такою страстью и таким бесконечным повторением, что Беттина и я со своей стороны молим о пощаде, но тщетно.
Поездка всё ещё отложена, Беттина нездорова, я тоже немного, до писания я ещё не добрался, это такое странное состояние, что я едва себя понимаю, ведь всё у меня ясно в мыслях. Впрочем, это всё же не во вред мне, ибо мне всё ещё приходит на ум какое-нибудь хорошее новшество и более острое выражение положений. Посмотрим, сколько ещё продлится эта канитель.
На мне мой толстый сюртук, плед поверх него, и ноги в меховом мешке. Гуцков в своей рецензии вовсе не неправ, утверждая, что мне недостаёт теплоты крови; это, верно, оттого, что я в холодном январе явился на свет.
Баргиль совсем другой малый с тех пор, как пришли добрые вести о Шумане; это исцеление, если оно устоит, более чем чудо. Я никогда бы не поверил, что тоска и надежда его бедной жены были настолько умнее всех нас вместе, кто теперь с восторгом признаёт свою глупость. Баргиль послал ей мою скрипичную фантазию, я написал ей на ней несколько дружеских слов, и папаша тоже находит её прекрасной.
Дядюшка мой Якоб был в Данциге и очень доволен, что снова вернулся. Сейчас как раз семь, он тогда придёт ко мне, и мы будем пить чай в моей комнате. Вся квартира, впрочем, полна маляров, обойщиков и грязи, так что у меня вдвойне уютно. После я пойду к Ольферсам с Гизель. Дедушка очень в напряжении из-за военных событий, сегодня здесь получено известие о высадке под Евпаторией, он уже был у меня, чтобы внимательно рассмотреть карту Чёрного моря. Этот поход столь колоссален, что ему нет равного.
Как ты работаешь? Я так часто думал о «Прометее», всякий конец сомнителен, а то, что выдумываешь, ново на современный лад и далеко от первоначального замысла. Я уж думал, не могли бы Океаниды его убаюкать, но это тоже отдаёт жанровостью; сегодня я нашёл в одной французской книге, «Portraits littéraires par Gustave Planche», конец, представленный так, что после того как ничто не может принудить Прометея уступить, Зевс могучим ударом грома низвергает его и скалу в бездну, нечто à la Лист, выдуманное как un cri, — впрочем, музыкально, наверное, очень действенно исполнимо. Можно было бы, пожалуй, для большей наглядности, с последним тактом обрушить люстру на паркет и высыпать вслед за нею воз кирпича; но, как профан, я предоставляю подобное твоему гению. Что же ты скажешь о том, что Гуцков в Гётев день рождения получил присланный ему орден Сокола? Надеюсь, что теперь его получит здесь и директор Энгель. Впрочем, я заплатил Шнейдеру по твоему счёту, поскольку ты о таковом забыл; ты можешь вернуть мне это на нашем ближайшем конгрессе; знаешь, рыцари Гомера должны раз в год собираться и при этом устраивать добрый обед. Я предложил бы Эйзенах, но пока не появилось страхования жизни от ордена Сокола, при коем мы все могли бы заранее застраховаться от непредвиденных хищных птиц, это место кажется мне слишком опасным. Бедные члены (как, например, я) едут даром и доставляются за счёт ордена; если в «Рутенцкранце» недостанет комнат, то лишних разместят в «Полумесяце», а на крайний случай — в дощатых балаганах на рынке. Каждый член избирает себе девиз, как, например, парам парам пара, риром риром риром, дум ди дум, дум ди дум, лампаи, ламм ди дамм, ламм ди дамм доридомни, доридомм и так далее. Открывается всякое заседание барабанною дробью по крышке шляпы. За неимением съестного подаются сенные колбасы, кофе — единственный напиток, причём его дозволяется варить и всухую, без воды.
Вот это была добрая порция вздора. Как раз ставят за мною чайный стол в боевой порядок, мне надо прерваться.
10 часов вечера.
Добрый малый, я сегодня был не совсем здоров и потому несколько слаб; так вот, после того как я с Гизель при прекраснейшем звёздном сиянии, подкреплённом газовыми огнями и горящими сигарами, прошёлся вниз по половине Липовой аллеи, мы повернули назад, я снова отвёл её домой, простился внизу у двери и сижу опять здесь с намерением очень скоро лечь в постель. Вчера я был на двух первых актах «Ромео и Джульетты», пьеса меня восхитила, а новый первый любовник, господин Берндаль, играл так, что не мешал; представленная превосходными актёрами, эта пьеса должна потрясать; но и публика была словно пригвождена вниманием.
И теперь, мой бравый аптекарь, прощаюсь с тобою и прошу тебя никогда не писать мне, что я должен поклониться Баргилю, раз я этого всё равно не делаю. К чему выгонять у него из носа молоко благочестивого образа мыслей и насаждать туда красноту ревности… Беттина целый божий день читает арнимовские рукописи с увеличительным стеклом. На выставке появилось ещё всякое хорошенькое и много гнусного.
Прощай.
Твой
Герман.
От Клары Шуман
Дюссельдорф, 21 сентября 54.
Милый, досточтимейший друг,
удержать что-нибудь на сердце, что, я знаю, Вас глубоко обрадует, — этого я не могу! это привет моего любимого Роберта Вам, милый Иоахим! Он пишет мне, чтобы я послала его Вам, когда буду Вам писать. Письмо Брамса Вы получите прежде этого, где я списала Вам первый привет дорогого человека; насколько же охотнее посылаю я Вам теперь второй (вчерашний)! Он пишет о скрипичной фантазии, которую Вы так чудесно играли, спрашивает, вышла ли Ваша увертюра к «Гамлету», готовы ли другие, что ещё сочинили Вы и Брамс — ах, ещё так много. Так выпало мне счастье, которое я ещё две недели тому назад едва осмелилась бы помыслить, и всё же, поверьте мне, нести его бесконечно тяжело! мне хотелось бы быть в силах принести Ему навстречу всё моё сердце, сметь сказать Ему, — как Он один наполняет все мои мысли и чувства, и всё же я должна в моих письмах быть осторожна, должна вечно сдерживать могучее биение сердца, столь многое подавлять! — Что мне хотелось бы к Нему поехать, об этом он ещё ничего не пишет — полагаю, что Ему это всё же ещё отсоветуют врачи, а Он покорно подчиняется всему, что они Ему говорят. Так оно теперь, при всём добром, всё же будет идти очень медленно, к чему я вполне готова! я только всё прошу Бога, чтобы Он дал мне силы счастливо вынести те страшные волнения, которые я теперь снова пережила и которые мне ещё предстоят. В этом должен мне помочь мой старый, верный друг, мой рояль! о, милый Иоахим, какое это великое дело — быть художником, я всегда думала, что знаю это, а по-настоящему, в сущности, знаю лишь теперь, когда только в божественной музыке могу так истинно излить горе и радость, что мне тогда часто становится совсем хорошо! —
Ну, кто мог бы знать это лучше Вас, прекрасный художник! насколько же иначе знаете это ещё Вы, чем я, — Вы, который умеет творить!
Если мне ещё сказать Вам кое-что о себе, моих планах, делах, то это то, что я прилежно играю (если бы мне было дозволено, я охотно делала бы это ещё много больше) и 16 октября еду в Лейпциг, позже, к 11 ноября, в Гамбург, потом Берлин и так далее. Каково мне ехать, того мне Вам говорить не надо! Но меня влечёт, с одной стороны, долг, с другой — задушевное желание, чтобы Он, мой любимый муж, нашёл свой дом, когда вернётся к нам, в добром состоянии! какое чудное чувство — смогу ли я и вправду это исполнить! Это чувство, верно, и придаст мне сил! —
Как охотно знала бы я теперь, однако, когда мне снова выпадет радость Вас увидеть? Не можете ли Вы навестить нас на несколько дней? прошу, напишите мне об этом! Если не можете, то мы встретимся вместе 15 октября в Ганновере, где я тогда останусь один день, ибо увидеть и поговорить, и снова с радостным сердцем пожать Вам руку — это я должна — и от Него тоже! —
Ещё должна я сказать Вам то, что меня, прежде чем я смогла Вам это сказать, тяготило: что я во всём, что Вы говорили о вариациях Брамса, согласна; они совершенно чудесны, и я не могу дождаться мгновения, когда мой Роберт их увидит и услышит; я прилежно их изучала, и со всё бо́льшим воодушевлением.
Вы не гневаетесь на меня, милый друг, что мне мнилось, будто Вы сидите со счастливым, дружеским взором подле меня, как уже не раз, и мне надо столь многое Вам сказать! Но Вам и дорогому Брамсу я так охотно открываю всё моё сердце — Вы ведь любите и понимаете Его, столь достойного почтения человека, вполне в глубочайшей его душе, в его сокровеннейших струнах!
Должна ещё кое-что Вам сообщить, что меня очень осчастливило. Я писала Роберту о самом маленьком, что выбрала три имени, пусть он выберет самое для Него любимое, на что Он мне ответил: «Если Ты хочешь знать, какое имя мне всего любимее, то Ты, верно, его угадаешь — Незабвенное!» Ну, и Вы его тоже угадаете! — это было то же, какое выбрала и я.
Прощайте, и не пошлёте ли Вы мне вскоре несколько строк, — Вы сделаете это к сердечной радости
Вашей
Клары Шуман.
Герману Гримму
[Ганновер, сентябрь 1854 г.]
[Начало отсутствует.]
Думаю ли я ещё о «Прометее» и кое о чём другом? Конечно, но не думаю, чтобы в ближайшее время стал я сочинять что-либо, кроме инструментальных вещей. Если мы летом 55-го на несколько месяцев будем рядом, то во мне, конечно, оживёт охота к кантате или иному вокальному творению; я с некоторых пор не могу больше ничего себе в искусстве предпринимать, ибо изведал на опыте, что замыслы лишь приводят меня к тому, что я ничего не делаю; живо схватить то, что само собою хотело бы во мне возникнуть, — вот единственно, что мне годится. Я прочёл гётевский отрывок «Прометея». Не первозданно ли музыкальна сцена с Пандорою? Напиши мне при случае, означает ли слово «neidschten» тревожно повторяющееся возвращение; оно встречается в «Прометее». Прими на нынче этот беглый дружеский привет от
Твоего
Иоахима.
Моя увертюра к «Гамлету» и скрипичный концерт теперь за деньги продаются у издателя.
Вольдемару Баргилю
Ганновер, 9 октября 1854 г.
Милый друг!
Долго ты ничего обо мне не слышал — извини это беспокойною дорожною жизнью, которую я почти со времени нашей разлуки на вокзале принуждён был вести. Дня два как я снова сижу здесь, в старом гнезде, — одиноко, холодно и по-осеннему в Ганновере, более чем в одном отношении; где моя старая, жаркая каморка под крышей в Блюменгартене, где Цельты, Линксштрассе, Гримм, Арнимы, мы оба, и Бетховен, Бах, Глюк по вечерам! В моих воспоминаниях все эти добрые духи живут тёплою жизнью — и это должно теперь питать мои зимние квартиры и заботиться о том, чтобы настоящее не оледенило меня. Лишь теперь чувствую я, как жутко-одинок добрый Ганновер. Как хотели бы мы теперь сообща порадоваться вестям из Дюссельдорфа! Твоя сестра со своим благородным доверием была всех нас намного мудрее. Ещё по дороге, перед моим отъездом из Пешта, узнал я все прекрасные вести через Брамса и саму твою сестру, — и милое твоё письмо тоже было так полно счастья. О, я всё это так сердечно разделяю и благодарю Небо, да защитит оно мягкою рукою и Шуманово возвращение в более деятельную жизнь. Насколько богаче складывается теперь и твоя жизнь, и моя через счастье снова обладать любимым мастером! Брамс в своих письмах вне себя от радости. Скоро надеюсь заполучить его и сюда; думаю, он будет сопровождать твою сестру, которая на своём пути в Лейпциг хочет на день здесь задержаться. Можешь себе представить, как я за это прекрасное намерение благодарен; такой милый гость — отраднейшего рода ободрение. Тебе бы скоро решиться и начать осеннюю поездку, о которой мы с Гриммом так часто говорили, посещением Ганновера в то же время — тогда ты ведь можешь оттуда и в Лейпциг, или к Рейну. Кроме радости, которую ты доставил бы твоей сестре, Брамсу и мне и которую ты, стало быть, сам же с собою и привезёшь, я в Ганновере, правда, ничего не могу тебе обещать — но будь великодушен и приезжай!
Я надеялся услышать мои увертюры по возвращении из Пешта здесь — но переписчик нот не готов; к тому же музыканты все измучены театральными репетициями и до того к музыке не охочи, что пройдёт ещё немало времени, прежде чем нотные головки обратятся в звук. Таково начало зимнего сезона. Терпение —
Я читаю биографию Глюка и тешусь «Ифигенией в Тавриде», которая ещё от Люрса есть у меня среди моих нотных книг. Мало-помалу я выпрошу у него и другие оперные партитуры Глюка — ни один акцент в них не случаен, и всё же ничто в них не комбинация, всё глубоко прочувствовано, поднято чистейшею силою, словно герои вздыхают или ликуют в его собственной груди. Можно почерпнуть высокие уроки об инструментовке из его партитур.
Искреннейше преданный
твой
Иоахим.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, середина октября 1854 г.]
…Я был здесь всё это время один и в неведении о Вашем местопребывании. Время моё уходило на то, что я правил наконец напечатанные, лежащие передо мною, выходящие у Хертеля вещи… кроме того, я переработал еврейские мелодии, которые Ты знаешь, — и много читал в Гёте и Глюке. Жизнеописание последнего Тебе посылать не надо, оно у меня есть самого. Я уговорился с одним зятем в Пеште, что мы подарим друг другу по книге, и он угадал мою склонность биографией. При случае расскажу Тебе об этом зяте, которого я лишь теперь узнал и полюбил. Благородный человек, знать которого среди моих близких мне радостно.
Что Тебе в Глюке кажется педантически-идеальным (если это выражение Тебе не слишком жёстко), я хорошо чувствую. Не думай, что от меня ускользает известная монотонность, которою его творения в целом обладают, — но то, что меня в них освежает, поэтичность отдельных частей, того в сравнении с чувствительным упоением многих композиторов не довольно восхвалить и изучить. И мне натуры вроде Шекспира, например, представляются божественнее; им любящее Небо тотчас дало для вольного распоряжения радостное познание истинного, вечного, тогда как люди вроде Глюка должны были сперва выпестовать его из себя мучительными опытами, не имея права, как те, в прирождённом благородстве гения дать поводья своей дерзкой отваге для вольной игры. Блаженные духи, они легче освобождают нас от всего земного гнетущего — благо наслаждающимся, что им предаются, но более бедным стремящимся, к которым и я принадлежу, которым любящая судьба не дала в дорогу столь богатой полноты духа, — неустанно вперёд стремящаяся, пусть и к более ограниченному идеалу, сила Глюка служит к высокому укреплению. Уже не раз, когда я малодушно спрашивал себя, подобает ли моим скудным силам устремлять помысел к божественному творчеству, переживала моя тоска пример с трудом достигнутой чистоты столь высокого человека, каким нам предстаёт Глюк. Ах, отчего бы мне Тебе этого не сказать, моя милая единственная подруга, — больше, чем когда-либо, я часто чувствую сомнение, рождён ли я творящим художником, не слишком ли тяжела вся моя природа, которой следовало бы довольствоваться тем, чтобы понимать и вбирать в себя то драгоценное, что предлагают другие. Все мои работы кажутся мне часто такими тяжкими, несвободными, скорбными, мучительными — вместо того чтобы изливать освежающую радостную отвагу. О, я предчувствую её, ту счастливую, окрылённую блаженность Божию, которую должен чувствовать человек, всегда несомый внутреннею жизнью, которого не беспокойство, а вдохновенное познание влечёт к сообщению, — я предчувствую её, ту пламенную теплоту, что и самому малому позволяет в своём сиянии чувствовать себя хорошо, — но как далёк я от неё!..
Гизеле фон Арним
[Ганновер] 20 октября [1854 г.]
…Брамс снова уехал, а Детмольдов я ещё не навестил, но хочу вскоре это сделать, ибо они, встретив меня, дружески к тому призывали. Я вообще хочу время от времени бывать среди людей — отвыкаешь от этого, а когда потом и впрямь имеешь с ними дело в обществе, то действует и мешает множество вещей, которым даёшь приобрести влияние и которые этого вовсе не заслуживают. С Брамсом, который прожил у меня на чёрном канапе пару дней, мне, собственно, не стало по-настоящему хорошо — хотя я и на этот раз снова распознал все его добрые, даже необыкновенные стороны. Думаю, Герман меня избаловал — и там, где я прежде полуумышленно поддерживал себе некие дружеские сумерки, чтобы не разочароваться в том, чего охотно хотел, — я теперь не могу запретить моему рассудку само собою видеть то, что моя теплота боялась открыть. Брамс — закоренелейший эгоист, какого только можно себе представить, сам того не зная, как вообще всё у него в самой непосредственной гениальности беззаботно бьёт ключом из его сангвинической натуры — но порою с бесцеремонностью (не безудержностью, ибо это было бы мне по душе!), которая задевает, ибо выдаёт невоспитанность. Он никогда в жизни не давал себе труда хоть подумать о том, что другие по своей природе и по ходу своего развития должны чтить; что не подходит к его воодушевлению, к его опыту, да хоть к его настроению, отвергается с бесчувственным холодом, а то и по прихоти подвергается язвительнейшим насмешкам, так что у слушателя, который только что согревался видом этого в самом себе блаженного, сияющего молодого человека, на всём существе которого дух запечатлел свои следы, невольно воздвигается перегородка. Мне часто приходилось взывать к моему желанию справедливости, чтобы из моего настроения не впасть в холод. Он знает слабости людей, с которыми водится, пользуется ими и не стесняется тогда показать (правда, им же самим), что забавляется на их счёт. Беспрепятственно предаваться своему музыкальному блаженству, своей вере в высший фантастический мир — вот всё, что ему близко, — и поистине гениальна его манера держать вдали от себя все нездоровые ощущения и воображаемые страдания других — в этом он истинно здоров, как и беззаботность его о существовании в нём прекрасна, даже величественна. Ни малейшей жертвы своими духовными склонностями он принести не желает — он не хочет играть публично, из пренебрежения к публике и из удобства, — хотя музицирует совсем божественно прекрасно; я никогда не слыхал фортепианной игры, которая (за исключением, быть может, Листа) так бы меня удовлетворяла, — столь светлой и ясной, столь блаженно холодной и равнодушной к страсти. И сочинения его — тоже такая лёгкая игра труднейшею формой — столь богатые — бесцеремонно отвергающие всю земную скорбь. Подобного дарования мне ещё никогда не встречалось. Он далеко ушёл вперёд меня.
Шуман была здесь; мне отрадно было узнать столь добрые о нём вести. Баргиль вам, верно, о том рассказал; он и обо мне справлялся в своих письмах; мне было прямо-таки жутко читать моё имя. Это как писал бы ребёнок — всё пёстро вперемешку спрошено и рассказано, как у того, кто пробуждается и сам лишь мало-помалу отделяет все предметы от пригрезившегося. Я обещал Шуман выступить вместе с нею на её концертах в Берлине, это будет в середине будущего месяца; полагаю, это сможет послужить её благородной цели, и уже потому ты тоже будешь этим доволен…
Вольдемару Баргилю
Ганновер [вероятно, осень 1854 г.]
Милый Вольдемар,
твоя сестра предоставила мне ответить тебе по штерновскому делу, потому что мне хотелось разок и самому послать тебе привет. Ни она, ни я не за то предложение — вместо платы оркестру участвовать в одном из его концертов: простейшие устройства всегда лучшие; обещание же такого рода Штерну возложило бы на нас новые обязательства, могло бы поставить нас в стеснение по времени и ни в коем случае ничего, даже в денежном отношении, не дало бы, ибо штерновские объявления наверняка отняли бы у нашего концерта столько посетителей, сколько мы сберегли бы на расходах. Поговорку «рука руку моет» я не хотел бы делать постоянным правилом, и я предлагаю тебе сказать Штерну, что мы не можем пойти на его предложение, ибо не хотели бы тем обещанием, которого он требует, стеснять промежуток времени, который, возможно, мог бы дать нам ангажементы на доходные концерты в провинции. Поблагодарили бы за «дружеское» предложение, но предпочли бы платить прямо (что во всяком случае и в отношении репетиций позволяет нам быть свободнее). Полагаю, ты с сутью ответа достаточно согласен, чтобы охотно его взять на себя. Ты, добрый, столько уже в нашем концертном деле дружески устроил, чем мне тебя за это отблагодарить? Ты должен будешь как-нибудь вечером у Шварца придумать себе из всех квартетов тот, который тебе всего охотнее хотелось бы услышать; затем спокойно его послушать — единственная награда, какую я могу помыслить за твои хлопоты, которые ты так самоотверженно на себя берёшь. Я радуюсь неделям в Берлине, в которые мы хотим сообща пережить много прекрасного, и прежде всего желательно мне для тебя, что ты теперь и с Брамсом познакомишься, чьё музыкальное воодушевление сообщается — играет ли он, сочинил ли что, или слушает, — ибо оно у него прямо-таки в избытке. Ты оценишь его, когда твой новый рояль зазвучит через него Бахом и поздним Бетховеном! В ожидании радостного свидания
твой
искренне преданный
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Ганновер] воскресенье, после полудня [22 октября 1854 г.]
Досточтимая подруга,
как благодарю я Вас за концерт Шумана и за то, что Вы вспомнили обо мне им в бурливом Лейпциге! Право, ничто не может мне прекраснее воскресить время Вашего здешнего пребывания и чудные музыкальные часы с Вами и Брамсом, чем присланные ноты. К сожалению, скрипичный концерт я уже не мог сыграть с другом — он пришёл лишь за немногие мгновения до того, как я отвёз его на вокзал; но зато я мог ещё рассказать ему весть о Вашем счастливом прибытии в Лейпциг. Как часто мы ещё вспоминали о Вашем посещении в словах и звуках! В мыслях мы и сами как будто слышали [нотный пример]; мы завидовали публике Гевандхауса, которая впрямь это слышала, и счастью «Эденхолла», и тому, чтобы быть в тот вечер близ Вас. Услышу ли я теперь в Берлине мой любимый концерт через Вас с оркестром! Во всяком случае надеюсь, что Вы тому поможете: письмо от Вас к графине Бернсторф может очень облегчить мою просьбу об отпуске; правда, она уже отсюда уехала, чтобы лучше отдохнуть у своих родителей, но адресуйте только в Ганновер, письма ей пересылают, и тогда, конечно, Её Величество узнает об этом письменно через неё…
По Вашем возвращении я позабочусь о рояле в Вашей комнате — чтобы Вам внимали лишь небесные, а не земные «ангелы».
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 14 октября 1854 г.]
…Я сижу здесь совсем один и населяю мои вечера Гоцци, новеллами Твоего отца — а «Несколько Вемюллеров» впервые приняли меня в весёлое общество у хорватского костра — (Ты как-то раз в веймарском парке рассказывала мне о Митидике); под конец мне казалось, будто и я непременно должен там оказаться и услышать удивительные вещи о зелёном занавесе и о некоей прусской Армиде, которая, однако, нередко вечерами от страсти молит о пощаде и плачет большим Бахом. Прости этот вздор; но я часто корчу Тебе столь угрюмое лицо, что мне разок хочется со смеющейся миной крикнуть Тебе доброго вечера без чего-либо иного, лишь затем, чтобы сказать Тебе, что я бодр и здоров. Я скоро стану ровнее и разумнее! Третьего дня я был у Детмольда, было тихо и уютно, он показывал Рембрандтов, я буду чаще туда ходить; кажется, я был желанным гостем…
Юлиусу Отто Гримму
[Ганновер, середина ноября 1854 г.]
Милый Гримм,
вот тебе письмо от кузенка — собственно, я хотел тебе написать; но я лучше побегу в театр и хочу для тебя послушать заодно, тогда уж наверняка выйдет что-нибудь поумнее, я тебе потом расскажу, когда ты снова приедешь, как оно было. Вы славные ребята, и Греденера я тоже разумею; для вашей затеи на грядущее 22-е годится это словцо. Мы хотим как следует «покалякать». Сегодня копиист приносит мою партию; мог бы ты за чаем помочь править! Привези только Брамса; знает ли это главное и великолепное музыкальное произведение в человеческом образе хоть отдалённо, как я чту его от глубины сердца? Это вопрос приватный. Поклонись ему сто раз. Впрочем, даю тебе и ему право по моём возвращении самым «калякерским» образом смеяться мне в лицо насчёт фа-мажорного квартета Шумана — ибо Шуман, верно, вам рассказала, что я в моём обычном чаду, оттого что у меня в голове застряло начало [нотный пример], позабыл музыкальную пьесу, которая начинается [нотный пример] и кончается [нотный пример]. В наказание я сыграю вам её с завязанными ушами. И теперь приезжай скорее снова; за то покажу тебе кое-что новое. Твой весьма верный и развесёлый
Пиликала,
ещё весь согретый шумановским письмом.
В сумерках, в Ганновере.
Кларе Шуман
[Ганновер] 12 ноября 1854 г.
Досточтимая подруга,
нынче воскресенье, после полудня, впервые всё совсем бело кругом — это, верно, подходящее мгновение сказать Вам о неописуемой радости, которую причинило мне воспоминание о Нём, дорогом мастере. Да, вот оно, его собственною рукою передо мною, — что я и в самые суровые времена остался ему неизменно дорог, что он сохранил меня в сердце! При моём глубоком почтении Вы, верно, всего легче сочувственно поймёте, какую радость испытало моё нутро при чудной вести; ведь я через мощь его звуков так часто научался чувствовать выше — обязан ведь его звукам предчувствием чистейшего блаженства! Ещё вчера вечером было так дивно слышать ми-бемоль-мажорный квинтет, через который я впервые научился его любить; о, если бы и Вы при том были, когда его играли в Ганштейновом зале — невзирая на темпы (неизбежно быстрые!), он захватил меня в своей глубине и свежести разом. Впервые примирился я с мыслью публично исполнять здесь камерную музыку; да, мне невольно пришла идея спросить Вас, не имеете ли Вы охоты при одном из Ваших пребываний в том же зале вместе со мною помузицировать? Ведь всё можно было бы заранее для Вас устроить — обдумайте это и напишите мне о решении! Думаю, это должен бы быть для нас (считая и Брамса!) прекрасный вечер. Граф Платен в концертном вопросе ещё не определённо высказался — особенно, кажется, он колеблется, не попросить ли ему Вас на 2-й концерт 30 декабря — но это пока ещё «неофициально», как и моё замечание, что мой начальник часто соизволяет впадать в состояние нерешительности. Однако ж пока хочу с благодарностью признать, что в отношении моей особы он вполне отдаёт в Ваши руки, назначите ли Вы soirées в Берлине до 5 декабря или между 10-м и 30-м. Мне это безразлично — лишь бы 9-го и 30-го декабря и в соответствующие репетиционные дни я мог отправлять моё концертмейстерство. Решайте; Вы ведь знаете мою слабость — не охотно иметь дело с мукою выбора! Надеюсь, Вы сообщите мне обо всём этом устно; план Гримма имеет моё полное одобрение; надеюсь, это будет радостное свидание при фа-мажорном квартете: [нотный пример]. Но моим музыкальным друзьям, Крейслеру и его адъютанту, я велю передать, что это, собственно, ля-минор.
— Должен ли я и впрямь послать дорогому мастеру одну из моих увертюр? Не слишком ли его утомит читать партитуру, написанную… Прошу, напишите мне, хоть одно слово, послать ли мне письмо к Нему прямо или отправить Вам для передачи — завтра оно будет написано, наверняка не без сердцебиения. Я хотел бы, чтобы какой-нибудь добрый гений мог сделать это вместо меня — принести в его одиночество, досточтимому, нечто истинно отрадное для души!
В верной дружбе
Й. Иоахим.
Прошу Гримма передать барышне Шёнерштадт и милому Иоганнесу с его близкими поклон от меня.
Францу Листу
Ганновер, 16 ноября 1854 г.
Милый Лист,
прилагаемые печатные ноты уже давным-давно лежат у меня упакованными — и всё ещё я испытываю некую робость послать их в Веймар. Напечатанные, да ещё с такою весомою посвятительною надписью, вещи внушают иные надежды, чем то, что находишь. Когда я расставался с вами в Веймаре, мне важно было сказать вам с моим сокровеннейшим выражением, что я не хотел бы отзвучать из вашей памяти; к сожалению, настроение увертюры было тогда самым моим истинным чувством — и в ущерб красоте оно вышло достаточно пространным. Так примите же концерт и увертюру как они есть, как в высшей степени верный, нельстивый портрет старого знакомца, и, как обыкновенно поступают с подобным изображением, бросьте при вскрытии пакета ещё взгляд снисхождения на него, прежде чем прислонить его в какой-нибудь угол — веймарского музыкального шкафа, скажем: там его, быть может, запылённым отыщет будущий великогерцогский концертмейстер, чтобы из любопытства поглядеть и послушать, что его ворчливый предок за своим трухлявым пультом измыслил в незапамятные времена. — Писаную партитуру я с этою целью прилагаю ещё. — Госпожа Шуман, которая недавно была здесь, много рассказывала мне о Веймаре и о том, как добр ты был к ней. Я знал, ты не упустишь случая усыпать розами и лаврами тернистый путь устроителя концертов столь выдающейся, самоотверженной женщине.
Какое великое счастье, что состояние Шумана заметно становится свободнее! Я недавно получил письмо от него из Эндениха. Он совсем ясно рассказывает кое-что пережитое сообща, с приветливо-мягкою манерою выражаться, как будто только что пробудился ото сна; всё представляется ему как новое, и он хотел бы участвовать, спрашивает о сочинениях, о друзьях: можно, верно, надеяться на лучшее.
Рассказать ли о себе? Я был на родине; небо там показалось мне музыкальнее ганноверского. В Вене, где я был всего четыре дня, я хотел разыскать твоего дядю; но скоро подумал, что без прямых вестей от тебя я бы для него ничего не значил; быть может, я познакомлюсь с ним через тебя, позже. Дунай под Пештом прекрасен, а цыгане играют ещё с воодушевлением; от сердца к сердцу идёт их звук, ты это знаешь. В их смычках больше ритма и души, чем во всех северогерманских капельмейстерах вместе взятых, не исключая и ганноверских. Пять недель как я снова здесь; надеюсь провести деятельную зиму и думаю больше музицировать для моих слышащих ушей, чем проповедовать глухим, от чего ничего не выходит.
Первый концерт будет 9-го будущего месяца, а затем каждый месяц должно следовать по два. Мне на один вечер обещали Девятую симфонию, но так было и в прошлом году. В театре хотят поставить «Тангейзера»; голоса переписываются.
Помнишь ли ты ещё о своём обещании доверить мне здесь одну из твоих симфонических поэм; если ты это сделаешь, то подумай тогда и о моей радости, и об ободрении, которое мне от того было бы. Я воображаю, что моё движение вперёд и преуспеяние тебе не стали безразличны!
Смею ли я просить тебя просмотреть обе увертюры в рукописи и сказать мне о них что-нибудь, когда будешь их отсылать обратно? Та, что к «Деметрию», — полная переработка прежней, к которой меня поманило известное пылкое влечение ещё раз в неё углубиться и постараться сделать из неё лучшее целое. И иное сочинил я с той поры, и так надеюсь со временем стать прилежным человеком; лишь в труде — покой.
Прощай на нынче; передай усердно мой поклон твоим и не забывай меня.
С почтением
Иоахим.
Роберту Шуману
Ганновер, 17 ноября 1854 г.
Милый, досточтимый мастер!
День, в который приходило письмо от Вас, всегда становился для меня прекрасным; а уж тем более на сей раз, когда после столь долгого времени Ваша доброта одарила меня им! И каким милым письмом, в котором Вы пишете мне, что часто вспоминали обо мне и о прожитом со мною времени. Какая то была радость — читать это по Вашим столь хорошо знакомым чертам письма. Рассказать ли Вам, как часто я думал о Вас, как часто я играл из Вас вместе с Вашею досточтимою Кларой, с Иоганнесом, с моими сотоварищами по воскресному квартету?! Это Вы, верно, и сами себе представляете; Вы ведь должны чувствовать, что Вы, что Ваши звуки значат для Ваших друзей. О, если бы я мог сыграть Вам Ваш ре-минорный концерт; я теперь владею им лучше, чем тогда в Ганновере, где я столь Вас недостойно играл его на репетиции, к моей великой досаде, оттого что слишком утомил руку при дирижировании. Теперь такт три четверти звучит куда внушительнее. Помните ли Вы ещё, как Вы смеялись и радовались, когда мы находили, что последняя часть звучит так, словно Костюшко с Собеским открывают полонез, — столь внушительно? Чудные то были дни!
Что и моя увертюра к «Гамлету» живёт в Вашей памяти, мне очень отрадно; Ваше сочувствие сторицею вознаграждает меня за всех прочих людей, которым она не по нраву. Как охотно послал бы я Вам увертюры к «Деметрию» и к «Генриху IV» Шекспира, но боюсь, что чтение партитуры с писаного экземпляра, да ещё моего, часто перечёрканного, дурного почерка, было бы для Вас более работою, чем отдыхом, а Вам следует ещё немного поберечь себя, дабы Ваши друзья поскорее Вас увидели. Я велю сделать совсем красивую копию, и если Вы тогда удостоите мои произведения Вашим просмотром, то это меня очень осчастливит. Ваше суждение для меня всегда благороднейшая награда, когда я прилежно и с любовью замыслю какую-нибудь вещь. Увертюра к «Генриху IV» уже не так мрачна, но боюсь, немного длинна и шумлива. Рыцарственный Перси и бурный королевский сын, который потом возносится к славному величию, соблазнили меня на иные трубные раскаты. Ещё я её не слышал. Ваша милая супруга приедет вскоре на придворный концерт в Ганновер, тогда я хочу велеть сыграть её в её честь. Недавно она чудно сыграла мне вариации Брамса на Вашу тему фа-диез минор. Глубина сочинения и дивные гармонические красоты захватывают меня всё больше, и как же я рад, что Ваша похвала совпадает с моим суждением о них! Недавно я снова слышал и Ваш ми-бемоль-мажорный квинтет; он звучал так романтично, свежо — ах, если бы и Вы при том слушали!
Здесь часто из Вас музицируют, Их Величества так охотно слушают Ваши сочинения и всё спрашивают, получал ли я от Вас весть и письма. Это, верно, те, кто всего чаще вспоминает о Вашем посещении Ганновера — я хочу справиться в министерстве внутренних дел, не противен ли этикету привет музыканта (во всяком случае дело задушевное), раз Вы поручили мне передать поклон тем, кто Вас помнит. Но мне пришлось бы очень много хлопотать, захоти я разнести его всем!
И теперь говорю Вам на нынче сердечное прости; я, верно, слишком уж долго занимал Вас моим писанием. Если мне дозволено время от времени посылать письменный привет, то это будет очень счастливить досточтимого и дорогого мастера
Вашего
верно преданного
Йозефа Иоахима.
От Роберта Шумана
Эндених, 25 ноября 1854 г.
Дорогой друг,
как радостно узнал я Вашу руку — и радостно ту, что вложила письмо. О, если бы я мог с Кларою к Вам, как в минувшем январе. Тот вечер, когда мы были у Их Королевских Величеств, и барышня Клаусс тоже, я вспоминаю охотно — и что они столь милостиво обо мне спрашивали и охотно слушают мои сочинения, меня очень обрадовало. Теперь многое мне рисуется: весёлая вечерняя трапеза с Брамсом и Гриммом и утренняя музыка у Вас. Переписку Беттины с Гёте я, верно, получил от Вас; я много выписываю из неё для моего музыкального сада поэтов. Выдержки, должно быть, у Клары. Она часто снабжает меня вновь вышедшими моими сочинениями, так — фантазией для скрипки, которую я столь дивно слышал от Вас, потом, к моей радости, моими собранными сочинениями, из которых первый том я выправил и которые напоминают мне о блаженном минувшем времени. О, если бы я мог услышать от Вас мой ре-минорный концерт, о котором моя Клара писала с таким восторгом. Но это слишком уж благосклонно с Вашей стороны, что Вы хотите прислать мне копию Вашей увертюры к «Генриху IV».
Прошу Вас переслать Брамсу прилагаемое письмо, а жене моей — равно одно.
Пишите скоро, как обещали; о, если бы у меня были прежние мои силы. Нынешние мои уже не так свежи и веселы, как из Дюссельдорфа; я всё ещё страдаю бессонницей, как и в последнее время там же. Поминайте всегда Вашего
чтущего и верного
Р. Шумана.
Кларе Шуман
Ганновер, воскресенье [26 ноября 1854 г.]
Досточтимая подруга!
Естественно, что Вы на месте куда вернее схватываете надлежащее, нежели я могу судить о том отсюда; и потому я, само собою, даю на предложенный оркестровый концерт моё «да». Покамест давайте каждый сам по себе придумаем поистине прекрасную программу; приеду я 10-го в Берлин — тогда мы посовещаемся с Баргилем и во всяком случае составим из разных планов один из прекраснейших концертов; странно, хоть и не невозможно было бы, если бы мы все трое надумали одно и то же! Как мне больно, что Вам одной приходится сперва проделывать такие отвратительные прелюдии на клавиатуре устроителя концертов; не будь я здесь связан одним главным соображением, я охотно приехал бы прежде в Берлин и помог. Как я обязан Вам и Вольдемару за то, что Вы наперёд снимаете с меня все хлопоты и сберегаете мне лишь прекрасное в этом деле — музицировать с Вами на трёх вечерах, чему завидуют мне многие сотоварищи, например один друг в Гамбурге. Мне теперь почти стыдно, что я на это согласился, раз у Вас столько мороки! Впрочем, и здесь не слишком-то весело. [Ю. О.] Гримм со своим двоюродным братом уехал в Зулинген тем же самым днём после полудня, что Вы и Брамс, так что у меня нет ни одной музыкальной души, с которою я бы общался, — да и никакой другой: меня часто подталкивает к решению оставить мою здешнюю должность.
Я ещё часто в вариациях Ваших и Брамса держал близ себя дух исчезнувших друзей. Как прекрасны и благородны обе, как глубоко искусны вариации последнего! И в песнях, и в трио Брамса я ещё часто играл и читал. Как чудна пятая, озаглавленная «Скорбящая», песня. Я мало знаю такого, что несло бы характер народного столь глубоко своеобразно, как смена мажора и минора в пятом такте. Это, конечно, очень понравится и Вольдемару. Кланяйтесь ему сердечно; я рад его видеть и услышать его новые вещи. Его письма в Пешт по делам Союза художников я не получил.
Я любопытствую о программе к первому вечеру, наверное мне в ней нечего будет желать изменить. Как же я рад музыке с Вами, даже в концерте.
На нынче adieu, с многими сердечными приветами; и Юлии один.
В искреннем почтении
Йозеф Иоахим.
Кларе Шуман
[Ганновер, 3 декабря 1854 г.]
Едва остаётся мне время на отправку только что присланных Брамсом писем, которые я хотел бы знать ещё сегодня в пути к Вам. От сердца благодарю за сообщение; письма дорогого мастера кажутся мне более участливыми и спокойными, чем все прежние, и если радость по сему поводу несколько и омрачается известием врача, то прошу Вас принять в соображение, как боязливо всегда бывало его суждение; так он и для возможности свидания назвал отдалённейший срок и, дабы не дать вкрасться никакому обману, в своей поспешности выбрал слова скорее слишком резкие. Но как же связны и ясны соединения мыслей у досточтимого; не упустите же из виду в этом заметного успеха, несмотря на испытание терпения, которое Вам вновь налагается.
Дружески
Й. Иоахим.
Герману Гримму
[Ганновер, около 5 декабря 1854 г.]
Милый Герман.
Я, верно, ещё злостнее обыкновенного впал в рецидив моей лени на письма и, право, заслуживал бы, чтобы ты этого и не приметил. Какой был бы прок, захоти я сказать тебе, что писал тебе, не дописав и не отослав писем, — ты ведь не знаешь, в каком настроении или во скольких настроениях зараз я тут пребываю. Мне надо прочь из Ганновера; к тому же я отказался от своей должности. Мой начальник ответил мне, что против личной неприязни нельзя сделать предложений об улучшении моего положения, что обстоятельства Ганновера переменить нельзя; он-де понимает мою изолированность здесь, но не решается ничего сказать королю, не подав одновременно письменного обоснования от меня, дабы вина не пала на него, и так далее. Я тоскую по тому, чтобы переговорить с тобою о некоторых вещах; твоё спокойствие и ясность мне будут на пользу. Как раз приносит почтальон твоё последнее письмо; не указывает ли одинаковый формат на симпатию? Я начну с конца с ответом и скажу тебе, что я горд тем, что вы снова удостаиваете меня гостеприимства. Ваше участие — дар судьбы, на который я при всех обстоятельствах и настроениях гляжу с равною радостью. Раз уж я это предсказал, то не сочти за пустую форму, если я сообщу опасение, что нынешнее моё посещение могло бы внести немалое расстройство в священный, охраняющий труд покой вашего дома. Так как я выступаю официальным деятелем музыки, то на сей раз, к сожалению, не будет недостатка в визитах и расспросах; и вот думаю я о рабочей комнате твоего деда, что лежит совсем подле двери, и невольно вижу, как он при этом звоне досадливо вычёркивает описавшееся слово. Возможно ли было бы устроить, чтобы привратник тотчас отсылал людей внизу у двери дома на чёрную лестницу, — я не задумываясь сказал бы «да» милому приглашению, но так как это вряд ли осуществимо, то скажи мне ещё раз как друг, а не как сын и племянник, и не спрашивая твоих родителей, не очень ли основательны мои сомнения? На всякий случай от сердца благодарю за приглашение, которое доставляет мне разом и великую честь, и радость.
Я уеду отсюда ночным поездом в субботу, хотя в тот же вечер играю здесь публично. Госпожа Шуман уже извещена об этом телеграфно; прекрасно, что ты так живо принимаешь к сердцу это дело. Дай небо, чтобы концерты оказались прибыльными; что дарование госпожи Шуман вынудит к признанию, я твёрдо верю. Я искренне чту её и её несчастного супруга и охотно становлюсь её союзником в концертах, хотя меня более чем когда-либо страшит публичность как средство к жизни. Я серьёзно подумываю о даче уроков, дабы избегнуть моих собратьев-виртуозов. Скверное это ремесло — давать концерты! При свидании об этом больше. И о Шлёнбахе, и о других знаменитых мужах. Я рад твоим работам; ещё больше — тебе самому.
Сердечно преданный
Йозеф Й.
Усердно кланяюсь всем в доме.
Лист кланяется тебе письменно; «он ждёт удобного случая» написать тебе, дабы поблагодарить за присланного «Деметрия». «Поздно вы приходите, но всё же приходите». Надеюсь, и не с пустыми руками.
Кларе Шуман
Среда [7 декабря 1854 г.]
Милая, досточтимая подруга.
Я пишу из-за программы второго концерта; и мне она ещё не вполне по душе. Прежде всего я против сочинения моего; я именно как устроитель концерта не хотел бы потчевать моих слушателей моею музою, ибо успех учил меня доныне слишком ясно, что она наводит скуку. К тому же как раз эти три пьесы возникли при столь особом настроении, что я неохотно играю их кому-либо, кроме поистине дорогих друзей, и порою даже сожалею об их издании. Поэтому вместо этого номера я лучше предлагаю романс Бетховена, ор. 50 (в первом вечере я играю ор. 40), или, если мы не даём оркестрового концерта, скрипичную фантазию Шумана. Правда, охотнее я играл бы её с оркестровым сопровождением. Мендельсона ведь может заменить певец; ибо адажио и рондо из скрипичного концерта играть с Вами, верно, неудобно, а Шопена Вы, конечно, тоже весьма охотно сменяли бы на «Песню без слов»…
…Так можно было бы до скончания века составлять программы; быть может, мы всё же лучше всего поступим, если объявим второй вечер пока лишь так, в общих чертах, а более точную программу определим после первого вечера; тогда мы будем знать и нашу публику и будем ведать, насколько мы вправе предать наших особых любимцев её грубой хвале или сладкой хуле. Решайте же сами вполне, как Вам угодно; я обязуюсь играть всё с величайшею радостью и в том порядке, как Вы укажете. Ваш тонкий вкус и Ваш больший опыт в устройстве концертов вместе попадут в надлежащее и наверняка также для меня желанное. И чтобы Вы в том не сомневались, я скрепляю это моею печатью.
Мне будет на пользу снова попасть к людям; я был тут долго один. Быть может, и господин [Ю. О.] Гримм решится ещё поехать со мною: что же скажут на это милые куры и иные весёлые вещи, что можно затем хором петь, к особой радости барышни Шёнерштедт. Если бы только Брамс мог быть с нами! При этом мне приходит на ум, что, пожалуй, всё же было бы лучше, если бы Вы в первом вечере сыграли анданте и скерцо из его до-мажорной сонаты (не оттого, что они мне понравились больше, чем из фа-минорной сонаты, а оттого, что не следует нарочно давать пищу браконьерам и охотникам за реминисценциями). Я рад весёлому свиданию и дивному музицированию! Кланяйтесь Вольдемару сердечно и будьте сами 1000 раз приветствованы от Вашего союзника
Йозефа Иоахима.
«Как всегда, в спешке и весьма быстрым почерком».
Бернхарду Коссману
[Берлин, 12 декабря 1854 г.]
Любезнейший Коссман,
спасибо, тысячу раз спасибо за твои милые строки, которые мне вручил господин Альберт в нашем первом ганноверском концерте на глазах у всей публики. Ещё в ту же ночь мне пришлось ехать в Берлин, где я в воскресенье (третьего дня) дал с госпожою Шуман первый концерт камерной музыки. Он прошёл к нашему удовлетворению; превосходно музицируется с моею соратницей, и мы лишь сожалеем, что ты не можешь стать в трио третьим в союзе. Я дам с госпожою Шуман в следующую субботу ещё второй концерт, быть может, позднее и третий. Тем временем мы играем в четверг в Потсдаме, где без нашего участия устраивается концерт.
Покамест я обременён приглашениями и визитами, но прихожу к спокойным часам у Гриммов, в чьём доме я живу: Линкштрассе, № 7. Герман Гримм кланяется тебе и даёт мне поручение к тебе, которое я поддерживаю моими просьбами и его собственными…
Насчёт скрипки Морены нам надо посоветоваться, как только я возвращусь в Ганновер. Как доставить инструмент снова на его старое место ночлега, на улицу Клиши? Мне ведь и мой Гварнери приятнее. Надеюсь, мы скоро снова увидимся, ибо мне многое надо было бы тебе рассказать. Покамест же будь до поры наилучшим образом приветствован, как и все «приличные» веймарцы в твоём смысле. Госпожа Шуман и Герман Гримм тебе кланяются.
Сердечно
твой
Йозеф Иоахим.
Бюлов здесь, но так окружён всякого рода людьми, что я видел его лишь мельком. Он выступает весьма по-листовски, но не лукаво.
Кланяйся Листу, которому я вскоре сам напишу.
От Франца Листа
Среда, 20 декабря 54.
Любезнейший друг,
твои милые строки пришли ко мне сегодня поутру с письмом от Ганса. Поль едет завтра в полдень в Лейпциг и доставит тебе обе партитуры, с которыми я не желал бы быть в долгой разлуке. —
Можешь ли ты так устроить, чтобы заехать ко мне из Лейпцига на полдня ещё на этой неделе, — это будет мне большою радостью. Для тебя это лишь крюк в два с половиною часа, раз тебе во всяком случае надо ехать через Галле. — Через Рубинштейна я пригласил тебя на Рождество — быть может, ты сумеешь распределить своё время так, что подаришь мне несколько дней. —
Не будь я удержан делами придворных концертов, я сам поехал бы завтра в Лейпциг, чтобы снова тебя увидеть. — Но ноги мои связаны, и я могу лишь сказать тебе, что сердечно по тебе тоскую. —
До [нотный пример]
Altius! —
От Беттины фон Арним
Бонн, 21 декабря 1854 г.
Посылаю тебе и то и другое, ибо в обоих сохранены благороднейшие уроки сочинения. Знаешь ли ты в «Волшебной флейте» фугу в конце и хор двух мужей — они мне из значительнейшего и милейшего, как и эта рукопись и её содержание есть мне милейшее и значительнейшее у Бетховена; в ней заключена школа поэзии сочинения столь же, как и в письме Моцарта, и оба хранят в себе великие, святые законы. Кто это чувствует, тот этим и владеет. Как Бетховен ударяет, не глядя, будет ли он понят, и восклицает, не глядя, освятит ли обычай его декламацию, — так всё же в этом ударе и восклике лежит зародыш полноцветных симфоний; равно и в письме Моцарта лежит всё, что унизит музыканта пред тем, кто свою собственную богоприродность в чистом кубке ежедневно и ежечасно сам в себе пьёт, дабы не изнемочь. Храни то и другое как лучший дар от меня всю жизнь твою и думай так, как я чувствую, когда слышу их обоих. В скором времени я через Ганновер и Брауншвейг вернусь в Берлин.
Беттина.
Мне хочется ещё много сказать, но мне приходится скверным пером без стола писать на открытой книге, что каждый миг готова упасть наземь. Да, о моцартовской фуге хотела я ещё столько тебе сказать, как глубоко она задумана и сложена, и сочинена; прямо из сокровенных глубин поэтического духа, посреди заказанной сказки Шиканедера, отдаёт он духу волшебства свой собственный дух, который высказывает его выше, чем он когда-либо был понят. О бедный Моцарт! который в тесной сети расправил свои крылья и чья душа всё же в неуязвлённой детскости вознеслась надо всеми нами. — О могучий Бетховен, который пробивается сквозь всякую глухоту и слушающим лишь теперь — да, лишь теперь — отзывается. Прощай и помни о письме Моцарта, когда сочиняешь, и должен прорываться, и хочешь перевести дух.
Квартетный вечер у Беттины фон Арним. Пастель неизвестной руки
От Арнольда Венера
Г[ёттинген], 24 [?] декабря 1854 г.
Любезнейший друг!
Дольше, чем я хоть сколько-нибудь предполагал, удерживал меня король в Ганн[овере]; как же мне тебя там недоставало! — лучший Иоахим, мог бы ты прочитать в самом сокровенном моём сердце, ты узнал бы лучше, чем я могу это сказать, как сильно я по тебе тосковал! Я охотно написал бы тебе из Ганновера; но мне недоставало там для этого достаточного отрадного досуга, а здесь теперь мне из-за нежданного упущения после долгой моей болезни столько надо наверстать, что остаётся время лишь на тяготы, а не на услуги дружбы. —
Паулина написала тебе однажды вечером, пока я был у короля, как она мне сообщила; она-де из любвеобильнейшего сердца захотела хоть раз сказать тебе сущую правду, как её высказывает лишь искреннейшая дружба! — Если она тебе слишком досадила, то опровергни же ей это, — ты сделаешь её тем счастливою; — во всяком случае, прошу, напиши ей несколько строк, дабы она не подумала, будто ты строго на неё гневаешься, чего она не заслужила пред тобою (это я знаю лучше всех). Подумай, любезнейший, что у нас нет детей и мы ищем прекрасного возмещения в верной любви, которую обратили к немногим благородным людям, среди коих ты стоишь во главе; подумай, что женщины чувствуют тоньше и страстнее, чем мы, мужчины, страстнее в своей заботе и в том, что они из заботливости делают! и ты ещё многое сумеешь себе сказать, чтобы не понять её превратно с её верным, благородным нравом. —
Платен мне поистине жаловался на своё горе, что ты хочешь его оставить; но особенно ради короля сердечно прошу тебя, обдумай это и не уходи! Можешь ты теперь говорить о нём что угодно, но он отозвался о тебе так любвеобильно, принял в тебе столь чисто человеческое тёплое — впору почти сказать дружески-отеческое — участие, что меня это поистине растрогало; он так охотно и так много, как только может, готов печься о твоём благе! — и это были не пустые фразы, милый Иоахим! — Будь я только всегда там на месте, чтобы расчистить тебе почву к взаимопониманию, поверь мне, тогда всё бы уж сложилось к твоему удовлетворению. Устно об этом больше; поговорить с тобою теперь было бы и впрямь весьма необходимо! — Читал ли ты, как критика во всех ганноверских листках (за исключением жёлтого, или колбасного, листка, Фишеровой защиты и обороны) работает тебе на руку! Начало было хорошим и должно тебя радовать, ибо оно возникло вполне само по себе, не через шампанские подношения и клику, как у «Тагблатта». —
Не удержи меня король на четырёх аудиенциях так долго, мы бы и впрямь ещё последовали за тобою в Берлин, чтобы увидеть тебя вместе с благородной Шуман у милых Гриммов. Какая это была бы мне рождественская радость; но мне, бедному, видно, так трудно достаётся то, что было бы мне всего милее. —
Мне надо заканчивать, как ни полно моё сердце сообщений для тебя; эти строки должны, собственно, лишь принести тебе в прекрасные тамошние праздники наилучший привет и пожелания из вернейшего сердца
твоего
А[рнольда Венера]
От Германа Гримма
[Берлин, 26 декабря 1854 г.]
Милый Иоахим,
вот письмо, как мне кажется, доброго содержания, оно пришло сегодня утром. Твой подарок доставил большое удовольствие, как и мне особенно — виды получить между нынешним днём и ста годами письмо от тебя. Покамест я скучен, меланхоличен, непродуктивен и после стольких прекрасных звуков несколько с похмелья. Сижу опять одиноко у Шварца и топлю мою мудрость; работал я буквально ничего с твоего отъезда, зато вёл с уймою безразличных людей беседы, о которых после жалел, что не могу сделать их небывшими; у меня годится лишь то, что я делаю в воодушевлении, там бывает иной раз немного муки, а в остальном лишь отруби.
Прощай, мой добрый казначей и заимодавец. Моя пьеса ещё не вполне допечатана.
Твой
Герман.
Кланяйся госпоже Шуман; то ли её рука была на адресе?
Один сапог ты оставил, и оный может быть выдан по предъявлении удостоверения и расписки.
Герману Гримму
[Ганновер, начало января 1855 г.]
Милый Герман.
На днях я был призван королём на аудиенцию; она длилась полчаса, но не имела иного итога, кроме того, что король просил меня сохранять и далее моё контрактное положение. Я в конце концов всё отвечал с ударением: «Я не могу, Ваше Величество», а он всё продолжал на меня наседать, под конец сказав (после того как прежде он мне поистине почти дружески представил заботы о пропитании вследствие моей незанятости), чтобы я хоть по крайней мере поразмыслил над тем, что я ему и «его королеве» незаменим. Не ответить невежливо на столь милостивое расположение я всё же должен был: «это нечто, чего я никогда не дерзнул бы помыслить». Король, казалось, принял это за подтверждение его желания и далее остаться в его службе, ибо при прощании сказал: будем в будущем году (аудиенция была 30 декабря 1854 г.) видеться поистине часто и слушать Вас, как и доселе, и так далее. С тех пор король, должно быть, всё же узнал, что я хочу прочь из Ганновера; по его повелению мне было сообщено: пусть я письменно изложу мои пожелания, какого бы рода они мне ни были приятны, он готов их удовлетворить, ежели я останусь в его службе, да и отпуск на более долгое время ему было бы не в тягость дать. Сообразно с этим я положил себе подать следующее писание. Скажи мне, что ты о нём думаешь:
«Всеподданнейше прошу Ваше Королевское Величество, дабы я мог беспрепятственно предаваться моим музыкальным занятиям, в особенности в сочинении (это мне не нравится, и всё же это правда; быть может, тебе придёт на ум что-то получше), благоволить даровать мне отпуск на 2 года с упразднением прежнего контракта по истечении его срока.
Поскольку всеподданнейше подписавшийся намерен избрать местом своего пребывания Северную Германию, то он с радостью будет готов в течение 3 концертных месяцев предоставлять себя к услугам по повелениям Его Величества всякий раз, как Его Величеству будет угодно прибегнуть к его музыкальным трудам.
По истечении вышеозначенных двух лет всеподданнейше подписавшийся, при условии устройства нового служебного контракта, вновь будет готов предоставить свои силы в распоряжение концертов Его Величества в Ганновере. Дерзая повергнуть сие представление пред Вашим Величеством, и так далее, и так далее. —»
Что ты на это скажешь? Прошу, сообщи мне. — На днях я впервые услышал мою увертюру к шекспировскому «Генриху IV». Она прозвучала сверх ожидания хорошо; Бр[амс] и госпожа Ш[уман] застали меня врасплох ею. — Сердечное спасибо за «Ротрудис»: [Ю. О.] Гримм от неё в восторге. Мне она всё ещё нравится, и всё больше. Венеры уже две недели здесь — слабосильные! Хоть бы Арнимы тут проехали.
Пиши скорее
твоему
Й. Й.
Кларе Шуман
[Ганновер, 9 января 1855 г.]
Досточтимая подруга!
Много тысяч приветов и сердечнейшая благодарность за дивное письмо: столь радостно-участливого, столь любяще-заботливого о своих друзьях ещё не бывало ни одного писания досточтимого — и какое длинное! Видите, я ведь, верно, был не прав, полагая, что он будет медленно, но верно шествовать к совершенной свободе духа, — это ведь уже снова дивно быстрый успех! Как же меня счастливит, что и я снова занимал Его мысли. — Продолжать ли мне в симфониях так упиваться, как я это делаю, — боюсь, это даст слишком громкий звон в ушах — вот только что я пришёл от второй части моей любимой в до мажоре; как мечтательна, как нежна, как глубока и широка. Я так углубился, что теперь уже половина восьмого, и потому я уж лучше не стану нынче больше рассказывать, хотя мог бы написать о великом счастье. Это я сделаю завтра, а сегодня лишь приложу к письму Его письмо к Вам и Иоганнесу, дабы Вы не лишались понапрасну столь дивных духов-хранителей. И ещё пару иных духов-хранителей в прилагаемом ящике посылаю. Да порадуетесь Вы им порою!
Кланяйтесь Вашим (Иоганнес, разумеется, тут подразумевается) сердечнейше от
Вашего в
искреннейшем почтении
преданного
Овация.
Кларе Шуман
[Ганновер, 12 января 1855 г.]
Досточтимая подруга!
Уж конечно я не ленив на письма, когда мне предстоит беседовать с Вами в письме; но Вы не имеете понятия, сколько разнообразных вещей мне пришлось в последние дни разом разместить на постоялом дворе моих мыслей. В особенности это было моё ганноверское дело, отнявшее много времени. Только что мне пришлось написать письмо королю: он мне в конце концов, раз я настаивал на моём увольнении, велел сказать: «Он-де готов дать мне два года отпуска с продолжающимся жалованьем и обязательством 4 раза за зиму публично играть в Ганновере. Мне лишь надо письменно о том просить»; письмо теперь, верно, будет подано завтра. Позднее (через 2 года) я должен по новому, ближе определяемому контракту, по согласованию со мною, остаться ангажированным здесь; вероятно, лишь чтобы дирижировать концертами. Это весьма милостиво со стороны короля, ведь я об этом не просил. Сокровенное моё желание касательно Брамса, к сожалению, потерпело неудачу оттого, что король помнил лишь о его пребывании вместе с Ремени; по крайней мере он, когда я на днях по случаю разговора об органистах взял повод заговорить о нашем друге, как он вообще всё дивнее развился, не сделал многообещающего лица. Но кому же быть в тревоге об Иоганнесе? Он сам себе поможет! Сердечно обрадован я был восторженным суждением досточтимого о балладах и сонате. Такое подкрепление надо пожелать скромному другу, который столь мягок в своём суждении к другим и строг к себе самому. Я уже крайне взволнован предстоящим посещением в Эндених; если что и может оказать благотворное действие, то это свидание, от которого я надеюсь получить дивные вести; я знаю, Вы меня не забудете. Не правда ли? — Завтра на репетиции я хочу вспомнить о Вас и Иоганнесе при шубертовской симфонии до мажор, которую мне предстоит разучить, а также о четырёхручной до-мажорной сонате в один из тех незабвенных музыкальных вечеров. После голландской поездки должны, надеюсь, последовать ещё многие da capo! Кстати, о Голландии: смею ли я, быть может, просить Вас помочь мне разобрать подпись, содержащуюся в прилагаемом письме из Утрехта? Вы наверняка знаете этого человека, который по своему почерку был бы достоин получить место при дворе в Детмольде. Ангажементов вне Берлина (и, быть может, Данцига) я, верно, не вправе уже принимать на эту зиму; думаю, о последнем я смогу вскоре послать весть. — Послезавтра я играю здесь ми-минорный концерт (№ 7) Шпора. — Ваша доброта присланным портретом дала мне сегодня новый повод сказать Вам, что я столь охотно делаю, — что я в искреннейшей благодарности и дружбе есмь и остаюсь
Вашим почтительно преданным
Йозефом Й.
Вольдемару Баргилю
Ганновер, в четверг 18-го 55.
Милый друг!
Будь прежде всего наилучшим образом приветствован! Ты, верно, малость на меня сердишься из-за чересчур долгой генеральной паузы в партитуре нашей переписки — но ты ведь знаешь, что мой писательский талант не слишком плодовит и порою прячет свою бедность за ферматой, как поступают и плохие композиторы. Ну, а нынче тебя всё же беспокоят, и притом просьбою: прислать мне именно те альтовые пьесы, которые я наряду с вариациями обещал одному английскому издателю. Увертюра не к спеху, но к спеху названные пьесы, которые я охотно поскорее имел бы на руках. На днях я слышал здесь мою увертюру к «Генриху IV» — я был удивлён, что звучание в большинстве мест отвечало моему представлению о нём. Послушать бы тебе её разок! Ну, быть может, позднее! Что твоя сестра и Брамс застали меня врасплох её репетициею, ты, пожалуй, уже знаешь от первой. Мы часто о тебе вспоминали, в особенности при дивных вестях о Шумане, которые наверняка наполнили твоё сердце радостью, как и моё. Я тебе тогда, когда был в Эндениче, не писал, оттого что твоя сестра выпросила у меня радость самой тебе об этом сообщить. Брамс нашёл теперь Шумана недавно куда более продвинувшимся по пути полного выздоровления. Мне живётся сносно — в виду того, что с апреля 55-го до декабря 57-го я могу свободно предаваться моим музыкальным занятиям; король имел милость даровать мне отпуск на столь долгий срок. Подумай, как сильно должен радоваться этому тот, кто с 14-летнего возраста был обременён театральными службами, обязывавшими его подыгрывать всякой дряни. Но не говори ещё о моём сообщении, прошу. В воскресенье здесь впервые ставят «Тангейзера», я очень любопытствую о впечатлении, которое он на меня произведёт по прошествии 2 лет (так давно с тех пор, как я слышал его в Веймаре). Мой вкус с той поры очень переменился.
Охотно узнал бы я, чем ты занят и что пишешь; быть может, ты застанешь меня врасплох при пересылке испрошенных музыкальных пьес приложением от твоей руки в нотах и словах. Не звучит ли последняя часть совсем по-фридлендеровски? Кланяйся бравому Обстоятельному, а также иным друзьям, прежде всего Люрсу и Шеферу, если ты их увидишь. Часто ли ты видишь Германа Гримма? Его тёзка сидит тут подле меня на софе и слишком ленив, чтобы своею рукою приписать тебе свой поклон. Этот архи-музыкант! Кланяйся твоей матушке и оставайся ко мне добр.
В искренней дружбе
Йозеф Иоахим.
Родителям
[Ганновер, 1-я половина января 1855 г.]
Милые, добрые родители,
хоть я долго и не писал, зато могу на сей раз доставить двойную радость, рассказав Вам, что король Г[анноверский] так милостив, что дарует мне отпуск на 2⅓ года с продолжающимся жалованьем, дабы я мог беззаботно предаваться моим музыкальным занятиям. Это большая радость! Да благословит Бог короля за столь благородное доверие. Когда я подумаю, как я вот уже 10 лет был, в сущности, привязан к службам, то это как раз теперь бесконечное счастье, когда я начинаю серьёзно прилежать к сочинению. У меня лишь обязательство 4 раза в течение зимы играть в Ганновере или, ежели король того особо пожелает, на его усмотрение, которому я могу слепо довериться; он поистине совершенно добрый, благородный человек. Прошу Вас, милые, добрые родители, покамест умолчать об этом деле, ибо официально оно ещё не объявлено. Вы спрашиваете меня, как прозвучала на днях моя увертюра? Я, верно, вправе сказать, что она вполне отвечала моим ожиданиям, и госпожа Шуман и Брамс (мой музыкальный друг), застигшие меня на репетиции врасплох, тоже были удовлетворены впечатлением, что мне очень мило. У меня настоящая охота много писать; мне как будто только теперь я начинаю музицировать. Что я был в Берлине, Вы ведь, верно, знаете, а также что я тут снова несколько раз с благоприятным успехом играл и дирижировал. Но что я не каждое публичное выступление особо упоминаю, Вы уж должны мне простить, милые родители; чем старше я становлюсь, тем неважнее это для меня и тем важнее, когда я для себя самого могу быть прилежен. Я рассматриваю моё публичное выступление как, к сожалению, необходимое для существования зло; покамест по крайней мере, и надеюсь, от меня не потребуют, чтобы я относился к этому с тою же важностью, как, быть может, иные сотоварищи, которых я называть не хочу. Я ненавижу тщеславие и музыкальную спекуляцию.
Друг Венер из Гёттингена, чью верную преданность я с благодарностью признаю, усердно просит меня рекомендовать его Вам, а также его жену. Они посылают Вам обещанный портрет маленького Иоахима первой поры в Лейпциге. Меня он позабавил, и я надеюсь, что и Вы, и милые братья и сёстры тоже когда-нибудь посмеётесь над маленьким мальцом в его изображении. Много сердечных приветов и поцелуев дорогим сёстрам и братьям.
На нынче adieu от
Вашего
Йозефа.
Герману Гримму
[Ганновер, конец января 1855 г.]
Почти весь день нынче я должен был мучиться над письменными замечаниями к моему будущему контракту об отпуске и службе, которые вечером надлежит представить королю, который, к счастью, твёрд и благожелателен и не потерпит, чтобы зависть, высокомерие, ограниченность и недоброжелательство — все эти придатки бессильной жажды властвовать и делать карьеру — обратили рог изобилия милостивого расположения в оковы моего будущего. Много ненужной досады я имел; в будущем, быть может, как-нибудь об этом. Как истинного небесного утешения жаждал я Арнимов — Что сказать тебе, милый Герман, как потрясён я известием о Беттине! Ты всё это тоже почувствовал. Ты знаешь, как охотно я укреплялся этою силою, полною уверенности; какой великий переворот во мне был связан с нею. Чтобы такая великая энергия вдруг могла остановиться! Мысль об этом бездонно печальна — и всё же я должен приучаться её мыслить — Такой удар делает почву жизни вулканической, как легко он повторяется — И бедная Гизела, полная терпеливой любви, — за что может она привязать своё окружение, если великого духа, ради которого она столь охотно была стойкою, более не станет. Я полон тревоги и горя. Лишь тогда замечаешь, как глубоко связан с людьми, когда между ними встаёт несчастье.
Я скоро как-нибудь тебе напишу; настройщик мучает меня в тесной маленькой комнатке, которую ты знаешь, сплошными фальшивыми звуками. Я бегу от него на почту. Будем крепко держаться друг друга.
Твой
Й. Й.
От Германа Гримма
Берлин, 24 января 1855 г.
Любезнейший Иоахим,
я как раз иду от Шварца и тихо шёл сквозь снег, что падает, хлопья ложились так чисто на мех вокруг моей руки, и когда я подходил к фонарям, я мог различать их тонкие формы и видеть, как они блестят. Что прекраснее такой тонко оперённой звёздочки, что искуснее, и опускаются они в бесконечном числе друг на друга, и пусть бы все люди подняли взор, чтобы ими восхититься, всё же падали бы миллионы, каких ни одно око не видело. Я думаю, у красоты нет иного права, кроме того, что она однажды в себе явилась. Тогда она достигла своей цели и не должна жаловаться, если никто её не приметил и свет небрежно попирает её ногами. Я думаю, красота вовсе не затем, чтобы себя показывать и множиться, она есть миг, который находит в себе своё довольство и обречён уничтожению, когда хочет из мига перейти в текущее время. Оттого всякое искусство даёт не прекрасное само по себе, а имеет лишь вечно творческую силу нести этот миг далее и пробуждать его в других; оно одолевает смерть, ибо оно мёртвое всякий раз вновь пробуждает и делает живым в мгновении.
Таковы были мои мысли. Я чувствую их, быть может, яснее, чем могу их сказать.
О Беттине у меня нет вестей. Я не вижу в этом ни доброго, ни злого, я и не тревожусь, но я предчувствую заранее ту пустоту, которую буду ощущать, если мне более не суждено будет её увидеть; как у многих вдруг пройдёт сквозь душу, как некогда клич «великий Пан умер», как отпадёт от неё всё человеческое, словно прах, о котором никто не думает, когда он сдут.
Я могу себе представить, как тебя бесплодно волнуют твои переговоры; благодари Бога, когда они останутся позади тебя и холодные малые ребята за спиною, — что вся их слава, ничто, кроме того, что они сидят у печки, в которой нарисовали себе огонь, дабы он внушил стоящим поодаль, будто он и впрямь горит и они сидят возле в тепле, а бедняги стучат зубами…
Твой
Герман.
От Германа Гримма
Воскресенье, 29 января 1855 г.
Любезнейший Иоахим,
из волнения, в которое меня повергла полнейшая безвестность из Бонна, я со вчерашнего дня впал в иное, хоть и менее тревожное, но захватившее меня, право — стыд сказать, — куда сильнее. Мой друг, надворный советник Тейхман, извещает меня, а именно, что, несмотря на то что о моей пьесе отозвались самым благоприятным образом, Хюльзен на днях вернёт мне её как непригодную к постановке. Раз дела обстояли так, мне пришлось принять решение. Я хорошо видел корень дела. Хюльзен требует от своих подопечных, чтобы они в чём-то за ним ухаживали, а я предпочёл вести с ним переговоры письменно, ни единого раза к нему не явившись и не сделав иной попытки расположить его к себе. Я просил Тейхмана задержать письменное объявление отказа со стороны интендантуры и, не сказав в доме ни слова о моём намерении, написал письмо Гумбольдту, в котором как друга моего отца настоятельно просил его исходатайствовать у короля, чьею милостью мне был дозволен первый шаг, возможность, чтобы мне не воспрепятствовали и во втором. Вчера вечером письмо уже было сдано, и я нахожусь в эту минуту в двойном ожидании.
Пьеса сама по себе не стоит этих хлопот. Но мысль, что я попусту растратил столько времени и любви, возмущает меня; я прежде всего едва мог заснуть и с величайшим трудом удерживаю сегодня мои мысли хоть сколько-нибудь в узде. К этому прибавляются аргусовы очи моей матушки, которая тотчас по мне видит, когда мне что-то стало поперёк, и открыто или молчаливо допрашивает. Скажу тебе, это притворство с одной стороны и это беспокойство с другой едва не сводят меня с ума; и чувство, что я столько внутреннего напряжения не отдаю даже за нечто такое, что всею душою почитаю за благо, — вместо того чтобы меня успокоить, лишь делает дело ещё хуже. Считаешь ли ты твоего благоразумного друга способным всерьёз не однажды взвесить, не стоит ли вся эта рухлядь мира менее, чем заряд пороху? или капля какой-нибудь милосердной жидкости? Чёрт возьми, я гляжу пред собою так черно, так обескураженно, так телесно вяло, что лёгкого уговору достало бы, чтобы я дал пинка всем девяти музам и до конца жизни высчитывал у какого-нибудь банкира талеры и зильбергроши, лишь бы иметь в голове что-то, что мне безразлично, и людей вокруг, до которых мне нет дела и которые всё же дают мне есть. Это малодушие, в которое можно так совершенно погрузиться из высочайших мыслей, — поистине чудовищный привесок к человеческой крепости духа. Мне нужен кто-то, кому я мог бы сознаться в моей в пепел сгоревшей слабости; я думаю порою, что мог бы так от неё избавиться,
и при этом ни единой живой души тут, кому её доверить, никого, кому я мог бы это сказать, не будучи тут же принуждён утешать его ещё куда больше, чем себя самого, — весь сведённый к себе одному. Мне нельзя даже написать о том Гизеле, о которой я ведь не знаю, что она терпит, к чьему бремени я не смею прибавить и песчинки. Будь же ты тут, быть может, мне пришло бы на ум всякое, чтобы над этою лузгою без гороха внутри хоть посмеяться. И этого я не могу даже; человек, право, не лучше пса, у которого всякий день отрезают по кусочку от ушей, пока под конец не останешься гол, да в придачу ещё получишь в нагрузку людской смех, и должен ещё опасаться, что теперь, когда ушей нет, придёт черёд хвоста. Чёрт побери эту проклятую сволочь, что имеет власть так тебя трясти и теребить. Милый юноша, напиши мне несколько слов и утешь меня; всего охотнее продал бы я мою пьесу как макулатуру в лавочку и навек отрёкся бы от всякого театра, разве что иной раз вечером проходил бы мимо него, становился в каком-нибудь из его углов и… — хорошее утешение. Это всё же лучше, чем если бы я захотел плакать.
Я вовсе не привык быть так совсем не в своей тарелке. Гумбольдт может спокойно положить моё письмо нераспечатанным в угол, письмо может и на почте потеряться, как часто это случается, а я сижу тут и жду, никого видеть не хочу и томлюсь сам с собою. Чёрт побери такие настроения, у меня вовсе нет к ним лица, я мог бы сесть и без конца чихать, лишь бы что-то делать, что свело бы меня хоть совсем с ума вместо того, чтобы наполовину. Напиши мне несколько слов и утешь меня, разбрани мне мою пьесу, чтобы у меня хоть было то успокоение, что со мною не поступили несправедливо. Я и сам не знаю, в надлежащем ли роде я написал Г[умбольдту], я так неловок, и холоден, и натянут, когда мне надо говорить за себя самого, о, эти канальи, которые требуют, чтобы с ними был тебе под стать, дабы они пропустили то, что ты приносишь, и вдобавок чувство, что ни единой душе нет до того дела, что, помести я в газету, будто хочу убить себя, люди, вместо того чтобы меня отговаривать, совсем невинно спросили бы — где и когда, нельзя ли им, может быть, безопасно поглядеть; всё это такие мысли, и в душе я сам над собою смеюсь, это подлый смех, уверяю тебя.
Так мне живётся, так у меня обстоит. Я хотел бы знать уголок земли, куда я охотно бы ушёл, чтобы всего избежать, но всюду одна и та же песня, и во всём атласе нет ни единой точки, где я был бы охотнее, чем здесь, или где был бы столь же неохотно, и всё же мне было бы всё равно, если бы Берлин и я с ним вместе провалились к чёрту. Так я пишу, оно звучит, верно, ещё довольно бодро, но я кусок сахару в стакане воды, стоит лишь кому-нибудь помешать совсем тихо, и я распадусь.
Твой
Герман.
От Клары Шуман
Дюссельдорф, 11 февраля 1855 г.
Лишь слово радости, рукопожатие, милый, дорогой друг, за Вашу прекрасную посылку! Вариации — как дивно-чудесны, как глубоко-задушевны, нежны и сильны разом, мощно захватывающи, и всё так мастерски, нота за нотою! никто Вам так легко не повторит таких вариаций! Иоганнес так охотно написал бы Вам, он снова так заново исполнен восхищения перед Вами, но говорит: ведь нельзя так написать, что чувствуешь, и он, верно, прав — да и я тоже хотела ведь Вас лишь просто поблагодарить. Иоганнес находит, что вариации так дивны, как он их себе и представлял. Ну, скоро мы свидимся, и скоро они (вариации и мелодии) зазвучат поистине из глубочайшего духа!…
После полудня.
Только что хочу я отнести это письмо на почту, как приходит мне Ваше нынешнее, которое освежило меня и своею серьёзностью, и своею весёлостью. Тотчас по прочтении мы взялись за увертюру к «Генриху», Иоганнес сыграл её дивно, и мы оба снова на ней назидались, слышали все те дивные звуки, мягкие полные мелодии, столь тёплые и сильные, каковы они есть! Вы должны уж теперь принять от меня, что я Вам так прямо скажу, сколь великим и гениальным предстаёте Вы мне в Вашей продуктивности; о Вашей игре ведь знает весь свет и говорит Вам о ней, но как творящего художника лишь немногие могут теперь распознать сокровеннейшую Вашу душевную жизнь, и что мне дозволено принадлежать к тем немногим, счастливит меня глубоко, поверьте мне…
Кларе Шуман
[Ганновер, 15 февраля 1855 г.]
Милая, досточтимая подруга!
Как высоко радует меня Ваше одобрение моих аккордов! Это уж слишком отрадно, когда то, что ощутил одиноко, сообщается другим, любимым друзьям, и Вы и Иоганнес можете вполне вознаградить музыканта за суждения (и добрые советы) всех прочих людей, которым его вещи не нравятся. Но Вы и поистине дружеским ухом и чувством приняли мои звуки, и я хотел бы расти всё ближе к тому идеалу, который Вы хотите в них предчувствовать, всё поздними произведениями. Как прекрасно будет, когда я вариации теперь и впрямь услышу от Вас, как Вы обещали: я уж позабочусь об альте и фортепиано — Но теперь к деловому: я именно никак не могу выехать отсюда раньше субботы (послезавтра) на восьмой день вечером, ибо лишь тогда наш шестой концерт в Ганновере, которым мне непременно надо ещё дирижировать, неотменимо! Напишите же, прошу, тотчас Обстоятельному в Берлин, чтобы он не нанимал зал Шаушпильхауза прежде следующей через одну недели — я бы наверняка сделал это сам и не оставляю того по лен… — а единственно оттого, что боюсь, как бы (вполне почтенный, уважаемый и в своей доброте как мною, так и Вами, моя превыше всего высоко чтимая госпожа докторша, неоднократно испытанный, владеющий нотным издательством) господин Фридлендер не пришёл от моего контр-приказа в смятение. Я вполне согласен с Вами, когда Вы полагаете, что бетховенский скрипичный концерт следует приберечь для нашего собственного вечера — мы ведь всё же друг другу всех ближе; я опять был чересчур человеколюбив! Что Вы скажете, если мы предложим Штерну на его бетховенский вечер следующую программу:
a) Фантазия с хором до минор
b) Романс с оркестром соль мажор (ор. 40)
c) Крейцерова соната
d) Романс с оркестром фа мажор (ор. 50)
e) Missa solemnis
Романсы Бетховена с оркестром звучат совсем иначе, чем в фортепианном переложении, поистине прекрасно; ещё в последнем концерте я с [Ю. О.] Гриммом наслаждался, слушая тот, что в фа. Данцигцам я не могу писать, прежде чем получу от короля подтверждение, что мне дозволено отлучиться, и, к сожалению, доныне поперёк встают придворные балы, дипломаты, катания на санях; ещё только что я понапрасну был у одного из его адъютантов во дворце, чтобы дать представить мою просьбу Его Величеству. Но наверняка король ничего против не имеет, только я не смогу остаться 3 недели, ибо в субботу через 3 недели мне снова надо играть здесь в седьмом концерте. Я надеюсь от часу к часу на уверенность касательно мнения короля, и Вы тогда тотчас о том узнаете. Осторожным мне надо быть в этом деле, ибо Платен охотно пользуется всяким случаем сообщить королю обо мне ложные вещи, а так как король неохотно отпускает меня играть в Берлин, оттого что Редерн однажды ему высказал, будто «меня хотят у него выудить», то мой начальник этим воспользовался бы и снова сказал: я-де всё ещё недоволен Ганновером, неблагодарность, артистические капризы, трудно иметь дело. Жаль таланта, односторонность, и так далее, и так далее. О, этот придворный вкус! От Линд ещё нет определённого ответа, но она во всяком случае приедет.
О Шпоре мне надо написать Вам в следующем письме — завтра, верно, надеюсь. Старый господин на днях сердечно справлялся, не могли бы Вы приехать, он так охотно сам всё бы заранее устроил, и играл, и так далее, и так далее. Не пишите ему ничего недружелюбного, я Вам Его письмо объясню.
На нынче в большой спешке
Ваш
почтительно преданный
Йозеф Иоахим.
Сердечное рукопожатие и привет дорогому, досточтимому Иоганнесу.
Роберту Шуману
[Данциг], 3 марта 1855 г.
Высокочтимый мастер,
вот уже несколько дней я с Вашею досточтимою Кларой в Данциге, дивно старинном городе, который мне из-за множества прекрасных зданий и в его своеобразном характере очень нравится. Чувствуешь себя поистине перенесённым в баховское настроение; мы и сыграли многие его скрипичные сонаты, с Вашим сопровождением, которое я всё больше люблю, чем чаще играю; какие дивные гармонии изобрели Вы к адажио, или, лучше, прочувствовали, милый, досточтимый мастер. О, если бы я мог сыграть Вам одну из медленных частей! Иоганнес мне писал, как приветливо Вы обо мне вспоминали, когда счастливый друг навещал Вас; то, верно, были прекрасные часы с Вами, и я вдали поистине порадовался вместе с Иоганнесом. Если бы я мог и Вас тоже вскоре снова однажды увидеть! Ну, быть может; ибо я в последнее время по милости короля Ганноверского получил весьма долгий отпуск, и первую пору его я во всяком случае проведу на Рейне. Я смогу теперь несколько лет жить вполне моим музыкальным занятиям и склонностям; это для меня высокое счастье, ибо я чувствую весьма большие пробелы в моём художественном образовании. Также думаю я с великою радостью о более долгой совместной жизни с Иоганнесом, вблизи от Вас и Вашей досточтимой супруги. Я научился по-настоящему понимать Ваши сочинения лишь через игру Вашей Клары, сколь бы часто моё око скрипача ни читало и ни вбирало в себя Ваши гармонии. Она играет так поэтично и полно высокой духовной энергии! Послезавтра мы даём здесь второй концерт, в котором Ваша Клара играет ми-бемоль-мажорный концерт, а я ре-мажорный концерт Бетховена. Я буду дирижировать фортепианным концертом и хочу при этом поистине думать о Вас, дорогой мастер!
От сердца преданный
Йозеф Иоахим.
Арнольду Венеру
Данциг, 5 марта 1855 г.
Дорогой друг,
ты от сердца желаешь мне добра, я вижу это по каждому твоему шагу и движению. Надеюсь, ты получил моё первое письмо и успокоился — «не оттого, что мне не приключилось вреда», а насчёт моей добросовестности, которой, поверь, никогда не дозволено иметь на себе пятна. Что госпожа Шуман написала письмо к тебе, что я не возразил, произошло в миг, когда я больше пёкся о благополучии досточтимой подруги, чем о моей безопасности и моём добром имени, — но не принять отпуска решилось во мне твёрдо вскоре и без тебя и Платена, едва я думал уже не о себе, а о благородном короле, чьё высокое доверие часто возносит меня надо всякою низостью и над печалью во мне о ней. Поверь же только тому, что поступок короля сам по себе значит (я смею сказать это пред Богом) для меня куда более, чем вся великая выгода (говоря как художник), которая мне отсюда возникает для моих желаний и будущего. За это я буду держаться — и потому верь же и в твоего друга и в то, что принято называть «благодарностью», в радостную преданность во мне королю, который хотел бы меня узнать в лучшем моём существе.
Три дня назад я отсюда написал Платену, что 9-го утром явлюсь на репетицию к игре и дирижированию, и просил его дать мне случай показать ему, моему концертному начальнику, что я наконец достиг того, чтобы дирижирование не мешало моей сольной игре; и далее просил его принять, что я почёл бы за дело совести не отлучаться от моего поста ранее 1 апреля, даже в том случае, если бы он имел любезное намерение дать мне отпуск на несколько дней. (Тут, кстати, я дважды написал «просил» и сам не уверен, как надо: с придыханием или без — неисправимый орфограф!) Это ведь достаточно прилично, я думаю, хоть и не более того; если же синьор граф всё же захочет отважиться на танец и в тени «Лауба» забросить публике грубо сплетённые «Фишеровы» сети, — ну что ж, — придётся мне с этим смириться — и приложить к остальному! (Лауб и Фишер — оба здешние, на чьи имена я каламбурю.)
Я только что на репетиции дирижировал ми-бемоль-мажорным концертом Бетховена для госпожи Шуман, а затем сыграл его же ре-мажорный концерт, не передохнув после дирижирования. Мне отрадно ради моего будущего в Ганновере, что я это сумел осуществить. Сегодня вечером второй концерт, во вторник ещё третий (стало быть, завтра). 8-го я играю в Союзе Штерна; в субботу, если Бог даст, до свидания в Ганновере! Концерт был преждевременно объявлен берлинским музыкальным торговцем без вины госпожи Шуман; ты ошибаешься, когда подозреваешь в ней что-либо неблагородное — я верю в тех, кого сделал моими друзьями, — хотел бы ты и это распространить настолько, чтобы не подозревать во мне никакой бестактности по отношению к нашему благородному господину!
Будь сердечно приветствован и передай твоей жене много прекрасного от
твоего искренне преданного,
верного
Йозефа Иоахима.
Со спешностью устроителя концертов, который боится прийти слишком поздно.
Герману Гримму
[Данциг, 5 марта 1855 г.]
Любезнейший Герман,
в среду утром надеюсь сказать тебе доброе утро в твоей комнате. В понедельник у нас здесь второй концерт, содержание которого тебе, пожалуй, пришлось бы по душе: два бетховенских концерта, не раз звучавшая «под Шатрами» соната моего любимца, ария Генделя, танцы Иоганна Себастьяна и так далее. Город очень красив, его впору назвать почти баховским: на всех домах стройные фронтоны, причудливо изукрашенные водостоки, выступы (здесь их зовут Beischläge), соединяющие улицу и жилища, в которых летом наверняка разгорячённые работники пьют прохладное вино, деревья перед большинством рядов домов, прекрасные, холмами тянущиеся валы — я хотел бы, чтобы была весна и ты был тут со мною. От концертов в Эльбинге и Кёнигсберге я отказался, а также от Штеттина; тамошние приготовления показались мне недостойными ни госпожи Шуман, ни нашего намерения. И от дальнейшего отпуска для концерта в Берлине я отказался письменно — мне показалось слишком cavalièrement ещё раз отлучаться из Ганновера до 1 апреля. При свидании ты на словах со мною согласишься. Поклонись твоему отчему дому и жди с любовью
твоего
от сердца преданного
Иоахима.
Я прочёл тут твою новеллу из «Моргенблатта» с новою радостью, и теперь знаю также, отчего ты лепил то кольцо из гипса.
Юлиусу О. Гримму в Гёттинген
[Ганновер], пятница, [9 марта 1855 г.]
Милый Гримм,
только что, в 11 часов, мне передали вложенные строки, пришедшие от барышни Унру. Сам я прибыл сегодня в 7 часов; когда в 10 часов, как обычно, я шёл на репетицию, я уже слышал фишеровские звуки из зала — случайно понадобилось назначить её на 9 часов, и граф, от которого я только что пришёл, был совершенно поражён, увидев меня здесь, ибо король-де дал мне отпуск, — хотя я и писал ему, что почёл бы за дело совести, по милости короля, не отлучаться из Ганновера до апреля, даже если бы он имел любезное намерение отпустить меня ещё на несколько дней. Сожаления графа, его опасения, что я слишком напрягаюсь в разъездах, что король тоже желает, чтобы я себя берёг, что он из заботы обо мне не хотел, чтобы я нынче играл на репетиции и завтра в концерте, оттого выписал Лауба, который стоит десять луидоров, бесконечные сожаления и так далее, и так далее. Все плачут! — — Я две ночи провёл в дороге, позавчера ночью из Данцига в Берлин, и радуюсь, что, как исправный чиновник, исполнил свой долг — всё прочее мне Бану, Бану, вздор. Когда накануне вечером слышал Kyrie и Gloria Людвига фон Б., то уже и не спрашиваешь о дирижировании какой-нибудь мендельсоновской симфонии больше, чем подобает. Говорю тебе, есть Дух, и Бетховен — его великий благовестник. Госпожа Клара дивно сыграла Фантазию с хором, но что это и за звуковая жизнь — от коровьего блаженства в нормановском вкусе с китайскими танцами в гобоях (2-я вариация) до могущественнейшего рёва моря, перед которым испуганно содрогаешься, пока не вознесёшься к радостной мысли о мощи Творца, чей Дух всё это завершил, — всё, всё заключено в этой короткой пьесе. Я желал бы тебе послушать! Госпожа Шуман едет теперь ещё одна в Штральзунд и Грайфсвальд; в апреле мы вместе дадим ещё несколько концертов в Бреслау, Берлине, Лейпциге и так далее, и так далее. В Англию она не едет: это мне очень отрадно.
Гримм тебе кланяется и посылает тебе «Ротрудис». Придёшь ли завтра на концерт? — Надеюсь, да, и мы вместе послушаем. На словах больше.
Сердечно преданный
твой
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Ганновер, 9 марта 1855 г.]
Досточтимая подруга!
Я здесь с нынешнего утра, с половины седьмого, — концерт завтрашний, в котором играет господин Лауб, будет дирижировать капельмейстер Фишер; король и его двор не могут на нём быть из-за придворного траура по императору Николаю — надеюсь спокойно его прослушать. Tant de bruit pour une omelette! Всегда приятно перед нечистыми умыслами держаться прямо и открыто; граф Платен казался смущён и растерян моим появлением и сказал, что король не хотел, чтобы я так напрягался, и оттого велел Вам написать: на этот концерт мне приходить не нужно, для которого он по той же причине занял Лауба и Фишера. —
Суббота.
Я только что справился, когда день рождения королевы: 14 апреля. Итак, если Вы оставите мне свободным время с 12-го по 15-е, то прошу Вас в прочем располагать мною для Ваших поездок, Вы ведь знаете, как охотно я, даже публично, музицирую с Вами! Ещё звучат в моих ушах звуки бетховенской Фантазии и «Крейслериана». Шубертовское Рондо си минор нам, однако, непременно надо в этот раз тоже сыграть. Быть может, Вам ещё придут на ум иные вещи для нашего репертуара, тогда Вы их мне напишите, чтобы я их разучил.
Надеюсь, скоро узнаю место Вашего пребывания. На сегодня — adieu!
Ваш весьма преданный
Иоахим.
От Роберта Шумана
Эндених, 10 марта 1855 г.
Высокочтимый мастер!
Ваше письмо привело меня в совершенно радостное расположение, Ваши весьма большие пробелы в Вашем художественном образовании, и так называемый скрипичный глаз, и обращение — ничто не могло меня более позабавить. Потом я задумался: увертюра к «Гамлету», увертюра к «Генриху», «Шелест лип», «Вечерний звон», баллады, тетрадь для альта и фортепиано, те примечательные пьесы, что Вы с Кларой однажды вечером играли в Ганновере в гостинице, — и пока я размышлял дальше, дошёл я до этого начала письма: «Дорогой друг, если б я мог сделать те три полными!» Рейник мне всё рассказывал об этом городе. И в Берлин я бы с радостью прилетел вослед. Иоганнес прислал мне прошлогодний комплект «Сигналов» к моему великому удовольствию. Ибо мне всё было ново, что произошло после 20 февраля. И такой музыкальной зимы и следующей за ней, 1854/55, ещё не бывало; такой разъезд, перелёт из города в город — госпожа Шрёдер-Девриент, Дженни Линд, Клара, Вильгельмина Клаусс, Тереза Миланолло, барышня Агнес Бури, барышня Дженни Ней, Й. Й., Бацци́ни, Вьётан, Эрнст, оба Венявские, Юлиус Шульхоф, а как композитор — Рубинштейн. И ещё какая большая масса салонных виртуозов и других значительных, как Г. фон Бюлов.
Очень меня порадовало, что Рейнеке прибыл как музикдиректор в Бармен. Бармен и Эльберфельд — два музыкальных города. Не знаете ли Вы, случаем, состоит ли ван Эйкен на службе в Эльберфельде? Он играет совершенно дивно; в Роттердаме я слышал, как он играл фуги Баха, также BACH-фуги, первую и последнюю, на органе, который был его достоин. Теперь я гляжу на Вас; приезжайте скорее, хоть бы со светильником в руке. Это бы меня обрадовало. Я имею в намерении капри́ччи Паганини, и не каноническо-усложнённым образом, как ля-минорные вариации, а гармонизовать проще, и оттого написал к одной известной любимой женщине, у которой они под замком. Боюсь, она тревожится, что это меня, быть может, несколько утомит. Я уже многие обработал, и мне невозможно и четверти часа оставаться без дела, а моя Клара всё мне присылает, чтобы я мог духовно себя занимать.
Так вхожу я глубже в музыку Иоганнеса. Первая соната, как Opus 1, явленное произведение, была такою, какой ещё не бывало, и все четыре части — единое целое. Так всё глубже проникаешь в другие произведения, как в баллады, — какими тоже ещё ничего не бывало. Если бы только он, как Вы, досточтимый, вышел теперь к массам, к оркестру и хору. Это было бы дивно.
Мы хотим, как мы в мыслях о тех, что нас в часы священные так часто захватывают, как раз думаем, проститься друг с другом словно на сегодня, до скорого свидания.
Ваш весьма преданный
Роберт Шуман.
Кларе Шуман
От 14 марта 55 г.
[Вложение к следующему письму.]
Раз уж Вы так сильно меня бранили за мою рассеянность, то и мне, пожалуй, можно разок сделать вид, будто я сержусь! Отчего Вы не подождали с вручением последнего данцигского сбора, пока мы снова свидимся? Докучная запись наших деловых расходов, которой Вы с истинным геройством себя подвергли, обратилась бы тогда за чашкой шоколаду и сигаретою с моей стороны в более уютную беседу, которой Вы, моя совестливая подруга, меня теперь лишили! Одно, однако, я оставляю за собой — представить на решение юристу господину Иоганнесу Брамсу в Дюссельдорфе: не должен ли я по праву (раз рояль был для моих сольных вещей, которые я без фортепиано никогда не смог бы сыграть, столь же необходим, как и для Ваших вещей) разделить и расходы по перевозке? — От 8 марта. Эти немногие устаревшие строки посылаю как квитанцию; иным прошу их не считать.
Й. Й.
Кларе Шуман
Ганновер, 18 марта 1855 г.
Досточтимая подруга,
моя надежда увидеть Вас на ближайшем здешнем концерте мне расстроена — Вы не знаете, как я за эти годы закалён здесь отказом от любимых желаний, иначе Вы знали бы, что значит, когда я совсем удручён новою бесцеремонностью. — Ни на одно из моих предложений не обращают внимания — и я должен сверх того всё снова терпеть оскорбление, что некий шарлатан выставляется мне соперником в общественном мнении, без того чтобы я когда-либо подавал повод к такому унижению своим поведением.
Итак, я должен довольствоваться тем, чтобы приветствовать Вас на железной дороге несколько минут, ибо после двух Ваших последних писем я и просьбы вовсе не дерзаю высказать, чтобы Вы здесь полдня отдохнули с дороги!
Я не могу Вас винить, что Вы по новейшим вестям хотите как можно скорее быть на Вашей родине. Как прекрасны, как здоровее всех прежних новые письма Вашего Роберта; как обрадовали они моё сердце. В них есть даже следы прежнего любезного юмора; так что я слова врача ещё не могу принять как безусловный оракул; ведь сам доктор Рихарц говорит, что предпочёл бы обещать скорее слишком мало, чем слишком много; но Вы видите по всему складу донесения, как чары благородной, любовь снискивающей личности никогда, и в мрачную пору, не покидали Его, досточтимого друга, — и они всегда при нём останутся, всем нам прочим на восхищение, если он впоследствии и не станет нас столь богато одаривать сокровищами своего Духа, как мы привыкли. Я думаю: когда я увижу Вас здесь проскользнувшей мимо, я скоро последую за Вами к Иоганнесу и к великому множеству доброй музыки!
Неизменно преданный
Йозеф Иоахим.
От Клары Шуман
Штральзунд, 20 марта [1855 г.]
Но Вы же ко мне ни чуточки не добры! Вот посылаю я Вам такое дивное письмо от Него, думаю, должна хоть строчку радости от Вас получить, — но ничего! нет, право, на письмо от Вас никогда нельзя надеяться, я и не стану больше этого делать! но видеть Вас, на мгновение в четверг в полдень, мне всё же хотелось бы! я выезжаю рано из Берлина, сегодня вечером — в Берлин. С игрою у короля, видно, ничего нет, иначе Вы бы мне, верно, сообщили! Итак, дайте мне хоть увидеть Вас и пожать руку, которую я видела бы чаще, не будь она как раз Иоахимовой!
Это ведь очень худо, когда имеешь такого друга, на которого никогда толком и порядком не можешь рассердиться! ведь после того всё же чувствовала бы сердце несколько облегчённым, если бы хоть раз дала волю гневу! Но теперь, со всею серьёзностью, я немного сержусь, но много, много больше к Вам добра, и так приветствую я Вас и сегодня, нежно любя и почитая,
Ваша
Клара Ш.
Кларе Шуман
Ганновер, 20-е [марта 1855 г.]
Досточтимая подруга!
Я только что сообщил Иоганнесу, что мне на ближайший концерт, в субботу, велено играть увертюру к «Генриху», как он и просил дать ему знать, когда это случится. И Вам я об этом пишу — не из заносчивости, но потому, что мне думается, что Вы свой проезд через Ганновер, быть может, по тому устроите, ибо Вы ведь высказывали желание ещё раз послушать моё произведение. Во всяком случае Вы, верно, скоро меня обрадуете несколькими строками, в которых я услышу что-нибудь о Ваших последних одиноких музыкальных поездках; не правда ли? Я весьма этого жажду!
Искренне и сердечно почитающий
Йозеф Иоахим.
От графа Платена
[Ганновер, середина марта 1855 г.]
Мой милый Иоахим!
Вашего желания касательно «Чаконы» Баха я исполнить не могу, ибо эта пьеса в прошлом году не нашла отклика ни у высочайших особ, ни у публики. Прошу посему сделать иной выбор; быть может, Вам подойдёт фа-диез-мажорный концерт Эрнста? Что же до Вашего желания касательно симфонии, то я его наверняка исполню, если это хоть как-нибудь устроится.
Ваш преданный
Гр. Платен.
Герману Гримму
[Ганновер, 21 марта 1855 г.]
Милый Герман,
я только что случайно узнаю, что нынче день рождения Иоганна Себ. Баха, и от того в столь приветливом расположении, что должен доставить себе и тебе ту забаву — через прилагаемую записочку показать тебе, что и весьма достопочтенные господа в больших париках и с широкими лицами столь же подвластны пренебрежению высочайших особ и ничтожнейших лавочных мальчишек, как бледные стройные юноши. Пустопорожность всех интендантов имеет, кажется, повсюду один и тот же ком́оватый липкий состав. Чтобы, впрочем, несколько подсластить мне пилюлю, ко мне обратились с просьбою дирижировать в ближайшем концерте, в субботу, мою увертюру ко 2-й части шекспировского «Генриха IV». Это, стало быть, состоится, хоть я и знаю, что мне не на какие симпатии рассчитывать. Я бы пригласил тебя сюда на это, но она мне к тому же уже недостаточно нравится — а так как тебе сейчас в Берлине, кажется, сносно нравится, то лучше прибереги дорожные деньги на совместную поездку.
С сердечным поклоном
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Ганновер, 1 апреля 1855 г.]
Милая досточтимая подруга,
от имени Гримма посылаю Вам письма Вашего досточтимого Роберта, которые не только его, но и меня снова согрели. Как любовно вспоминает он всё обо мне, дорогой мастер, как должна его похвала меня возносить и подстёгивать. Такое одобрение вполне вознаграждает за всякое отрицание моего музыкального существования всеми, кто лишь технику мою удостаивает внимания.
С Гриммом я провёл здесь несколько весьма волнительных, утомительных дней, он был у меня с позавчерашнего дня, нынче он одновременно со Шпором снова уехал. Старый господин был здесь весьма чествован, шло пёстрою чередою от праздничной музыки к праздничным трапезам, едва успевали заменять проигранные квинты новыми. Завершил всё концерт в театре, в котором в первой части были даны восьмиоркестровая симфония «Земное и Божественное», дуэт и увертюра из «Иессонды», во втором же отделении — увертюра к «Эврианте», [нотный пример], и фрагменты из «Лоэнгрина».
Я не раз сердечно желал сюда Вас и Иоганнеса; Вам, думаю, было бы так же отрадно, как и мне, видеть этого односильного (лучше так, чем «односторонним», хотел бы я назвать явление Шпора как человека) мужа, который в простом, нескрываемом чувстве своей значительности спокойно давал пройти мимо всякому восторгу, как будто ему надлежало смотреть смотр и о том доносить.
Маленький круглый Маршнер, который беспрестанно походил на каучуковый мяч, что, подбрасываемый тщеславием, прыгал между землёй и небом, тщетно барахтался, силясь произвести некое композиторское впечатление, и весьма выгодно оттенял несокрушимого как скала мужа, который среди волн омывающих хроматических гамм выглядел поистине как маяк из минувшего столетия.
Это характер, и подметить кого-нибудь по малейшему движению — отрадно среди клубка тщеславия и безрассудности, что здесь ползает по земле.
Как я радуюсь времени в Дюссельдорфе с Вами и с Иоганнесом. С 15-го на меня можно рассчитывать, ибо с 14-м, днём рождения королевы, моё концертмейстерство кончается.
Кларе Шуман
Попросите милого Иоганнеса нанять для меня, он ведь предложил мне эту дружескую услугу; разумеется, мне пришлось бы с 1 апреля сразу закрепить квартиру. Не помешает ли нам Музыкальный праздник, и Линд, и так далее? Прочтите следующее приглашение, которое я перепишу. Скоро напишу снова, ибо мне надо ещё ответить на иные вопросы! Сегодня я хочу лишь поскорее знать письма дорогого Роберта в Ваших руках.
Сердечно почитающий
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Ганновер], среда, 1 час пополудни;
числа точно не знаю. [4 апреля 1855 г.]
Досточтимая подруга,
большое спасибо за прекрасные письма — Ваше и любимого мастера, я разумею! Как живо имеет Он всё перед Своим духовным оком! и как радует меня сердечно, что и я с Иоганнесом часто занимаю Его фантазию! Прекрасно всё, что он Вам сообщает, и утешительно занятие, которому Он предаётся: я начинаю прилежно упражняться, чтобы мы летом смогли сыграть этюды Паганини, на которые я весьма падок. Надеюсь, я сыграю их с Иоганнесом однажды в Эндениче. Дай Бог, чтобы оживлённая духовная жизнь дорогого друга и досточтимого мастера скоро подготовила и к общению с внешним миром; об этом мы, верно, особо поговорим, когда я Его сперва снова увижу, чего я весьма жажду! На Вашем пути в Веймар (ибо «Геновеву» Вы во всяком случае должны послушать) мы, надеюсь, увидимся. На концерт я сейчас не настроен; Шпор и иная музыка оставили восприимчивость публики не достаточно свежей, чтобы мы могли наверное рассчитывать на блестящий успех, а в Ганновере надо давать только блистательные концерты или вовсе никаких! Но есть наилучший вид на то, что король и королева пожелают слушать музыку и что мы сыграем там, где мы в последний раз музицировали во дворце. Во всяком случае могу Вам дать заверение, что обе Величества хранят к Вам самое сердечное участие невзирая на всех Платенов. Госпожа обер-гофмейстерина, которую я нынче навещал, неоднократно рассказывала, как часто именно королева о Вас говорила, и полагает, что лишь упущение господина графа Пл. доложить о Вас может быть виною тому, что король не дал повеления пригласить Вас к игре. Венер наверняка ничего против Вас не предпринял на своих совещаниях, на это он не дерзает! Он многое доброе упустит, но наверняка ничего дурного не предпримет, если ясно увидит это как таковое. Настолько я ему доверяю. — Лист мне ничего о «Геновеве» знать не дал, и, собственно, прав; какая у меня нечистая совесть перед веймарцами! И всё же надеюсь, что мне будет возможно послушать оперу; и об этом мы должны поговорить. —
Голландцу я охотно дал бы благоприятный ответ касательно уроков; но там и без того уже есть американец и датчанин, которые хотят сопровождать меня в Дюссельдорф ради уроков, — боюсь, я предпринимаю слишком много, если ещё и мейнхер из Лейдена умножит мои тяготы. Если Вы особо принимаете участие в этом «бравом» отце семейства, то я буду давать ему уроки; иначе пусть остаётся дома. Вы так часто избавляли меня от муки выбора; сделайте это и на сей раз. Дюссельдорфскому комитету Музыкального праздника я уже отказал. Напишите мне, когда Вы здесь проезжаете, и простите спешное письмо, досточтимая подруга, Вашему сердечно преданному
Йозефу Й.
Множество прекраснейших поклонов Иоганнесу и Людвигу.
Раймунду Хертелю в Лейпциг
Ганновер, 14 апреля 55 г.
Досточтимый друг,
позвольте мне переслать Вам на рассмотрение прилагаемые пьесы («Еврейские мелодии» и «Вариации») для альта и фортепиано, с запросом, склонны ли Вы взять на себя их издание. Обе композиции написаны зимою, и Вариации обработаны мною с особою любовью; что, однако, не должно Вас удерживать от того, чтобы сказать мне совсем откровенно, имеете ли Вы к ним довольно интереса, чтобы взять на себя их введение в музыкальный мир. Вы всегда были так любезно-участливы ко мне, что всякое новое свидетельство дружеской искренности я могу принять лишь как знак того, что Вы, досточтимый господин доктор, продолжаете быть моим другом. Мне только жаль, что из поездки с госпожой Шуман в Лейпциг ничего не вышло и что я не имел случая через нашу подругу ознакомить Вас с ныне рекомендуемыми произведениями. Этот год, однако, не пройдёт без того, чтобы я не провёл некоторое время в Лейпциге; это я твёрдо решил. Самое позднее через 14 дней я перебираюсь на лето в Дюссельдорф; после довольно тревожной зимы, полной разъездов и беспокойной неизвестности насчёт моих служебных дел, я радуюсь приветливому прирейнскому краю, в котором я всегда охотно жил. Пусть и Вас какая-нибудь поездка для отдыха, например в Швейцарию, приведёт туда летом! Со многими поклонами Вашим милым близким остаюсь, досточтимый друг, как всегда
Ваш искренне преданный
Йозеф Иоахим.
Бернхарду Коссману
[Ганновер], воскресенье. [Середина апреля 55 г.]
Любезнейший Коссман,
как давно уже хотел я тебе написать — и с сердечными поклонами переслать тебе также прилагаемое драматическое стихотворение Германа Гримма от его имени! Так делаю я это наконец нынче, через посредство весьма любезной женщины: Клары Шуман, которую мы наверняка совместно музыкально чтим. Она тебе, верно, сможет рассказать кое-что из пережитого мною в последнее время, если у тебя будет охота о том расспросить: о поездках в Берлин, да даже до Данцига (хоть и не через Стольпе). Охотно я съездил бы и на «Геновеву» — но у меня сейчас не было довольно времени. Вы все, верно, на меня изрядно в обиде — ты, пожалуй, не так сильно, как другие!? Бывают времена, когда не годишься для общения, а писать письма из учтивости я не умею. Мои обстоятельства здесь переменились желанным образом — некоторое время я хотел было послать к чёрту и место, и всё. Доверие благородного человека (короля) меня от того удержало. У меня отпуск на два года; однако я добровольно обещал проводить здесь концертное время, чтобы играть и дирижировать. Теперь у меня досуг и, надеюсь, также довольно внутреннего покоя — и мы свидимся здоровые и весёлые, как в прежнюю пору, и сыграем: [нотный пример].
Лето я хочу провести на Рейне — навещу, пожалуй, осенью и Веймар. Но теперь главное: как мне снова вручить старому Морене его скрипку и получить обратно мою? Почтою дело, пожалуй, слишком опасно — не так ли? Придумай ты что-нибудь толковое и дай мне знать ответ через госпожу Шуман. Я охотно избавился бы от той скрипки; всего охотнее прежде, чем уеду отсюда, что случится через 8–10 дней. Дай мне узнать, что ты летом намерен предпринять. Сердечно
твой Йозеф Й.
Тебе незачем что-либо из этого письма говорить другим друзьям.
Раймунду Хертелю
[Ганновер, 22 апреля 1855 г.]
Мне доставляет большую радость, что Вы, досточтимый друг, сохранили моим композициям Ваше участие, как Ваше приветливое письмо то прекраснейшим образом возвещает! Так как Вы Вариации и «Еврейские мелодии» не желаете назвать вполне Вашею собственностью, пока я не сообщу Вам условий, то я предлагаю Вам выслать мне за обе пьесы вместе гонорар в 14 луидоров. Если Вы можете присовокупить к тому экземпляр Кленгеровых «Canons et Fugues» как духовное вознаграждение, то я был бы Вам музыкально весьма обязан; гауптмановская рекомендация весьма меня на это произведение настроила. Согласуется ли это, однако, с Вашею публикацией моих альтовых пьес, что они будут напечатаны также у Эвера в Лондоне? Успокойте меня словом насчёт этого сомнения, если будете так добры мне написать. Я остаюсь здесь ещё около 8 дней до моего отъезда в Дюссельдорф. Как прекрасно, что Вы хотите приехать туда на Музыкальный праздник! С приветливейшими поклонами, досточтимый друг,
Ваш
Йозеф Иоахим.
Герману Гримму
[Ганновер], воскресенье. [22 апреля 1855 г.]
Милый Герман,
лишь немногие слова пишу я тебе — ибо уже половина девятого, и письмо должно идти на почту. Позволь поблагодарить тебя, от самого сердца, за твои дружеские строки — ты так добр ко мне, я чувствую это весьма глубоко и больше, чем могу высказать. Это одна из самых дорогих мне мыслей, к которой я часто возвращаюсь, — быть связанным с человеком столь чисто стремящимся и думать, что эти узы с годами и по мере моего продвижения должны расти. Я прилежен и лишь теперь начинаю пробуждаться от апатии относительно моей малости, в которую я больше, чем сам подозревал, давно уже впал. Шаг, с этим связанный, — не пугайся — таков: что в течение ближайших 14 дней я перейду в христианство. Вот, сказано: но прошу тебя не доверять этого ни одной живой душе: это случится здесь в полной тиши, довольно романтическим образом. Как — это я хотел бы тебе при случае рассказать. Я желал бы, чтобы ты приехал сюда в ближайшее время, как в прошлом году (вместе с Габриэлем). Не можешь ли ты это никак устроить? Если бы ты был уверен во времени проезда Арнимов, не мог ли бы ты так распорядиться, чтобы быть здесь одновременно с ними?
В прошлый понедельник я был в Бонне до среды; нынче неделю тому назад в этот же час я на то решился и затем поехал…
[Конец письма отсутствует.]
От Луи Шпора
Кассель, 23 апреля 1855 г.
Высокоуважаемый господин концертмейстер,
посылая Вам при сём обратно партитуру и оркестровые голоса Вашей увертюры к «Деметрию», вспоминаю Ваше желание, чтобы я сообщил Вам моё искреннее мнение о ней; посему я в нижеследующем верно опишу впечатление, которое она на меня произвела. Она была исполнена в прошлую субботу в нашем последнем абонементном концерте в завершение первого отделения и была разучена самым точнейшим образом. На предварительной репетиции, которую я всегда устраиваю для симфонии и увертюры наших концертов, Ваша увертюра была проиграна сперва в связном виде, затем в более трудных абзацах между буквами по отдельности, и наконец ещё раз в связном виде, а затем на генеральной репетиции в день концерта повторена ещё два раза. Исполнение было поэтому весьма точным, со всеми предписанными нюансами силы и слабости. Первое впечатление на репетиции было для меня странным; однако при частом повторении я нашёл форму и порадовался фантазии, с которою задумано целое. Но с жёсткостями в гармонии и многочисленными неблагозвучиями я до самого конца, при исполнении, так и не смог сдружиться! Первое из этих неблагозвучий встречается уже в долгом задержании перед основным тоном в струнных инструментах в 4-м такте интродукции; которое затем тянется через всю увертюру, особенно же на странице 13, во 2-м такте, как задержание перед терцией, становится поистине раздирающим уши. Насколько такие жёсткости имеют отношение к трагедии, которую я знаю лишь в шиллеровском фрагменте, а не в новой обработке предмета молодым Гриммом, я знать не могу; но сдружиться с ними моё ухо, которое долгий ряд лет приучалось лишь к благозвучиям гайдновской, моцартовской и бетховенской музыки (раннего периода), на старости моих дней уже не может! Исключение составляет, однако, задержание перед квинтой в теме Allegro, которое страстно, не оскорбляя уха. Только встречается оно, на мой вкус, несколько слишком часто подряд. — Один период Вашей увертюры, который я весьма полюбил и который и во 2-м отделении за такт до буквы I снова возвращается, начинается на странице 26 и длится до конца 1-го отделения, страница 32. — В таком роде желал бы я всю увертюру! — Другой период, который мне по своему богатому фантазией изобретению также весьма понравился, есть начинающийся на странице 42 в 8-м такте и продолжающий предшествующее пение. Только при букве G, где фигура задержания снова начинается, наново встречаются уж слишком терзающие уши жёсткости, и слишком долго длится pp, пока оно снова не вырастет до силы. Также Animato на странице 67 мне понравилось, как и затем более медленное заключение на странице 71. Сходное со мною впечатление произвела увертюра, кажется, и на некоторых музыкантов нашего оркестра, которые сами композиторы; однако наша концертная публика осталась, чего я Вам не утаю, безучастной, хотя часть её довольно живо интересуется новейшею музыкою будущего, по крайней мере вагнеровскою. Вы, без сомнения, могли бы и эту часть привлечь на свою сторону, если бы при Вашем богатом фантазией изобретении захотели писать несколько благозвучнее и в построении периодов несколько обозримее!
Музыка должна, как мне кажется, прежде всего быть прекрасной, благородной и благозвучной и содержать лишь столько диссонансов и неблагозвучий, сколько необходимо, чтобы благозвучие ещё больше оттенить. Больше диссонансов, чем содержит, например, «Дон Жуан», наверняка не нужно, чтобы изобразить все возможные страсти природно-правдиво. Всё, что сверх того, кажется мне от лукавого! — Я буду ожидать Ваших последующих работ с большим интересом и сердечно порадуюсь, если найду в скором времени среди них нечто, что согласуется с моими воззрениями в искусстве.
С отменным почтением всецело
Ваш
Луи Шпор.
Герману Гримму
[Ганновер], 26 апреля [1855 г.]
Милый Герман,
вероятно, я остаюсь здесь ещё полные восемь дней; моё крещение, видно, лишь тогда и совершится. Оно должно произойти совсем тайно, что делается возможным благодаря тому, что король и королева приняли на себя восприемничество. Венер получит церковные ключи от служения причётника — король со своею супругою, как он часто делает, в полуденную пору пойдёт один на прогулку, войдёт в церковь, в которой я буду ждать с пастором. Меня радует чистая доброта короля, который недавно (когда я имел у него аудиенцию по музыкальным делам) через мои высказывания о Бахе пришёл к вопросу, как я, в католических землях рождённый, столь чту его дух, и, когда я ему рассказал о моём израильском происхождении и об ином из моей жизни, доискивался причин, которые удержали меня при моём «христианском» существе принять христианскую религию. Мою главную причину — боязнь всего внешне бросающегося в глаза при чисто душевных событиях — он снял просьбою, которая сделала его моим восприемником. Мне будто я лишь теперь по-настоящему свободен от горечи и вправе бороться против всего непрекрасного в иудействе, к которому я тем враждебнее себя чувствую расположенным, чем больше собственных недугов мне надо в себе исцелять, которыми я прежде бессознательно, позднее сознательно страдал от еврейского воспитания. Вольное предание себя духу, радостное мученичество за него кажутся мне основными чертами Христовой религии — пред этим мне всё прочее несущественно покамест. — Я хотел бы, чтобы Гизель и ты были моими восприемниками в какой-нибудь сельской церкви, столь я романтичен.
Послезавтра (в субботу вечером) играю я здесь публично 3 квартета Бетховена из разных его эпох творчества с благотворительною целью (для оставшихся после концертмейстера Гартмана в Кёльне, которого я научился чтить как дельного музыканта на Дюссельдорфском музыкальном празднике, где играл с ним за одним пультом). В прошлую субботу в Касселе исполнена моя увертюра к «Деметрию» — ни ты, ни я её доныне не слышали! Концертная публика была безучастна, как мне пишет Шпор; сам он, хотя «фантазию», с которою задумана музыка, признаёт и хвалит, находит многое «терзающее уши» в произведении и цитирует места (о которых я вовсе не постигаю, что они другим ушам не кажутся столь же естественными, как моим), к которым он не может привыкнуть в «свои старые дни, ибо вырос на благозвучиях гайдновской, моцартовской и бетховенской музыки („раннего периода")». Его письмо написано со старческим благоволением, которое меня искренне трогает. Это старый Шпор, несокрушимо честная натура, которая за всю свою жизнь не хотела выйти из себя и всё же сохранила свежее участие ко всякому дельному стремлению, так что его участие меня радует, а его порицание не обескураживает.
Спасибо тебе за твою голову Данте, я её часто рассматривал, но не был у Арнсвальдтов с твоего письма, стало быть, её не показал. Прощай и кланяйся твоим, также Баргилю сердечно.
Твой
Йозеф Й.
Юлиусу Отто Гримму
[Ганновер, 29 апреля 1855 г.]
Любезнейший Юлиус Отто,
я только что был у министериального референта фон Варнштедта, который через твоё письмо настроен, кажется, весьма благоприятно; он, однако, полагает, что ещё слишком рано что-либо для дела предпринимать, ибо ведь Венер и так далее, и так далее. — —
Короля надо склонить к тому, чтобы он наконец окончательно кого-нибудь назначил или вернул Венера, ибо Гёттинген не может столь долго оставаться без музыкального попечения, и я думаю, что господин фон Варнштедт, который и без того, кажется, измучен многими заявлениями и письмами, в этом смысле, верно, доложит министру; по крайней мере он просил и меня моё в разговоре при случае сделать у Его Величества. — Всё это меж нами. О тебе я сказал нужное, то есть истинное, и, как сказано, твоё письмо, кажется, возымело тот эффект, что он мне поверил. Шутки ради прочти разок прилагаемое письмо — что эдакий торгаш думает о музыкальной рекомендации и дал бы ли он без обиняков аккредитив рекомендованному мною любезному молодому приказчику!?
Этот человек, кажется, не опасный тебе соперник — у него вовсе нет ничего от вольного музыкального существа его дюссельдорфского однофамильца, да и лично он действует не особенно приятно — как кажется, он добродушный бахвал. Я ему сказал чистую правду, и он тем удовольствовался. Квартетная Soirée вчера заставила меня пожалеть, что тебя нет здесь. Святой дух Бетховена, казалось, поистине сам сообщал нечто благоговейное и слушателям, и ты не приговорил бы по-брахмански ганноверцев. Лишь бы давать великое с убеждением — его величавость должна тогда наконец остаться победителем, и так мы хотим держаться. Ты в Гёттингене (если Бог даст) и я здесь. Прежде чем уеду, я, верно, ещё напишу.
Vale!
Й. Й.
Кларе Шуман
[Бонн, май 1855 г.]
Досточтимая подруга!
Теперь со всею быстротою, что я лишь завтра вечером проеду через Дюссельдорф. Так как я по всей вероятности очень долго не увижу госпожу фон Арним, то хочу днём дольше спокойно ещё пробыть здесь. Я нынче поутру видел дорогого мастера, и он был весел и явно обрадован моим посещением и рассказом. Мы часто весьма сердечно смеялись — и он радуется, когда я с Иоганнесом вернусь, чтобы сыграть ему этюды Паганини, которые до четырёх окончены. Была большая разница, решительно в пользу досточтимого, между этим и первым посещением. На словах больше. Сердечное Иоганнесу.
Й. Иоахим.
Кларе Шуман
[Дюссельдорф, 21 июня 1855 г.]
Досточтимая подруга,
с великою радостью наполнило меня Ваше милое письмо; что Вы в Детмольде столь довольны, мне Брамс уже раньше рассказал, но что Вы и обо мне вспоминаете, что желаете меня к себе, — это узнаётся всего прекраснее через Вас саму, и за это я благодарю от сердца. Вдвойне должен я теперь себя укорять, что последнее время заставляло меня столь часто казаться Вам нелюбезным — был ли я и впрямь так несносен в моей серьёзности, то прошу 1000 раз прощения; но я вовсе не могу представить, чтобы я как-либо однажды подал повод к предположению, будто моё милое окружение могло бы быть тому виною — и тем паче Вы, милая досточтимая подруга, Вы, которая, кажется, сделала участие и самоотвержение для тех, кому Вы желаете добра, своею жизненною задачей! Если я впредь когда-нибудь буду печален, то лучше браните меня, что я столь полное жизни окружение способен спутать с ганноверским одиночеством — ибо лишь оттуда родом такие необщительные привычки. Но лучше что-нибудь повеселее [нотный пример] и порадостнее: Иоганнес и я, мы много музицируем, сыграли, например, все весёлые гайдновские сонаты; ту, что с задорным венгерским рондо в соль, Вы должны послушать: это самая характерная музыка, какую я давно слышал — прямо видишь, как венгерские гусары крутят усы — и как длинные орехово-русые косы венгерок при пляске запутываются в шпорах, столь неловко часто спотыкается скрипка вослед ритму! И ми-мажорную сонату Баха мы недавно играли — но почти всё мы играем в моей комнате — у Эрара нам становится слишком грустно со скрипкою без живого дискантового голоса. Приезжайте же скорее снова! Смогу ли я Вас и впрямь встретить, сомнительно лишь потому, что, быть может, Герман Гримм в конце месяца здесь проездом, и я его пригласил тогда немного здесь погостить.
Как только узнаю от него что-нибудь определённое, узнаете и Вы; но что гонорар при этом случае не может быть побуждением, Вы, верно, и сами думаете! Дети все так же бодры, как всегда, и Иоганнесово воспитание чудесно прививается — он только что с торжеством рассказывал мне о кувырках, которые мальчишки учатся делать!
До скорого свидания. Й. Й.
Кларе Шуман
[Дюссельдорф, 27 июня 1855 г.]
Досточтимая подруга!
Завтра я выезжаю вечером, так чтобы рано в пятницу утром прибыть к Вам; к тому времени и бетховенский концерт из Ганновера будет в Детмольде, откуда я велел его прислать, ибо здесь нельзя было достать ни единого экземпляра. Кроме того, я привезу Фантазию Р. Ш., а также ре-минорную сонату, баховскую и так далее.
Барышня Берта даст мне с собою платье для Вас — быть может, ещё дойдут письменно и ближайшие Ваши пожелания. Если бы меня не тревожила мысль, что бедный Иоганнес остаётся теперь один, в то время как я наслаждаюсь радостью, которой он наверняка был бы достойнее меня, как он, верно, втайне себе её желает, о том не говоря, то я с удовольствием предвкушал бы приятную поездку! Но я хочу всё думать о нашем музицировании, чтобы та мысль не возникла в дороге, а также о том, что я ведь теперь скоро возвращаю Вас нашему другу.
Сердечно и почитающий
Ваш
Йозеф Й.
От неё же
Дюссельдорф, 26 июля [1855 г.]
Милый дорогой друг,
я не могу писать моим близким, не сказав Вам, как мне сердечно жаль уезжать, не сказав Вам adieu и не пожав руки за всё доброе и милое, что Вы мне теперь наново сделали! Самые радостные мгновения доставили мне всё же Вы в Берлине, и не только Вашим дивным искусством, но и Вашим дружеским словом, которое было моему сердцу отрадой. — Здесь я нашла снова новое радостное известие от врача, что Роберт читает «Мессинскую невесту» и ежедневно совершает прогулки в окрестности, и теперь, когда я снова в милых стенах, мне будто я лишь теперь могу по-настоящему, как должно, радоваться. Я чувствую себя нынче так легко и весело, как ни на мгновение со времени его болезни. Дай только Бог, чтобы улучшение шло вперёд. —
Добрый Брамс и читатели очень обрадовались, увидев меня снова — было ведь так, словно я Бог весть как долго отсутствовала, так же и мне — но это создавала радость о любимом больном, которую каждый имел на сердце, а для меня ещё блаженное чувство его близости! — Брамс надеется на скорое письмо от Вас и нынче также заверил меня, что приедет к Вам в Ганновер зимою; Вы, стало быть, не будете одни, и, даст Бог, мы навестим, Роберт и я, Вас наверняка тоже однажды…
Кларе Шуман
Меран, 3 августа [1855 г.]
Милая госпожа Шуман,
особый привет я всё же должен Вам написать и сказать Вам, как сильно я радуюсь снова приветствовать Вас после всего прекрасного, что я повидал, что, верно, через 14 дней и будет, ибо я поеду отсюда через Боденское озеро в прирейнский край. Я обошёл около шести тирольских долин, восходил также на дивные ледники, что отделяют долину Эча от долины Эцталь, словом — я смогу многое до или после вечерней музыки Вам рассказать, как я ведь и здесь часто думал: были бы только госпожа Шуман и наш милый друг к радостному сонаслаждению в Тироле! Как-то ведь жилось Вам, и как чувствует себя любимый мастер в Эндениче? Меня вдвойне влечёт из одиночества к близости сочувствующих, когда к тому примешивается забота. Ну, скоро я Вас увижу; надеюсь последнее время моей поездки ещё совсем свежо прожить, чтобы тем желаннее идти и приехать Вам навстречу. Сердечный поклон всему Вашему дому! Ваш
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Дюссельдорф], пятница, 16-е [вернее, 17 августа 1855 г.]
Добрый день в первый день, что снова видит меня в Вашем городе; вчера вечером я сюда прибыл, весьма обрадованный приветствовать Иоганнеса и опечаленный, что Вы, досточтимая подруга, нам недостаёте. Возвращайтесь же поскорее! Бетховен, Бах и иные милые духи, которые уже и в Вашем новом жилище обжились, громко требуют Вас, и оба музыкой одержимых странствующих подмастерья тоскуют по художнице, которая не пренебрегает часто быть их верной товаркой! У Вас совсем чудесно, свежая зелень, что отовсюду заглядывает, придаёт милым, хорошо знакомым старым вещам своеобразную прелесть; я чувствую себя уже совсем как дома в Иоганнесовой комнате, в которой мы как раз совместно Вас приветствуем. Приезжайте же поскорее снова!
В Бонне я на обратном пути не задержался, стало быть, не имею, к сожалению, новых вестей из Эндениха. Но это, верно, продлится недолго, прежде чем я туда наведаюсь. Мы говорили нынче о маленькой рейнской поездке, Иог. и я, которая привела бы нас во время Вашего пребывания в Киле к Вашему досточтимому Роберту. Во всяком случае я, однако, прежде ещё раз напишу; нынче лишь ещё наилучшие пожелания и прекраснейшие поклоны Балтийскому морю от
Вашего всегда преданного
Иоахима.
Герману Гримму
Дюссельдорф, 30 августа 1855 г.
Милый Герман,
нынче, я полагаю по крайней мере наверняка (ибо записано у меня это не было), день рождения Гизелы: слишком прекрасный день, чтобы мне не послать тебе в оный привет. Год тому назад в эту пору мы, верно, шли в Зверинце, твоё стекло и мой букет хорошо упрятаны под сюртуком. Мы говорили о поэзии, о рождённой из звука мысли и о том, как мало настоящих поэтов есть — нынче мы все далеко друг от друга! Уж не в Берлине ли ты снова? Я стою у открытого окна за моею конторкою, которую я себе с возвращения из поездки завёл, в моём садовом жилище в Дюссельдорфе, которое ты знаешь. Вот 14 дней, как я здесь, но был так нездоров, что должен был принять великое решение — просить доктора о помощи. Я лечился и был расстроен духом, как и телом. И в дороге я несколько раз лежал в постели. В прочем бывало нередко весьма дивно; не раз я был выше 8000 футов на Альпах, совсем близко к Ортлеру, у итальянской границы. Узнаю я лишь наверное, где ты, — тогда смогу тебе как-нибудь больше рассказать о моих странствиях. Нынче ещё один вопрос: я только что управился с корректурой Вариаций (для альта), чья тема снискала твоё особое благоволение; вся пьеса мне весьма дорога, ибо я могу себе сказать, что она произросла из моего чистейшего чувства — какова бы ни была её художественная ценность! Сперва я хотел издать её вовсе без всякого посвящения; рукопись в собственности Гизель. Не угодно ли тебе теперь соединить твоё имя с моим на печатном титульном листе — и быть восприемником пьесы, в память о столь милом нам дне? Я мог бы тому порадоваться, если бы ты сказал «да», ибо ни к кому то, что в этой композиции сказано, не имеет более близкого отношения, чем к тебе, кому тема родственна духом и сердцем. Итак, напиши мне о том откровенно; и если ты этого не захочешь, твои доводы помогут мне превозмочь моё настроение.
Где Арнимы? Так неохотно пишешь, когда не знаешь, куда странствуют мысли, и всё же мне так хочется подать им знак жизни. Перешли Гизеле прилагаемые слова привета; прошу о том.
Господин Вундерлих сказал мне вчера, что Рудольф скоро сюда приедет; это было бы мне весьма отрадно, я остаюсь здесь ещё 1 месяц и рассчитываю на его посещение. Твоего папу́ я на днях с благодарностью вспоминал: я познакомился с «Ирландскими сказками»; есть в них и одна мелодия, которая манит меня к вариациям, весьма народная и благородная, «тихий народец» поёт её в «Напёрсточке». Осенью я её тебе как-нибудь сыграю. На нынче будь сердечно приветствован!
Твой
Йозеф Й.
Юлиусу О. Гримму в Гёттинген
[Дюссельдорф, сентябрь 1855 г.]
[Начало отсутствует] …всего охотнее провёл бы в каком-нибудь весьма большом городе (Берлине или Вене), чтобы хоть раз снова послушать оркестровую музыку, и Глюка, и иное великое. Однако это покамест ещё совсем меж нами; ибо я не знаю, как можно будет устроить, чтобы мне удалиться из Ганновера. О Венере я долгое время ничего не слышал — к сожалению, о нём больше: между прочим, Герман писал мне совсем лаконически, что он против тебя так дурно повёл себя. Охотно я узнал бы, в чём это состоит; это могло бы способствовать росту моего знания людей — стало быть, у тебя нравственная обязанность мне это тоже сказать! Но со всею серьёзностью — без «Бану Бану» — что Венер за интригу учинил? Охотно я увидел бы совсем ясно в этом деле.
Когда ты мне напишешь, то расскажи мне также о твоей жизни в Гёттингене; вероятно, теперь Дирихле тебе желанное оживление. Если ты их часто видишь, то рекомендуй меня им при случае; также Эстерлеям. Мы живём здесь весьма тихо; я с моего возвращения инструментовал две первые части шубертовского Дуо и хочу теперь это быстро завершить; быть может, я смогу тебе его через 14 дней целиком послать. Иоганнес совсем углубился в Баха, окончил Сюиту (Гавот и Сарабанду в ля, которые ты знаешь); удивительно, как он вплёлся в формы великого мастера. Его будущие создания, верно, вылетят тем прекраснейшими мотыльками. Дивный Air (один канон) есть в Сюите, полный мягчайшего пения, и великолепный искусный канон, дважды удлинённый, в Прелюдии тебя высоко обрадуют. Также должен бы ты его послушать, как он играет органные сочинения на фортепиано. Но это тебе, верно, уже рассказала госпожа Шуман — также и о наших квартетах с одним дилетантом, моим визави, чья виолончель в конце концов оказалась пригодна для Гайдна и Моцарта. Непритязательную гениальность первого мастера я ещё никогда не понимал так, как теперь; в одной ноте непритязательного менуэта часто больше глубокого музыкального духа, чем в самых длинных психологических живописаниях — когда мы свидимся, мы наверняка снова вернёмся к этой теме. Пусть это будет скоро — и пока пришли знак твоего благополучия. Сердечно преданный
Йозеф Й.
Нильсу В. Гаде
Дюссельдорф, 18 октября [1855 г.]
Милый досточтимый друг!
Ваше предложение, верно, одно из самых заманчивых, какие мне когда-либо делались: играть и слушать только хорошую музыку, узнать новый интересный город, украшенный Торвальдсеном, а прежде всего снова общаться с Вами, как в прежнюю прекрасную лейпцигскую пору, — всё это весьма манящие вещи! И на это я должен теперь решиться ответить «нет»; мне это весьма тяжело, но [нотный пример].
Обстоятельства в Ганновере сложились в конце концов так, что я во время концертного времени, то есть с декабря по апрель, должен проводить там. Я предложил, чтобы хоть отчасти пойти навстречу милостивой воле короля Г., сохранить за собою концерты, и это приняли. Так что я должен уж до более позднего времени отложить радость видеть Вас, милый и досточтимый Гаде, среди Вашей деятельности. Что я доныне всё, чего Вы касаетесь, с самым сердечным участием следил, в том Вы, надеюсь, никогда не сомневались. Вы рано были мне добрым, приветливым образцом, и я думаю, что ещё придут дни, в которые мы это живо рядом друг с другом ощутим.
В этом месяце выйдут Вариации для альта и фортепиано моего сочинения; их я Вам пришлю и тогда при сём напишу, нынче лишь, что я, к сожалению, не могу приехать!
Ваш
Йозеф Иоахим.
Кларе Шуман
[Ганновер, 13 ноября 1855 г.]
Вот записанная программа; да будете Вы, досточтимый друг, довольны её составом. Мои пьесы я опустил: я не мог решиться поставить своё имя в один ряд с моими любимцами. Почтите ту жертву, которую моё тщеславие приносит истине, тем, что её примете.
Вам
весьма преданный
Йозеф Иоахим.
Той же
[Ганновер,] в четверг. [29 ноября 1855 г.]
Милая госпожа Шуман.
…Всё это — устно; также и о многом радостном, что случилось со времени нашей последней беседы: об успехах Брамса и так далее. Как я счастлив, что мои пророчества насчёт его музыкального виртуозного дара сбываются: он не нуждается ни в чьём покровительстве для своего начала! Сегодня мне уже пришлось выучить большую часть одного шпоровского концерта, который я почти совсем позабыл и который хочу сыграть здесь послезавтра; первые части по-скрипичному благородны и прекрасны, но последняя — какое-то музыкальное дуденье, полугрустное, полувесёлое и сплошь хроматическое. Может быть, я её опущу и сыграю только Adagio и первую часть. Кланяйтесь Вашим милым хозяевам от Вашего друга и
почитателя
Й. И.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, около 9 декабря 1855 г.]
…Истинное в моём отношении к Герману — это чувство общности двух художников, право отстаивать перед внешним миром возможность чувствовать духовно и самобытно, не тревожимыми ложными притязаниями; это и союз родственной силы, общего права — нечто немалое, видит Бог. — Ещё недавно я во всей силе ощутил, что это значит, когда мне выпала боль (я был на концерте Листа) узнать в человеке, которого я часто называл другом, которому я с готовностью простил бы колоссальные заблуждения из благоговения перед его силой, перед его гением, — узнать в нём низменнейшее пресмыкательство перед публикой, гнуснейшее лицемерие перед самим собою. Позор тому, кто хочет исправиться и не может оставить своего, кто стенание своё, ползучую муку свою перед божеством, в сознании злоупотреблённой власти, снова тщеславно выторговывает ради эффекта…
Кларе Шуман
[Ганновер, около 10 декабря 1855 г.]
Милая, досточтимая подруга.
Сегодня или завтра Иоганнес должен здесь проехать, как я, «увы, через Яэля» узнал, который остаётся здесь до 29-го, чтобы во 2-м концерте всё-таки ещё сыграть, — будем надеяться, что милый Иоганнес хотя бы немного задержится: сам он мне ничего не написал. Нам с ним нужно многое сказать друг другу, Иог. и Йоз., пора бы, чтобы мы ладили не только тогда, когда мы друг от друга вдали. В моё новое жильё прибыл маленький рояль Ирмлера, который ждёт Вас и Ваших милых пальцев-духов; я рассчитываю на несколько дней Вашего пребывания. О Листе и о других впечатлениях мне есть Вам кое-что сказать, милая, участливая подруга. Давно не выпадало мне столь горького разочарования, как от листовских сочинений; я должен был себе признаться, что более пошлого злоупотребления священными формами, более гнусного кокетства с возвышеннейшими чувствами в угоду эффекту ещё никогда не предпринималось, — настроения отчаяния, движения раскаяния, с которыми воистину homme человек одиноко прибегает к Богу, выкладывает Л., перемешав со слащавейшею сентиментальностью и миною мученика за дирижёрским пультом, так что слышишь ложь в каждой ноте, видишь её в каждом движении. Мейербер, Вагнер, болезненное в шопеновской музе — не её гордое сознание национальности, не её прелестная нежность, — Берлиоз, всё тут как на образчике-карте, не в беспорядке чрезмерно богатого содержания. Никогда я больше не смогу видеть Листа — разве что захотел бы сказать ему, что я вдруг распознал в нём вместо заблудшего, рвущегося назад к Богу могучего духа хитрого ловца эффектов, который просчитался.
Вы были правы, милая госпожа Шуман, как часто мы ни спорили о его существе. За неуслышанную мною сонату B-dur Вы должны меня здесь вознаградить. Хотите ли Вы того?
В ближайшие дни придёт от меня ещё письмо с бесчисленными подобными ? ? ? ? ?
Неизменно
переменчивый
Й. И.
От неё же
Дюссельдорф, 24 декабря 1855 г.
Любезнейший Иоахим,
всё меня подводит; ещё три недели назад я написала (или, вернее, Хертели за меня) в Париж — мне так хотелось подарить Вам сегодня глюковскую партитуру, — но ничего не пришло; тогда я несколько дней назад написала о другом сочинении и теперь снова его жду. Однако мой привет должен уйти, чтобы он хотя бы к первому празднику был у Вас, если Вы сами ещё нынче не приедете, что было бы всё же чудесно. Если бы я могла хоть наколдовать Вам ёлку, чтобы Вы хоть что-нибудь заметили от Рождества!
Вы, милый одинокий друг! О нас Вы ведь наверняка вспомните нынче вечером, а мы — о Вас, и за Ваше здоровье мы будем пить, так чтобы Вы это почувствовали… Если бы я могла нынче доставить Вам хоть маленькую радость, как мне это жаль! А этак приходишь, громыхая, в хвосте — и это так нескладно!
Я опечалена, но всё же знаю, что Вы и одно только моё рождественское поздравление примете дружески.
Как всегда Ваша верная
Клара Ш.
Кларе Шуман
[Ганновер, 28 декабря 1855 г.]
Одна из великолепнейших партитур моего любимца среди всех Богом посланных людей и те прекрасные, желанные пьесы К. Ш. — как они меня тронули, как обе несут на себе печать Вашей доброй руки! Привыкаешь во всём быть пристыжённым Вашею заботливою дружбой — даже парижских антикваров Вы захотели привести в движение! Человека, который при стольких занятиях и помыслах находит ещё время для столь нежного внимания, и поблагодарить-то словами невозможно — но сказать Вам я всё же должен ещё нынче: «Фиделио» уже освежил меня, как лесной воздух после комнаты больного, ибо как раз нынче мне пришлось перед тем проштудировать партитуру листовского концерта, который я с его вечными сменами темпа завтра буду для Яэля дирижировать. —
Кроме того, разумеется, ещё и симфония g-moll и увертюра к «Мелузине», а затем предстоит мне в субботу и другая, большая радость, о которой Вы знаете.
Дружески Ваш
Й. И.
Поклон Иоганнесу. Сказки уже у переплётчика!
Герману Гримму
[Ганновер, начало 1856 г.]
Милый Герман.
Среди очерков Гёте об «иностранной литературе и народной поэзии» в 33-м томе издания 1840 года, на стр. 242 и далее, много сказано об Альфиери, и так как я помню из твоей статьи в «Моргенблатте», что ты говоришь, будто нашёл у Гёте лишь беглое упоминание о постановке одной альфиериевой пьесы в Веймаре, то думаю, тебе будет не неприятно, если я укажу на упомянутое выше место, которое ты, быть может, давно знал и снова забыл. Когда выйдет твоя статья? Получу ли я её? И не приложишь ли ты мне, если её пришлёшь, «Мирру» Альфиери, с французским переводом? Я столько слышал о природе этого поэта, столь живо старался в неё вникнуть, и мне теперь до крайности хотелось бы добраться до плода, выросшего на той пламенной почве. Нет ли, может быть, годного перевода всех пьес, чтобы с его помощью читать подлинник?
Намедни вечером я слушал большую часть «Лоэнгрина» на ганноверской сцене, не весь, ибо перед самым концом утомился. Это всё же большой шаг вперёд в сравнении с «Тангейзером»; и в музыке высказывается, что энтузиазм Вагнера всё более устремляется к идеалу; вся сила сосредоточенного на одной точке честолюбия лежит в нём…
[конец отсутствует]
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 3 января 1856 г.]
…Сочинять я между тем ещё вовсе не принимался — только играл, читал самое противоречивое, дирижировал концертом; послезавтра будет третий. Во втором прошла одна листовская пьеса, которая здесь имела отклик лишь отчасти и у дурных. Меня она отвратила ещё больше, чем в Берлине, может быть, оттого, что мне пришлось расточать на неё старание: мне со всеми вещами Листа кажется, будто искусный врач поставил себе задачей всевозможными духовными препаратами законсервировать для музеев потомства больное, испорченное; все направления времени в их упадке надменно-пёстрою мозаикой вправлены в бьющие на глаза формы, с насмешливою радостью и тщеславием дурно приложенного прилежания. Желало бы того провидение, чтобы шум, который эти куреты и корибанты подымают в Веймаре, существовал лишь затем, дабы скрыть от времени младенчество юного, лепечущего богоребёнка, дабы оно росло безопасно, пока не превзойдёт их мощь.
Ты надумала Брамсу разные милые вещи; он, к сожалению, на Рождество был уже не здесь, а в Дюссельдорфе; вещицы он получит ещё через несколько дней, когда поедет здесь мимо. Они будут ему любы: у него две натуры — одна по-детски гениальная, преобладающая (и ей я уступаю всякую мысль от тебя, ибо люблю её несказанно), и одна демонически-затаённая, которая при холодной температуре извне переходит в педантски-прозаическое властолюбие. Может быть, теперь, когда его признают, она исчезнет более, и он будет, если придёт нужда, пользоваться ею лишь как защитой.
Твой флакончик эспри-букета я подарил госпоже Шуман; она проезжала здесь по пути в Вену, печальная, оттого что я не мог поехать с нею. Шуману лучше. Прости мне, Гизела, что я ещё не поблагодарил тебя за твой богатый дар — мило и осчастливливающе дарить, — который я ведь так вполне понимаю. В особенности Мёрике я обязан в святой вечер ещё долгими ночными часами блаженного забвения в покойном кресле, после того как перед тем грубейшее филистерство впервые дало мне почувствовать всю прозу Ганновера…
Той же
[Ганновер, 18 января 1856 г.]
…Твоя Лаис прекрасна — я уже много музыки к ней передумал — она была мне истинным отдохновением среди многих служебных огорчений последних дней, которые причинили мне вероломство и трусость моего начальника, — бедность характера и образования иных здешних музыкантов. Я подал прошение об отставке, которого король, правда, не примет, но может последовать, что я буду изъят из-под начала интенданта графа Платена…
…Охотно повидал бы я тебя ради балета, и кто знает, не явлюсь ли я как-нибудь в воскресенье. Я ведь думаю, что смогу его сочинить — пусть и не для Ристори, ибо я её не видел, что при столь своеобразной натуре кажется необходимым, тем более что мой нрав и склад моей музыки менее всего итальянские. —
Неужели я один остался невосприимчив к красоте твоей статьи о Р.? Мне досадно, что госпожа Ритчл понимает тебя лучше, чем понял я в Виперсдорфе. Если можешь, пришли мне статью — мне казалось в Виперсдорфе, будто слишком часто намекается на то, чего слова всё же изобразить вполне не могут, — на движение непосредственной душевной жизни, которое является как дух там, где оно истинно. Искусство существует не для того, чтобы о нём говорить, оно хочет действовать живо, а не быть темою духовной виртуозности. Так думал я тогда, но, конечно, несправедливо о твоей статье, которую я охотно вновь отогрел бы на сердце моём, если она замёрзла в стуже моего зимнего настроения в Виперсдорфе. Скоро более. Твою связку картин я получил…
Гизеле фон Арним
[Ганновер, около 4 февраля 1856 г.]
…Я начал сочинять музыку к твоей пантомиме; постараюсь сделать её как только смогу хорошо. Но не полагайся на то, что её можно будет употребить для постановки, — ты знаешь, как мало мне до сих пор удавалось встретить отклик тем, что я написал, — а ведь увертюры вышли у меня непосредственно из сокровеннейшего моего существа; они были полнейшим излиянием моей собственной душевной жизни — я создавал их из пылкости моего желания, моей надежды. Стало быть, они должны были говорить тепло к слушателям — и всё же не делали этого, они почти всех людей, которые их знают, оттолкнули. Что же тогда выйдет с сочинениями моими, которые не имеют даже той изначальной огненной тоски, — безотрадными и пустыми покажутся они, столь же недостойными твоего восхищения Ристори, как и самой этой душевной артистки, если пьеса дойдёт до постановки, чего я твоей невинной, милой радости в этом деле от всей силы желаю. О, будь я чист и беззаботен довольно, чтобы заодно хвалить себя от вольного сердца, как умеешь это ты, милая душа. Но, увы, я так не могу; во мне вообще мало чего есть, верь этому, Гизель, ты переоцениваешь меня, боюсь. То, что люди, верно, любили во мне иначе, — доброе, полное, сочувствующее сердце, — то я чувствую всё более замерзающим; да, порой мне кажется, будто я и к бетховенской музыке при разучивании подхожу как педант, который желает иметь вокруг себя чистую комнату; а так как Бог не наделил меня богатыми дарами духа и всеохватно-ясною остротою рассудка, то я не знал бы, что могло бы сделать меня и моё творчество как музыканта достойными любви.
Не жди же ничего доброго от моего сочинения, и если ты знаешь кого-нибудь, кому ты доверила бы сносную музыку к твоей пьесе, то дай ему её писать, не опасаясь, что меня это обидит. У других есть, по крайней мере, некоторая ловкость передо мною…
Кларе Шуман
[Ганновер, 6 февраля 1856 г.]
Милая, досточтимая подруга.
Вы снова были так добры и любезны ко мне, а я — ганноверец — на 2 письма ещё не ответил! Это отвратительно и — непростительно? — Если бы я обращал эти вопросы не к Вам, доброй снисходительной подруге, то ответом было бы «да», но я хочу хоть попытаться дать Вам картину моего безрадостного времени, которое я с нашей разлуки здесь прожил, чтобы расположить Вас благосклоннее к прощению. Подумайте, что постоянная лживость моего начальника и иные интриги снова до того опротивили мне здешнее место, что я дважды должен был требовать отставки! Я обосновал письменно и на аудиенции королю моё прошение об увольнении и т. д. и т. д. Словом, было множество самых обстоятельных, отнимающих время случаев и писаний —
Наконец-то милость короля решила дело и объявила, что я никогда не получу от Него отставки, но также и что я буду Им ограждён от непозволительных вмешательств в мои музыкальные права. Всё устроено так, что я наконец достиг отвечающей моим желаниям деятельности, не завися от произвола недоброжелательного начальника. Выяснилось, что граф Платен постоянно и королю сообщал обо мне неправду; например: будто Он не желает моцартовской музыки и будто неприязнен к некоей пианистке, которую я охотнее всего вместе с Моцартом и привожу, — что до последней названной, то король сослался на своё собственное обхождение с этою дамой, которое и в самом деле (как Вы знаете) всегда было любезнейшим, отличающим. Позвольте мне при этом случае тут же ответить на Ваш вопрос о письмах в Англию: а именно, что я не сомневаюсь, что Вы можете получить желаемую рекомендацию к королеве. Хотя (ввиду частого злоупотребления, какое дурные художники чинили письмами ко двору) с недавних пор вообще существует уговор, по которому таких больше вовсе не выдают, — графиня Бернсторф убеждена, что в данном случае король именно потому и сделает исключение. Вы спрашиваете об имени придворной дамы: оно как раз упомянутое — графиня Анна Бернсторф. Или Вы предпочтёте написать обер-гофмейстерине её превосходительству фон дер Декен? Это всё равно. Ваши желания касательно Иоганнеса (которые, разумеется, и мои) исполнятся, надеюсь, скоро. Пока что я нынче написал ему в Гамбург и пригласил его на субботний концерт как слушателя — а там я всё обсужу устно с милым человеком. Если бы и Вы могли послушать! Увертюра «Кориолан», финал «Водоноса», Ваше шубертовское Duo в четыре руки для оркестра — кроме того, Рубинштейн играет один концерт своего сочинения, который мне нравится больше прочих его вещей, как Р. вообще ловкий музыкант, только слишком уж светский человек. Мы ещё, верно, как-нибудь поговорим о его даровании, которое мне кажется весьма значительным. В субботу через неделю должна наконец и 9-я симфония быть исполнена под моим управлением; Вы знаете, какое это было бы для меня долгожданное событие! Симфонию B-dur Шумана мы тоже дали; это было лучшее, что я до сих пор слышал от ганноверской капеллы, в особенности трио и трудная кода скерцо удались с поразительною лёгкостью. Наверное, и Вас это настроило бы радостно; как и мысль о том постоянно воодушевляла меня при моём дирижировании. Как я понимаю всё, что Вы должны чувствовать, теперь, когда Вы в Вене оказываете сочинениям Вашего досточтимого Роберта те же услуги любви, какие Вы некогда как раз там посвящали и последним сонатам Бетховена, и шопеновской музыке! Скорбна и всё же возвышенна вместе с тем эта мысль. Я с сердечнейшим участием следил за каждым концертом в Вене; охотно музицировал бы вместе, и тем более теперь в Пешт сопровождают Вас живейшие мои помыслы:
[нотный пример]. Я напишу Вам
ещё до Вашего отъезда туда. На нынче мне приходится кончать, — но не без просьбы вскоре снова сказать мне приветом, что Вы прощаете мне мою молчаливость, чтобы я мог успокоиться.
Всегда искренне и почтительно
Ваш
Йозеф Й.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 7 февраля 1856 г.]
…Скажи же мне теперь, милая Гизела, когда же, по-твоему, Ристори должна иметь музыку? Когда должна быть поставлена пьеса? Этого ты ещё не написала. Только бы у неё было ещё немного времени. Мне постоянно приходится исполнять чужую музыку — и притом такую, которая не терпит добрых соседей в уме и сердце. Так послезавтра — увертюра «Кориолан», инструментованная мною шубертовская симфония, которая великолепно звучит, и т. д., а на той неделе 9-я симфония Бетховена будет здесь дана впервые — мне придётся каждый день держать репетиции с хором и оркестром. Чужое, что мощно захватывает, и новое в себе питать вместе — едва возможно. Если бы у твоей пьесы было время ещё до конца марта! Или если бы я мог сочинить музыку весною; она вышла бы наверное лучше.
С исполнением 9-й симфонии исполнится давно лелеемое любимое моё желание. Если бы вы могли быть на исполнении.
Здешние обстоятельства устроены по моим указаниям и желаниям — я смог устно сказать королю всё о Платене. Об этом как-нибудь в другой раз более; только то, что я имел радость видеть, как король отнёсся к делу строго художественно; не покровительственно, а внушая любовь, благородно держал он себя.
От Х. Кольбе
Ганновер, 8 февраля 1856 г.
Высокочтимый господин концертмейстер.
Берусь за перо, дабы выразить Вам не только моё сердечнейшее участие, но и решительнейшее моё неодобрение сегодняшнего поведения некоторых из моих коллег. Будьте уверены, многие в капелле думают не иначе, и было бы самым горячим моим желанием, чтобы все мои коллеги научились распознавать, какой Вы выдающийся художник, который с такою великою самоотдачей стремится лишь к воистину наилучшему, — у которого каждый может учиться.
Не будьте Вы из-за сегодняшнего случая столь возмущены, чтобы поверить, будто Вам надлежит нас покинуть; наверное, очень скоро придёт время, когда Вы у всех музыкантов найдёте полное признание, которое Вам ныне, к сожалению, оказывает лишь часть капеллы, но в столь высокой и притом заслуженной мере.
Заканчиваю заверением, едва ли, впрочем, нужным, что я Вас как художника и как человека воистину высоко чту и почитаю.
Ваш
совершенно преданнейший
Х. Кольбе.
От Вольдемара Баргиля
Берлин, 12 февраля 1856 г.
Милый Иоахим,
если я моим писанием помешал тебе в работе, то прости мне; только у меня уже с некоторого времени есть желание сказать тебе словечко, и я прошу тебя терпеливо это снести, если я тем самым ищу довольствоваться сам собою. Признаться тебе, что я ныне нахожу в твоих сочинениях величайшую радость, возвышение и удовлетворение, что они явились мне как прекраснейшее, новейшее, и что я от сердца тебе желаю — да будешь ты невозбранно строить далее твой мир. Если я и прежде угадывал ценность твоей работы, то всё же никогда так живо, как теперь, когда я узнал её ещё точнее (в особенности Вариации и Скрипичный концерт) и когда я ныне в последних квартетах Бетховена испытываю доселе неведомый восторг. С ними ты для меня в тесной связи, и иной акцент, иное дыхание ещё у меня в ухе с прежних времён и снова приходит мне, когда я ныне слышу эти квартеты, к воспоминанию и к пониманию. Я не могу также найти, чтобы твоя музыка производила мрачное впечатление, равно как и не чувствую себя так возбуждённым, как многие, от последнего Бетховена; напротив, музыка никогда не удовлетворяет меня более, чем когда она самое серьёзное, самое трагическое просветляет. При Andante квартета a-moll, как и при Andante большого Es-dur, ты словно в море блаженства, в котором хотелось бы вечно плавать. Мне кажется, будто никакая музыка более не заслуживает называться «небесною», как последняя бетховенская.
Ну прости, что я обо всём этом тебе толкую, но ты ведь знаешь меня, болтуна, а чтобы иметь дельный повод тебе написать, я вчера обещал Лаубу, который сперва сам хотел тебе написать, вместо него просить тебя о партитуре твоего Скрипичного концерта, который он вскоре будет играть и хотел бы как можно точнее разучить с оркестром. Я этому очень рад, и Люрс, и другие со мною. Другой скрипач, Дамрош, тоже будет его играть, но я не знаю, окажется ли он на высоте задачи. Твоя музыка, однако, уже снискала себе здесь друзей, это я могу тебе сообщить. Каждую неделю сходятся несколько человек и играют последнего Бетховена, а также и иную музыку; мне эти музицирования доставляют ныне больше всего радости, тем более что мне, впрочем, так хорошо живётся, ибо у меня много уроков. —
Ну, будь здоров, я надеюсь, твоё молчание ко всем имеет причиной новые работы, которые тебя занимают; да будешь ты ими вполне счастлив и нас ими порадуешь.
Твой
верно преданный
В. Б.
У Арнимов я слышал, что Ристори скоро приедет.
Фердинанду Давиду
Ганновер, 13 февраля 1856 г.
Милый господин Давид,
Брамс, передавший мне Ваши приветы из Лейпцига и остающийся ещё несколько дней у меня, рассказал мне также о тех шагах, какие друзья Шумана предприняли с Вами для обеспечения его будущего существования. Как это меня заняло, мне едва ли нужно говорить; очень хорошо, что наконец практически приступили к делу! То, что мы в последний вечер в Лейпциге обсуждали, что я в особенности отстаивал, вскоре, к сожалению, представилось мне как неосуществимое, по крайней мере я обрёл убеждение, что музыкальное объединение, которое отвечало бы чистому, идеальному духу Шумана, недостижимо, так как пришлось бы привлечь к исполнению слишком много разнородных сил; да и в публике нет необходимого согласия, которое требовалось бы, чтобы крепко вести к желаемой цели. Но если та мысль, которая у меня была, не может быть в полнейшей чистоте художественно осуществлена, то лучше ей вовсе не состояться, и мы предпочтём ухватиться за самое простое и надёжное ради удачи главного дела!
Позвольте же мне поэтому прежде всего деятельно примкнуть к ближайшим друзьям и почитателям Шумана как старый лейпцигец; для чего я из моего годового жалованья посвящаю той же цели 50 рейхсталеров. К сожалению, это немного, но более сделать мне не дано — а вовсе остаться в стороне я хотел бы менее всего. Не сообщите ли Вы мне поскорее, как и что ещё надлежит исполнить каждому в отдельности для целого, и я буду Вам искренне благодарен. Мне всё в том, чтобы каждый по силам стремился достигнуть скорого успеха в этом начинании; ибо, по моему мнению, было бы правильно сообщить самой госпоже Шуман о результате до конца этого месяца. Хотя то, что делаете Вы и прочие участники, делается непосредственно лишь для самого Шумана, всё же это, разумеется, не остаётся без воздействия на положение его семьи, и я полагаю, что скорое сообщение госпоже Шуман должно бы повлиять на планы поездок досточтимой женщины, которая в последнее время из чувства долга хотела предпринять поездку в Англию, тогда как я ведь знаю, как сильно последние концерты в Вене и в других местах её утомили и подорвали её здоровье. Летом ей решительно потребовался бы по меньшей мере восстанавливающий покой, и она могла бы, если бы её друзья как раз сообщили ей, что о Шумане позаботились собратья по искусству и почитатели, с более свободною душою помышлять о переезде в Берлин вместо лондонской поездки, чтобы в Берлине как можно скорее предпринять шаги к тому, чтобы создать себе там навсегда надёжное существование, что госпоже Шуман при её высоком таланте и её энергии характера не будет трудно.
Напишите мне поскорее, согласны ли Вы со мною в том, что я сказал, — и если Вы согласны, то и чем я мог бы со своей стороны посодействовать ускорению дела.
Я в эту минуту изрядно занят музыкой — каждый день этой недели репетиции к 9-й симфонии, которую мне поручено разучить с Певческою академией и в субботу дирижировать. Приятный долг!
Кроме того, здесь Рубинштейн и Брамс, который всё великолепнее играет на фортепиано и тем тоже не даёт музыкального покоя. Он велел мне многократно кланяться, и к его приветам я присоединяю мои самые дружеские поклоны Вашим близким.
В старой преданности
искреннейше
Йозеф Иоахим
От Клары Шуман
Пешт, 18 февраля 1856 г.
Привет из Вашего прекрасного родного города я всё же должна Вам послать! Как много, милый мой друг, думаю я здесь о Вас! мне прямо как несправедливость представляется, что я въехала сюда одна! как это прекрасно! и Вы мне никогда об этом не рассказывали, этого я вовсе не понимаю. Ваших родителей я видела вчера, но только совсем мельком, так как раньше с ними разминулась. Так много я могу Вам сказать, что они оба здоровы. На днях я хочу ещё раз к ним сходить.
Я нынче дала блестящий концерт, едва ли не лучший за всю поездку в денежном отношении; и рукоплесканий тоже было довольно. В субботу должен последовать второй…
А о положении города я и вовсе не могу перестать восхищаться; затем меня очень занимает сельский народ, своеобразные физиономии, пышные волосы, прекрасные живые глаза, такие крепкие люди! Взгляд этих людей часто имеет нечто мечтательное — я, может быть, вижу больше, чем оно есть, но как часто мне это напоминает Вас! У Вас ведь совсем венгерское лицо; теперь я это нахожу по-настоящему, когда я здесь, в этой стране. Но с Вашею музыкой Вы сюда не подходите — вчера я слышала филармонический концерт, симфонию F-dur Б., увертюру к «Сну в летнюю ночь», это было ужасно!
То, что должно бы быть началом этих строк, составляет конец — благодарность Вам, милый друг, за Ваше письмо в Вену, которое меня вполне примирило. Если бы только Вам было лучше в Ганновере; досада Вам совсем не на пользу, она вредит Вашему здоровью и тому радостному, юношескому мужеству, которое Вы должны иметь, человек, как Вы, которому навстречу смеётся столь дивный внутренний мир! — Вы живёте теперь в прекраснейшем блаженстве, Иог. счастлив! если бы только я могла быть с вами! как, верно, дивно Вы разучили 9-ю — как я рада, что хоть Иоганнес её слышал! Ну, завтра я буду у вас, тогда пойдёт серьёзно и весело! Гайдном вы, верно, заканчиваете?..
Простите эту мазню; две чернильницы передо мною тоже делают своё дело, как я только что с ужасом замечаю! Ну, чёрный или синий, мой привет остаётся всё тем же верным, сердечным!
Ваша старая подруга
Клара.
Той же
[Гёттинген, 18 февраля 1856 г.]
Досточтимая подруга,
эти строки Вы получаете от моей дорогой тёзки и милой сестры Йозефины (Пеппи), которую я Вам представляю и которая сердечно рада познакомиться с человеком, о чьей доброте и дружбе ко мне я так часто рассказывал. Будьте к моей сестре поискреннее, и я думаю, она вскоре станет Вам милою, верною спутницей. Также и моих родителей Вы можете через мою сестру узнать, если Ваше время позволит; но, конечно, Вы пока не доберётесь до визитов, а позже Вы должны мне в угоду как-нибудь это сделать и доставить моему досточтимому отцу и доброй маме радость Вас увидеть, о которой я так много говорил.
Иоганнес и я полны приготовлений к Гёттингену, где мы завтра играем.
Он кланяется, и я не менее сердечно. Вскоре более от Вашего всегда искренне преданного
Йозефа Иоахима
Гизеле фон Арним
[Ганновер,] 25-го [февраля 1856 г.]
Хорошие композиторы, а также и народы в своих песнях нередко и красиво кладут весёлые слова в минор (что тогда звучит глубоко и полно предчувствия, возвышенно, не безрадостно) — у тебя же мои мрачные ноты вызывают столь огненную, пламенную речь, полную тёплой хвалы, — это несказанно меня освежило прочесть и ободрило, ибо хотя я и знаю, что лишь просветлённым может отзвучать из тебя то, что однажды зазвучит, всё же мне отлично известно, что ты ко всему посредственному ухо и сердце держишь вполне и совсем затворёнными. Стало быть, что-то доброе в моей музыке есть — и я хотел бы, чтобы я мог послушать эту пьесу, ставшую мне почти чужою, вместе с тобою, твоею матерью и Баргилем; написана она весною перед той осенью, что привела вас в Веймар…
От Клары Шуман
Пешт, 27 февраля 1856 г.
Милый Иоахим,
сердечный привет из Вашего родного города я всё же должна Вам ещё сказать, где я так много о Вас думала! — Вы теперь уже, верно, знаете, что я познакомилась с Вашими близкими задолго до Ваших строк! Вы думаете, я стала бы ждать с визитом к Вашим близким, пока Вы меня к ним приведёте? Неужели Вы совсем не можете себе представить, как близко Вы стоите моему сердцу, как очень я Вас люблю и что моим ближайшим и прекраснейшим знакомством здесь, в Пеште, должны были стать Ваши родители? так они и были первыми, кого я посетила, но, к сожалению, не застала. Моё пребывание здесь было кратким, и вот я вижу Вашу милую Пеппи, собственно, только нынче, при прощальном визите, впервые как следует. Ей я хочу отнести эти строки.
Как хорошо мне здесь жилось! устно более об этом!..
Если бы только Вы могли здесь быть, Вы порадовались бы, увидев, как и здесь Роберт начинает пробиваться. За него мне нынче после «Карнавала» поднесли лавровый венок — я была глубоко растрогана.
Скоро я Вас увижу; графиня Бернсторф написала мне очень мило — поблагодарите её, прошу, за сердечные строки. Я останусь у Вас, верно, полдня, чтобы увидеть Вас перед Англией…
Здесь во всех листках стоит, будто Вы помолвлены — я решительно отрицаю это перед всяким, не верю этому также, я не могу себе представить, чтобы Вы причинили моему сердцу такое огорчение и дали мне впервые узнать об этом из газет.
У меня есть кое-что от Вас, что меня глубоко радует! Маленького Йозефа, когда ему было 13 лет, каким я его впервые увидела. Правда, однако, что, каким я его знаю теперь, он мне ещё в тысячу раз милее, и потому я как всегда Ваша
верная
Клара Шуман.
Кларе Шуман
[Ганновер,] 27-го [февраля 1856 г.]
Милая госпожа Шуман.
С тех пор как Иоганнес снова уехал, я совсем ничего о Вас не слышу; только синий проблеск Вашего благополучия, который мне, впрочем, тут же пришлось переслать дальше в Дюссельдорф, принёс намедни почтальон. Охотно узнал бы я больше; не приедете ли Вы в самом деле вскоре сами? Ваше письмо к графине Бернсторф пришло, надеюсь, и отвечено; я знаю, что о Вас думают и замышляют лишь самое прекрасное.
Мари и Элизу я видел вчера на железной дороге — милые создания были, увы, лишь слишком мимолётны, но казались вполне в добром расположении; моя приязнь и заботливость могли проявиться не в прекраснейшей краске, но тем горячее в согревающем кофе. Так как детям ни в Брауншвейге, ни в Магдебурге не приходилось пересаживаться, то они теперь, надеюсь, в верных руках Пройсера в добром здравии! Что Вы навестили моих милых родных в Пеште, весьма дружески с Вашей стороны и даст пищу приятной беседе, когда мы свидимся. Я ведь, к сожалению, всю жизнь так непрестанно бывал вдали от дома, что вовсе не могу судить, как жизнь и тон там подходит к Вашему настроению, и рад о том услышать. Моя сестра Йозефина, верно, навестила Вас и, надеюсь, ещё напишет мне о Вашем пребывании в Пеште.
Вчера у меня были самые дружеские вести от Иоганнеса, который предлагает контрапунктическое сношение между нами на расстоянии, что было мне отрадно и обещает наилучшую гармонию между Йоз. и Иог.; в конце концов Вы к этому позже, в более спокойное время, тоже примкнёте, чтобы и в самом прекрасном такте дело не имело недостатка!
Гёттингенская поездка дала, к сожалению, не столь обильную жатву, как нам хотелось; но я надеюсь на хороший подбор колосьев в Ганновере, Иог. обещал снова приехать сюда на одну soirée, где тогда должно быть сыграно и трио H-dur. — На концерт Эккерта я так наспех не мог дать согласия; потом из этого ничего не вышло. Ваши программы были ведь дивно прекрасны и интересны — и великолепно было слышать о понимании венцев к вещам Вашего Роберта. Написал ли досточтимый и переслана ли фуга? Скажите мне это и прежде всего, когда я могу надеяться снова Вас приветствовать.
Как всегда преданный и дружески
Ваш
Йозеф Й.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 29 февраля 1856 г.]
Чтобы начать, и не с извинения, дай мне выписать тебе одно написанное несколько недель назад письмецо, ибо оно показывает тебе, в какие неприятности я одну за другою был запутан этою зимой, — и потому что оно говорит тебе, что ты мне всегда присуща, даже когда моё перо молчит. Себе в утешение оно было написано в первом волнении, но осталось лежать, как многое предпринятое мною.
«Только что я снова пережил весьма скверное — на репетиции к увертюре „Кориолан“ Б.; ты знаешь, что это одна из любимейших моих музык, дух крепнет на её воздушных волнах, как древние гиганты, когда они касались земли, исцелялись от своих ран. Как я жаждал этих звуков, столь взволнованных и вместе простых, столь переменчивых и всё же столь плотных, — гнев и нежность, как день и ночь, друг подле друга, всё единое огненное излияние души — и вот наталкиваешься в мгновение, которое могло бы оживить всё это высокое, на лавочные души вместо художников — на людей, которые вместо того, чтобы жаждать бетховенского тепла в сердце, вовсе не имеют его, в лучшем случае весы, чьи чаши, наполненные до краёв тупостью и тщеславием, шатко гонят их стрелку туда-сюда. Дошло до того, что несколько недоброжелательных участников отказали мне в музыкальном повиновении — на что я отложил дирижёрскую палочку с замечанием, что более не желаю быть их начальником в оркестре.
Годами я надеялся всем существом моим доверчиво привлечь к себе этих музыкантов — я никогда не хотел быть их директором, их коллегою хотел я быть, который принял на себя должность дирижирования, как они — должность игры, — горько говорить себе, что это были лишь химеры неопытного, — что благоволение и беззаветный восторг искусства вместе не могут быть поняты народом, который, кажется, привычен лишь к трусости и высокомерию. Я не появлюсь более в оркестре после завтрашнего концерта, который я ещё по долгу, чтобы не причинить помехи королю, хочу дирижировать».
Вот на чём я был тогда. Перед добротою и любовью к справедливости короля ко мне и моим делам я не мог упорствовать в своём намерении. Только вот что: я ещё в тот же день испросил у короля аудиенции (с ведома моего начальника графа Платена, на которого одного я положиться не вправе, ибо он, по всей видимости, сам и вызвал, по крайней мере желал того случая); на другой день я изложил королю трудности, которые встали на пути моему положению. Он настоял на том, чтобы всё узнать подробно — мне пришлось, так как теперь я должен был резко рассказать дело, невольно выдвинуть обвинение и помочь продиктовать секретарю короля к моему удовлетворению письмо к графу Платену, в котором приказывались строжайшие выговоры нарушителям спокойствия и которому был дан наказ впредь присутствовать на репетициях, чтобы тем самым перед его креатурами утвердить меня как единственную власть в концертных делах.
Как тягостно мне всё это дело, мне ведь не нужно тебе говорить; куда охотнее бил бы я у кафров под их боевые песни в большой барабан, обтянутый тыквами и шакальими шкурами, нежели так звонить о собственной моей власти во все колокола — но что мне было делать перед столь энергическою на сей раз волею короля?
Меня отрывают концертными делами — завтра наш предпоследний концерт — удовольствуйся до дальнейшей вести этими Hannoveriana; это лишь затем, чтобы наконец тебе написать…
Ты единственная, кому я тот случай в точности рассказал в неотосланном письме.
От Луи Элерта
Берлин, 3 марта 1856 г.
Досточтимейший друг,
я ничуть не забочусь о том, повергнет ли Вас в изумление моё имя, моя подпись, или оскорбит ли Вас моё обращение. Дело доброе, ради которого я берусь за перо, а мой крестильный лист достаточно пожелтел, чтобы отвести от меня подозрение в навязчивой мальчишеской восторженности. То, что я имею Вам сказать, кратко: я считаю Вас за большое, положительное композиторское дарование, призванное, если оно не даст себя сбить, рано или поздно создавать произведения искусства. Я помню короткий разговор, который мы однажды вели в отчаянно холодный осенний вечер в Берлине. Мы говорили о праве на сочинительство, о том, что ещё надлежит свершить и к чему примкнуть. Из всей Вашей манеры говорить я вынес глубокую угрюмость, сомнение в себе самом, подавленность, глубочайшую художническую. Я не знал тогда ни одной Вашей работы. Я знал, что Вы с некоторыми из них имели неудачу в Лейпциге или ещё где-то и что Вы под этим впечатлением страдали. Я знал, что почти ни единый значительный голос не поднялся за Вас. Если как скрипач и исполнитель Вы были для меня высочайшим и благороднейшим, что мне до тех пор встречалось, и если Ваша голова, верно, выдавала и задатки к творчеству — всё же я ничего о том не знал, хотя и обладал довольно живым предчувствием Ваших способностей и с этой стороны. С тех пор я увидел Ваши альтовые тетради, услышал затем увертюру к «Генриху» и Ваш Скрипичный концерт. Тут мне стало ясно как день, что я имею здесь дело со значительным дарованием. Это совершенно свободное, беспрепятственное истечение обращённой к высочайшему личности, это суверенное презрение к публике, эта жизнь и движение оркестра, это демоническое углубление в собственный мир мыслей — а затем и все недвусмысленные признаки находящейся в периоде бури и натиска чудовищной силы, эти жёсткости, это упорство в преследовании, эти странности своевольно сведённых друг против друга мотивов, это несоответствие между несказанно мощными представлениями и юною силой, которая ещё не вполне стала владычицею над тем, чтобы их высказать, — словом, вся сверхжизненная физиономия этих работ, — как можно тут ещё сомневаться, что имеешь наконец перед собою дельную и честную творческую силу. И человек, как Вы, хотел падать духом оттого, что это необразованное, запуганное, безопорное общество, которое мы зовём публикой, сидит окаменев перед Вашими произведениями или, чего доброго, качает своею злосчастною, обречённою на суд главой?
Дело, милый Иоахим, просто в следующем: если Вагнер, Лист, Берлиоз нравятся, то это происходит «с доброю волей». Что бы нам эти господа ни внушали, их помысел направлен не на высочайшее, в последней инстанции даже на внешнее. Для них несчастье, если они не нравятся: ибо одна только публика может их вознаградить. Однако фиаско, какое производят работы вроде Ваших, — это честь.
Мне не нужно Вам говорить, что в названных работах я многое нахожу достойным порицания. Об этом я мог бы стать ужасающе пространным и едва ли для Вас интересным, ибо Вы сами как вечно идущий вперёд Вашими созданиями, даже последними, не будете довольны. Но до этого здесь вовсе нет дела. Принесёте ли Вы завтра или через пять лет произведение искусства, это довольно безразлично: но за то я делаю Вас ответственным во имя святого духа нашего искусства, чтобы Вы наконец нам его принесли, чтобы Вы не утомлялись и не давали себя угнетать этим тысячам маленьких бедствий жизни и немилости толпы.
Лишь привет, лишь оклик пусть это будет. Что Вы и без него пробьётесь, это я знаю.
Доброе рукопожатие в сумрачные времена оказывает, однако, своё оживляющее действие.
Да поведут же Вас добрые демоны далее.
До свидания!
Луи Элерт
Фердинанду Давиду
[Ганновер,] 4-го 3. 56.
Досточтимый друг,
сердечная благодарность за желанную весть касательно Шумана и за Ваши любезные сообщения вообще. При сём посылаю годовой взнос в 50 талеров с просьбою передать их кассиру Объединения шумановских друзей. Я вполне присоединяюсь к Вашему мнению касательно лондонской поездки после блестящего успеха венской. Госпожа Шуман ведь сможет тогда ещё осенью своевременно позаботиться о месте в Берлине, отвечающем её таланту. Я надеюсь встретиться с госпожою Шуман в Лейпциге — наверное, я последую Вашему приглашению и к последнему Бетховену буду играть альт, 2-ю или даже первую скрипку, если Вы того пожелаете, — виолончель, к сожалению, предложить не могу! Только бы знать мне, что сыграть в абонементном концерте. Дюпюи полагал — виоттиевский концерт, но при всём благоговении к старому прапрадедушке скрипки концерт h-moll мне, особенно в последних частях с облигатным [неразборчиво], слишком уж по-гайдновски! Дюпюи играл здесь последние части вьётановского E-dur и весьма тривиальную фантазию Леонара; с благосклонным успехом. Игра и трактовка у Дюпюи перед публикой ещё не обретают той свободы, на какую он в комнате часто способен; меня это удивило и обогатило мой опыт. Он много играл здесь Ваши вещи; вообще был поездкою во многом возбуждён. О ганноверских делах вскоре устно. На нынче сердечно кланяясь
Й. Иоахим
Гизеле фон Арним
[Ганновер, середина марта 1856 г.]
…Приглашения в Лондон на весну я отклонил — вообще я тогда как можно скорее заберусь в какой-нибудь тихий угол большого города или прекрасной деревни и ни о чём более до возобновления моего концертмейстерства не захочу слышать, кроме как о писании нот. В Берлине я, кроме Гриммов, Баргиля и Бюлова, ни единой души не навещу — тебя я ведь причисляю к душам ангельским. Я остановлюсь в «Рейнском дворе», где я лет двенадцать назад впервые в Берлине жил, когда я на собственный страх отправился туда из Лейпцига послушать «Сон в летнюю ночь». Я ещё помню, как я радовался, увидев себя в списке приезжих значащимся как «гимназист». Не правда ли, мне ведь не нужно сперва сообщать твоей маме, что я с благодарностью отказался от её приглашения жить у вас, — вероятно, она и сама о том больше не думает, и тем более с тех пор, как я зовусь уже не Бенжамен, а Георг Мария.
Эта глупая газетная болтовня о моём христианстве! сколько вздорных писем она мне навлекла,… и как она вообще заставила меня снова вполне вкусить противоречие бытия и видимости! Та погань, которая нечто подобное только и связывает с погоней за карьерой. Мне, впрочем, не вполне по душе, что ты, милая душа, дабы выставить силу моего характера в более прекрасном свете, изображаешь мой переход как некий род самозащиты против притязаний иудеев, которым я будто бы тем самым отказал в общении. Это лежит внутреннее и глубже, и я ещё к тому вернусь. На нынче я не хочу тебя, — так как госпожа Ритчл тебя навещает и ты, стало быть, и без того, верно, изображаешь философствующую гречанку в лучшем смысле слова, — донимать моею религиозностью. Психею с нежным ананасным дыханием я надеюсь ещё к осени себе заслужить. Балет, который я начал этою зимой, ужасающе трезв.
Кстати! то стихотворение, которое ты в списке от меня получила, — из итальянского Виттории Колонны. Я радуюсь, что ты умеешь свои собственные создания так прекрасно претворять в жизни, — Мёрике, Ристори и мой бедный концерт и столь многое иное пусть будут тебе за то благодарны, милая духовная благодетельница!..
От Вольдемара Баргиля
[Берлин,] 13 марта 1856 г.
Милый Иоахим,
с радостью исполняю поручение от Беттины: ты должен, когда приедешь на ярмарку, поселиться у неё. Она говорит, что сама прибрала твою комнатку и что она может тебя принять с этого часа в любое время. Сделай это поскорее; я жду тебя с воскресенья, когда ты ведь в Лейпциге освободишься.
Подумай, что среди тех, кто тебе по-настоящему рад, есть и
твой
верно преданный
В. Б.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 15 марта 1856 г.]
…Я не был в Лейпциге; моя рука, в последние дни несколько перетруженная, от приставшей к тому простуды и впрямь обессилела, — это (между нами говоря) желанный предлог не исполнять там моё обещание. Минувшая зима была столь насквозь безрадостною, что я избегаю всякого беспокойства, а стало быть, прежде всего концертных поездок, ибо ненавижу их. Вчера меня укусила в руку отвратительно большая мекленбургская лошадь, когда я, проходя мимо, спокойно радовался синему возчицкому балахону, принадлежавшему упряжке, оттого что человек под ним выглядел таким довольным. Так-то оно с безобидными созерцательными прихотями: тотчас является кусачая бестия и набрасывается на беспечного! По счастью, на мне был крепкий сюртук; я лишь немного посинел и был в крови. Уже почти зажило. Храни тебя Бог в этом ужасающем Берлине теперь! С той дерзкой стрелы там ведь ужас на ужасе! Я надеюсь, твоя подруга из Бонна тебе это сколько-нибудь сгладит…
…«Вечерние колокола» я недавно здесь играл; я редко производил такое впечатление на ганноверцев и должен был на другой день сыграть их королю ещё раз, который нарочно для того устроил музыкальный вечер и велел их вскоре повторить. Как странно.
Кларе Шуман
[Ганновер,] 11-го апреля [1856 г.]
Милая подруга.
Иоганнес, верно, недавно написал Вам о моём негаданном прибытии — да, я был в Дюссельдорфе в тот день, который увозил Вас в Лондон, и без утешения увидеть и поговорить с Вами перед Вашею поездкой туда. С каким мучительным нетерпением я на товарном поезде от половины седьмого утра до половины девятого вечера ехал навстречу неизвестности, застану ли я Вас ещё, — Вы едва ли можете себе представить; не говори я себе всё время, что это справедливейшая кара за то, что я сперва не написал, а потом упустил ночной поезд, — я бы этого не вынес; так же я пребывал «раскаянно-благоговейно» как кающийся. Когда же я исправлюсь?
На другое утро, 9-го, Иоганнес и я разъехались, он в Бонн, я обратно в Ганновер: охотно я бы его сопровождал, но мне нужно было быть в Ганновере ради репетиции к первому квартету, которая должна была состояться 9-го. Впрочем, при той ясности и решительности, с какою Иоганнес берётся за свою задачу, я вполне спокоен; — а что я отдал себя в его распоряжение на случай, если Иог. после осмотра вюртембергского заведения сочтёт меня нужным для исполнения, разумеется само собою. Дал бы Бог, чтобы я мог сделать больше, нежели высказать надежду, что перемена монотонных обстоятельств была бы полезна любимому больному! Постоянно я должен с восхищённым участием думать о Вашей самоотверженной поездке, но вместе и о том утешении, какое сознание Вашей любвеобильной заботы о Ваших близких вправе дарить Вам ко счастью. Позвольте мне послать Вам одно изречение великого Третьего к его отечеству; быть может, Вас порадует гордая сила, в нём заключённая, когда Вас его немузыкальные соотечественники порой более чем должно допекают:
«Нередко собственный наш дух спасенье шлёт,
Что мы у неба ищем, — нашей силе
Даёт он вольный простор, и лишь ленивцу,
Безвольному, становится преградой».
Об этом Вы вправе подумать, когда Вы нынче будете играть в филармоническом концерте; письмо это придёт наверняка 14-го, прежде чем Вы сделаете Ваш дебют в Лондоне! Пришло ли уже письмо короля? королева, а также и графиня Бернсторф (которая, к сожалению, была прикована к постели) неоднократно обещали мне напомнить королю о его обещании. Прошу, напишите мне тотчас, пришла ли рекомендация к королеве В[иктории]. Также и вообще, что ещё может быть сделано.
Я остаюсь здесь ещё 14 дней — куда я потом отправлюсь, я всё ещё не решил — либо в Вену, либо ещё куда-нибудь в деревню, ибо одно несомненно: я живо чувствую, как сильно я должен в эти летние месяцы сосредоточиться на непрестанном труде, если не хочу погибнуть как художник. Но куда бы я ни поехал, «Альцеста» будет мне милою музыкальною спутницей, которая постоянно должна напоминать мне о Вас. Какую радость доставила мне эта партитура! Никто не умеет более, чем Вы, мыслить для друзей. Дюссельдорфцам я прямо отказал; не пожелай я вовсе воздержаться от публичной игры в течение лета, я ведь предпочёл бы поехать в Лондон.
Программа в Дюссельдорфе, впрочем, не слишком заманчива; как ни охотно я слушал бы отдельное, нахожу всё целое слишком раздроблённым! Как это письмо, которое, впрочем, должно быть лишь вводным к последующим.
Я кланяюсь Вам от сердца на нынче и есмь Ваш дружески почитающий
Й. Иоахим.
Кларе Шуман
[Ганновер, апрель 1856 г.]
Милая госпожа Шуман.
Письмо короля давно уже, верно, через ганноверское посольство в Ваших руках; вероятно, передано Клингеманом, которого я прошу прекраснейше от меня поклониться. И в филармоническом Вы, верно, уже играли — охотно узнал бы я, что и как Вам публика пришлась по душе. Джон Булль перед Моцартом, Бетховеном и Генделем может быть доброю, честною душой, быть может, с этой стороны Вы его полюбите. Пока Вы там музицировали, я играл здесь, в тот же час, по всей вероятности, в концерте в честь госпожи королевы (и, к сожалению, к поруганию госпожи Цецилии) одну эрнстовскую фантазию, так как мне показалось смешным предложить пресыщенным, утомлённым, увешанным галунами придворным между итальянскою музыкой Верди нечто просто благородное, и оттого что я слишком люблю хорошую музыку, чтобы злоупотреблять ею как простою демонстрацией. Я вознаграждаю себя обильною игрой квартетов, мы держали дельные репетиции к прилагаемым программам. Как же задушевно Adagio квартета a-moll Шумана. Шуберта, к сожалению, нет в программах; у меня сначала стоял квартет d-moll во 2-й программе, но я заменил его позже из чувства долга на Феликса М. Б.
От Иоганнеса я, к сожалению, ещё ничего не слышал. В воскресенье я напишу ему словами и нотами. Порадуйте меня вскоре как-нибудь вестями из Глостера, Pl. 30; пусть это будет хоть несколько строк.
Всегда и truly
Й. И.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 16 апреля 1856 г.]
Я никогда ничего не имел против ткущих жён в «Хафбуре» и «Сигнильд» — даже если я, быть может, и высказался, что нахожу эту сцену для моей натуры слишком уж растянутой, ибо не доверял себе настолько Грации, чтобы сочинить нечто подобное свежо и без однообразия. Конечно, у Баргиля более тонкое чутьё и такт к этому — но я не сказал бы, что для того, чтобы вообще понять, что женщины плетут искусные ткани и при том поют, требуется особенная выделка хоть сердца, хоть духа. Ради Баргиля, которому я предан от всего сердца, и ради твоего прекрасного стихотворения я буду рад, если он его сочинит и я его услышу: «Мнилось мне, я был в Царствии Небесном, в столь прекрасном граде».
Но странно всё же, что наше сочувствие в одно и то же время заставляет нас обоих заниматься «Хафбуром»: я как раз в последние дни часто напевал про себя начало баллады и думал, что если что и могло бы меня подвигнуть писать для голосов, так это была бы эта героическая песнь! Не сочти это за жестокость или даже за упрёк, я лишь потому хотел это написать, что Ты в своём письме полагаешь, будто я не люблю «Хафбур» и будто Ты плакала, когда я это сказал. Никогда я этого не говорил. Неужели Ты думаешь, я когда-нибудь забыл бы тот вечер, в который Ты впервые мне его читала, в предзакатном солнце, у окна Твоей комнаты, —
Я никогда не имел притязания требовать для себя что-либо, что Ты написала, коль скоро оно могло бы быть употреблено лучше, с большею пользой для духа. Вспомни, что я предоставил Тебе свободу отдать и «Ришиасрингу» Йозефсону, когда Ты сказала мне, что обещала ему оперу…
Кларе Шуман
[Ганновер, около 20 апреля 1856 г.]
Что мне сказать, как глубоко потрясло меня известие о Шумане, полученное через мисс Хорсли! Сколь часто ни носил бы человек в себе печальную мысль, ни помышлял бы о возможности её осуществления, верное её исполнение всё же остаётся болью, которую заново надо изжить! Я не имел от Брамса ни слова со времени моего отъезда из Дюссельдорфа, а потому ничего не слыхал и о его посещении Эндениха. Что он ничего от Вас не утаил, я вполне понимаю — он слишком хорошо Вас знает, чтобы не ведать, что Вы никому, а себе самой менее всего, не простили бы не выстрадать вместе чего-либо, что касается Вашего Роберта, вполне, хотя бы и во всей его ужасности; но я понимаю и то, что должны Вы терпеть, играя перед публикой с такою скорбью в сердце и силясь казаться безразличной, тогда как охотнее всего жили бы лишь своею болью! И всё же я как друг должен изо всех сил уговаривать Вас выдержать и одолеть ещё эти два месяца лондонского сезона, прежде чем вернуться в Германию. При том совершенно необычайном успехе, какого Вы достигли в Англии, это поистине значило бы, если бы Вы тотчас снова покинули поле Ваших артистических побед, отбросить от себя купленное жертвами самого внутреннего свойства обеспечение существования Вашей семьи. Я позволяю себе писать Вам это со своей стороны потому, что барышня Хорсли сообщает мне, будто Вы хотели уехать из Лондона. Вы этого не сделаете, оправившись от первого испуга, ибо я знаю: когда дело идёт о Ваших близких, Вы столь же практичны в благороднейшем смысле, сколь глубоко чувствующи за себя самоё.
Скажите, верите ли Вы, что Брамс что-то имеет против меня, раз Вы полагаете, что он мне едва ли написал бы. Мне было бы это слишком прискорбно, ибо я как раз всё более сближаюсь с его существом и считаю, что наша связь должна бы стать связью на всю жизнь. Мне отрадно, что Вы поселились у Беннеттов; это всё же самый немецкий среди английских музыкантов-дельцов, и я к тому же знаю, что Мендельсон высоко ценил его жену, как и на меня она всегда производила приятное впечатление. И у Хорсли, и у Клингеманов Вы, думаю, найдёте дружеское общество, если по воскресеньям захотите побыть среди людей, а не среди беспокойных тружеников.
От графини Бернсторф я должен передать Вам множество извинений; лишь болезнь могла помешать ей написать Вам, и она наверстает это в конце недели через лорда Раглана, который захватит Вам её письмо в Лондон и будет рад Вам услужить. Король рассказывал мне о Ваших успехах, о которых узнал из «Таймс»; а князь Зольмс извинялся, как бы на тот случай, если это снова дойдёт до Ваших ушей, за неловкое письмо некоей княгини Лихтенштейн, которая желала добра, но взялась за дело неправо, когда захотела похлопотать за Вас в Лондоне. Простите моей добросовестности, что сообщаю Вам всё это.
В надежде на скорую весть, почитающий и преданный
Й. Й.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 20 апреля 1856 г.]
…Твоя мама не держится за формы, иначе у неё было бы право счесть меня неблагодарным за то, что я не написал «как заведено» после последнего визита. Из приличия столь духовному существу, как Твоя матушка, и вовсе не следовало бы писать никогда — а чтобы обратиться к ней вполне непринуждённо и любовно, как прежде, мне мешала мысль, будто она порой меня теперь почитает возомнившим о себе и оттого ко мне менее добра. Оттого, что иные её высказывания, ради той формы, в какой Твоя матушка их швыряет, я подчас не могу приветствовать восторженно, более того — оттого, что я подчас даже бываю побуждён ими к противоречию, она, быть может, заключает обо мне, что я вообще запираюсь перед великим в ней, — и однако дух её день ото дня нарастает в моём понимании всё новыми кристаллами, чем более он сходится во мне с опытной кислотою иных переживаний. Места в её письмах, мимо которых я прежде проскальзывал в беглом наслаждении, становятся теперь для меня значительнейшими истинами.
Собственно, мне следовало бы узнать Вас — Вас, не Тебя, ибо об этом я не размышляю, — несколькими годами раньше или позже, чтобы вобрать Вас в себя с полною непредвзятостью или сразу с более зрелым пониманием.
Недавно Твоя матушка испугала меня внезапным возгласом: «Но Бетховена-то Ты, Рерлхен, мнишь, будто вполне перерос», — как будто при таком из её уст и вовсе ничего не чувствуешь!
С тех пор я и вовсе не могу помыслить, что хоть что-нибудь, что я ей скажу, имело бы для неё малейшую цену.
И всё же с нею нельзя принимать всё слишком строго — такое у неё минутно; во мне же впечатления слишком легко застревают.
Герман прислал мне свой перевод эмерсоновской статьи; я с обновлённым наслаждением прочёл это великолепное воспроизведение оригинала. Ты не любишь Эмерсона, и мне хотелось бы знать, отчего; нам надо об этом поговорить, когда увидимся. Я восхищаюсь грандиозною фантазией, которая столь свободно распоряжается всем знанием, как великий художник — всеми средствами выражения. Часто он перекидывает от века к веку своими мыслями мосты понимания, и не из кичливого владычества над наукой о духе человеческом, как иные нынешние писатели, которых я терпеть не могу, когда они мешают воедино самое далёкое, а из подлинной тоски могуче взволнованной вольной груди, чьё первое движение с фаталистическою необходимостью должно гнать круги волн через всю область её познания. Человек, который мужественно меряет своё чувство опытом веков! Правда, любовное углубление в малейшее, покуда оно не станет в себе самом завершённым подобием совершенства, как то свойственно великим художникам, стоит для меня ещё выше, нежели даже это могучее вздымание и ниспадение волн Эмерсона. Но в высшей степени возбуждающим оно для меня остаётся…
…P. S. Я купил для Тебя новую книгу Келлера; я пришлю её Тебе, как только получу от Тебя весть. Я её не читал; но автор, как я знаю, Тебя занимает.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 23 апреля 1856 г.]
…Девятая симфония — не самое печальное из написанного, но, пожалуй, самое трогающее. Либо она была дурно исполнена — либо Ты должна услышать её ещё раз. Если бы мне довелось испытать блаженство представить её Тебе по моему желанию!
Я к этому ещё вернусь.
Я, вероятно, поеду с Германом в Венецию — королева должна дать мне отпуск, невзирая на день рождения короля, к которому мне, собственно, надлежало бы быть здесь, в будущем месяце.
Мне надо повидать кусок света, чтобы всё лето отрадно работать…
От Германа Гримма
[Берлин, 25 апреля 1856 г.]
Любезнейший Иоахим,
я отвечаю на твоё письмо тут же. Что меня в нём более всего поразило, так это впечатление, какое произвело на тебя известие. Мне сдаётся (хотя при всей моей личной незнакомости я могу судить лишь по музыке), что состояние Шумана столь насквозь природное, что исцеление искусственным влиянием или хотя бы чужим влиянием я должен был бы счесть гальванизацией духовного трупа, над которым из дурно понятого долга глумятся, — прости мне это слово, я беру его в высшем смысле. Организм, который бешено-стремительным производством работает к одной точке, где сам перекувыркивается и остаётся лежать, ничем не может быть возвращён к прежнему напряжению. Положим, это случилось бы, — что тогда? новая работа, новая гонка, ещё более плодоносный конец. Я думаю, может произойти лишь одно: доставить ему чудовищный покой, чтобы всё внешнее, так сказать, гибко прильнуло к болезненным прихотям его израненного организма, но без всякой муки от того, что в нём заново завязывают узлами совесть.
Взгляни на его музыку. Есть ли тут ещё будущее. Телесно чувствуешь из неё его нарастающую спешку; он скачет во весь опор на гору, на которую медленно, быть может, никогда бы не взошёл; вот он стоит наверху, у него кружится голова, и удержу больше нет. Прошу тебя, не мучь сам себя тут возможностями. Сапари приводит в действие парализованные мышцы, будит уснувшие силы, но он не обновляет растерзанных членов и не распутывает нитей духа, которые стали так дряблы, что порвались бы, если бы их натянуть.
Таково моё мнение.
Что ты после всего этого должен ехать со мною, теперь и ради тебя самого, ты должен сказать себе сам. Определи же, встретимся ли мы здесь или в Дрездене; я хотел бы выехать отсюда первого мая и уже добыл свой паспорт. Мы хотим дать там высидеть себя вдвоём в тёплом песке жизни для новой деятельности. Я радуюсь тамошнему синему небу и тихим волнам в каналах. Я хочу там научиться плавать.
Прощай и отвечай тотчас.
Твой
Герман.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, около 26 апреля 1856 г.]
…Я не мог превозмочь себя пойти в театр даже на Шекспира — заходящее солнце было на этот раз более родственным мне языком, нежели голос нашего любимца. Я бежал со всею энергией в строгое музыкальное занятие — я с некоторого времени завёл с Брамсом своего рода музыкальную переписку — мы шлём друг другу работы в трудных формах; этот род музыкальной связи мне с ним очень дорог, я остаюсь духовно близок тому, к кому питаю сердечный интерес, а мой младший друг уже такой мастер в обращении с этим родом сочинения, тогда как я никогда не занимался этим далее первой грамматической необходимости, что оно доставляет мне и побуждение в художественном отношении. Ты должна представлять себе это так, как если бы живописец изучал анатомические ракурсы и прочее, — пусть им и не научаешься создавать произведения искусства, однако оно принуждает сосредоточить изобретательную силу на определённой точке и учит смело хвататься за наличный материал — что мне как раз весьма на пользу, — ибо во всём, что я доныне создал, я предавался известному фатализму чувства до такой степени, что почитал несправедливостью отвести духу при том иную службу, нежели службу вслушивания и распознавания; он должен был лишь спасать от гибели то, что, высиженное теплотою нашего чувства, шевелилось.
Я чувствую, что это не верный путь сам по себе, хотя и единственная исходная точка художественной правды…
Гизеле фон Арним
Венеция, [18 мая 1856 г.]
…С четверга мы здесь, нынче воскресенье. Покуда я Тебе пишу, Герман обедает у графа Поурталеса, который был так учтив и любезен, что и меня пригласил, но я, после того как сперва оказался слишком неловок сказать «нет» этому обходительному человеку, попросил Германа извинить меня: я плохой собеседник, и путешествие не меняет — я всё тот же и несу свою собственную поклажу на душе, как Ты знаешь её по Берлину! Надеюсь, Бог скоро дарует мне покой телом цепляться за родину, а духом и фантазией радостно взмывать в чужие края: во мне поистине есть беспокойство, унять которое можно лишь работою и ничем иным, я чувствую; тогда я стану и весел, и внешне любовен к моему окружению. Если бы я не боялся огорчить Германа, который, быть может, чувствительнее и восприимчивее к невнимательности, чем сам себе готов признаться, и если бы я не нарушил тем своего слова, я был бы в состоянии сделаться дезертиром; чувство, что я могу быть для Германа чем-то иным, нежели порой удобным развлечением, собственно, не [пере]стало, более того — я кажусь себе с моим непостоянным, часто молчаливым нравом достаточно скучным рядом с ним, который всё схватывает легко и живо, и куда я, быть может, ещё кую себе Икаровы крылья, он давно уже перенёсся или по меньшей мере всходит по привычным мраморным лестницам! Но к чему это!
Ей же
[Венеция], 19 мая [1856 г.]
Я начал вчера прилагаемые строки к Тебе — они складывались так мрачно, что я предпочёл оборвать, а так как восходящая луна великолепно светила и ниспосылала в утешение мерцающую ясность волнующимся тёмным волнам перед моим жилищем (мы живём у самого Канале Гранде), то меня поманило в гондолу. Я поехал к Лидо, около трёх четвертей часа к морю. Становилось всё светлее и вольнее и во мне; я думал непредвзято и благодарно обо всём любимом, о Тебе прежде всего; я положил себе не мучить себя более упрёком, что вообще предпринял это путешествие, — упрёком, который доныне сопровождал меня, словно припев. — По дороге сюда я просил Германа подождать меня несколько дней в Вене: мне было невозможно, проезжая так близко от Пешта, продолжать увеселительную поездку, не навестив моих родителей, ибо матушка моя в последний год была больна, до самой смертельной опасности. Я был вознаграждён тем, что всё застал как нельзя лучше — родителей довольными моим нежданным появлением, братьев и сестёр во всех отношениях здоровыми и довольными. Я почувствовал себя через то внутренне самостоятельным.
Вид Пешта и Офена вновь восхитил меня редкою красотою контрастирующих берегов и пёстрою живостью мадьярского народа. Я желал бы, чтобы Ты была здесь и увидела это, и Тебе бы это понравилось, такое величавое и своеобычное, как оно есть!
В Вене я отдыхал после утомительной дороги, так как, по обыкновению, выбрал ночные переезды, чтобы иметь два полных дня в Пеште. Граф Флемминг был очень гостеприимен ко мне, вероятно, в память веймарских дней, которые и мне живо вспомнились при его приятном тоне в жизни и на виолончели; он раздобыл мне в угоду множество итальянских инструментов, которыми я, разумеется, учтивейше заинтересовался, и среди них действительно был один весьма благородного звука. Вечером я слышал прекраснейший, грациознейший итальянский голос, какой мне когда-либо встречался, — Церлину в «Дон-Жуане». Боргù-Мамо `[?]` звали певицу; если бы Моцарт мог волшебством вложить ноты прямо в гортань, вместо того чтобы писать их на нотной бумаге, то должно было бы звучать так! Прелестно; ни вздоха лишнего и при том так полно и мягко. Вообще опера, несмотря на ремесленный оркестр, произвела на меня большее впечатление, чем когда-либо, ибо фигуры пьесы были живыми и в особенности ритму в пении шла впрок эта свобода движения; немцы часто этим пренебрегают. Здесь охотно забывалось, что иное было недостаточно идеальным, ибо был налицо вообще природный элемент, вокруг которого могла вольно виться неистребимая Грация Моцарта. Мне никогда не представал так близко оперный гений Моцарта, я не мог перестать любовно поминать его в Вене. — Из Триеста я хотел Тебе написать, но мой чемодан пропал, и я, пока не получил его обратно, был так встревожен (ведь в нём были и рукописи от Тебя, «Хафбур» и прочее), что мог самое большее слоняться по гавани. Багаж перепутали на одной станции.
Венеция произвела на меня сперва мрачное впечатление — смейся надо мной! Но я тут ничего не могу поделать, особа моя — этакий кусок крота, — и чёрные каменные громады, пустынные лагуны в дурную погоду, чёрные гондолы и мы, двое молчаливых юношей в них, это слишком удобная почва для моих роющих мыслей. Весь город виделся мне как бы громадным траурным крепом по павшему величию. Теперь впечатление стало иным и лучшим — с тех пор как я увидел народ, проворный и беспечный, словно нет иного дела, кроме как забавляться, шныряющий, как пёстрые ящерицы, сквозь старую кладку, неустанно наслаждающийся тёплым воздухом и любующийся на лагунах мягким отблеском луны. Так и я хочу постараться делать, пока не уеду в Милан…
Гизеле фон Арним
Милан, 26-го [мая 1856 г.]
…Мы вчера прибыли из Венеции сюда, осмотрев по пути Верону, чудно расположенный старинный город, полный римских древностей, средневековых построек, свежих садов. Надеюсь, Ты не считаешь меня настолько сентиментальным, чтобы предположить, будто я там задержался, дабы увидеть саркофаг Юлии, фальшивый, как я полагаю, который показывают в Вероне, — её памятник в Вестминстерском аббатстве! Милан — блистательный город, в котором, верно, приятно живётся, как и вообще от уличных мальчишек до генералов люди в Италии радостнее своей жизнью, чем у нас. Но мне эта радостность бытия теперь не по нутру; я, так как редко наслаждаюсь вместе со всеми, кажусь себе глупым лежебокою среди весёлого народа, и я выберу кратчайший путь отсюда (через Комо, Боденское озеро, Гейдельберг, Дюссельдорф) домой, так что смогу дней через восемь снова быть в Ганновере, не отправляясь с Германом в Мюнхен, где у него ведь Хемзен `[?]` и обилие занимательного, довольно, чтобы без меня обойтись. Я же выбираю Ганновер (или, если там станет слишком пыльно и трезво в окружении, Гёттинген), ибо в привычной ограде лучше всего работается прилежно, ибо там мне меньше всего нужно денег, ибо я хотел бы как можно меньше иметь отпускных обязательств перед королём, и, наконец, ибо сердце моё бьётся там менее всего далеко от Гарца… Я расскажу Тебе позже с большим покоем обо всём прекрасном, что я видел, прежде всего о Миланском соборе, который поистине есть возвышеннейшее, чем люди в соединённом труде, благодаря, стремились навстречу своему Творцу…
Гизеле фон Арним
Гейдельберг, 31 мая [1856 г.]
Я только что, поздно пополудни, прибыл сюда, один; вероятно, чтобы остаться здесь на остаток лета, в Ганновере всеобщие каникулы. С Германом я расстался третьего дня поутру, в швейцарском городке Роршах на Боденском озере; он отправился в Мюнхен, я в Штутгарт, а оттуда нынче сюда. В Штутгарте я на свой страх навестил Мёрике, собственно, главным образом потому, что думал — это должно Тебя порадовать. Я сперва не сказал ему, что знаю Вас, и представился лишь как музыкант, который по некоторым его вещам знает, как сердечно он любит своё искусство и понимает его существо, и который потому полагал, что поэту должно быть отрадно узнать, что его вещи не остаются без воздействия и на музыкантов. Приветливый, почти по-учёному застенчивый человек очень мне понравился. Когда я назвал своё имя, он сказал, что уже знает его, знает через Тебя, Гизела, что Ты ему говорила обо мне в одном длинном, богатом письме, которое Ты пред ним рассыпала, словно рог изобилия, и рассказывала о моих сочинениях. Он находил много схожего в богатстве Твоей фантазии с Твоею матерью; он сказал мне, как высоко он Тебя чтит, он знал вещи о «Марилле Витчерсфогель», и «Хеймельхен» и прочее. Мне дозволено было сказать ему, как я о Вас думаю. И многое иное о музыке я мог ему поведать. На прощание он сказал с южным простодушием: «если Вы будете писать прежде меня тем столь высоко мною чтимым и любимым друзьям в Берлине, то не забудьте сказать, как сильно я чувствую себя в долгу перед барышней Гизелой, которой я лишь потому доныне медлил это сказать, что не хотел ответить недостойно на её исполненный фантазии дар, — мой книготорговец подвёл меня с новым изданием моих стихов». Добрый человек, верно, предан Тебе от всего сердца, и меня осчастливливает, что Ты столь издалека стольким благотворишь. Меня же подводит дневной свет. Здесь очень красиво — воздух пахнет «Волшебным рогом» и датскими героическими песнями… «Шевалье Нойком» `[?]` здесь, единственный ученик Гайдна; его я мог бы разыскать, если бы захотел.
А. Венеру `[?]`
Гейдельберг, 1 июня!!! [1856 г.]
Подивился ли Ты вдоволь? И не вскричал ли: филистер, педант, неисправимый! Кричи себе на здоровье, но я ничего не могу с собой поделать; я, видно, уж так и есть — пратевтон и северный музыкант, которого никакой тициановский колорит, никакие Каналетто, ни даже «Спозалицио», подлинник которого я видел в Милане, не могли вытеснить из головы и сердца музыку наших лесов. Герман Гримм и я, оба мы мчались сломя голову через озеро Комо одним духом к Боденскому озеру, он оттуда в Мюнхен, я сюда, где надеюсь остаться на остаток лета и уже присмотрел жильё, последний дом у ворот, у самого Неккара, напротив прекраснейших лесистых холмов, в который я хочу переехать после нескольких самых необходимых писем! Если я ещё прибавлю, что навестил моих родителей в Пеште, то Ты признаешь, что я многое пережил за короткое время, и простишь, что под наплывом впечатлений я не собрался ни написать с покоем Тебе и почтенной графине Бернсторф, ни на что иное разумное!
Никакой гондольеры — ничего!
Но что я часто думал о ганноверских товарищах при иной красоте, и говорить не надо! 27-го мы плыли по озеру Комо. Исполнял ли Ты «Морскую тишь и счастливое плавание» в тот вечер? …
Скоро услышишь обо мне больше, милый Венер.
Йозеф Й.
Родителям
Гейдельберг, 1 июня [1856 г.]
Возлюбленные родители!
Я пишу эти строки из Гейдельберга, куда только что прибыл и где намереваюсь провести лето. Дивно расположенный городок этот в Великом герцогстве Баденском, севернее Пешта, стало быть, как далеко от Италии, где я поначалу хотел остаться! Могу сказать, что всё путешествие в Италию и сюда, за исключением городов Венеции, Вероны и Милана, в которых я несколько задержался и многое великолепное видел, я проделал словно в полёте, подгоняемый нетерпением. Я, видно, не создан для того, чтобы наслаждаться с покоем и досугом; тысячи других почли бы себя счастливыми насладиться радостно путешествием, подобным предпринятому мною, я же был на это не способен! Это, верно, оттого, что я внутренне должен был сказать себе, что ничего не создал, что давало бы мне право на отдых. За зиму я по разным обстоятельствам, проистекающим из моего ганноверского положения, был так нерадив, что многое мне надо наверстать. Лучше всего я могу это в небольшом городе, где у меня нет знакомых и который тем не менее, как университетский Гейдельберг, предлагает много возбуждающего. Прежде же всего — дивно прекрасный край! почти прекраснее Бадена под Веной, который Вы знаете. Не сочтите за холодность к милым нашим, если я не вернулся в Пешт; именно потому, что я их так сильно люблю и так долго не видел, сёстры, братья, племянницы и племянники заняли бы меня слишком и иначе бы меня растревожили, чтобы я мог быть прилежен. Поверьте, милые родители, что я это предвидел и оттого принёс моему художничеству эту тяжкую жертву! Кто с любовью взялся за призвание, тот бессознательно становится его рабом! Араньи и всякий учёный это знает. Это не есть равнодушие к иным прекрасным дарам Господним. Как только устроюсь, напишу снова. От сердца благодарный
Ваш
Йозеф.
Гизеле фон Арним
[Гейдельберг, 10 июня 1856 г.]
Whose is the love that gleaming through the world
Wards off the poisonous arrow of its scorn?
Whose is the warm and partial praise,
Virtue's most sweet reward?
Beneath whose looks did my reviving soul
Riper in [truth and] virtuous daring grow?
Whose eyes have I gazed fondly on,
And loved mankind the more?
Harriet! on thine: — thou wert my purer mind;
Thou wert the inspiration of my song;
Thine are these early wilding flowers,
Though garlanded by me.
Then press into thy breast this pledge of love;
And know, though time may change and years may roll,
Each floweret gathered in my heart
It consecrates to thine.
Эти строки — посвящение Шелли к его первой поэме «Королева Маб». Знаешь ли Ты её? Она слывёт нечестивою; для меня же это первый богатый вздох тёплой, чистой юношеской души к бесконечности Бога, которого она как будто отрицает. Я люблю Шелли с восторгом; он умер так рано.
Ей же
[Гейдельберг, 18 июня 1856 г.]
…Знай я, что Вы остаётесь на лето в Берлине, я, быть может, сразу после итальянского путешествия отправился бы туда — но кто знает, верно ли теперь и Ваше пребывание; Вы такой одарённый народ, что я не поклялся бы, не придётся ли Твоей матушке в конце концов отправиться в какую-нибудь американскую прерию, чтобы разыскивать утраченное родословие обманутого в своих правах индейского вождя, как только Ратти будет наконец возвеличен!
Шутки в сторону, но будь уверена, что я непременно сделаю всё, что смогу, чтобы увидеть Тебя этим летом. Но покамест это хорошо, что я ещё на пару месяцев остаюсь здесь; я только начинаю по-настоящему работать, и неужели я уже снова должен трогаться в путь, прежде чем хоть какая-нибудь часть симфонии, которая живо возникает в моей голове, ляжет на бумагу? Это было бы нехорошо — ах, если бы Вы могли быть здесь или поблизости, в Баденвейлере, — это было бы божественно, слишком, чтобы стать действительностью, а потому я хочу терпеливо услаждаться мыслью, что Ты меня, и работающего, любишь всею душою, как Ты пишешь. Покамест! Итак, «Ассунту» Ты теперь всегда имеешь пред глазами — да, её и я хотел бы иметь в моём жилище и так себе запечатлеть; она восхитила меня в Венеции, но я не несу её чисто в моей памяти, иные тициановские картины примешиваются в моей фантазии. Светлый радостный взор, которому из всех вещей навстречу веет нимб красочного великолепия, я воспринял в свою душу как образ Тициана из Венеции; и так я хочу из Твоих уст признать за нею, что «Ассунта» есть десятая симфония — и более лучезарная, чем бетховенский образ бессмертия в его последних творениях! Я знаю, Ты понимаешь и Бетховена тоже и говоришь подобное лишь потому, что думаешь, будто я чту его односторонне…
Гизеле фон Арним
[Гейдельберг, пятница, 20 июня 1856 г.]
Моя симфония начинает хорошо развиваться, первая часть скоро будет готова к инструментовке. Прочие меж тем растут дальше.
Я с великою радостью узнал немало генделевской музыки в неисчерпаемом, дерзновенном духе. Две арии я из неё переписал, они взяты из «Семелы», оперы, о существовании которой я доныне даже не знал. Так есть ещё много схороненных в библиотеках сокровищ.
Гервинус владеет многими из них. Жена его пела мне арии из «Ациса и Галатеи»; у неё в нижнем регистре весьма благотворный, мягкий голос, и выражение её часто задушевно, хотя нередко по-дилетантски придаёт слишком большой вес отдельностям и тем ослабляет очертания мелодии, которая не вольно струится из чувства, как у неисчерпаемого композитора. Обе прилагаемые арии, собственно, лягут Тебе, верно, немного высоко — но поиграй их пока немного одним пальцем на клавиатуре, чтобы запечатлеть, а когда я приеду, мы вместе их транспонируем. Одна, в размере 2/4, имеет нечто насильственное, но как раз это мне и нравится. Представь себе, что это греческая героиня, которая взывает к Юпитеру, своему возлюбленному, защитить её от ненавистной руки благоприятствуемого её отцом искателя. Она не смеет открыть своего внутреннего, и стеснённое сердце её вздымается в страстном вопле о помощи к её богу:
[нотный пример]
Тебе это, верно, слишком неуклюже? Более мягкая ария говорит сама за себя, прелестная, как она есть!
Вчера я впервые исползал руины замка во всех их подземных пещерах и извивах, наперегонки с тритонами и саламандрами, которые порой попадались мне поперёк дороги под растительным прелым тленом и папоротником, на своём уютном странствии к свежей чистой ключевой прохладе! Им, очевидно, было очень привольно на душе! Но как же великолепно в старом замке! Плющ, мерцающе сочащаяся вода, что отовсюду каплет со стен, тленом дышащий сумрак, дневной свет, что порой проблёскивает сквозь щели и трещины; я непрестанно желал Тебя сюда и должен скоро снова туда.
Ты спрашиваешь о Брамсе; ему наверное очень хорошо, ибо он должен чувствовать себя внутренне богатым. Он недавно прислал мне работы, среди них органную фугу такой глубины и нежности чувства при богатейшем музыкальном искусстве, что я едва знаю что-либо более благородное у Баха и Бетховена. Я мог написать ему моё полнейшее, сердечнейшее признание; я почитаю себя счастливым становиться к нему внутренне всё справедливее. Бедный Шуман с его восторженностью был всё же мужественнее всех тех, кто насмехался над его пророческою миною. Восемь дней назад был его день рождения; Брамс должен был по его желанию принести ему Штилеров атлас…
Ей же
[Гейдельберг], 2 июля [1856 г.]
Всю прошлую неделю я, к сожалению, был очень нездоров, отчасти в сильной лихорадке в постели. Появление Твоего письма было весьма благотворно. Вчера я попробовал записать кое-какую балетоподобную музыку; но я не думаю, чтобы она хоть сколько-нибудь годилась для Твоей цели — да это и должно быть лишь попыткою, которую Ты можешь пройти с Баргилем и, скажем, отметить красным карандашом, что во всём этом пригодно; затем пришли мне план Твоего танца, как долго, сколько темпов и, быть может, размеры, и если Ты вообще ещё полагаешь, что я для этого гожусь, то я попытаюсь сочинить Тебе нечто лучшее, чем нынешнее.
Гизеле фон Арним
Гейдельберг, 9 июля 1856 г.
От сердца благодарю за всё прекрасное, что досталось мне через Твою посылку. Картинка прелестна, хотя я и не понимаю, отчего она должна изображать именно Твои чувства о музыке. Если Ты — то дитя с похожим на виолу инструментом и древесным сучком вместо смычка, то я охотно соглашусь быть коленопреклонённым мальчиком, который дует в гобой, мой любимый инструмент. Но если этот спесивый петушок на твоих перилах должен быть уроком мне и Баргилю, то я его не заслужил, ибо наверняка никто не может чтить непредвзятость и детскость более, и как раз в отношении искусств, нежели Твой нередко осмеиваемый за это собратьями друг. Ну, как бы то ни было, картинка, как и всё прекрасное, для меня многозначительна, и потому я буду попеременно жевать перед нею ананас и имбирь, смотря по тому, верю ли я, что Ты ждёшь от меня доброго или тщеславия. К сожалению, стекло над нею разбилось, невзирая на мягко-сладкую фруктовую защиту. Твоё последнее письмо прибыло в моё жилище разом со мною, возвращавшимся из пешего путешествия по Пфальцу. Я последние две недели был непрестанно так нездоров, что эта маленькая вылазка была мне необходима, чтобы дочиста смыть на свежем воздухе комнатный дух и дурное расположение. Я совершил её в обществе молодого Бунзена, голштинского химика Дельфса и некоего управляющего Штернберга, шурина первого. В бунзеновском доме я бываю часто, охотнее, чем у Гервинуса, который имеет для меня нечто однообразное. Впрочем, и у него его почитание Генделя — достаточные узы для вечернего визита, который я время от времени ему делаю. Детская обстоятельность его жены имела бы нечто трогательное, если бы она так часто не прибегала к вопросительному знаку. Она держится за изречения своего мужа, как за оракул, и приветлива ко мне, ибо ведёт пропаганду за Генделя и думает, будто через Гервинуса завоевала меня для него…
…Моя балетная музыка наверняка рассчитана на хромые члены и насморк — я не помню более ни единого её мотива. Делай меня только как следует худым.
От Франца Листа
Веймар, 10 июля 1856 г.
Эти несколько слов должны лишь снова вызвать в Твоей памяти мою истинную, сердечную и почтительную дружбу, любезнейший Иоахим. Если бы и иные, более близкие Тебе, постарались внушить Тебе подозрение к этой дружбе, то да будет их труд напрасным — и пусть мы пребудем друг другу всегда верны и правдивы, как то и подобает паре таких малых нашего разбора! Твои пьесы для виолы великолепны; они услаждают и подкрепляют меня. Я хотел бы уметь их писать; однако меня ещё более радует, что они именно от Тебя. «Многочисленных королей Ганноверских», которые в них расхаживают, я от сердца отсалютовал. Хертель, верно, послал Тебе в Ганновер мои вещи или невещи. Если они Тебе и вовсе не по нраву, то да не станет это яблоком раздора в нашей дружбе. «Большая ошибка, — говорит Гёте, — что мнишь о себе больше, чем ты есть, и ценишь себя меньше, чем „стоишь“». Этой ошибки мне хотелось бы избежать; оттого я смотрю на всё, что совершил и ещё могу совершить, весьма объективно.
Когда увидимся снова? Хочешь иметь меня раньше в Ганновере, или приедешь скоро в Веймар, где Тебя ждут с февраля? Я просил господина фон Больё написать Тебе первым, прежде чем я уеду в Вену. — Ну, чёрт побери, если Ты ещё не знаешь, что Ты мне мил, то пусть кукушка унесёт Твою скрипку. A propos кукушки (не той, что из Пасторальной симфонии!), представь себе, что Коссман был так простоват, что дал себя разозлить на меня из-за того, что Зингеру был пожалован титул концертмейстера! Не есть ли это Lamento без Trionfo! — Превосходный человек и виолончелист отбыл в Баден-Баден, не сказав мне ни слова, объявив здесь предварительно с места, что вернётся сюда лишь как концертмейстер.
Amen.
Да будет Тебе как нельзя лучше, любезнейший друг, и пиши скорее
Твоему верному
Ф. Листу.
Гизеле фон Арним
[Гейдельберг], 17-го [июля 1856 г.]
…И я непрестанно нездоров, и что хуже всего, это отнимает у меня способность работать, когда я чувствую себя не вполне хорошо. Однако есть добрые признаки скорого улучшения. Врач непременно хотел уговорить меня на водолечение; но я воспротивился запиранию в большом резервуаре с другими страждущими; это для меня слишком ужасная мысль. Я купаюсь вплавь в Неккаре и обратил мою комнату, по примеру великого Людвига, в логово белого медведя. Здесь были студенческие бесчинства. Молодцы повели себя в соседнем городке так грубо, и в особенности столь нерыцарственно по отношению к тем, кого надлежало бы защищать, что тамошний бургомистр пригрозил ударить в набат — мило это детское свойство романтики, что эта угроза приятно возбудила их жажду приключений и что они теперь как раз пуще прежнего делали всё, чтобы её осуществить, как восхитительно желанную потеху. Но они были в высшей степени бесславной драке вышвырнуты обывателями за ворота, а так как и помимо того много грубостей чинилось корпорациями разом в Гейдельберге, сенат, после многих предшествовавших возгласов «пусть сгинет!» и иных бесчинств студентов, распустил корпорации, призвав одновременно «вооружённую силу». Парни теперь, лишившись своих цветных шапочек и лент, бегают по улицам отчасти простоволосые, отчасти в причудливо безобразных войлочных шляпах со своими пуделями…
От Клары Шуман
Дюссельдорф, 21 июля 1856 г.
…Но Вы совсем ничего не пишете о Ваших планах? как долго Вы ещё останетесь в Гейдельберге? Неужели Вы вовсе не приедете нас навестить? как прекрасна, однако, Ваша переписка с Иоганнесом! мне ведь дозволено иногда туда заглянуть? как поэтически нежны Ваши вариации! только я ещё не могу как следует освоиться с темой. О фугах Иоганнеса я ему же писала ещё из Лондона — и представьте моё изумление, почти то же, что и Вы позже, только, конечно, не столь прекрасно и тонко выраженное, как у Вас! Особенно фуга в ля-бемоль-миноре глубоко меня тронула, какие звуки, какое дивное настроение в ней, какой прекрасный благочестивый смысл — секстаккорд почти в самом конце, не правда ли, словно нимб разливается над всем целым?
[нотный пример]
Играете ли Вы и на скрипке? или, может быть, теперь вовсе нет? Хотя я и вернулась из Англии усталой от концертов и сезона, но отнюдь не от музыки, напротив, я прямо-таки набросилась на Баха и играю прилежно одна и с Иоганнесом; Вы поймёте, как я в Лондоне по этому, да и по самом Иоганнесе истосковалась…
Гизеле фон Арним
[Гейдельберг], 26 июля [1856 г.]
…Со вчерашнего дня я впервые за долгое время снова чувствую себя вполне крепким, без болей, так что думаю — это надолго. Я благодарю Творца и в честь того держу в работе двойную фугу на бетховенскую и баховскую темы. Такие работы даются мне трудно, и я чувствую, что должен в этом очень много трудиться. Это необходимо, если хочешь быть исправным композитором, а Ты знаешь, что стремление к этому и есть то, что делает мне жизнь — бытием. Теперь, когда я снова чувствую юношеское мужество, есть и охота к работе, и желание долго и радостно существовать. Если Ты ещё не писала, милая Гизель, то пришли мне ещё, хотя бы самый коротенький листок, о Твоём самочувствии, прежде чем я уеду. На это ещё есть время. О, как я радуюсь, когда подумаю, что в будущем месяце увижу Тебя, всему тому, что нам надо друг другу сказать. Жизнь моя была слишком однообразна, чтобы о ней писать; но чтобы оглянуться на неё, довольно содержательна. Как поживает Твоя добрая, чтимая мною как высший дух матушка? Я жажду её увидеть и по возможности с собою примириться — я думаю, она уже немного обо мне держится…
От Нильса В. Гаде
Копенгаген, 26 июля 56 г.
Милый друг!
Один молодой даровитый музыкант и скрипач, господин Хернер `[?]` из Голштинии, просил меня о нескольких строках, которыми он мог бы быть Вам представлен. Я уже давно собирался написать, чтобы принести Вам мою сердечнейшую благодарность за доброту и заботу, с какими Вы приняли Тофте, и тотчас рассказать Вам, что он весною в здешнем концерте Музыкального союза очень прекрасно сыграл бетховенский концерт и всех нас тем радостнейше изумил; особенно для меня было большою радостью иметь при том двойное наслаждение — получить от Вас весьма тёплый привет через бетховенскую каденцию. —
Вы ведь недавно были в Италии, но, как мне кажется, лишь короткое время; отчего Вы покинули эти прелести так скоро? Это принадлежит к моим тихим желаниям — ещё раз увидеть Рим и Неаполь, но покамест я должен оставить это под вопросом, ибо в моём доме у меня две маленькие части света — по имени Феликс и Эмма, — которые вращаются вокруг меня, и от этого круга я, разумеется, не могу оторваться, по крайней мере не на долгое время.
Однако я надеюсь предпринять небольшое путешествие, дней на десять или двенадцать, в начале августа, через Лейпциг — чтобы приветствовать друзей — в Дрезден, и провести там спокойно несколько дней. Быть может, мы тогда где-нибудь встретимся. А до тех пор шлёт Вам сердечное прости
Ваш
друг и брат
Нильс В. Гаде.
От Клары Шуман
Бонн, 28 июля 1856 г.
Дражайший Иоахим,
Лишь несколько слов! Я со вчерашнего дня здесь с Иоганнесом — мы живём в «Немецком доме», но весь день проводим в Эндених. Я видела Его вчера — о моей скорби позвольте мне молчать, но несколько нежных взглядов я получила — их я пронесу через всю мою жизнь! Один раз он даже обнял меня, он узнал меня! Молите Бога о тихом конце для него — это не может больше долго длиться, как говорит Рихарц. Я больше его не покину! Ах, Иоахим, какая скорбь, какое горе — так снова Его увидеть! Но взгляд — ни за что на свете я не отдала бы его. Сейчас мы снова собираемся туда!
Думайте о Нём и о
Вашей
Кларе Шуман.
Гизеле фон Арним
Бонн, среда [30 июля 1856 г.]
Я был третьего дня извещён телеграфом через Брамса об опасном для жизни состоянии Шумана и вот вчера прибыл сюда. Жена его была здесь; когда мы пополудни в половине четвёртого пришли в Эндених, он только что отошёл. В последний день он, говорят, совсем тихо и постепенно уснул. Кротким и мягким было его лицо; я храню ещё серьёзное, но спокойное впечатление от возлюбленного мастера, чья жизнь была чиста, как мало у кого.
В неизвестности о моём ближайшем местопребывании я велел переслать все письма из Гейдельберга в Ганновер — Твоё письмо ещё не пришло; завтра Ты узнаешь, что я намерен делать. Многое надо сделать — лишь этот привет.
Твою матушку известие потрясёт; Ты сумеешь сказать ей это надлежащим образом.
Твой
друг Й. Й.
Францу Листу
Дюссельдорф, 2 августа 1856 г.
Досточтимый Лист!
На меня возложена госпожою Шуман серьёзная обязанность известить друзей о потрясающей утрате, их постигшей; возвестить им о кончине Шумана. Что Ты, который ещё в ранние дни состоял с почившим мастером в художественной и дружеской связи, услышишь эту весть с особенным сочувствием, было одной из первых моих мыслей — ибо, как бы судьба, внешний и внутренний опыт ни проложили пути ваши в жизни именно различно, более того, как бы вы взаимно это ни высказывали, — мне всё же несомненно, что никто не имеет силы и воли понять чище, прочувствовать прекраснее полную ценность, увы, восхищенного от нас мужа, нежели Ты в этот серьёзный миг.
Наверное, Тебе жаль, что Тебе не дано было, как мне, воздать праху мастера последнюю честь, когда его в четверг хоронили в Бонне. Не в духе композитора, который преимущественно погружался в самые сокровенные, внутренне священные чувства, было оповещать друзей и почитателей о дне погребения в публичных листках; однако многие сочувствующие проводили тело в Бонн. Оно было отнесено к месту упокоения художниками и любителями искусства и погребено близ земных останков Нибура и Шлегеля.
Госпожа Шуман вчера сюда вернулась; близость её родных и любимого Шуманом, как сын, Брамса дарует утешение благородной женщине, которая и в глубочайшей скорби является мне благородным примером преданной Богу силы. Я, верно, останусь ещё несколько дней здесь, в Дюссельдорфе, и рассчитываю вскоре получить обещанное мне через доктора Поля письмо от Тебя, за которое заранее благодарю и на которое надеюсь вскоре ответить.
В сердечном почтении
Йозеф Иоахим.
Рихарду Полю
Дюссельдорф, 2 авг. 1856 г.
Высокочтимый господин доктор!
Уже несколько дней я в Гейдельберге собирался съездить в Баден-Баден, где предполагал найти друга Коссмана, и Ваше столь любезное письмо стало бы новым побуждением, — если бы меня не вызвала к внезапному отъезду туда одновременно пришедшая депеша из Бонна. То была весть о близившемся конце Шумана, которого мне не суждено было застать в живых. —
Мы погребли мастера в четверг на боннском кладбище. С тех пор будучи столь же занят иными необходимыми деловыми хлопотами, сколь и внутренне поглощён, Вы извините, что лишь сегодня собрался написать несколько благодарных строк за Ваш более чем лестный привет из Бадена. Как любезно со стороны Листа вспомнить обо мне; привыкаешь быть пристыжённым великодушием этого многозанятого, широкосердечного человека, и я потому лишь скажу, что радуюсь сохранённым у Вас его строкам. Прошу Вас прислать мне их по адресу госпожи доктор Шуман сюда, где я пробуду ещё дней четыре-пять. В Баден я теперь приехать не могу, как ни хотел бы снова услышать берлиозовский оркестр — и увидеть Бюлова, как и других друзей!
Кланяйтесь всем и прошу засвидетельствовать моё почтение Вашей супруге самым дружеским образом.
С глубоким уважением, преданный
Йозеф Иоахим.
От Франца Листа
Веймар, 7 августа 56 г.
Досточтимый Иоахим,
Sursum corda —
Сего требует серьёзная скорбь, увещевающее безмолвие, могила Роберта Шумана!
Передай его жене выражение моего сердечнейшего сочувствия в великой утрате, которая постигла её всего горше; — моё истинное почитание и преданность к ней я желал бы доказать убедительнее, чем словами.
Тебя же я сердечно и особенно благодарю за то, что Ты меня не превратно понимаешь и держишься убеждения, что никто не может быть более проникнут полною ценностью восхищенного от нас мастера и с чистейшим чувством и восторженнейшим пониманием поклоняется его гению, нежели
Твой
в сердечном почтении
верный
Ф. Лист.
Сегодня пополудни я еду в Гран — прежнее моё письмо Ты, верно, получил через Поля, который полагал застать Тебя в Гейдельберге.
Гизеле фон Арним
[Дюссельдорф, 5 августа 1856 г.]
…Несколько сочувственных строк от Тебя всегда подкрепят госпожу Шуман; я не знаю никого, кто умел бы утешать так нежно и тепло, как Ты, и она это тоже прочувствует. Ты не должна представлять её себе сентиментально-подавленной; ей присущ здоровый деятельный порыв, тёплая любовь к музыке, которая всегда будет держать её в жизни выше обыденности. Шуман ещё видел её перед своим концом; он, говорят, хотя и подёргиваемый нервным страданием, всё же кротко улыбнулся, как в свою лучшую пору, — знак, что он её узнал; хотя он её, как и всех прочих, временами и отстранял, он часто делал движение её обнять. Это для неё ещё утешительное воспоминание, когда она думает о его и своих испытаниях. С докторами и барышней Рёмон `[?]` госпожа Шуман была в наилучшем согласии; она нашла этих людей внушающими доверие, и я тоже не могу сказать иначе, как что эти люди, без всякой суетливости, выказали всё, что только есть участие. Так было со всеми людьми в Бонне; бургомистр, [Отто] Ян, Грот и так далее. Я взял на себя большую часть деловых хлопот — погребение, письма друзьям Шумана, — оттого и вышло, что я Тебе не сразу снова написал; я думал, Ты сама должна себе это представить. Мне помогла превозмочь иную мрачную мысль эта деятельность в первое время. Я всё же ощутил, вопреки всему, что я себе прежде думал и что обыкновенно говоришь себе в утешение, что с земли ушёл человек, с которым я мог иметь благороднейшие симпатии, — который это знал и желал мне добра. Невольно подкрадывается рядом с каждым смирением неприметная нить, наполовину желание, наполовину надежда — таинственное нечто, которого мы лишь тогда хватаемся, когда смерть с неумолимостью противопоставляет свою серьёзную, чуть ли не сказал бы, улыбку эгоизму отдельного человека перед мировым порядком. Примечательно это кроткое, как бы светящееся выражение, какое принимает чело у мёртвых; я заметил его и у Мендельсона, единственного, кроме Шумана, кого я видел бездыханным. О Шумане мне ещё многое придётся Тебе сказать, его бумаги дали мне разъяснение о многом в нём, в том числе о действительно великих, прекрасных сторонах его характера. Примечательное благоволение рядом с упрямейшим педантизмом! Из всех, самых незначительных писем во время его болезни находились пространнейшие черновики — словно к произведениям искусства, — видно было, с каким напряжением он сводил воедино малейшую фразу, так в письме к Твоей матушке, — при том была начата иная сложная музыкальная работа, и верно; например, начало моей увертюры «Генрих» для фортепиано в четыре руки, на несколько страниц. Как меня тронуло видеть этот след любящей памяти! Жена его сперва обещала мне его подарить; но так как это последнее, что Шуман написал, оно должно остаться у неё…
…Брамс снова оправился от своего падения. Полнота духовной силы заключена в этом юном Энергике. Он способен охватить как самое возвышенное, так и самое нежное своим разумением. Через три дня я уезжаю; в общем я здоров…
От Й. Риттер-Бидермана
Баден-Баден, 12 августа 1856 г.
Высокочтимый господин!
Хотя мне никогда не выпадало удовольствие Вашего любезного личного знакомства, всё же позволю себе просить Вашего благосклонного совета об одном замысле, который меня в последнее время очень занимает. Охотнее всего я, правда, обсудил бы его с Вами устно, и с этою целью я даже несколько дней назад разыскивал Вас в Гейдельберге; но, к великому моему сожалению, узнал там, что Вы уже снова находитесь в Ганновере, и мне теперь не остаётся ничего иного, как обратиться к Вам по этому поводу письменно.
Как сердечного почитателя Роберта Шумана меня весьма прискорбно тронула весть о его смерти, и я сожалею не только о невозместимой утрате, которую тем понесло искусство, но и принимаю искреннейшее участие в печальной участи, постигшей его осиротевшую семью. Облегчить сколько-нибудь тяжкую судьбу, которая ложится прежде всего на столь всеобще чтимую вдову покойного, — вот моя постоянная мысль, и меня искреннейше порадовало бы, если бы я мог внести в это свою лепту. После частого и зрелого размышления, как бы это лучше и деликатнее всего осуществить, я наконец, как начинающий нотный издатель, напал на мысль выпустить альбом и предназначить выручку с него детям Шумана; в число участников я желал бы включить лишь ближайших друзей Шумана, а именно Вас, Брамса, Дитриха, Гримма, Кирхнера и прочих, и испросить у Морица Горна подходящее стихотворение, а у Людвига Рихтера — рисунок красивого титульного листа.
Так как Вы, верно, стоите к семье Шумана всего ближе, то Вы весьма обязали бы меня, если бы были так добры как можно скорее сообщить мне, считаете ли Вы мой замысел осуществимым, и в этом случае дружески мне в нём содействовать. Я всецело предоставляю Вашему усмотрению сказать ли что-нибудь об этом деле госпоже Кларе Шуман или нет. Если же последняя его, скажем, не пожелает принять, то, быть может, осуществим был бы замысел учреждения памятника покойному…
Гизеле фон Арним
[Ганновер, середина августа 1856 г.]
…Меня вообще любит мало людей — для иных я удобный предмет восторженного поклонения, ибо некая пуристская жилка скрывает мои действительные недостатки от близоруких, — многим я приятен — иным же ещё и желанный повод для покровительства, ибо я в простоте сердца даю людям волю и тем самым (так как мне тогда официальное великодушие вдруг становится зримо и противно) сверх того даю им желанное средство сетовать на непризнанное великодушие, неблагодарность и прочее. Кто любит меня, кто знает меня в том, что́ есть подлинное «я» и чем оно станет ещё больше, если я останусь жить! Ты — наверное; ибо Тебе я обязан большою частью самого себя…
Гизель, Ты говоришь, что мне нужно движение вокруг меня, — что у меня нет «тихой жизни», как у Тебя. О, знала бы Ты, с каким жаром я снова впустил моих любимцев в моей комнате на их старое место — моего бедного Клейста на книжной полке, Твоего дорогого отца со всею его полною, тёплою мировою свежестью и благоговением! Обе симфонии, что я вам обоим обещал, всё растут во мне.
Беру с собою уютную работу — увертюру к «Гоцци», которую хочу переработать; быть может, под конец моего пребывания мы её тогда и услышим.
Факсимиле нотного автографа: тема с посвящением. Берлин, август 1856
Георгу Готфриду Гервинусу
Берлин, 27 августа [1856 г.]
Высокочтимый господин профессор!
С того последнего вечера в Гейдельберге, который был мне дарован ещё в столь живом общении, и с моего последовавшего за ним внезапного отъезда я пережил многое, отчасти и горестное. Вместо столь много обсуждавшегося водолечения я часто менял твёрдую почву — с тех пор я побывал в Бонне, Дюссельдорфе, Ганновере, а ныне, прежде чем вернуться к моим служебным обязанностям, нахожусь в Берлине, откуда господин доктор Хрисандер принесёт Вам эти строки. Несмотря на мои беспокойные разъезды, во мне снова и снова всплывало то, о чём Вы говорили в тот последний прекрасный вечер в Гейдельберге. Издание Генделя остаётся моему желанию повсюду равно близким, и чем нерешительнее издатели медлят в сомнениях, тем настоятельнее становится долгом всех, кто духовно заинтересован в этом предприятии, выразить — и по возможности делами — сколь горячо в них желание увидеть его осуществлённым. Издание Генделя должно теперь лежать у немецких музыкантов на сердце вдвойне, ибо оно может наконец дать им случай показать, что они готовы заслужить и принять в своё понимание его столь же, как и его великого собрата по искусству и современника. В этом смысле мне отрадно сообщить Вам, чья любовь к Генделю есть в то же время глубочайшее знание его достоинства, что я не ошибся, когда с доверием говорил, что многие из моих сверстников охотно посвятят свои музыкальные силы, дабы трудом помочь в их духе содействовать желанному изданию Генделя. Все, с кем я говорил из моих товарищей, смотрят на обработку клавираусцугов для этого благородного предприятия как на оживляющее занятие, как на сердечно желанный случай с тем более тёплым участием углубиться в творения мастера. От ближайших моих друзей — Иоганнеса Брамса, Дитриха в Бонне, Баргиля в Берлине — я имею твёрдое обещание бодро взяться за дело. Но нет сомнения, что, кроме названных, найдутся ещё и другие дельные сотрудники, которые к нам присоединятся, безвозмездно предоставив для этой цели силу и время. Если же Вам, чтимый господин профессор, покажется чем-либо полезным воспользоваться этим моим сообщением, то прошу Вас распорядиться им любым образом, какой сочтёте уместным. Если может быть сделано ещё что-нибудь более определённое мною и моими друзьями, то Вы, надеюсь и доверяюсь, дадите мне знать. Как сердечно обрадовало бы меня получить таким путём весть и от Вас, и от Вашей супруги, которым я обязан столь многими часами чистого наслаждения.
В истиннейшем почтении
Йозеф Иоахим.
От Клары Шуман
Дюссельдорф, 28 сентября 56 г.
Но, милейший Иоахим, где Вы пропадаете, что́ Вы поделываете? неужели не остаётся и уголка, чтобы вспомнить о прочих Ваших друзьях, когда Вы у Беттины? было, пожалуй, смешною заносчивостью, но я всё же думала, что Вы хоть тринадцатого однажды обо мне вспомните! — Только что мы сыграли на моих двух прекрасных роялях дивную увертюру к «Генриху», и мы вновь стали совсем огонь и пламя! Пламя гнева на вероломного претворилось в пламя святейшего вдохновения через Ваши звуки! но, прошу, прошу, дайте о себе слышать, мы так сильно тоскуем по вести от Вас! Иоганнес тоже так охотно завёл бы вновь прекрасную музыкальную переписку, пошлите же ему опять работы, тогда и к нему вернётся усердие! когда Вы теперь снова едете в Ганновер? играете ли Вы в Гамбурге? Иоганнес обещал, он играет Концертное аллегро, а Вы, верно, Фантазию? Вы оба, его любимейшие друзья, наверное охотно придадите торжеству должное освящение? Аве писал в отчаянии, что от Вас на три письма ещё не получил ответа…
…Мои нервы в высшей степени расстроены. Бог знает, как это будет зимою (скоро ведь мне надо уезжать). Вы не поверите, с какою скорбью я думаю о разъездах; да Вы вообще не знаете, как боль роется во мне в самой глубине, как бывают у меня часы, когда меня покидает всякое мужество жить! Кто сам этого не испытал, тот не знает, что значит хоронить самое дорогое! Вы видели меня в Бонне такою собранной, спокойной, какою я сама никогда бы не считала это возможным, но то было чувство Его мира, что владело всем моим существом, вся боль растворялась в благодарности, что Бог его избавил, но длиться это не могло, и так я теперь ощущаю утрату с каждым днём горше. Мы посещали его могилу в начале и в конце поездки — уже могила поросла травой едва за немногие недели! Как серьёзна всё-таки жизнь! Вспоминаете ли и Вы иногда Его? отчего же тогда не иногда и меня? скажите мне скоро, когда Вы снова в Ганновере? увижу ли я Вас там. Как там всё сложится? не станет ли наконец однажды светлее? сказали бы Вы совсем «прощай» — наверное было бы лучше всего. Мне может стать прямо больно, когда я думаю, что Вы снова попадёте в это гнездо!…
Что Вы уже так долго у Арнимов, часто меня немало заставляет задуматься. Не возлагаете ли Вы на своё сердце слишком много муки? не считаете ли Вы её сильнее, чем она есть? только в искусстве вы боги, в остальном же всё-таки лишь люди, правда лучше и благороднее многих других, но именно потому! Вы хотите закалить своё сердце, хотите отречься от любви — а питаете её изо дня в день. Не требуйте от себя слишком много, дабы прекрасное, благородное сердце всё же не изнемогло. Не гневайтесь и не смейтесь, что я так говорю с Вами, но одна лишь забота и тревога о Вас говорит из меня, я хотела бы видеть Вас по-настоящему счастливым человеком — Вы знаете, как Ваше благо мне на сердце наравне с благом сына; Вы знаете, как глубоко я чту Арнимов, и всё же не желала бы Вас теперь там…
От Георга Готфрида Гервинуса
Гейдельберг, 30.9.56.
Чтимый господин и друг!
Посылаю Вам сегодня бандеролью несколько экземпляров объявлений об издании Генделя, которые наконец спущены со стапелей. Прошу, сделайте для их распространения и для дальнейшей подписки всё, что можете. Я всё же не без большой тревоги теперь, будет ли подписка иметь и желаемый успех. Если Вы можете при дворе употребить Ваше влияние к содействию делу, то ни в коем случае не упускайте этого. Слово короля, посеянное на надлежащую почву, могло бы наверное в Ганноверском краю много сделать для творений того мужа, который, в сущности, тамошним двором и был введён в свет.
Ваше прежнее письмо из Берлина от 27 августа и Ваши устные сообщения о готовности Ваших друзей содействовать изданию Генделя я теперь обстоятельнее изложил в Лейпциге, и они тотчас возымели наилучшее действие у робких издателей. В Мюнхене я вложил их в руку одного восторженного почитателя Генделя, который, думаю я, «со всем приличием» проведёт это в печати в подходящем месте. Я убеждён, что это будет наилучшего действия. Лахнера и Юлиуса Мейера в Мюнхене я нашёл расположенными к делу хорошо и тепло. То я предвижу, что главными покупателями всё же должны будут стать сами музыканты и что это несколько затрудняется баховскими творениями. Дилетанты обыкновенно пугаются уже самой массы предлагаемого.
Надеюсь, в течение зимы я при случае что-нибудь от Вас узнаю. Если в деле издания Генделя будет о каком-либо движении сообщить, то я Вам о том дам весть.
Моя жена кланяется вместе со мною, и, всегда благодарный за полные наслаждения часы, которые Вы нам этим летом доставили,
верно
Ваш
Гервинус.
Вольдемару Баргилю
[Ганновер, около начала октября 1856 г.]
Милый Баргиль.
В благодарность за Твой ответ посылаю Тебе обещанное Дуо Шуберта; задушевная и полная фантазии пьеса будет Тебе, быть может, в новом облачении желанна для вторичного взгляда. Когда Ты её достаточно насмотришься, пошли или принеси её Штерну. Мне было бы любо, если бы он нашёл её настолько интересной, чтобы исполнением познакомить с нею прочих музыкантов; ибо хотя я и инструментовал её для собственного удовольствия, но не без желания доставить совместное наслаждение любителям Шуберта, число которых, надеюсь, растёт. Мне самому даже длинноты (которые нельзя отрицать) у Шуберта выносимы как свидетельства невинного, богатого человека сердца; я беру его как цельного человека, он принадлежит к тем, кто этого заслуживает, а тут позволительно и слабости проскользнуть. Его пространность ведь не есть тягостное отрабатывание, лишь бы показаться интересным, как у иных новых, к которым для меня самого принадлежит и Мендельсон, как художник вообще-то куда более завершённый.
Скажи мне при случае, согласен ли Ты с оркестром; я ведь всё же рад снова заполучить в руки такой инструмент! В следующем месяце здесь начинаются предварительные репетиции к концертам. Будь совсем здоров и наслаждайся берлинским музыкальным богатством.
Й. Й.
Ему же
[Ганновер,] 9-го [октября 1856 г.]
Милый Вольдемар,
окажи мне любезность, напиши мне, как поёт фройляйн Йенни Мейер, свояченица Штерна; он рекомендует мне её для одного из наших концертов — и хотя я знаю, что Шт. ничего дурного рекомендовать не может, я всё же хотел бы узнать от Тебя, достаточно ли превосходно она поёт, чтобы быть предложенной мною для первого концерта. В случае особенно тёплой похвалы от Тебя это совершится, ибо я охотно сделаю Штерну музыкальную услугу. Будет ли принята во внимание моя рекомендация при моих отношениях с гр. Платеном — это, конечно, другой вопрос! Ответь, прошу, скоро. Как Тебе вообще живётся? Был ли Ты на пьесе Темпельтея? Здесь её тоже давали, но я был слишком простужен, чтобы выйти вечером, зато мог в моей комнате наконец вновь удовлетворить мою тоску по cis-moll'ному и Es-dur'ному квартетам Бетховена. Это удалось без репетиции превосходно ещё с прошлого года; я радовался, как живо оно сохранилось в исполнителях, и мне всё думалось, как охотно я бы доставил такое исполнение моего любимца «целтеровскому» собранию перед памятником Гёте. Ты должен это зимою однажды услышать.
Норман был здесь; я порадовался его насквозь музыкальной натуре; в его вещах больше нежного чувства, чем силы, но благотворно мягкое течение отличает его секстет от многих новейших произведений. В нём слышится подлинное чувство музыки и искусства вообще. Если бы только он не потонул во флегме; он стал опасно толст!
Кланяйся Юльхен и пиши скоро,
Й. Й.
Теодору Аве-Лаллеману
[Ганновер,] 18-го октября [1856 г.]
Милый господин Аве!
Анонсируйте меня себе на первый Ваш концерт; король, раз дело идёт о шумановском торжестве, охотно даст своё согласие; я постараюсь найти случай самому ходатайствовать о том перед Его Величеством. Сердечно сожалею, что Вы столь много неприятного пережили в доме, и надеюсь лишь, что Ваша дочурка к получению этих строк уже освободит Вас от всякой тревоги. Что же до газеты, то будем надеяться, что Оттен не пойдёт столь обыкновенными путями; для независимого человека это было бы вдвойне худо, и я ему, откровенно говоря, этого не приписываю. Кто же станет позволять писакам себя сердить! Я думаю, к этим ядовитым грибам, увы, привыкаешь достаточно рано, ведь они на той же почве находят себе питание, что и дубы с елями, — Гредернера и всех добрых я разумею под последними. Кланяйтесь ему. Насчёт трио я хочу сперва войти в прямые сношения с другом Иоганнесом. Дело в том, что я не за подписки — анонсов, думаю я, должно быть достаточно; и время я тоже хочу определить сообща с Иог. Б.
Покамест с дружественнейшим приветом
Йозеф Иоахим.
P. S. Я бы играл Фантазию (не Концерт) Шумана, и охотно Чакону или ещё что-нибудь Иог. Себ. вместе с Иог.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 19 октября 1856 г.]
…Я должен Тебе на Твоё милое приглашение через Баргиля и Тебя саму вчера сказать: не жди меня завтра на Ристори. Увы! Как охотно увидел бы я снова однажды такое явление художника, которое наполнило бы меня всецело, без критики, чтобы оправдать себя перед самим собою в моей нехватке восторженности! Да, поистине «восторгаться» значит жить любя, и по Твоему описанию Твоей задушевной подруги я жду от неё такого подъёма. И я не отказываюсь от мысли побывать вечер в Берлине, всего охотнее на «Мирре», осуждённой как еретической альфиериевской трагедии. Напиши мне, когда она. В среду и четверг я, вероятно, могу приехать, также и в начале будущей недели вероятно: в воскресенье примерно. Но послезавтра мне надо быть здесь, король недавно спросил меня ещё об одном музыкальном вечере, он хочет также охотно послушать квартет принца Луи Фердинанда с фортепиано, а так как во вторник театра нет, то это, верно, придётся на тот вечер, итак, завтра я, увы, не приеду, как ни охотно — а я полон достаточно высокого мужества, чтобы это сказать, — доставил бы Тебе радость разделить с Тобою первый вечер Ристори. Я радуюсь Твоему описанию «Медеи» (чьей?). Здесь теперь гастролирует Зеебах, которая была мне рекомендована и с которой я познакомился; у неё, однако, редко природа торжествует над рутиной страсти (столь далёкой от истинного подъёма) и выступает наружу; но всё же иногда, уже достаточно, чтобы меня раз-другой завлечь в театр. На днях я, однако, не выдержал в «Коварстве и любви» до конца; Шиллер сам сделал мне неудобоваримым неправдиво-рисующийся пафос своей ранней поры, и я смиренно поблагодарил его, покидая его пьесу…
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 20 октября 1856 г.]
Думаю в воскресенье с послеполуденным поездом наверняка прибыть к Вам, и тогда увижу Тебя, надеюсь, прежде всех в Берлине. По крайней мере хотел бы я Тебя до вечера, когда приходят гости, охотно иметь часок наедине. Может быть, Ты устроишь это в виде маленькой прогулки у воды или в саду Бельвю. В последние дни я много играл квартетов и старался с моими сотоварищами выразить в трактовке особенности Гайдна, Моцарта и Бетховена. Я могу ждать себе много радости от усердия и музыкальной податливости моих квартетных собратьев, и хотел бы, чтобы Ты завтра вечером могла насладиться вместе с нами первыми плодами нашего прилежания.
Я был несколько раз у фройляйн Зеебах, которая прекрасно пела и читала мне отдельные места из «Отелло» и «Гамлета» на старинные английские мелодии; я мало-помалу одолеваю себя настолько, чтобы людей, которых вижу, познавать с участливым пониманием в добром и злом и при этом, не стесняясь, внутренне идти своим путём. Так я надеюсь устроить себе, в соединении с прилежанием, уютную зиму — уют, какое филистерское слово, когда через несколько дней предстоит увидеть Тебя и Ристори! Будь здорова…
Кларе Шуман
[Ганновер, 20 октября 1856 г.]
Дорогая госпожа Шуман,
Гримм из Гёттингена сообщает мне о Вашем намерении играть там 3-го или 4-го ноября. Угодно ли Вам оказать моей скрипке честь, как прежде, — пусть она пройдёт за вокальные номера, и может ли он тотчас отметить это на подписном листе? Прошу, напишите ему о том сразу прямо в Гёттинген, но так, чтобы мне не пришлось сетовать на месть за моё невоспитанное долгое молчание. А теперь Вы бы меня ещё и очень обязали, написав мне в Ганновер, как обстоит с Вашими планами на зиму. Останетесь ли Вы дольше ноября в Копенгагене? Не могли бы Вы в декабре открыть здешние концерты? Король ещё несколько дней назад спрашивал при дворе (меня), когда он снова Вас услышит. Итак, прошу, осведомите меня хорошенько, хорошенько и поскорее о Ваших планах. Намедни, как столь часто, я думал о Вас весьма живо. Фройляйн Зеебах доставила мне радость прислать шумановские баллады и произнесла их совершенно увлекательно-вдохновенно, явно ещё приподнятая воспоминанием о том, как слышала их в Вене от Вас. Она чтит Вас с подлинным художническим теплом, и поклоны, которые она мне поручает, идут истинно от сердца. Под конец, если бы Вы приехали в декабре, можно было бы устроить так, чтобы вы обе здесь встретились, ибо хотя она и уезжает в конце будущей недели, но позднее снова возвращается в окрестности.
Гримм сегодня здесь на 1-м квартете. Гайдн, Моцарт, Бетховен; через две недели придут на очередь Шуберт, Шуман и ор. 130 (кого — называть не надо). Дело идёт вправду так, что — Вам бы можно было слушать, милый, строгий, музыкальный друг! Однако я несправедлив, так Вас называя, ведь у меня ещё всё прекрасное и приятное в ушах, что Вы мне написали о моей увертюре, а я ещё ни разу за то не поблагодарил; но я хочу исправиться! Дайте поскорее слово услышать; я сердечно того жажду. Завтра я еду на три дня в Берлин; надеюсь, по возвращении найду письмо.
В большой спешке, перед квартетом,
Ваш
Иоахим.
Гизеле фон Арним
[Ганновер,] в день рождения Шиллера [10 ноября 1856 г.]
…Сегодня раза два постучалось с силою в мою музыкальную келью; я отворяю — а это Твой кузен Георг, знаешь, тот из Бонна, что шёл с нами вдоль Рейна и часто окружал нас грозящим присутствием, когда мне хотелось побыть наедине в гостинице Клея! Тогда Твоя матушка сказала мне, что он меня так «чтит», моя скромность так глубоко его трогала, он едва осмеливался ко мне подступиться — это казалось мне так варварски смешно! Бедному малому приходится теперь в Гёттингене потеть над пандектами, вместо приятного шатания по Бонну — ибо в Ганноверском краю, среди прозаического населения, только и есть что прилежание, если не хочешь пропасть. Я крутил ему сигареты в благодарном воспоминании о Рейне, услышал, что он восторгается римлянами, древними воинственными то есть, и мне потом было жаль, [что я] сказал, что нахожу их несносным, алчным, жёстким народом!…
Наш 2-й квартет был в субботу; нам пришлось целый час ждать короля — и я, как любезный хозяин, потчевал публику необъявленным Бахом в одиночку. Так мало-помалу научаешься, отделённый от внутреннего, свободно и щадяще двигаться вовне!…
Кларе Шуман
Среда, [11 ноября 1856 г.] Восемь дней назад было пятое, как я теперь совершенно точно знаю.
Дорогая госпожа Шуман,
я не хочу медлить сообщить Вам прилагаемые строки, уже потому, что это даёт мне случай послать Вам сердечно знакомый привет в чужой край! Намёками означенные богатства были мне вручены на другой день после Вашего отъезда — и теперь спрашивается, дожидаться ли им в моём комоде Вашего возвращения, или их следует переслать Иоганнесу, Берте или ещё куда-нибудь? Приятное в деле то, что быстрым покрытием придворно-концертного долга на сей раз мы обязаны вниманию короля — который в виде исключения сам этим занялся и на другой вечер в квартете, который он посетил, спросил, верно ли он распорядился. Он был ещё совсем в «экстазе» от романсов, «едва может дождаться времени» снова иметь «дивное божественное наслаждение» — ну! представьте себе продолжение королевственнейших похвал! Венер с Певческой академией хочет всё же дать лишь «Пери» частично, то есть обе первые части, и C-dur'ную симфонию в заключение как вечер памяти её создателя. Симфонию я бы дирижировал. Здешние квартетисты, к коим и я принадлежу, хотят посвятить особую пригласительную утреннюю матинэ воспоминанию, в которой исполнялись бы F-dur'ный и A-dur'ный квартеты Шумана и a-moll'ный Бетховена — ради адажио, дышащего особенно святою серьёзностью, которое Шуман сам охотнее всего слушал бы. Что Вы скажете об этой мысли?
Обрадуйте меня, чтимый друг, поскорее благоприятными вестями о Вашем пребывании в Копенгагене, в котором я прошу вспоминать обо мне у Гаде и Тофте, если бы это к чему помогло! Я со времени Вашего отъезда прилежно тружусь над новою увертюрой; весьма сердечно преданный
Йозеф Иоахим.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 20 ноября 1856 г.]
Слава небу, милая Гизель, что Ты написала; я начинал прямо боязливо прислушиваться, расхаживая взад и вперёд, к часам, когда приходит почтальон; но хотел, чтобы не быть навязчивым, подождать несколько дней. Я думал сперва, что пьеса Германа, которую должны были давать, занимает Тебя, ибо я, несмотря на Твоё вычёркивание, увидел, что её хотели дать к именинам королевы — . Ну а теперь мне любо, что этого нет; я всё желал, чтобы Герман не появлялся на подмостках с меньшею, наскоро брошенною пьесой прежде «Ротрудис». В особенности же нравится мне рассматриваемая пьеса о ревнивице, при отдельных благородных, значительных чертах, меньше прочих его вещей. Я, может быть, как-нибудь напишу, отчего; сегодня у меня вовсе нет времени; ибо, как Ты знаешь, я обещал участвовать в Гамбурге в шумановском торжестве — туда я отправляюсь на 2 дня через час. Не думай, что я на сей раз неохотно еду в путь и иду против воли — нет, это будет мне благотворный отдых — ибо я так неотступно думал всё это время о моей увертюре, что теперь должен несколько дней отдохнуть, чтобы с благотворною свежестью завершить ещё недостающее. Это всё равно как если бы живописец отступил на несколько шагов от мольберта; когда так перед последним завершением выдерживаешь несколько дней, это идёт на пользу общему суждению, раз главное уже закреплено. Только пока этого не произошло, нельзя прерывать. Я сегодня надписал над нею заглавие: «Смиренно посвящается памяти несчастного Клейста». Читала ли Ты «Семейство Шроффенштейн» Клейста — божественные сцены там между Оттокаром и Агнес? Напиши мне, прислать ли Тебе её; в понедельник я снова здесь. В «Мемуарах» Санд я читал с большим восторгом; …
Кларе Шуман
В 1-е последнего [декабря 1856 г.]
Я как раз сижу за столом, чтобы писать Вам, чтимый друг, как приходит Ваше милое письмо. Уже в Гамбурге я хотел это сделать и начал, но оставил, узнав, что Иоганнес дал Вам весть о концерте и о нас, как более бледное повторение. Позднее я хотел дождаться здесь достоверности дат. Что я часто о Вас думаю, Вы знаете. Но теперь пусть тотчас на Ваши вопросы поспешат к Вам ответы, милая госпожа Шуман. На последний сперва: я письмо получил; с задушевною благодарностью и сердечным сожалением о пальце. Что этот скверный маленький мучитель всё ещё не хочет держать мира, это уж слишком! Не могли ли Вы прибегнуть к ароматической настойке для его успокоения? Ради бога, поберегите его лучше целый месяц совсем, чтобы он коренным образом отдохнул, иначе не будет с ним покоя. Насчёт рояля я по возможности на днях позондирую и достаточно заблаговременно Вас извещу. Бернсторф (несмотря на её нежность, с твёрдым «т» и ффортиссимо под конец) ещё не здесь, но ожидается к концу недели. К ней насчёт эраровского рояля тогда всё же стоит написать, как к простейшей форме. Король всё ещё в восторженном воспоминании о Вашем здешнем пребывании, и потому я хотел бы просить, чтобы Вы зарезервировали несколько дней для Ганновера; Ваши романсы надо бы повторить, а главное — нашлось бы всякое важное обсудить относительно того, что мы на поездке из Гёттингена в Ганновер уже разбирали. Серьёзные, музыкальное будущее сулящие планы занимают короля, ибо я никаким иным образом более не хочу существовать в отвратительно лишённом всякого возбуждения Ганновере. Столько покамест, а устно, надеюсь, нечто более положительное в самом Ганновере, где Ваш валик скромно ждёт в моей комнате свою госпожу, дабы пригласить её к уютной беседе за кофе. Новые вещи Иоганнеса, квартет и концерт, я ближе узнал с изумлением перед полнотою силы воплощения, глубокого искусства и благородной мелодики. К сожалению, гамбуржцы не сумели как следует сыграть квартет; он так прочувствован в каждой отдельной ноте, что требует художественнейшего завершения, духовного и технического, и об этом Вы тоже должны при Вашем приезде сюда позаботиться и помочь вознаградить, чтобы мы услышали его с Линднером и Эйертом в чистом виде. Я радуюсь этому времени и пребываю до дальнейших вестей в сердечной преданности
Ваш
Йозеф Й.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 12 декабря 1856 г.]
…Задушевное участие принял я и в горе и в радости из-за «Ротрудис», которую охотнее всего сам бы узнал. Я знаю, как самоотверженно-всепоглощающе можешь Ты быть ради тех, кого вправду любишь, и так я могу вполне сочувствовать Твоему исправлению и вживанию в чужой материал. Но подумай, какая странная симпатия: в то же самое время со мною было с Брамсом точно так же: он впервые написал нечто для оркестра (концерт для фортепиано) — оно внушило мне в Гамбурге, при больших красотах композиции, опасения; там не было времени точно его пройти, теперь я уложил его, взял с собою сюда, и так я тоже вжился в чужого человека, чтобы пригодное из моих ощущений и опытов связать с его творением. Я послал его Брамсу и долгое время был без вести от него, что меня едва не сделало по-настоящему печальным, ибо я думал, что он мою озабоченную верность дурно истолковал, как переоценивающего себя школьного учителя, — но вот сегодня пришли несколько милых слов, которые меня просветили. Я их прилагаю, но прошу их мне вернуть. Ты не имеешь понятия о моём духовном одиночестве здесь — я, в сущности, лишь посредством красных почтовых раков (рассыльные ходят здесь в карминно-красном) связан с тем, что зову жизнью. Моя увертюра к Клейсту готова вплоть до чистовика; Ты, стало быть, ещё этою зимою сможешь её услышать, если будет охота. Я думаю, она по меньшей мере очень из одного слитка — я радуюсь, переписывая, ещё там и сям что-нибудь изменить; этого нельзя оставить. С Тобою тоже так?
Завтра первый концерт: фройляйн Зеебах произносит в нём мелодрамы к веберовской музыке «Прециозы»; мне пришлось с нею об этом переписываться, хотя я и не дирижирую этим произведением, ибо я в известной мере вызвал это исполнение разговором с королём. Дама эта всё же лишь, хоть и очень одарённая, обыкновенная актриса, делающая эффект перед публикой тираном своей жизни. Скверно сознаваться себе в этом, но почти все, кто занимается искусством, более или менее пресмыкаются перед другими и тщеславны перед собою. † † †
Музыка Вебера мне любимейшее из всего у него — это беззаботно-романтическая радость свежей характерной бродячей жизни, полная звуков природы, с оригинальною цыганскою мелодией, носящею печать подлинности. Знаешь ли Ты её? Это марш. Баргиль наверняка Тебе его сыграет.
Но охотничью кантату Ты должна мне как-нибудь сочинить. То, что Ты лишь так бегло набросала в начале Твоего письма, прелестно и побуждает к сочинению. В воскресенье напишу больше и лучше. И Ты тоже скоро снова?
Твой
Й. Й.
Кроме того, завтра будет исполнена симфония Бетховена; это та самая, я почти уверен, что напоминает Тебе вознесение весёлого парня в последней части —
От Георга Готфрида Гервинуса
Гейдельберг, 12 декабря 1856 г.
Чтимейший друг!
Я должен всё же однажды написать Вам по нашему гендельскому делу. Намедни я получил первые вести из Лейпцига. Начало подписки было сделано, но ещё весьма скудное. Список, который я тогда получил, был числом этак в 80 человек. Но разряд подписчиков мне понравился и показался многообещающим. Они отовсюду и из всех сословий; сравнительно хорошо представлены оказались бедные деньгами — студенты и учителя музыки; общества, певческие кружки, даже певческие праздники в Ахене, Кёльне, Франкфурте, Майнце, Нойруппине и так далее вправду клюнули. Так я надеюсь, что подписка будет медленно шириться и углубляться. Многие лишь мне одному известные лица и круги, которые суть естественнейшие и надёжнейшие подписчики, ещё не отозвались. Дворы представлены покамест почти что вовсе никак. Подписка великой герцогини Ольденбургской недавно прошла через мои руки, а к тому известие, что она в скором времени прибудет в Ганновер и хочет там взять дело под своё покровительство. Быть может, Вы в состоянии воспользоваться её присутствием или иным каким случаем, чтобы прямо или косвенно при Вашем дворе напомнить о подписке. Возможно, из Лейпцига, через нерадивых Гертелей, даже ещё и запроса не было сделано. Если есть при дворе лицо или инстанция, через которую таким просьбам и ходатайствам надлежит идти их естественным путём, и если это Вам как раз не в тягость, то Вы были бы, может быть, столь любезны переслать в это место один или несколько экземпляров объявления, кое я Вам несколько посылаю бандеролью. Вы можете по правде сказать, что дирекция Вам их вручила с просьбою заинтересоваться продвижением дела в тамошних высоких сферах. Да, будь к тому пути и случай, было бы очень хорошо дать королю знать, как охотно дирекция испросила бы его особое покровительство и милость, если бы не имела к тому естественной помехи через почин герцога Готского. Легко превзойти его патронат, насколько он покамест себя проявил, ибо ещё, в сущности, ничего о себе не дал слышать; и вероятно Гертели приостановили шаги при всех немецких дворах, полагая не желать его опережать. Но я думаю, мы хорошо сделаем, не дожидаясь этого; и мы, дирижёры по крайней мере, не хотим тем временем дать иссякнуть усердию. Если Вы найдёте уместным, чтобы мы обратились с прямым ходатайством к королю, то я был бы Вам весьма обязан, если бы Вы мне указали, через какой канал это должно идти, и я тогда дам нужное указание. Только мне всё казалось важнее, если бы сведущий человек тут же устно поставил дело в надлежащий свет.
Простите, что я Вам этими вещами докучаю; но я вовсе не хотел делать Вам никаких прямых притязаний, а лишь просить Вас, если время, случай и всё Ваше положение в Г. так с собою приносят, чтобы Вы не упустили стать главным ходатаем дела. Ибо естественнее адвоката, и лучшего, нет.
Расскажите нам при случае, что Вы делаете и чем заняты. Мы роемся в «Самсоне», который разучивает наш маленький домашний кружок и в опущенных в немецкой обработке частях которого мы всего более находим отраду; это как раз единственно драматические.
Моя жена кланяется Вам наперебой со мною. Сойдётесь ли Вы с Кестнером — поклонитесь ему от нас.
Верно преданный
Ваш Гервинус.
Не говорили ли мы при Вашем здесь пребывании при случае о книге Ганслика? Я её с тех пор внимательно и сполна прочёл и нахожу совершенно оригинальною ту манеру, как он истинную эстетику музыки всюду совсем наивно затрагивает, чтобы тотчас отскочить от неё к противоположному истинному и простому. Я думаю собственными словами Г., да и собственными наблюдениями и взглядами, через лишь иную расстановку положений обосновать совершенно противоположную теорию, и будь у меня время, это была бы уже хоть ради поддразнивания прекрасная задача.
От Германа Гримма
[Ганновер, 21 декабря 1856 г.]
…Я как концертмейстер дал фройляйн Зеебах официальный ужин — что меня позабавило, мгновенная перемена в моём отшельничестве, в котором вдруг вместо незримых альтов, фаготов и литаврных раскатов при мерцании ламп зазвучали громкие радостные почитатели в светлом восторге перед прославленной актрисой. Я с поры Ристори могу довести себя при иных созданиях лишь до интереса, а не до восхищения; первое же через нашего итальянского любимца усилилось во мне к сценическому искусству.
Моя увертюра готова……
От Германа Гримма
[Берлин,] 28 декабря 1856 г.
Милый Иоахим,
тысяча благодарностей за то, что ты съездил на погребение моей пьесы в Целле и так верно доставил мне описание похоронной церемонии. Я едва ли столько ждал и предвидел ещё много худшего, но раз мне пошли навстречу с предложением, я не захотел делать прямо чего-либо противоречащего и дал вещам идти своим ходом. В Ганновере выйдет не лучше, но я надеюсь, что в Вене моя новая «Ротрудис» будет иметь другую судьбу. Лаубе её, считай, принял. Я по крайней мере так толкую его письмо. Он именно пожелал некоторых изменений, на которые я и согласился. —
Что у Беттины снова был удар, ты знаешь. Я видел её вчера вечером, её правая рука ещё парализована, и нога ещё совсем слаба, ей беспрестанно читают вслух, в выражении её лица есть нечто расслабленное, что я, верно, оттого преимущественно и замечаю, что вижу её лишь иногда. …
Я наконец за моим очерком о Рафаэле и Микеланджело, и притом уже в самой середине, это доставляет мне очень много удовольствия, я напечатаю его в Брауншвейге; я могу теперь очень хорошо работать и имею много замыслов. Желаю тебе, чтобы и тебе так же хорошо жилось. Работать — единственное реальное счастье на земле.
Скрипичное дуо Баргиля нашло в Рельштабе блестящего рецензента, квартет Вендта чуть ли не восторженного; я слышал намедни в концерте Бюлова трио Шумана, первое из его сочинений, которое вправду на меня произвело впечатление, к сожалению инструменты звучали совсем порознь. Лауб с фальшивою мягкостью, Вольерс с несколько пустым благозвучием и Бюлов с холодною корректностью. Эти трое вместе не дали ничего воодушевляющего, но всё же получаешь идею о деле.
Завтра Рождество, день как все дни, у меня нет более и помина прежних при том чувств, сегодня вечером я помогаю у Лепсиуса наряжать ёлку для детей.
Рудольф простудился в дороге и лежит нездоров наверху в своей комнате. Он, верно, скоро снова уедет, ибо как лейтенант должен идти вместе против швейцарцев. Девятого января хотят выступить. Я во всём этом деле не вижу ничего, кроме злосчастной путаницы.
Твой
Герман Гр.
Юлиусу Отто Гримму
[Ганновер, 23 декабря 1856 г.]
С одеревенелою от дирижирования рукою. В спешке.
Милый Гримм,
в большой спешке извещение — что в субботу (27-го) концерт, и притом для инструментов: увертюра к «Ифигении», A-dur'ная симфония № 4 Мендельсона — и бетховенский скрипичный концерт мною. Только что уже была репетиция оркестровых вещей; будет, думаю, с божьей волею хорошо. Приедешь? Если да, то порадуйся увертюре к «Ифигении»: почти сплошь сыгранной в темпе анданте: это звучит помпезно, и я удивляюсь, что эту вещь в других местах так по-скрипачьи мелко четвертят — раз величавость Глюка лежит так близко. Ты можешь со спокойною совестью пригласить госпожу профессоршу Дирихле, на случай, если я сам уже не успею написать; я радуюсь умной женщине — но приезжай и сам. Поползу ли я при сложившихся обстоятельствах в Гёттинген, не знаю — но едва ли, думаю. Я между тем от сердца благодарю за приглашение. Госпожа Шуман играет здесь 10-го или 24-го января.
Всегда Твой
Й. Й.
Намедни Иог. и госпожа Ш. были у меня с 7 часов до половины второго ночи; Иог. играл великолепные сонаты Клементи. — В воскресенье у меня может быть квартет.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 31 декабря 1856 г.]
…Затем Ты, наверное, тоже охотно хотела бы кое-что узнать о пьесе Германа — я ведь к тому же обещал о ней написать; но люди играли её, к сожалению, столь мало в моём вкусе, ещё меньше здесь, чем в Целле, что я немного радостного знал сообщить. Жалко, как театральный люд хозяйничает с искусством; они даже мелодическую речь не передают плавно и правильно, о тонком различении отношений и вовсе нет речи. Как славно было бы в пьесе Германа оттенить контраст ограниченной образованной гладкости и истинной чуткости сердца — да вся пьеса, в сущности, только и получает смысл, когда исполнители умеют показать, как близко бездумно-кружащаяся знатность барона при дворе сталкивается с низостью. Но об этом вовсе не было речи, и так, без этой задуманной Германом тонкости исполнения, сцена со слугами получила для меня нечто оскорбительное. Не для других, которые тешились явлением старой расфуфыренной камеристки и кое-какими берлинскими выходками лакея. Но чтобы Тебе доказать, как сильно эти людишки при игре дают лишь случаю распоряжаться вместе с ленью, давший роль барона исполнитель в Целле дал его как несколько подвыпившего бонвивана, потому что роль ещё крепко сидела у него в голове хорошо заученной, а здесь, где малый между тем перезабыл реплики и собственное добро, дал своего барона как чопорно-аффектированного щёголя, чтобы при каждом слове прислушиваться к суфлёру — без всякой лёгкой подвижности и весёлости, которая одна только и связывает его с лучшими натурами в пьесе. И всё же в Берлине они сделали бы не лучше — большие театры — беспокойный репертуар, гоняющийся за переменою — и порождающая жажду славы критика должны, естественно, довести до того, чтобы художественным людям отравить радость от театров их последствиями. Мне любопытно, что более идеальное со временем вырастет из этого грязного хаоса; проповедью художников делу не поможешь, но пусть хоть позволят одному вдали от такой суеты чертить свои круги, как Архимед, невозбранно.
Тем большую радость подлиннейшего рода, прямо восхищение, что греет дальше, испытал я от офортов Рембрандта, которые видел на прошлой неделе дважды в собрании Детмольда. Я непрестанно желал Тебя сюда или хотя бы папку перед моими глазами — к Тебе, с дивными сокровищами в ней. Ты всегда придаёшь столько веса художественному пониманию первородных духовных зёрен, любовному вхождению в разнообразнейшие формы и движения на Божьей земле (моё толкование «индивидуального»). Будь кому когда-либо неясно, что Ты разумеешь, на Рембрандте должно бы его осенить. Как восхитили бы Тебя эти листы, любимейшая Гизель. Там есть в особенности совсем маленькая картинка, старый отец Товии — что только можно себе помыслить о задушевной, святой, прямо по-еврейски характерной родительской любви — нежность, ожидание радости, и притом самоотверженное. Самозабвенное — всё это лежит в неприметном листочке — а когда его разбираешь, всё кажется даже столь живому, святому чувству противоположным: лохматый пудель, что суётся под ноги едва набросанному, ощупью бредущему старику, опрокинутая старая прялка, сумрачная горница — словом, всё скорее, чем нечто высокое, библейское — и тем не менее с первого взгляда все эти предметы непосредственно слагаются в фантазии зрителя в любящее, бьющееся сердце слепого старика. Прошу Тебя, посмотри этот лист в кабинете эстампов. По бредущему ощупью старцу видно у отворённой двери, которую он, однако, не находит, что предшествовало: совершенно очевидно, его опередившая жена в сердечной радости о прибывающем сыне о нём забыла — он хочет следом, опрокинул в порывисто-быстром движении прялку, далеко от него в углу видную. Собака, только что вскочившая в дверь, уже роется любяще-узнавающе мордою у ног старика в складках его одежды — умножает тем его смятение — бедный старик, который уже, дрожа, простирает руки навстречу незримому идущему, чтобы благословить! Картинка эта, одним словом, самое трогательное и индивидуальное, … что только можно видеть…
…Завтра я упакую всё, что мне не принадлежит, и отошлю — сегодня уже нет на то времени, но зато ещё могу достать экземпляр «Сакунталы», который особенно дорог и мил был Твоей матери с её юных лет — она мне его наполовину подарила; быть может, он способен снова доставить радостную, уютную минуту. Также прилагаются жан-полевские «Озорные годы» (моя самая ранняя любимая книга); может быть, Ты захочешь из неё почитать, многое всё же ещё и поныне восхищает меня в ней, несмотря на, в сущности, безвкусное применение вечных истин и тончайших замечаний. Прилагается тоже 2-я часть переписки Гёте и Шиллера; также «Барфюселе»…
P. S. Я слышал мою увертюру к Клейсту; она звучит очень хорошо.
От Германа Гримма
[Берлин,] 2 января 1857 г.
Милый Иоахим,
когда я сегодня прощался с четою Венер и поручал им поклон тебе, мне пришло в голову, отчего бы мне не послать их тебе лучше прямо; я делаю это от всего сердца и не говорю о том больше.
Чета Венер выступала здесь большим человеком, особенно Паулина, которая, хотя я упорно обращался к ней с почтительным «Вы», осчастливила меня в довольно неосновательном воспоминании весьма давних времён своим «ты». Они мне оба с горячностью доказывали, что совершенно необходимо, чтобы ты остался в Ганновере, и притом столь напористо, что я под конец заставил мои возражения, к которым у меня впрочем не было иного права, кроме моей индивидуальности, умолкнуть. Но так как у меня теперь есть предчувствие, что они на это моё умолкание могут, чего доброго, удивить тебя вестью, будто я велел тебе передать, чтобы ты ради бога остался в этом краю, то я объявляю тебе сим ante festum (чтобы не явиться потом post festum), что я ничего подобного не говорил, а что́ говорил, было сказано лишь с тем намерением, чтобы сбыть с шеи этих двух непрошеных покровителей…
Рождество здесь было сносно, памятник Гёте стоял посреди горящих ёлок, Беттина сидела за дверью тёмной боковой комнаты. В последние дни ей, к сожалению, нехорошо. Я ничего о том не говорю, но её участившаяся дурнота, исходящая от головы, бо́льшая утомлённость, её более вялый вид слишком ясно говорят, что она не на пути к полному выздоровлению, как тут о ней полагают. Гизель и Армгарт чуть не изводят себя в уходе за нею, её ни на миг нельзя оставить без присмотра, я сижу вечерами большею частью у неё и читаю ей, бывает, немного вслух. Слякотная погода много способствует тому, что её нервы не оправляются, в эту минуту все её дети здесь, впрочем случайно. …
Лаубе выказывает наилучшую волю играть мою новую «Ротрудис», он в переписке со мною о разных подробностях. Я выказываю уступчивость ради дела. Я ведь писал тебе, что выпускаю у Рюмплера книгу под именем Эмерсона о Гёте и Шекспире? Я как раз занят завершением рукописи, этот человек — моё непрестанное изучение, кроме того у меня много чего бродит в голове, что я хочу начать и кончить, напиши же мне, как с этим у тебя обстоит, моё ближайшее — очерк «Микеланджело и Рафаэль».
Ну будь здоров, здесь в доме всё благополучно,
твой Герман Гр.
Кларе Шуман в Лейпциг
Суббота, 3 января 1857 г.
Дорогая госпожа Шуман,
большое спасибо Вам и Вашей милой Мари за Ваши вести. Мне невозможно самому спросить короля насчёт моцартовского концерта, да и мне самому трудно решить. Вы должны сделать то, что Вам самой более всего по душе; всё, что Вы даёте, есть отрада. В остальном я нашёл вообще, что касается Моцарта и Бетховена применительно к обыкновенной публике, что она скорее имеет понимание и чувство к богатым контрастам и крупным чертам Бетховена, чем к благородной, ровной красоте Моцарта. Если бы только король вообще мог попасть на концерт; королева во всяком случае не сможет прийти; со вчерашнего дня придворный траур, по бабке королевы. Вчера должны были музицировать с Пауэром из Лондона во дворце, и вдруг по случаю траурной вести отменили. Теперь Пауэр играет вместо того во вторник в театре; он был рекомендован Платену и Бернсторф и старый мой знакомый, так что со всех сторон оказывают внимание. Знаете ли Вы его игру? Она скорее дельная, чем тонкая и художественная, если прилагать высшую (дюссельдорфскую) мерку. Но я его очень хорошо могу терпеть: он играет всё хорошее, и наизусть — но это как библиотека, в которой безнаказанно Гейбель стоит рядом с Шекспиром, как в иных местах ведь и случается. В театре он будет играть Es-dur'ный концерт Бетховена. Это не должно быть для Вас основанием не играть G-dur'ный концерт Б. Если бы только Вы мне обратной почтой написали, желаете ли Вы видеть в программе Моцарта или Бетховена, то я устрою сообразно тому остальной концерт. Я радуюсь G-dur'ному или d-moll'ному равно.
Иоахим.
Кларе Шуман
[Ганновер, 5 января 1857 г.]
Дорогая госпожа Шуман,
я только что велел назначить репетицию (которая тем временем была перенесена с субботы на пятницу, по случаю театральных представлений) окончательно на субботу — граф Платен был при этом готов услужить и любезен, и Вам, стало быть, не нужно делать страх перед этим пашою помехою Вашей поездке. Прочие оркестровые вещи, которые, кроме Вашего концерта, будут исполнены, я хочу уладить в четверг, чтобы мы могли шумановский концерт Вашего Роберта проучить приблизительно достойно.
Но я Вас настоятельно прошу теперь наконец остановиться на столь любом мне выборе и обратною почтою сообщить мне, угодно ли Вам вместо гайдновской сонаты, которую Вы предлагаете, но которая мне в оркестровый концерт, кажется, не подходит, сыграть Крейцерову сонату (по нотам)? Программа была бы тогда в целом устроена следующим образом:
Симфония Моцарта: очень короткая (без менуэта). Пение. Концерт Роберта Ш. — Крейцерова соната Бетх. Пение. Увертюра Шумана или одна из «Леонор». Скажите, согласны ли Вы с этим; если Вы тотчас напишете, то ещё можно изменить. Но ради неба, никакой больше брани: иначе я не гожусь ни играть, ни дирижировать, разве что как размягчённый отбивкою бифштекс. Мортуис! Чёрт! Штёттериц! Стихия! Чем же я виноват, что старая бабка в Вюртемберге вознеслась на небо; мне довольно жаль ради четырёх скорбящих сестёр. И чем же я виноват, что концерт при дворе, в котором должен был играть Пауэр, в последний момент по случаю придворного траура отменяется, и что он предназначенные ему 10 луидоров теперь должен в театре отсидеть, то есть отыграть! И как могу я прежде всего предположить, чего я и во сне не видел, что моя приятельница и покровительница потому не желает исполнять G-dur'ный концерт Бетховена в абонементном концерте, что хоть и не равный ему, но всё же почтенный артист избирает для исполнения Es-dur'ный концерт в театре, да к тому же перед совсем иною публикой? Впрочем, Пауэр играет вправду весьма дельно; будь у него некое прирождённое музыкальное освящение, которого и наилучшею мерою задуманное почтение перед великими мастерами не заменит, я бы ещё больше радовался Es-dur'ному концерту — но довольно на сегодня; весьма скоро более устно
Ваш верный
козлик отпущения Й. Й.
От Франца Листа
Веймар, 9 января 1857 г.
Высокочтимый друг,
как давно уже я ничего о Тебе не слышал! — Ты был в Тироле, в Венеции, в Гейдельберге, и Бог весть где ещё! Твоего отца я видел в Пеште и встречал нескольких из Твоих знакомых в дороге, но никто не мог мне так по моему желанию о Тебе рассказать, и с тех пор как Ты отсюда уехал, словно стена тумана воздвиглась между нами. Дай мне надеяться, что не слишком надолго наш старый солнечный луч снова нам вполне засветит.
Один весьма полюбившийся мне друг, Ганс фон Бронзарт, навестит Тебя в ближайшие дни. Позволь мне дружественнейше его Тебе рекомендовать. Своё лучшее рекомендательное письмо он вручит Тебе сам в виде трио, которое мне совершенно особенно по душе. —
Я отношу его к лучшим музыкальным произведениям, написанным за многие годы, и любопытствую знать, понравится ли оно Тебе. — Личность Бронзарта весьма выдающаяся; твёрдость характера и приятно-любезные формы находятся у него в благотворном равновесии — и когда Ты узнаешь его ближе, Ты наверняка его полюбишь. В Альтенбурге и Веймаре он имел честь быть представленным госпоже великой княгине Константин и кое-что ей сыграть. Она оказала ему и милостивое внимание пригласить его в Ганновер, где он пробудет несколько дней и оттуда поедет в Париж. Будь так любезен, познакомь его с Венером и прочими Твоими друзьями в Ганновере. Ты можешь с уверенностью принять, что он не уступит моей рекомендации.
Со мною всё никак не пойдёт на лад, и я пишу Тебе эти строки из моей постели, где мне приходится отлёживать остаток моей цюрихской болезни — Бронзарт устно расскажет Тебе то немногое новое из Веймара и о моей малости. На своём позавчерашнем прощальном концерте он играл с Зингером и Коссманом своё трио, фортепианную партию шумановских баллад, которые декламировала фройляйн Зеебах, и в заключение мой 2-й концерт —
Я дал также исполнить симфоническую поэму «ce qu'on entend sur la montagne», партитуру которой (с тремя последними из появляющихся моих симфонических поэм) я Тебе на днях вышлю.
Будь наилучше здоров, любезнейший друг, и пребудь памятуя
Твоего
верного
Ф. Листа.
Не было ли бы Тебе возможно приехать сюда к придворному концерту в середине февраля? Позаботься о том, чтобы мы всё же скоро вновь свиделись. Ты здесь остался в столь живом воспоминании, что Твоё забвение нелегко снести.
Кларе Шуман
[Ганновер, 15 января 1857 г.]
Дорогая госпожа Шуман,
я должен сообщить Вам нечто весьма странное — мне предложили ангажемент в Лондоне, считая с 22 июля, на 3 или 4 недели, со стороны компании «Сэррей-Гарденс». Там построен новый зал, вмещающий 7000 человек, и я должен обязаться играть там каждый вечер — музыку по моему собственному выбору; за это я получил бы 60 фунтов в неделю.
Это мне вправду, искренно сознаюсь, весьма улыбнулось; но дело имеет одно неудобство: с оркестром Жюльена — и хотя в иные вечера будут играться только хорошие сочинения, но в другие опять же и польки: я не могу, несмотря на манящие 240 фунтов в месяц, на это решиться, и надеюсь, Вы признаете меня правым. Я обдумывал так и сяк, нет ли тут доли художнической спеси — отклонять столь блестящее в денежном отношении предложение, — но моё первоначальное чувство возмущается, вопреки всем доводам против, против такого сообщества с явным шарлатаном и спекулянтом. — Какие же связи должны остаться мне в жизни ещё священны, если я моё искусство в деятельном содружестве с зазывалой стану эксплуатировать?
Напишите мне слово об этом деле, о котором, верно, узнает и Иоганнес. С сердечным приветом Вашим близким
Йозеф Й.
…Вы ведь не смеётесь, что я о (жюльеновском) деле Вам пишу — Венеры с таким упорством напали на мою спесь и упрямство, когда я совсем безобидно рассказал об этом, что я должен с кем-нибудь, кто меня не превратно понимает, об этом поговорить, даже если он считает меня неправым.
Герману Гримму
[Ганновер, 16 января 1857 г.]
Милый Герман,
прежде всего благодарю за великие слова, что нынче утром, после сна, ещё раз меня разбудили; по ним чувствуешь, что благородное сердце выстрадало их себе в утешение. Странным образом, однако, при перечитывании (мне ведь, верно, можно так сказать) меня всё снова и снова смущают слова: «Он отверзает уста свои лишь (истины верную печать, и так творит его реченье), и изрекает суд, и так ведёт его далее сквозь бесконечные времена». Не смейся над цензором, которому это кажется не на высоте остального и который дерзает посредством надписанных сверху латинских литер яснее намекнуть на то, что он разумеет и что ты, разумеется, тотчас переложишь в нечто более подходящее. Что Лаубе ведёт себя так дурно, мне сердечно жаль; если человек в столь значительном положении к тому же даёт обуздать своё суждение каким-то «тесным консилиумом», то он должен примириться с тем, что и ему внутренне не отводят большого места значимости. Но мне всё же хотелось бы узнать и твою с такою болью лелеемую дочурку.
Мне на этих днях сделали сулящее денежную выгоду, но, к сожалению, неприемлемое предложение: прочти вложенные английские строки. Получить за четыре недели около 2000 рейхсталеров без риска и без подготовки было бы прекрасное дело, и я признаюсь, что выпросил себе время на размышление, ибо в первоначальном моём отвращении опасался некоторой доли художнической спеси; но оно неискоренимо сильно и справедливо. Управляющий концертами в зале, который для Лондона соответствует кролльскому заведению, слишком хорошо известен мне как презирающий вкус, спекулирующий паяц, чтобы я мог сделать с ним общее дело. Какое отношение могло бы ещё остаться для меня серьёзным, если бы я продал своё художническое совесть первому встречному негодяю, связавшись с ним перед целым светом? В плане этих концертов — устраивать бетховенские вечера, мендельсоновские вечера и иные чисто классические программы; но в большинстве соирэ были бы заведены и польки, попурри, соло на тромбонах, а порой, верно, и обязательные фейерверки. Словом, дело это несбыточно. Ты ведь тоже наверняка покорнейше поблагодарил бы Герзона за сотрудничество в модной газете. Не понимаю, как … пускается на подобное; ты же всегда хвалил его как тактичного юношу.
Ты хотел нескольких слов от меня; прими вышесказанное как сердечный привет, я думаю вскоре снова писать.
Твой
Й. Й.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 1? января 1857 г.]
Мне кажется, будто целую вечность я ничего о Тебе не слыхал. Я знаю, что Твоей матушке медленно, но всё же мало-помалу становится лучше. Ах, Боже, терпение так мало пристало неустанной духовной свежести Ваших натур, что я порой становлюсь по-настоящему серьёзно печален, когда думаю о моей комнатке под Вашею крышей. Утешение моё в том, что я мыслю Тебя за работой. Сам я со времени моей увертюры не сосредоточивался снова на каком-либо новом определённом труде; но это придёт, ибо единственное моё наслаждение — мыслить музыкально. Концерты и всяческие музыкальные посетители, которые здесь предоставлены всецело мне одному, потревожили меня более, чем следовало. Однако госпожа Шуман доставила мне в последнем нашем концерте, неделю тому назад, истинную радость; я давно её не слыхал и был поистине поражён успехами. Ты тоже должна была бы это найти; игра её стала спокойнее, проникновеннее в чувстве, не теряя при том энергии ритма, — нет, этот ритм одухотворён, это уже не порой жёсткая точность, но равномерно господствующая сила. Словно она с силою погрузилась в музыку наперекор своему страданию. Как я рад, что через Твоё напоминание могу оказать ей дорогое для неё внимание; она и ленте сердечнейше обрадовалась, как всему, что исходит от Тебя. Я думаю, у неё всё же есть предчувствие Твоей сущности, и она любит Тебя, не зная Тебя, собственно говоря. Твой ящик всё ещё стоит нераспакованный, с не принадлежащими мне вещами, и вот я и нынче опять не успеваю его отослать; я так непрактичен в заколачивании и подобных делах. Вчера и нынче — маленькие придворные концерты. Двор в трауре, и всё это, ради чёрных дам (бабушка королевы умерла), имеет особый оттенок — не неприятный, ибо королева — поистине любвеобильно благородная натура, хоть и не значительная. Она так мило горда своею младшею, гостящею здесь сестрою, прекрасною русскою великою княгинею — совершенно идеально прелестное создание, которое понравилось бы Тебе, как мне. Я хочу мысленно поклониться ей от Тебя и завтра вместе с ящиком сказать Тебе, как всё было. А ещё нынче я дирижирую в одном частном обществе Твоею любимою мотетою Баха.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 20 января 1857 г.]
…Не есть ли Рембрандт знак Твоего признания моего восторга перед Рембрандтом, разделяешь ли Ты его? Он относится главным образом к его офортам и к простому, глубоко человеческому пониманию библейских предметов, которое я в них узнал. Пронизывающее жизнь религиозное чувство, что выражается, например, в наивном изумлении робко входящих пастухов на картинке «Поклонение святому семейству», имеет в себе нечто столь же глубокое, как трепетнейший экстаз Мурильо. Графиня Бернсторф недавно подарила мне фотографию с этого мастера; графиню я вижу теперь очень редко, и потому её внимание доставило мне удовольствие. Прежде, в первое время моего здешнего пребывания, я порой музицировал с нею; её восторженное музыкальное усердие трогало меня тогда; хоть играла она лишь весьма посредственно, мне было приятно ей аккомпанировать и помогать ей в музыке сколько возможно. Теперь ей игра на фортепиано из-за раздражительных нервов запрещена. У неё то яростное прилежание тех людей, которые, не имея господствующего призвания, изводят себя в тоске по более высокому духовному существованию; прилежание, которое, однако, оттого что оно, собственно, лишь беспокойство, а не наслаждение трудом, не двигает вперёд. Я думаю, она несколько насильно вживила в себя (перед самою собою) самоотверженное служебное рвение и любящую преданность их величествам, чтобы только выдержать среди пустых людей высшего ганноверского общества. Не могу себе представить, чтобы одарённая натура, с чувством к идеальному, могла найти в исполнении долга придворной дамы призвание, которому она вся отдалась бы.
Последний концерт при дворе был донельзя скучен; прекрасная великая княгиня, о которой я Тебе говорил, не явилась, у неё грипп. Придворное хозяйство становится мне несносным, не из республиканского пафоса, но и от скуки — добрый, милый король с его вечно одинаковым, полутщеславным художническим восторгом ко всему на свете вперемешку; и игра Венера, такая деревянная, неуверенная, немузыкальная, и он даже такта не способен взять в толк, — как меня оскорбляет его музыкальная бестактность. Сплошная заурядность. Я не рождён придворным музыкантом, слава Богу! Как охотно я лучше наколдовал бы Твоей бедной больной матушке кусочек Бетховена к её софе; я часто невольно должен думать о ней; Беттина принадлежит к тем немногим людям, которые своими недостатками самими не делаются мне менее милы. Они причиняют мне боль, но я с полною любовью склонен стоять к ней ближе, чтобы быть ей чем-нибудь, когда она в какое-то мгновение почувствует свою слабость. Это не спесь; я знаю, что у меня есть мои великие, великие недостатки. Лучшая Гизель, пиши мне иногда, как ей живётся, и понуди себя писать чаще понемногу, чем редко и длинно. Что исходит от Тебя, уже само по себе содержание для меня; Ты это знаешь. Нынче Ты получаешь наконец ящик, почти пустой, что пришёл ко мне полным богатого содержания. Не вставленные в рамы фотографии все лежат внутри; также «Фантазус» и Мюссе; я не знаю ни того, ни другого, но возьму на заметку и позже прочту, потому что Ты их рекомендуешь. Я всё ещё читаю мемуары Жорж Санд. Как я наслаждался монастырскою жизнью; они так непритязательны и всё же так богаты грациозными и глубокими контрастами; великолепно это. Перелистываешь ли Ты моих «Озорные годы»? Я хотел бы. Индийские (хольцмановские) сказания я оставляю себе как подаренные Тобою; я предпочёл дать Брамсу маленькую Богоматерь Мурильо, раз уж Ты хотела, чтобы он вообще что-нибудь от Тебя имел. Я не отказываюсь от мысли позже положить на музыку «Кольцо Ришиаса». Нужно ли оно Тебе ещё?
Не пренебреги сластями в ящике; маленький апельсин при них подарил мне Венер как присланный прямо с Мальты его братом вместе с другими — для королевы. Так как он мило выглядит, я приберёг его для Тебя. …
…Взгляни на письмо Листа; до чего такая настойчивость удивительна! Я чувствую, что пути его и мои в искусстве и в жизни будут расходиться всё дальше, и всё же столь сердечное письмо значительного человека ко мне, кто был к нему прямо-таки холоден, есть знак того, что моя прямая натура заключает в себе нечто, чего он у других не находит, и что я мог бы ему чем-то быть. Не знаю, как мне быть. И княгиня написала мне несколько любезных строк; я на это не много даю, польский язык с изюмом! Этому я научился у Тебя. Рекомендованный Листом был здесь, поистине благородный и милый молодой человек, при всём почтении к своему учителю — более самостоятельный, чем прочие альтенбургцы. …
Брату Генриху
[Ганновер, 2-я половина января 1857 г.]
Милый Генрих,
ангажемент, который предложил мне мистер Боулби, исходит от Сёррей-Гарденс-компании, для концертов под управлением Жюльена; играть я, правда, должен мочь по своему выбору, но между польками и всевозможными вещами, которые не под моим контролем. Но этого я раз и навсегда не могу! Не из соображений насчёт общества, что посещает концерты Жюльена (ибо невежды перед искусством, будь то незнатоки с орденскими звёздами на груди, с консолями в кармане или с красными кокардами на шляпе, остаются в моих глазах одними и теми же), а потому что мне просто претит связываться для художественных целей с тем, кто известен мне как грубейший базарный крикун. Не понимаю, как можно требовать от меня подобного; стал бы ты как коммерсант связываться с заведомым мошенником, который уже наделал на бирже жалчайших историй, в качестве его компаньона в полугрязном предприятии лишь оттого, что оно прибыльно? …
Прощай, дражайший, твой верный брат
Йозеф.
Тому же
[Ганновер, конец января 1857 г.]
От сердца благодарю за труды, которые ты в моём деле взваливаешь на себя сверх собственных занятий. Я нашёл твоё письмо лишь вчера, вернувшись сюда из Гамбурга; единственно в этом причина задержки с ответом. Я весьма охотно вошёл бы в столь денежно выгодный ангажемент, как этот, ради бетховенских и мендельсоновских концертов, если бы только не проклятый Жюльен дирижировал делом. Отчаянно мерзко, что этот генерал-ан-шеф «сноб» засел в столь во всём прочем похвальном предприятии директоров Сёррей-Гарденс, которые пытаются популяризировать наших великих музыкальных мастеров. Но я раз и навсегда не могу переступить через Жюльена — как бы порой ни управлялся я с сен-жюльенским медоком, чей огонь приличнее, чем у его непостоянного однофамильца. Не сочти это за художническую гордость или даже за жеманство; не имя (what’s in a name?), а суть дела внушает мне отвращение; ибо хоть я и могу посмеяться над ужимками сочинителя танцев, когда дело идёт о его польках, меня по-настоящему злит, едва этот малый принимается за свою шарлатанскую возню при дирижировании произведениями Моцарта и Бетховена, а этого не миновать. Галка не может бросить врождённого воровства, а Жюльен — отказаться от своего надувательства, даже если бы и вознамерился. Отчего предприниматели не возьмут другого дирижёра для художественных вечеров в своём музыкальном зале? Это было бы первым условием, какое должен был бы поставить порядочный музыкант-профессионал, стало быть и я; но так как выполнение оного представляется заведомо невозможным, то прошу тебя, лучше совсем умолчи об этом деле, когда увидишься с мистером Боулби, и скажи только вообще, что я благодарю его за предложение и за его приятный визит (он рассказывал очень занимательно и любезно), но что я переменил мои планы и в конце июля уже не мог бы быть в Англии. А вот с госпожою Шуман я охотно приехал бы в мае; если ты в Musical-Union и вообще можешь войти для меня в хороший ангажемент, где выбор музыки зависит от меня, то сделай это, милый брат. …
Юлиусу Штерну
[Ганновер, конец января 1857 г.]
Досточтимый господин музикдиректор,
хотя Вы, верно, через фройляйн Дженни Мейер тотчас же узнали, что мне невозможно присутствовать на исполнении мессы Бетховена, всё же мне хотелось бы по крайней мере самому ещё сердечно поблагодарить за то, что Вы вспомнили обо мне, и даже о моей скрипке для прекраснейшего её места. Как же можно завидовать Вам и всем берлинским музыкантам, что Вы каждую зиму слышите такие творения, как Торжественная месса и баховская в си миноре, и оперы Глюка. Что до последних, то и мы хоть скоро тоже порадуемся здесь в концертах фрагменту из «Орфея»; Ваша фройляйн свояченица доставила музыкантам, публике, а в особенности и Его Величеству королю столько радости прекрасным пением, что граф Платен, наверное, скоро должен будет исполнить своё обещание дать нам первый акт оперы Глюка, к сожалению сорвавшийся в последнем концерте. Благородный голос Вашей досточтимой ученицы и её истинно музыкальная одарённость должны особенно подходить именно к глубоким, полным выразительности звукам «Орфея», и я уже изрядно заранее принуждён был думать о полнозвучной Эвридике, которою Глюк столь дивно благозвучно даёт прервать траурный хор. Это одно из прекраснейших среди всех великих движений в этой музыке, которою я совершенно полон, и я прошу Вас передать фройляйн Мейер ещё мою искреннюю благодарность за исполнение нескольких пьес из неё, ибо я, к сожалению, в последний день её пребывания в Ганновере был так несчастлив, что разминулся с нею. Все подробности концертов в театре и при дворе Вы, верно, узнали от Вашей ученицы в приятнейшей обстоятельности; я могу себе представить, с каким участием Вы приняли этот решительный художественный успех, и я лишь ещё сердечно с ним поздравляю, высказывая вместе с тем, как дорога мне была Ваша рекомендация, познакомившая меня со столь богатою одарённостью и её охваченным благороднейшим стремлением успешным развитием. Вы слишком музыкант, чтобы не понять и того, как хорошо это должно было мне быть.
Ваше намерение концерта, в котором должны быть сыграны увертюры Баргиля и Вендта, очень меня занимает; я хотел бы быть на месте ко времени исполнения, но мне нельзя и думать о том, чтобы, кроме нескольких обещаний, которые надлежит исполнить в Гамбурге и Лейпциге, ещё покинуть Ганновер, так как весною я надолго отсюда удаляюсь. Но поклонитесь же обоим композиторам многократно и примите и на сей раз уверение в искреннем участии к оркестровому обществу и его досточтимому дирижёру.
С глубоким почтением преданный
Йозеф Иоахим.
Кларе Шуман
Понедельник [5 февраля 1857 г.]
Милая госпожа Шуман!
Прежде всего как знак моего возвращения из вольного города — прилагаемый пакетик миндальных отрубей, чей сладкий аромат и податливое существо да будут Вам приветом от той, что его приготовила: Йоганнесовой сестры. Я вчера оставил браминское семейство на Лилиенштрассе в добром здравии и обрадованным письму Иоганнеса; милые люди были добры и любезны со мною, как всегда. Концерт Оттена в целом удался хорошо; к сожалению, увертюру «Германа и Доротеи» не сыграли: я думаю, она слишком нежна для материальных ганзейцев, и Оттен предпочёл взять своих людей за уши известным пугающим выстрелом увертюры «Оберона», как он и меня уговорил от Баха к Паганини. Кроме того, первое отделение принесло увертюру «Гебриды», благозвучие и гармонические тонкости которой не могли быть стёрты посредственным исполнением, довольно устарелый женский хор Хассе, а также редко звучащего Шуберта, и ми-минорный концерт Шпора, в котором содержатся кое-какие подлинные, хоть и шпоровские, красоты. Второе отделение было заполнено до-мажорною симфонией Шумана, которая глубоко меня захватила, хотя темпы и не дали мне прийти к совершенно безмятежной отдаче. Как возвышенно-торжественно всё же начало, как полно движущей силы Allegro! Как богато Scherzo с прекрасным контрастом бьющей ключом свежести и нежной, до религиозности возвышающей задушевности. И Adagio — одно из глубочайших чувств, какие когда-либо вздымались в человеческом сердце до звуков. Как должен я был, исполненный благодарности, думать о том человеке, которого в лучшие мои часы смел называть другом, — и который и в этот вечер снова должен был богатством своего пребывающего духа поднять меня над печалью, благодаря теснящейся полноте финала с его никогда не отдыхающею силою. Как я радуюсь исполнению этой симфонии, которое мы хотим дать здесь в течение ближайших недель и на которое Вы, надеюсь, должны приехать с собою. В следующем концерте, в субботу, мы играем увертюру «Геновева», здесь впервые. Кроме того, вторую бетховенскую и увертюру «Эгмонт», обе по просьбе великого князя Константина, который восторгается Бетховеном. Он вообще произвёл на меня благородное впечатление. Знаете ли Вы его? — Выпустить из рук увертюру «Германа и Доротеи», не услыхав её, было мне очень досадно; но я не могу просить здешних ремесленников о милости там, где они должны бы любить. Строки эти должны на почту; я скоро пишу далее; не говорю когда, чтобы сделать это скоро.
А пока верно преданный
Йозеф Й.
От Клары Шуман
Дюссельдорф, 6 февраля 1857 г.
…сказать я Вам должна, что когда Вы о моём любимом Роберте говорите так тепло и прекрасно, это словно мягкими лучами освежает моё сердце. Что и Вы эту симфонию так любите, как меня это радует, и мне хотелось бы только, чтобы Иоганнес услыхал её однажды по-настоящему прекрасно, чтобы и Он присоединился к нам. Когда же её дают? …
Иоганнес прилагает Вам свои вариации, иные из которых я нахожу совершенно гениальными — надеюсь, мы встретимся. Любопытно мне, что Вы скажете о финале? Йоганнес вообще очень прилежен, и я тоже, на свой лад. Теперь я разучила 33 вариации Бетховена (на диабеллиевский <безобразный> вальс) и нынче имела великую радость, что Йоганнес нашёл прекрасным, как я их играла. Когда Вы оба говорите мне дружеское о моей игре, это всё же мой величайший побудитель и единственная похвала, что может меня воистину осчастливить, — прежде была это похвала Роберта, — Вы, дорогие мои друзья, заступаете теперь его место.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, 9 февраля 1857 г.]
Я радуюсь и поздравляю Тебя; видеть Твои желания исполненными столь предупредительным образом — это должно быть Тебе лучшим предзнаменованием. Благо Тебе, что Ты своим искусством затрагиваешь струны, которые вновь звучат в сердцах людей. Расположить книгопродавца к столь доверчивой готовности — это орфическое чудо, и мне хотелось бы повидать умягчённого мужа; когда я однажды буду проездом через Бонн, я разыщу «Вебера». Совершенно непременно! Как же это господин фон Котта улизнул от дела? Чем богаче делается этот сорт людей, тем трусливее, безмятежнее и леностно-корыстнее они себя ведут там, где речь не о том, чтобы донять публику объявлениями. Говорил ли я Тебе, что один музыкальный издатель в Винтертуре хочет печатать мои вещи? Я обещал одну из моих увертюр. Суждение Баргиля о моей новейшей изумляет меня — ибо я нахожу её, за исключением первой мысли, собственно говоря, незначительной, теперь, когда улетучилась радость творчества. У музыкантов, которые слышали её здесь на репетиции, она тоже нашла решительный отклик — но это не утешение, когда тебе самому что-то не довольно. Я теперь часто настойчиво сомневаюсь в моём призвании к сочинительству и едва нахожу хоть в одной из прежних моих работ побуждение к дальнейшему творчеству. Быть может, придёт снова внутренний импульс, который не спрашивает. Я снова посылаю оба письма, за сообщение которых от сердца благодарю. Как поживает Твоя матушка? я не спрашивал бы Тебя, если бы госпожа фон Детмольд, которую я иногда навещаю, не сообщила мне тревожного окольным путём через Франкфурт.
Говорил ли я Тебе, что один мой ученик стал концертмейстером в Касселе? Он сообщает мне об этом в трогательно милом письме. Я думаю, что позже буду искать в этом своё пропитание — в большом городе давать понемногу уроки. Концертмейстерство здесь я долго не выдержу. Это не мешает тому, что я в последнее время порадовался кое-каким здешним исполнениям симфоний; оркестр начинает становиться мне хорош; я замечаю это по его игре. В следующую субботу в концерте — сплошной Бетховен; так как великий князь Константин выпросил себе увертюру и симфонию Бетховена, я предложил почтить столь благородный вкус целым концертом Людвига. Госпожу Шуман должны выписать для участия. С Венером я прервал моё общение, хотя он его не оставляет. …Столько в великой спешке. …
Теодору Аве-Лаллеману
Ганновер [февраль 1857 г.]
Милый господин Аве,
я не могу упустить, при Вашем живом интересе к подлинной одарённости, обратить Ваше внимание на таланты самого решительного рода, которые, быть может, без этого намёка ускользнули бы от Вашего внимания, так как они выступают в самой по себе мало благоприятное предубеждение возбуждающей личине «чудо-детей». Но это сестры и братья Рачек, которых я разумею, — не просто такие, а воистину Богом одарённые создания, которые по лучшему своему разумению живут и дышат в искусстве скрипичной игры и несут в себе в благороднейшем зародыше задатки значительных музыкантов. Поразительно, какою точностью ритма, каким единством чувства, какою чистотою интонации дышит совместная игра детей — Фрица, Софи и Виктора! И при том какие они «необузданные малые»! Вы наверняка их полюбите, и они тоже Вас, в этом я твёрдо убеждён, — и если Вы сможете устроить так, чтобы дети сыграли в «Филармонике» трио Германа, то Вы доставите публике радость, а моим протеже — побуждение, а верно и наилучшее введение в Гамбурге через такой ангажемент! — Госпожа Шуман, в комнате которой в отеле я пишу эти строки отвратительным пером, многократно кланяется. И друг Брамс делает это сердечно. Я хочу только ещё прилагаемою программой возбудить Вашу тоску по ганноверской музыке.
В искренне сердечной преданности
Ваш
Й. Иоахим.
Герману Гримму
[Ганновер] 27 февраля [1857 г.]
Милый Герман,
ты так вечно одинаков в твоей бережности к моим старым проказам — так нежно ты сперва напомнил мне о серьёзнейших головах, потом сам написал — дражайший друг, прости мне! Это всё, что я (довольно поздно) могу ответить. Часто и много ты был со мною — когда я слышал об удачном представлении твоей пьесы или также когда читал «Жизнь Жорж Санд», по поводу которой я вполне разделяю твой энтузиазм! Что моя увертюра у тебя под руками Баргиля могла прозвучать столь решительно, было мне неожиданною радостью — ибо хоть я и сознавал, что творил с теплом, всё же законченное произведение давало мне уже не столько от той огненной жизни, какую я чувствовал в себе, когда сочинял. Я с тех пор ничего нового не написал. Невозможно для меня соединять дирижирование концертами, занятия скрипкою, придворную службу и неясные отношения по служебной части со спокойным художническим настроением. Я всё определённее прихожу к решению на пару месяцев отправиться в поездки ради заработка, чтобы остальную часть года жить себе в большом городе. Я ещё вернусь к этому, чтобы обсудить с тобою. Завтра предпоследний, через две недели последний концерт; тогда я свободен от Ганновера. С Венером я повздорил, и несмотря на повторные…
[Конец отсутствует.]
От Вольдемара Баргиля
Берлин, 27 февраля 1857 г.
Милый Иоахим,
ты сочтёшь меня неблагодарным за то, что я тебе на твою дружескую посылку ещё не ответил. Но я не таков, ибо твоя увертюра доставила мне истинное наслаждение, и я прошу тебя видеть в этом лучшее, что я умею сказать о прекрасной музыке. Она стала мне дорога и ценна и стоит мне ещё ближе, чем прежние твои. Всё с новою охотою я обращаюсь к ней и нахожу себя всякий раз ею поднятым, успокоенным, даже развеселённым, как ни странно это тебе покажется; она ведь зрелое, законченное произведение, что хвалит своего мастера. Разумеется, я сообщил о ней фройляйн Гизеле и Гримму, а также с их одобрения рассказал о ней Штерну, который сам собою вызвался её сыграть. Было бы теперь для нас великою радостью, если бы мы её услыхали, и если ты ничего не имеешь против, я хотел бы просить тебя прислать мне голоса. Тут есть только одно «но», которое я должен тебе сообщить. Штерн хочет дать её в концерте, в программе которого стоят лишь новые, здесь не известные сочинения, среди прочего симфония «Гарольд» Берлиоза и концерт Листа. Спрашивается, приятно ли тебе это общество? мне оно не совсем по душе, однако нельзя знать, не сделает ли оно как раз различия тем яснее. Не напишешь ли ты мне об этом слово? И теперь прости, что увертюра уже так долго здесь; фройляйн Гизела хотела это перед тобою ответить.
Твоё напоминание таким делом, собственно, посрамительно для меня, но ты ведь знаешь, что я не так свободен из-за моих уроков; впрочем, мою увертюру, которую я теперь сделал, я пришлю тебе очень скоро и радуюсь этому; её надо переписать. Оркестр — нечто великолепное; тот может радоваться, кто им владеет, как ты. Будь сердечно приветствован от
твоего
В. Баргиля.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, начало марта 1857 г.]
Баргиль пишет мне, что Штерн хочет исполнить мою увертюру; в концерте, где должны быть исполнены также сочинения Листа и Берлиоза. Я ничего против не имею; ибо мне главным образом важно то, чтобы Ты её услыхала. Нездоровое соседство листовских звучаний не подвергнет опасности мои тоны в Твоих ушах, и потому я не хочу затевать мелочной стычки из художнического жеманства против Штерна. Раз уж я однажды выскажусь против музыкальной общности со стремлениями Листа, то да свершится это славнее, чем посредством столь мелочного частного протеста, который мне, после столь многолетнего общения, показался бы трусливым против моего старого капельмейстера. Только надеюсь, что исполнение не придётся на 19 марта, ибо я уговорился дать сыграть мою увертюру здесь, в Ганновере, в последнем концерте, что приходится на этот день.
Со штерновским восхвалением моих вещей выходит у меня странно: я не вполне доверяю. Если бы он и впрямь считал их столь значительными, он не упустил бы случая принести какую-нибудь из моих пьес, что у него в руках, ещё раньше — и в особенности я не умею совместить его уважение ко мне с тем, что он шубертовское сочинение, которое я инструментовал и предоставил в его распоряжение, без единого слова оставляет лежать в стороне. Это меня, признаться, и впрямь несколько расстроило, потому что я взял на себя труд написать ему о Шуберте моё мнение, и потому что теперь его молчание об этом деле выглядит как неподобающее пренебрежение к моему покойному любимцу, чьему произведению я через мою работу так охотно создал бы побольше сонаслаждающихся, ибо я почитаю его одним из благороднейших его творений, что вполне достойно имени симфонии, несмотря на скромное слово «дуо», которым он его обозначил.
Мне это теперь всё равно, лишь бы Ты получила Твою увертюру услышать. Ты ведь пишешь, что это услаждало бы Тебе всю зиму. Правда ли это? …
…Нынче госпожа Дирихле прислала мне пару очень милых строк в сопровождении рафаэлевского скрипача в виде гравюры на меди. Эта женщина выглядит так ясно и остро, что я даже не умею себе объяснить то тёплое участие, какое она мне оказывает и какое у неё гораздо более бескорыстно, чем у прочих мендельсоновских родственников. Разумеется, Ты знаешь это изображение скрипача! Не выглядит ли он тонко, гордо и всё же располагающе? Рафаэль, верно, тоже очень его любил — лавр вокруг смычка не оборот речи…, это видно! Где Ты и Герман говорили с госпожою Дирихле? Она об этом пишет. Книгу о Бетховене Улыбышева я прочёл. Она содержит немало пригодных метких выпадов против ложных подражателей Бетховена и против высокомерных истолкователей, что подкладывают собственное тщеславие под святую жизнь возвышенного человека, — но о величии Бетховена, о пламенной богопреданности, что светится сквозь все муки гордого, уединённого кающегося и делает из него одного из трогательнейших мучеников, каких Провидение посылало для очищения рода человеческого, об этом русский не имеет понятия. В конце концов хороший вкус и приятное, не мешающее наслаждению, для него всё же единственно определяющее в искусстве; собственно музыкальные высказывания прямо-таки ограниченны в этой книге. К чему только ещё приведёт вся эта болтовня об искусстве. «Кровью обливается душа моя, когда я вижу совиное племя, что рвётся к свету»! Как благотворно думать о Тебе и Твоём тёплом справедливом сердце. Тебе стоит лишь постучаться к истинному, и оно с любовью отворится…
Юлиусу О. Гримму
[Ганновер] Пятница [13 марта 1857 г.]
Мой милый Гримм,
ещё вчера меня поразили несколько строк счастливого деда, а нынче твои милые слова подтверждают радостную весть о твоём первенце. Да, воистину: ура, ура, ура, я присоединяюсь с сердечным участием, и я поздравляю тебя, вас и также маленького человечка, которому Бог в колыбели даровал счастье осчастливливать людей, что всё в себе несут, чтобы делать его всё милее, всё дороже по мере того, как он становится больше и больше. Да будут к нему благосклонны все добрые духи, и Фридрих, Себастиан, Кристоф, Йозеф, Амадей и Людвиг да будут крёстными его душе, да реют вокруг него скоро и долго и охранно озвучивают его жизнь, а также Иоганнес! Так ведь он будет зваться?
Что ты при таких обстоятельствах завтра не явишься, вполне естественно, но это единственное следствие мне всё же жаль, хоть ты и не чрезмерно теряешь. Впрочем, программа в целом будет выглядеть хорошо, ибо моя дипломатка Яэль выльстила сплошного Шопена:
[нотный пример]
1) Симфония Гайдна
2) Ансамбль из «Так поступают все»
3) Романс и финал из концерта Шопена
4) Увертюра «Клейст»
5) Песни Бетховена (госпожа Ноттес)
6) Скерцо Шопена.
и т. д.
Этим тушем да будет прибытие твоего сына под конец ещё торжественнейше отпраздновано!
исполняя моё обещание, посылаю партитуру и голоса моей увертюры, так как нынче после обеда уезжаю играть в Ольденбург и Бремен. Мне вполне по душе, если Штерн хочет её исполнить; единственное, против чего я протестовал бы, было бы исполнение оной в концерте, даваемом публике даром. Я принципиально против всякого подобного ложного великодушия. Художник нынче, к сожалению, не стоит на почве дружбы с публикой; горько в этом себе признаваться, но это, к сожалению, остаётся правдою: отношение тут — как у работников к покупателям, и художник не должен давать ничего, что не считает достойным оплаты. Дарение предоставим дилетантам. У греков было иначе, там искусство было едино с народною религией — но к Штерну это подходит менее всего. За твою увертюру пока сердечно благодарю; по моём возвращении больше об этом.
Твой
Йозеф Иоахим.
Фердинанду Давиду
Ганновер, 27 [марта 1857 г.]
Милый друг,
в приложении находится мой вклад в нашу нынешнюю анонимную посылку, которая в Ваших энергичных руках уж будет ускорена! Я лишь проездом, на несколько часов, в Ганновере; ибо завтра уже должен с госпожою Ш. концертировать в Эльберфельде, а лишь нынче я приехал из Бремена, где мне после долгого отсутствия пришлось на сей раз дать ещё пару квартетных дней. В понедельник я думаю снова быть здесь и затем остаться; я радуюсь некоторому ненарушенному времени после этой зимы, в которую много имел дела с публикой.
Быть может, Вы скоро доставите мне радость прислать какую-нибудь весть о ходе Ш-ского дела и вообще о Вас. С сердечными поклонами милым Вашим
Ваш верно преданный
Йозеф Иоахим.
Герману Гримму
[Ганновер, середина апреля 1857 г.]
Милый Герман,
я должен остаться при том, чтобы не ехать в Рим, как живо я ни рисовал себе многие радости с тобою там. Это было бы для меня теперь поистине лишь дорожным развлечением; я не увяз так глубоко, как ты, в работах, которые именно Рим делают мне всего приятнее. Я хочу быть с тобою откровенен: я чувствую также, что, поедь я с тобою туда, мой интерес к вещам, которые тебя наполняют, которые мы вместе бы видели, слишком бы меня заполонил, и, в сущности говоря, как ни прекрасно питать дух со всех точек, расширять его во всех направлениях, для меня это всё же лишь дилетантское наслаждение — слоняться среди тех памятников. К работе в том смысле, в каком я её разумею: сделать из сочинения профессиональное занятие — я всё же не пришёл бы; купол святого Петра, лоджии, всё это вертелось бы у меня в голове, занимало бы мою фантазию, и всё же я недостаточно искусен в созидании, чтобы тотчас же снова переплавить это в себе в пищу для моего поприща.
Музыки там вовсе нет, я затосковал бы по оркестровому звуку — итальянская церковная музыка, до которой мне было бы так много дела, теперь тоже не в ходу — словом, я предвижу, что спустя некоторое время стал бы тебя ужасно тяготить моими неудовлетворёнными вожделениями. Бах — такой уж я варвар — теперь больше лежит у меня на душе, чем всё итальянское небо, да даже чем все корреджиевские лики! Я думаю, ещё дойдёт до того, что я останусь просто в ганноверских краях и буду бегать по Ханштейну, Плессе и Глейхену. Я люблю немецкую землю, на которой выросли Бах и Бетховен. Но верь, милый Герман, что я ни на миг не могу быть равнодушен к твоему приглашению ехать вместе; я знаю, что твои доказательства приязни имеют атмосферу любви, в которой они зреют. И я хочу с интересом следить за каждою буквою, что ты напишешь из Рима, и наслаждаться этим, словно я живу это вместе с тобою; ты должен дать мне обещание писать мне оттуда. А ещё мне слишком уж хочется снова повидать тебя денёк, в Гёттингене, если ты будешь там проездом. Ты ведь ещё напишешь мне; и по возможности скоро, чтобы я узнал, что ты моему отказу не подсовываешь никакого «недоверия» и даже его против не питаешь. Твой интерес может лишь делать меня гордым.
Vale.
Твой Й. Й.
Тому же
[Ганновер] Четверг [23 апреля 1857 г.]
Милый Герман,
обе твои последние строки несут вполне печать той любезности, с какою ты умеешь убеждать — так кратко и так всецело обращая твою заботливость к моим склонностям! Если бы хоть что-нибудь могло поколебать моё решение — это была бы мысль знать тебя в Риме одного, без кого-либо, кому ты тотчас сообщал бы твои идеи для сонаслаждения. В обществе у тебя недостатка не будет; мне хотелось бы, чтобы ты разыскал там одного немецкого гравёра по меди, что прежде был в Дюссельдорфе и о котором я тебе уже однажды говорил. Альгейер из Юберлингена на Боденском озере. Тишина и покой его профессиональных трудов перешли в его существо, но эти свойства не маска безжизненности и пустоты, а за ними наблюдение и теплота. Ничто благородное и прекрасное не ускользнёт от его чистого стремления. Так мне тогда казалось. Впрочем, мы поговорим об этом и о другом ещё в воскресенье в Вольфенбюттеле. Я провожу тебя тогда до Гёттингена, где надеюсь найти сносное летнее жильё. Если твой отъезд задержится, я о том, верно, узнаю.
Сердечно
твой
Иоахим.
Гизеле фон Арним
[Ганновер, середина мая 1857 г.]
Милая Гизель,
хотя я уже снял жильё в Гёттингене, я всё ещё сижу здесь — и мне сдаётся, будто я решусь остаться совсем здесь, в Ганновере, — пока пыль и зной не погонят меня прочь, к чему, собственно, мало видов; в начале недели ещё топили. В Италии, верно, уже греет лучезарное солнце, здесь это приходится делать чёрной, прокопчённой печи. И всё же моё жильё имеет для меня решительно пленительную прелесть, впервые. Главная комната, просторная, отвёрнутая от уличного движения, со стеклянною дверью в уютный сад, который садовники, маляры беседок мало-помалу предоставляют птицам и кроликам как прелестное место для возни и в единоличное пользование — на стенах давно ставшие домашними картины, из которых едва не каждая рисует моей душе ещё более милый, хоть и незримый образ, чем предмет являет глазу — затем моя дорогая, богатая воспоминаниями библиотека, мало-помалу с детства сбережённая, надаренная — словом, я вполне расположен находить прелестным моё неподвижное окружение здесь внутри и порхающее, щебечущее снаружи.
Если порой что-нибудь и нарушает мою становящуюся спокойною дружелюбную волю, то это мысль, что Ты, быть может, охотнее знала бы меня в Риме — но потом я опять же знаю столь определённо, что главное Твоё желание всегда — сделать меня удовлетворённым, что я уверен в Твоём добровольном согласии, в Твоём довольстве моим здешним пребыванием. Ты ведь спокойна на тот счёт, что ни следа недружелюбия или нежелания не повинно в моём отказе совершить поездку в Рим вместе, — но всё же он рождается отчасти из чувства, что я уступчивостью соблазнительному в поездке с Германом и новым прелестям окружения нарушил бы развитие моего внутреннейшего существа, которое ведь всё определённее видит себя направленным судьбою к тому, чтобы — через рождение, опыт и занятие — покоиться на самом себе. Не с тщеславною, сентиментально-эгоистическою резиньяцией — но всё же из внутренне собственнейшего чувства и отношения ко всему созерцаемому, не отрекаясь от силы любить и желать. Я уверен, что моим упорством в моём здешнем пребывании я больше делаю для того, чтобы создать радостно длящееся отношение к Герману, чем если бы сделал его римские штудии и наслаждения моими, без собственно внутреннего влечения — из трусливой боязни одиночества и из удовольствия от его близости. …
…Я нынче получил присланную мне Кестнером (тем самым, что дал мне «Витторию Колонну») книгу: «О музыке индийцев» [сэра Уильяма] Джонса, в переводе Дальберга, посвящённую Гайдну. Знаешь ли Ты её? Если нет, я должен буду, едва прочту, постараться Тебе её сообщить; кажется, в ней есть интересные изображения и прочее. У Кестнера вообще много прекрасных сокровищ — народные песни, старинная итальянская церковная музыка, великолепные греческие геммы и собрания древностей. К. — образованная, правда в самоотречении почти сентиментально резиньированная натура — но охотно услужливая всем, что может доставить понимающим наслаждение. Я часто его вижу; он порой заходит за мною на прогулку. Вообще, кажется, некоторые люди, которых я могу уважать, мало-помалу привязываются к общению со мною. И Софи Детмольд я навещаю иногда — её скалопрочная честность и прямота и её острый дар различения подлинного и поддельного участия производят на меня хорошее впечатление. Неизбежные визиты Венера и его назойливое вмешательство и привлечение к собственным затеям я постоянною холодностью и нарочитою бесцеремонностью в художнических делах мало-помалу обуздал, так что он уже не донимает меня поминутно поручениями от короля и проч. и проч. …
От Теодора фон Бунзена
Гейдельберг, 1? мая 1857 г.
Мой милый друг,
«Когда лозы вновь зацветут»! Не то чтобы я всю долгую зиму напролёт не часто думал о Вас с тех пор, как Вы в бурю умчались прочь, чтобы исполнить скорбный долг, который наверняка стоил Вам слёз. То тут, то там при каком-нибудь поистине прекрасном бетховенском или генделевском месте и ещё чаще, когда в этом музыкой дышащем и всё же беззвучном городе нечего было услышать, а холод делал негодными горло, пальцы, рояль и прежде всего наш садовый зал, я с наслаждением вспоминал наше лето с Нойкоммом, Мошелесом и Ле Миром.
Но теперь, когда всё пышно зеленеет и благоухает, как тогда, когда вишни уже отцвели, что мы в счастливом неведении обирали, и беседка рядом окружена прелестнейшею сиренью, теперь, думается мне, Вы должны бы приехать, ибо Вы так этим наслаждались и имели бы теперь куда более безоблачную погоду, если она так продержится.
Не разрешает ли светопреставление все обязательства, и не можете ли Вы приехать к нашему «Илии» и 9-й симфонии в Мангейм 13 июня? Или позже? Август мой отец, верно, должен будет провести в Вильдбаде, так как ревматизм сильно донимал его этою зимою и даже на некоторое время сделал неспособным к трудам, которым он теперь снова предаётся с прежним рвением. — Сестра моя снова начинает играть, я — петь, собственно, впервые с Вашего отъезда. —
Старый Нойкомм долго болел в Бонне и пишет из Парижа, что вряд ли снова предпримет поездку.
Около десяти недель глазам моим лучше, и 50–60 томов лежат вокруг меня, из которых я собираю мёд мудрости. Если бы только в улье не было отверстий, из которых мёд вечно вытекает обратно! Кроме нескольких нот от Вас, у меня есть ещё Эмерсон. У меня Вы найдёте его «representative men», величайшего из которых (?) Г. Гримм только что взялся переводить, чему я радуюсь. Это правдолюбивый дух, менее разрушительный и более дающий, чем Карлейль, но столь же противный предрассудку и форме, хотя и сам искусен в своём языке.
Пишите, как Вам живётся! Берне Вас, верно, видел. Я ничего о нём не слыхал; он, говорят, в Париже.
Верно Ваш
Теодор Бунзен.
Юлиусу О. Гримму
[Ганновер, середина мая 1857 г.]
Милый Гримм,
хотя я и далёк от того, чтобы отказаться от моих летних планов и летнего жилья, и всё ещё сердечно радуюсь совместному пребыванию с тобою в Гёттингене, я всё же должен написать, что перебраться к вам, верно, думаю лишь в начале июня. Мне важно услышать здесь «Летучего голландца», вообще дождаться здесь дня рождения короля, чтобы не быть помехою возможным исполнениям тем, что уйду с дороги, и т. д.; а к тому же теперь в моём садовом жилье есть радость и свежесть, которой я в этой квартире вовсе ещё не знал. Но я всё же радуюсь весьма сильно позднейшему лету, Харденбергу, Плессе и многой музыке с тобою. Моя скрипка снова тут и вышла великолепно, прекраснее по звуку, чем была.
Как обстоит с крестничком? Может ли это подождать до июня; или душенька его так сильно вопиет к Господу, что шутки плохи. Кланяйся твоей Филиппине и отвечай. Собственно, я пишу эти строки, чтобы ты услыхал обо мне напрямую, а не через Венера (который завтра едет в Гёттинген).
Твой сердечно преданный
Й. Й.
Кларе Шуман
[Ганновер, около 20 мая 1857 г.]
Милая госпожа Шуман,
целою вечностью мне кажется с тех пор, как я Вам последний раз писал! По получении Вашего лондонского письмеца мне это прямо-таки представляется как великая вина — и пора, чтобы я её не увеличивала час от часу. Иоганнесу я, впрочем, тогда по крайней мере тотчас написал. Милому, деятельному, свежему, гениальному другу! Какую радость доставил он мне теперь оконченным концертом. Он воистину стал переизбыточным; к грандиозным чертам присоединилось теперь в последней части столько прелестных, меньших форм, что содержание едва не перерастает тебе через голову, едва захочешь о нём говорить. Собственно, я и сам не знал, что ему о том написать, кроме того, что немногие места, которые в инструментовке нуждаются в изменении или в дополнении, хочу завершить с любовью и тщанием, и что Вы потом должны будете осенью на репетиции с оркестром сыграть нам его здесь, чтобы Йоганнес мог воспринять в себя полную картину целого. Когда я думаю о том, чтобы услыхать, в особенности, законченно исполненное Andante, оно уже теперь, за столько месяцев вперёд, веет на меня прямо-таки оживляюще — я слишком напряжён в ожидании целого. Для художника склада Йоганнеса единственное средство достичь успехов — беструдное слушание сотворённого. Как прекрасно, что мы оба будем в состоянии ему в этом помочь. Ну, я радуюсь концу осени.
Что до тех пор произойдёт? Я думаю остаться здесь до дня рождения короля, к которому разучивается «Летучий голландец» (мною ещё не слышанный). Затем я еду в Гёттинген, верно сопровождаемый двумя моими учениками, Хернером и Бахом из Кёльна. Поездку в Рим, на которую я был приглашён Германом Гриммом, я, несмотря на всё заманчивое, что она сулила в его обществе, оставил. Я ни к чему не имею расположения, кроме как в последние недели — к моей скрипке, которая благополучно вернулась после починки у Бауша в Лейпциге, где была три недели, и в звуке решительно выиграла в мягкости и величине тона. Вам теперь характер её звучания пришёлся бы по душе. Это побуждает меня к изучению паганиниевских этюдов, в которых мне всё более открывается великая полнота поэзии и оригинальности сочинения. Если бы только было нечто подобное с оркестром — но удивительно, как концертные сочинения Паганини отстают в ценности от этюдов. Что Вы в Лондоне, верно, уже намузицировали и наслушались!
Клингеману и всем, кого Вы в Лондоне дорого цените, много доброго от меня.
Всегда Ваш
Йозеф Й.
От Иоахима Раффа
Висбаден, 23.V.57
Податель сего, господин Исидор Лотто из Варшавы, — отличный скрипичный ученик Парижской консерватории. Он желает увидеть тебя лицом к лицу и, по возможности, что-нибудь от тебя услышать. Так как его прилежание и прекрасные успехи вполне достойны такой награды, то я позволяю себе (что до меня — не столько потому, сколько хотя — ) присоединить к его желаниям мою просьбу о благосклонном приёме одарённого художественного новичка.
Пользуюсь этим случаем сообщить тебе, что я провёл 7 недель в Веймаре, а с неделю как снова здесь, но ни там, ни здесь не нахожу покоя от твоей писательской лености.
Nimium! Засим пребываю с наилучшими приветствиями
твой
Иоахим Рафф.
От Вольдемара Баргиля
Берлин, июль 1857 г.
Милый Иоахим,
ты, быть может, удивлялся, что я ещё не послал тебе обратно твою увертюру; причина та, что неисполненною я неохотно тебе её возвращаю, так как и другие, и я столь сильно желали её услышать, и я писал тебе, что Штерн хочет её дать, ибо полагал, что могу рассчитывать на его слово. Однако Шт. написал мне, что концерт он совсем оставил, но твёрдо надеется будущею зимою дать концерты в реорганизованном виде и в большем, более популярном масштабе у Кролля. Опираясь на большую мессу, он хочет (как пишет) избежать пресыщенной публики Зингакадемии. Я думаю, что это ложная мысль, ибо новые произведения, которые теперь чего-нибудь стоят, нуждаются хоть в преданной, но самой свободной публике. Разумеется, пишет Шт., он даст твою увертюру в ближайшем цикле; но я всё же не хочу без твоего позволения задерживать её на лето; прошу тебя, однако, чтобы ты позже охотно мне её ещё раз прислал, будь то для исполнения или только чтобы её снова увидеть, ибо я питаю к этой увертюре особенную любовь; я узнал её в такое время, когда она произвела на меня впечатление, которое во всяком случае останется.
Ещё посылаю тебе новейший выпуск гриммовского словаря. Достопочтенный Якоб дал мне его для тебя; а также я должен кланяться тебе от старых господ и госпожи Гримм. Давно я ничего о тебе не слыхал; желаю, чтобы ты был здоров и в хорошем музыкальном настроении. На этих днях я познакомился со шведским композитором Линдбладом и весьма ему обрадовался. Это пожилой человек, но не уставший от музыки; его песни мне очень нравятся, они просты и оригинальны. Иные песни, которые не напечатаны и которые пела его дочь, кажутся мне ещё далеко прекраснее здешних известных. — Ну, будь сердечно приветствован от твоего
верно преданного
Вольдемара Баргиля.
От Клауса Грота
Дюстернброк, морские купания близ Киля, 14 июля 1857 г.
Милый Иоахим!
Не половить ли нам здесь вместе немного музыки и поэзии? Она звучит из волн, она лежит густо, как роса, на лесу. В Ганновере мне сказали наверное, что Вас нет дома, здесь же опять-таки точно, что Вы в Ганновере. Я думаю, мы не просто заглянули друг другу в глаза, нам, верно, было бы что обменять из внутреннего человека. Не можете ли Вы на 8 дней сюда? в добрых людях не было бы недостатка и на 14. Подайте мне знак.
Остаюсь
Ваш
Клаус Грот.
Вольдемару Баргилю
[Гёттинген, конец июля 1857 г.]
Милый Баргиль,
прими сердечную благодарность за пересылку моей увертюры, что доставила мне радость снова разок услышать о тебе напрямую. Ты смотришь на это произведение с весьма дружеским благоволением, и большим, чем оно заслуживает, оно обязано этому обстоятельству! Когда я теперь, после того как оно снова стало мне чужим, беспристрастно его прохожу, я едва ли могу очень сожалеть, что Штерн не попытался им блеснуть. Мне оно представляется страстно роющимся, более подавленным, чем пламенеющим страстями, более чадом, чем потрескивающим огнём по настроению, и если я рассматриваю музыкальный материал, то, кроме всё ещё весьма мне милой начальной мелодии, налицо лишь несколько хороших дальнейших развитий позднейших мотивов; а собственно ничего в целом, чего Шуман уже не высказал бы глубже в «Манфреде». Что оно благозвучно инструментовано, того у того, кто с юности играл в оркестрах, да ещё после и дирижировал ими, хвалить не следует. Что ты пишешь о планах Штерна у Кролля, мне вполне ясно. Мне почти сдаётся, будто за этим блужданием Штерна стоит лишь Бюлов, а у этого опять же за кокетством с популярностью и за этою художественною демократией прячется, собственно, лишь вожделение протащить свои дерзости, и причуды, и листовские эффект-эксперименты под тот класс людей, которых ловкостью и зубоскальством легче ошеломить, чем публику Зингакадемии, которую одними только странными ужимками не фанатизируешь. Но я к подобным пикникам ничего не подам, даже если бы что-нибудь имел и того желали бы. — Ты адресовал в Ганновер, а я уже больше месяца в Гёттингене, где зной легче переносится, местность прекраснее, а Гриммы и Дирихле дарят мне приятное общение, нежели предлагает Ганновер. Двое учеников, которые довольно хорошо музицируют, последовали за мною, так что есть и сносные трио и квартеты; а также вылазки к прекрасным соседним замкам и лесам. Выдержу ли я будущую зиму в Ганновере, не погонит ли меня оттуда моя тоска по постоянному житью в большом городе, чтобы чаще слышать музыки, чем сам делаю, в особенности более крупные произведения, — этого я ещё вовсе не умею предсказать. Пока же хочу здесь изучать контрапункт и Баха — мысли и охоту к творчеству да пошлют боги, теперь или позже, или никогда — музыка достойна того, чтобы посвятить ей жизнь.
Сердечно
Иоахим.
Родителям
Гоарсхаузен, 1 августа 1857 г.
[Начало отсутствует]
…которые всему помеха, что я мог бы сделать для короля. Я думаю вскоре сказать об этом подробнее. Отсюда я ещё на некоторое время поеду в Гёттинген, чтобы сделать там необходимые шаги. На этих днях я получил приглашение, которое меня обрадовало: 18 сентября в Бонне состоится съезд естествоиспытателей и врачей, и комитет хочет в этом родном городе Бетховена дать концерт, в котором исполнены будут лишь его сочинения; там я тоже должен сыграть скрипичный концерт мастера. Я хочу последовать этому приглашению. Может быть, наш милый Араньи по случаю этого съезда своих коллег решится разок навестить Северную Германию и пережить вместе дни на Рейне, которые наверняка будут весёлыми и праздничными! Вот это была бы знатная гениальная выходка, выполнение которой я хочу себе живо рисовать и желать. Я должен сам написать об этом милому брату Лайошу! А пока прошу Его и всех милых от сердца поклониться и не заставлять меня слишком долго мучительно ждать вестей. Адресуйте только в Гёттинген; в середине или в конце будущей недели я снова там.
Ваш
Йозеф.
Госпожа Шуман многократно и сердечно кланяется всем Иоахимам — и также друг Брамс, о котором я так часто писал, просит, заочно, дружески кланяться милым родителям.
Юлиусу О. Гримму
Ст. Гоарсхаузен, воскресенье [2 августа 1857 г.]
Милый Гримм,
моё возвращение откладывается на пару дней; я, верно, лишь в среду снова буду в Гёттингене. Нынче воскресенье, и мы в 12 часов выступаем в путь в Зауэрталь через Лорх, пойдём через Швальбах на Висбаден и так обратно. На это уйдёт вторник. До сих пор мы всякий раз так долго завтракали за рассказами, что окрестные замки давали для вечерних прогулок изобилие материала. Кошка, и Мышь, и Шомбург, Рейнфельс, Райхенберг — при этом госпожа Шуман и Брамс, и музыка, и рейнские купания, и эха, и мортиры — освежи Твою фантазию, когда будешь из часа в час странствовать! Мне это очень пошло на пользу, и я думаю совсем весело в четверг у госпожи Дирихле, которую Ты должен многократно поклониться, рассказать об этом и услышать остальные 20[?] шотландских песен от «Гате»
«Тоже совсем хорошенькие». Ну, кланяйся Твоему дому, и Твоим мальчуганам, и Твоей жене, и Кегелям и Крейслерам, и встреть меня по возвращении весёлым лицом. 1000 приветов от госпожи Шуман и Брамса.
Й. Иоахим.
Кларе Шуман
[Гёттинген, 18 августа 1857 г.]
Досточтимый друг!
С нашего последнего дня в Сент-Гоарсхаузене я так непрестанно думал о Вас всех, вплоть до Феликса, что мне кажется загадкою, когда я говорю себе, что эти строки — первые, которые до Вас доходят. Утешением мне, однако, служит мысль, что Ваша всегда равная доброта и снисходительность, а с нею и Ваша происходящая отсюда вера в меня найдут разрешение, не причинив боли моему сердцу. Через Гримма я знаю, что Вам хорошо, что небо мягче обходится со своим светом и что Вы оттого соблазняетесь новыми планами. И здесь стало приятнее, и прекраснейшие груши и яблоки лежат предо мною, золотые, как добрые предвестники осени. У Вас на Рейне, верно, так же; и уж наверное не во вред Иоганнесу. От Него я в последние дни всё надеялся получить что-нибудь присланное — но ничего не пришло, и это опечалило бы меня, не думай я, что последние штрихи к его концерту держат его перо в напряжении. — Здесь мне пришлось немало потрудиться, чтобы вновь сделать мои сухо поджаренные пальцы гибкими. Но теперь они опять гладки и в ходу. Я написал, надеюсь, лучшую каденцию к концерту, который будет в сентябре. — Во Франкфурте я исполнил Ваше поручение у Андре, по крайней мере у управляющего. Желаемые вещи ещё не вышли, но появятся к нужному Вам сроку и будут Вам высланы. Я купил себе там моцартовский Скрипичный концерт и Концертную симфонию для скрипки и альта; то и другое в ми-бемоль мажоре, но, к сожалению, и то и другое не таково, чтобы выдержать сравнение с фортепианными концертами. Разумеется, в них нет недостатка в частностях, свидетельствующих об их происхождении, но публично Скрипичный концерт играть не очень-то можно. Нам, конечно, кто чувствует Моцарта в целом как некое музыкальное божество, всякая его частица уже сама по себе интересна и мила, но было бы несправедливо обходиться так с публикой. Та держится за ноты, которые ей в данный миг дают услышать.
Что до моего ганноверского дела, то я (помимо моего отвращения и внутренней невозможности дольше оставаться вместе со слабым королём, жалким Венером и фальшивым Платеном) всё же стал иного мнения: я хочу, а именно по двум причинам, ещё провести зимние концерты — во-первых, чтобы не получать даром отпускное жалованье, а во-вторых, чтобы не ставить на карту мою должность без некоторых сбережений. Я надеюсь до февраля заработать талеров шестьсот и тогда — прощай, Ганновер и Георг V!
Стало быть, о Вене мне теперь, на этот год, нечего и думать. От родителей моих я на днях получил письмо и тысячу приветов и поклонов «госпоже фон Шуман», а также и Брамсу, незнакомому. И Вольдемар мне опять написал. Он за городом; здесь его не было. Беттина со своими в Теплице. Добрый Вольдемар всё же слишком благородно мыслит, чтобы дуться на Брамса и на меня за нашу композиторскую прямоту. — Баргеер из Липпе на несколько недель сюда перебрался; это мне очень приятно, ибо благодаря тому у нас есть вполне годный квартет; и мы уже много играли Гайдна, к тому же госпожа Дирихле выписала все его трио, штук под тридцать. О, могли бы Вы и Иоганнес играть их со мною! — Баргеер полон надежды, что Иоганнес на несколько месяцев поедет в Детмольд; князь будто бы так часто об этом говорил. Я нашёл бы ужасным, если бы эти охотники до наслаждений поскупились. Желаю ещё нашему другу те сто фридрихсдоров и на то надеюсь. Думаю в воскресенье написать Иоганнесу. Пока же сердечно приветствую Вас и гоарсхаузенцев. И барышню Берту, и доброго Натана. Дружески и почтительно
Йозеф Й.
От Франца Листа
Веймар, 19 августа 1857 г.
Глубокочтимый друг,
3, 4 и 5 сентября Веймар празднует юбилей Карла Августа. Новый музыкальный Веймар остался Тебе так близок через многие прекрасные воспоминания, что для всех нас, а для меня прежде всех прочих, было бы истинною радостью вновь свидеться с Тобою на нашем празднике. В концерте, который состоится 5 сентября при довольно значительно усиленном оркестре, будут исполнены моя «Фауст-симфония», новая симфоническая поэма «Идеалы» (по Шиллеру) и «Хор художников» вместе с некоторыми другими подобными вещами.
Если Ты сможешь это устроить, то не покинь нас в этот день и «вернись, дерзновенный певец»
к преданному Тебе
искренне
другу
Ф. Листу.
От Клары Шуман
Сент-Гоарсхаузен, 21 августа 57.
Любезнейший Иоахим, какой милый сюрприз доставили Вы мне Вашим письмом! и мы немало думали о Вас всё это время и болезненно Вас не хватало. Иоганнес снова погрузился в прежнюю серьёзность, после того как Вы нас покинули, — и сколько бы я ни принуждала себя, при моём душевном состоянии мне совершенно невозможно ободряюще развеселить, как ни охотно вижу я вокруг себя весёлых друзей и охотно даю им на себя влиять, в чём Вы наверное убедились, хотя порою и бранила меня за дурные шутки. Вы ведь слишком хорошо знаете, как я Вас люблю и что Вы всё же делаете со мною всё, что хотите. Но за одно я на Вас весьма серьёзно сердилась: Вы подслушали мою Пасторальную сонату (то есть Бетховена), нашли мою трактовку неудовлетворительной и ничего мне не сказали, потому что я-де всё равно приму это дурно! справедливо ли это? неужели Вы и впрямь думаете, что столь нечистые побуждения меня печалят, когда Вы что-нибудь порицаете? я ясно сознаю своё чувство при этом и поистине мне нечего стыдиться, когда я часто со слезами благодарила Вас. Неужели Вы не понимаете, как горько ощущаю я свою недостаточность; когда я ту или иную вещь долго со всею преданностью души изучала, а потом должна сознать, что всё же постигла её не вполне? и не к всё более духовному ли совершенству я стремлюсь (насколько это вообще возможно женщине)? не должно ли мне быть больно видеть, что мне всё же недостаёт духовной способности? но не тем ли больше это причина, чтобы Вы, мои лучшие друзья, мне всё говорили? ведь ничто не может быть для меня поучительнее Ваших замечаний, ничто так меня не воодушевляет, как это! итак,
любезнейший друг, дайте мне на то руку, что Вы впредь будете мне всё сразу открыто говорить, хотя бы я тотчас потоками разлилась! но этого не случится, я становлюсь и разумнее. Иоганнес высказал мне все свои мысли о Пасторальной сонате, и теперь я играю её иначе. Я в последнее время впервые изучила сонаты 109-ю и 110-ю, и с величайшим наслаждением; ля-бемоль мажорная, которая мне местами казалась хаосом, теперь мне совершенно дивно ясна.
Францу Листу
Гёттинген, 27 августа 1857 г.
Упорство доверчивой доброты, с какою Ты, всеохватный дерзновенный дух, склоняешься ко мне, чтобы видеть меня примкнувшим к сообществу друзей, движимых Твоею силою, имеет для моей прежней недостаточной откровенности нечто пристыжающее, что я ощущаю не теперь впервые и что должно было бы, перед самим собою, глубоко меня смирять, не будь у меня одновременно утешительного сознания, что эта недостаточность откровенности, столь дурно контрастирующая с моим пребыванием в Веймаре и с Твоею неизменною сердечностью, не есть малодушие, а напротив, родственна была лучшему чувству, которое я в себе носил, — будто моё малое «я», сколь бы ничтожным в духовной мощи и энергии ни казалось оно перед Тобою, всё же должно быть в состоянии, через глубокую любовь к истине и глубокую склонность к Тебе, которые Ты одновременно знал к нему прилепившимися, стать для Тебя жалом, какое мне не следовало бы употреблять, чтобы ранить. — Но что пользы, вздумай я ещё дольше медлить ясно высказать, что я чувствую, — мою пассивность перед Твоим деланием она, нехорошо отуманенная, всё же обнаружила бы. Тебе, кто привык видеть энтузиазм действующим в Твою пользу и кто и меня считает способным на истинную, деятельную дружбу. Так не хочу же я долее умалчивать о том, что — признаюсь в этом как на исповеди — Твой мужественный дух раньше потребовать услышать должен был бы, да на что он как таковой имеет право: я к Твоей музыке совершенно невосприимчив; она противоречит всему, что мой ум с ранней юности впитывал как пищу из духа наших великих. Будь мыслимо, чтобы у меня когда-нибудь это отняли, чтобы я когда-нибудь должен был отречься от того, что я в их творениях любить и чтить научился, что я чувствую как музыку, — Твои звуки ничем не заполнили бы мне той чудовищной, уничтожающей пустоты. Как же мне братски почувствовать себя заодно с теми, кто под щитом Твоего имени и в вере (я говорю о благородных среди них), будто они должны постоять за справедливость современников к деяниям художников, делает распространение Твоих произведений всеми средствами делом своей жизни? Скорее я должен быть готов к тому, чтобы с тем, что я смиренно намечаю себе достигнуть, всё более от них отклоняться, и то, что я признал благим, что я почитаю своею задачею, на собственную ответственность, как бы тихо то ни было, осуществлять. Я не могу быть Вам помощником и не смею перед Тобою долее иметь видимость, будто дело, которое Ты со своими учениками отстаиваешь, есть моё. Так должен я, стало быть, и Твоё последнее любовное приглашение принять участие в торжествах в Веймаре по случаю празднования Карла Августа оставить без последствий: я слишком высоко чту Твой характер, чтобы присутствовать как лицемер, а память Провидца, который жил с Гёте и Шиллером и соединённым с ними упокоиться желал, слишком священна, чтобы присутствовать как любопытствующий.
Прости мне, если я в приготовления к торжеству на миг подмешал нотку печали; я должен был это сделать. Твоё внушающее благоговение прилежание, множество Твоих приверженцев легко дадут Тебе утешиться обо мне, но как бы Ты ни думал об этих строках, верь одному во мне: что я никогда не перестану за всё, чем Ты мне был, за всю, часто переоценивавшую меня теплоту, какую Ты имел ко мне в Веймаре, за всё то, что я из Твоих божественных даров часто, учась, перенять стремился, от глубочайшего сердца хранить в себе полное, верное воспоминание благодарного ученика.
Йозеф Иоахим.
Бернхарду Коссману
Гёттинген, 30 августа.
Дозволено ли мне несколькими строками увести Тебя среди всех торжеств и праздников в ту тихую пору, когда мы вдвоём гуляли в Бельведер? Мне хотелось бы напомнить Тебе о всём дружеском и задушевном, что мы при таких случаях говорили и пережили, и попросить Тебя ради таких добрых воспоминаний дружески принять господина доктора Уббелоде, молодого учёного и жизнерадостного дельного человека, очень мне милого знакомого, и по возможности сделать ему доступным всё, что стоит видеть и слышать, ибо он хотел бы пережить и насладиться днями празднования Карла Августа с вами, веймарцами. Сам я не приеду: я стою к Листу слишком близко и слишком тепло расположен к его великим качествам, чтобы при его сочинениях выступать холодным любопытствующим, а к этим последним стою слишком далеко, чтобы по-настоящему ими интересоваться. К сожалению, я должен был сказать это и самому Листу на его приглашение, дабы его дружба не была обязана недоразумению. Это entre nous! Я был в последние месяцы здесь, где
обстановка мне больше по душе, чем под Ганновером, куда я не скоро вернусь. Охотно повстречался бы я однажды снова с Тобою, чтобы услышать кое-что о Твоих переживаниях и планах — ибо иначе мне ведь не легко достаётся весточка от Тебя, никогда не пишущий коллега! Сделай хоть так, милый друг, чтобы доктор Уббелоде мог мне рассказать кое-что о Тебе и Твоей жизни, и будь уверен в сердечнейшей благодарности от
Твоего дружески преданного
Йозефа Иоахима.
Кларе Шуман
[Гёттинген, начало сентября 1857 г.]
Милая госпожа Шуман.
Эти строки, верно, по планам возвращения Гримма прибудут в Сент-Гоарсхаузен одновременно с Вами. Они прежде всего должны поблагодарить за Ваш быстрый последний ответ; письмо от Вас всегда радость, особенно же на нескольких листах и столь художественного и дружески-сердечного содержания. Не хорошо ли я устроил с моим поручением Гримму? Верный друг, который так тепло привязан к Вам и к Иоганнесу, был, верно, Вам обоим милым явлением и сам по-настоящему освежился! Был бы и я с вами на Доннерберге. Дориа!!
Что до Ваших замечаний о моём недостатке таковых по случаю подслушанной Пасторальной сонаты, то им не пройти мимо меня бесплодно. Что может быть для меня желаннее открытейшей коллегиальной взаимности? Итак, при условии, что Вы, милый друг, при каких-либо подслушанных оплошностях тоже
не станете удерживать при себе Ваши высокие мнения, я, если что-нибудь услышу, тоже не дам ничему проскользнуть, против чего у меня при Вашей трактовке нашлось бы возражение. Иоганнес должен на все времена быть при этом третьим в союзе.
Теперь ещё несколько вопросов: меня осведомляются (через господина Геймана в Кёльне), не имею ли я охоты по случаю Боннского концерта в конце сентября дать soirée или нечто подобное в Кёльне; тогда устройство и прочее охотно (из любезности к моему участию в судьбе молодого Баха, вероятно) взяли бы на себя. У меня одного, правда, особой охоты нет, но с Вами это могло бы стать мне даже радостью. Мы ведь и без того всё хотели в соборном городе попытать наши звуки; подходит ли Вам это дело на сей раз? Вам стоит только сказать слово, и я поведу об этом переписку с Гейманом. Программу составить недолго, и пальцы побежали бы сами собою; надеюсь, и слушатели в залу. Это одно. Теперь другое: что Вы мне написали о Риме, занимает волей-неволей вновь и вновь мои мысли и мечты. Какого рода это предложение и для меня тоже? Было бы это до января; и так как Вы всё равно во всяком случае хотите ехать, то не оставалось ли бы ещё в месяц времени сказать, поеду ли я с Вами? Лишь только я из Бонна вернусь в Ганновер, я и с моими тамошними обстоятельствами скоро приду в ясность и смогу определённо сказать: совершу я поездку в Италию или нет. И как чудно было бы для нас обоих иметь Италию и не лишиться немецкой музыки; что, поезжай мы порознь, стало бы, пожалуй, рождающею тоску по родине необходимостью. Прошу Вас, обдумайте это и дайте мне желаемые более подробные сведения. — Завтра я еду на день в Ганновер — за жалованьем. До Бонна я потом остаюсь здесь. На днях я должен был наконец написать Листу, который, невзирая на мою молчаливую оппозицию его музыке, снова
прислал мне сердечнейшее приглашение в Веймар на празднование Карла Августа и звал меня быть прежним. Мне было довольно тяжело старшему другу, к которому я долгие годы во многих вещах питал истинное сердечное восхищение, сказать, что я думаю о его сочинениях, — но дальше нельзя было без того, чтобы моё молчание не стало малодушием. Он больше не ответил. —
Тысяча приветов Иоганнесу и детям. На сегодня и всегда
Ваш
искренне почитающий
Йозеф Й.
Теодору Аве-Лаллеману
[Гёттинген, ? сентября 1857 г.]
Милый друг.
Я и вправду не могу дать моего согласия на 8-е января уже теперь. Подумайте, я только что был пять месяцев в отъезде, в будущем месяце в Вену! — итак, если я вообще сохраню за собою должность, то должен всё же несколько считаться с приличиями. Будь я свободный человек, я сразу сказал бы да, Вы можете представить себе, как меня манила перспектива услышать концерт Брамса и провести с вами несколько весёлых дней! Но это никак не выходит; быть может, незадолго до того я смог бы это устроить. «Новая певица в Ганновере» — это, верно, госпожа Нимбс. Я её не слышал, она пела ни во «Фрейшюце», ни в «Вампире»; но у неё, говорят, сильный голос и она производит у публики эффект, что для нас, верно, ещё недостаточная рекомендация. Симфонию Рубинштейна я не люблю, как и ничего из его вещей, за исключением частностей. Он пишет слишком
быстро — то есть он развивает мотивы, способные на идеальное развитие, недостаточно внутренне — не чувствуешь никакого священного трепета при его созданиях; в порыве, то есть быстром движении фантазии вперёд, ему часто не откажешь, но никакого очищения его материала не предшествовало — Мендельсон, Шопен, Бетховен, итальянщина, танцевальные ритмы, смешанные со шлаками беспокойно-честолюбивого порыва, выступают вулканически наружу, часто насильно втиснутые в жесточайшие формы. Я в его «Океанской симфонии» дал себе труд побороть некоторое нерасположение к его творчеству, проиграл её и с интересом услышать что-нибудь новое для оркестра дал её исполнить; но, к сожалению, я не могу решиться её исполнять, что я так охотно сделал бы, поскольку я лично в Лондоне с ним разошёлся и теперь охотно как раз перед собою и перед ним хотел бы художественно независимо отделить его произведения от человека. Я Ваш вопрос в первый раз проигнорировал, но так как Вы ещё раз настоятельно как друг к нему вернулись, то я должен был сказать моё мнение. Доброму вкусу не оказывается услуги исполнением таких произведений, которые превозносятся не как начинания талантливого человека, а как шедевры наряду и выше шедевров величайших мастеров. Тут снисхождению конец! Впрочем, лучше Листа и компании Рубинштейн как композитор всё же ещё есть, и будь у Вас, как у лейпцигцев, 20 концертов, я всё же сказал бы «исполняйте его симфонию!» И теперь надеюсь, Вы примете эту спешную эпистолу как доказательство покорной дружбы снисходительно и дадите вскоре снова о себе услышать!
С наилучшим приветом
Ваш
Иоахим.
От Адольфа Фредрика Линдблада
[Гёттинген, сентябрь 1857 г.]
Милый друг!
Я не могу отсюда уехать, не сказав Вам ещё письменно прости; Вам, госпоже Дирихле, господину Гримму и всем, кто меня так необычайно дружески принял. Узнать Вас, восхищаться Вашим талантом, освежить старые воспоминания вблизи сестры Феликса Мендельсона — всё это произвело на меня незабываемое впечатление и тронуло меня и моих дочерей до слёз. Я чувствую теперь, что если я ещё несколько лет проживу, то Вас снова увижу, ибо добрые люди, которые мне милы и дороги, с силою влекут меня к себе.
Мои дети бесконечно много кланяются, а я остаюсь
Ваш милый друг
Ад. Фр. Линдблад.
Кларе Шуман
Ганновер, 3 октября [1857 г.]
Милая госпожа Шуман.
Только что я подрезал себе Вашим лондонским перочинным ножом это перо и сообщаю Вам тем самым о моём возвращении сюда. Вы, верно, теперь тоже несколько пришли в покой в Вашем новом обзаведении, и я смею надеяться, что Вы вскоре доберётесь до нескольких слов ко мне. Прежде всего: граф Платен и ганноверские концертные порядки позволяют, чтобы я в конце этого месяца ещё на 8 дней съездил в Дрезден. Спрашивается теперь, как умнее всего устроить деловую сторону.
Написать ли мне Фюрстенау от моего имени одного и сказать, что Вы предоставили мне устройство? Так, верно, будет умнее всего ради Вашего господина папа́ — не правда ли? Но кроме того остаётся ещё столь многое взвесить: определение времени, оркестр или никакого и так далее. Вы с дрезденскими обстоятельствами через Ваше пребывание в этом городе точно знакомы и можете, стало быть, дать мне много благоприятных указаний, которых я хочу дождаться, прежде чем напишу Фюрстенау. Обратиться ли мне одновременно и к Липиньскому? Как скрипача я его поистине уважаю и хотел бы, чтобы он был к нам дружески и коллегиально расположен. В каких Вы с ним отношениях? Шуман посвятил ему «Карнавал» и, стало быть, должен был очень его как художника ценить; как человека, правда, я очень часто слышал о Липиньском противоречивое. — С программами мы легко справимся; это самое малое и во всяком случае самое приятное.
Здесь, как всегда, весьма одиноко. Король с королевой приедут только через 8 дней и снова уедут. Однако я видел вчера Зеебах в театре и хочу её сегодня тоже навестить. В отдельных сценах у неё всё же необыкновенное дарование — но всё же я не дохожу до настоящего восторга перед нею. Мне кажется, будто она на эффектные моменты кладёт слишком много веса и распределяет теплоту недостаточно равномерно на весь характер. Я тут всегда должен как об идеале думать о Ристори, у которой малейшее движение полно значения — вот это и есть гений: равномерно любовно озарить творение! Этого мне у Зеебах недостаёт, которая часто в свои слабые моменты впадает в обычный актёрский пафос. Но всё же отрадно видеть такую
значительную художницу почаще, и я рад её здешнему пребыванию.
Иоганнес снискал в Бонне много участия и большое уважение. Вы не знаете, как меня делает счастливым, когда я вижу, что его существо всё более понимается людьми; любовь к нему тогда уж сама собою придёт! О Хиллере и ещё многом другом мог бы я поговорить, но письмо должно как можно скорее попасть в Ваши [руки].
Кланяйтесь Вашим детям и Вольдемару сердечнейше и пишите, милая госпожа Шуман,
Вашему
искренне Вас соединяющему
Йозефу Иоахиму.
От Клары Шуман
Берлин, 6 октября 57.
Любезнейший Иоахим,
я испытала истинно задушевную радость, увидев вчера Ваш почерк — мне было, словно письмо Ваше пришло ко мне с родины, я должна была плакать; Бог знает, как убого я себя здесь чувствую! Ещё сижу я в глубочайших хлопотах, хотя уже почти две недели с утра до вечера убираю и хлопочу. Мне кажется, будто я вовсе уже не я сама, ни один звук в меня не входит, ах, эта безрадостность у меня внутри ужасна. Берлин кажется мне таким страшным, я представляюсь себе сосланною сюда. . . .
Иоганнес написал мне о Вашей чудесной игре в Бонне, я в мыслях беспрестанно была с вами — среда, которую я ещё одна провела в Дюссельдорфе,
будет мне незабвенна, это был один из самых тяжёлых дней моей жизни; когда Иоганнес поутру от меня ушёл, у меня сердце кровью обливалось — я этот день и следующий за ним, когда я, въехавшая с мужем и детьми, полная прекраснейших надежд, одна, схоронив его, друзья далеко (среди великолепных наслаждений, быть может едва мимолётно меня вспоминая), уехала, — все три целых года страдания заново пережила и прибыла сюда потрясённая телом и душою. Как же я раскаялась, что не отважилась просить вас, чтобы вы меня в четверг проводили до Ганновера; но я никак не могла взять на себя лишить вас тех прекрасных дней, которые вы ещё вместе проводили, и, может быть, в том же случае я и теперь снова не смогла бы. . .
. . . Не сердитесь, милый Иоахим, что я Вам так много говорю о себе, но я ведь никому не могу с таким полным доверием открыть моё сердце, как вам, кто меня никогда не может ложно понять. Я знаю: когда я говорю Вам, что неописуемо страдаю от разлуки с Иоганнесом, Вы это, конечно, в верном смысле поймёте, хотя бы Вы это и не так постигали, как я чувствую. И всё же, не так ли это естественно, что я после столь долгого задушевного общения с Иоганнесом, который дал мне познать своё богатое нутро, свою душевную жизнь со всех сторон, его так любить и чтить должна? — Но хочу кончить, скоро ведь я снова с Вами поговорю. . .
Юлиусу О. Гримму
[Ганновер, начало октября 1857 г.]
Любезнейший Гримм,
время так быстро протекло с моего отъезда, что я едва могу поверить, что завтра уже будет 14 дней, как я Гёттинген и милых
участливых друзей там покинул. Я в Бонне (с Иоганн.) и в Кёльне один так долго замешкался, что не захотел предпринимать всю дальнюю поездку вверх по Рейну и так через Кассель и Гёттинген обратно; гонимый, я не извлёк бы из неё никакого наслаждения, а так как я намерен в конце этого месяца дней на 8 поехать в Дрезден с госпожой Кларою, то не хотел те немногие дни до того ещё больше сокращать медленною поездкою через Майнц и Франкфурт к вам. Но здесь я снова вблизи вас, изрядный, добрый сосед, как я этими строками пока бегло намекнуть хочу, чтобы либо вскоре более подробным отчётом о пережитом, либо же посещением в Гёттингене ещё кое-что добавить. В целом всё прошло хорошо: Рейн с его весёлыми ландшафтами и их открытыми обитателями всегда имеет нечто освежающее! От концерта я не получил ожидаемого наслаждения, помещение было слишком тесное и жара слишком индийская, чтобы дать Бетховену проявить всю его
силу освежения. Подумай: Иоганнес и я, как настоящие лейнские аристократы, не стали дожидаться до-минорной симфонии, а пошли
не на Рейн, а к пиву. Итак, оно, верно, было прескверно!
Иоганн. в Детмольде и передал мне для тебя толстого исписанного Марпурга. Послать ли мне его или подождать, пока ты его заберёшь или я привезу?
На сегодня прощай — и поцелуй Твоего мальчугана и поклонись Твоим сердечно, а также Дирихлеву дому.
Дружески
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Ганновер, около 15 октября 1857 г.]
О зале, рояле, концертных билетах и прочем Фюрстенау написано. Но вот мы стоим у программы; тут Вы должны мне помочь, досточтимая коллега! В прилагаемом — несколько предложений от меня, к которым я прошу прибавить улучшения, добавления, опущения, слияния ad libitum и a piacere, senza rigore. Я всё буду играть con amore. Решайте только скорее, чтобы я мог сообщить это и в Дрезден. Слишком много времени, верно, уже не остаётся. — Главным делом, однако, станет всё же приватное музицирование и картинная галерея. Тому и другому я рад неописуемо! Может быть, Вольдемар поедет с нами? Милая госпожа Шуман, как я благодарен за то, что Вы и в Берлине нашли уголок в Вашей квартире для меня. Я рассматриваю это как добрую примету будущих частых посещений Берлина. Но успею ли я уже на этот раз помочь освятить квартиру, заехав за Вами, в том я сомневаюсь: ибо в наших же интересах, верно, будет лучше, если я поеду как можно раньше (ещё прежде Вас) в Дрезден — тогда я найму там в одной из гостиниц (которую прошу Вас определить, ибо я город так мало знаю) квартиру, и Вы найдёте всё по возможности уютным, когда я Вас встречу на вокзале. Скрипичный концерт Вашего Роберта мы тоже должны в Дрездене часто проходить; он, особенно в последней части, ужасающе труден для скрипки, но я его более или менее всё же в пальцы вложил. Дивно прекрасные места есть в первой и второй части. . .
От барышни Зеебах велено Вам кланяться. Вести об Иоганнесе доставляют мне большое удовольствие; я должен ему написать, чтобы наконец услышать что-нибудь прямо
от него. Кланяйтесь Вашим милым детям; и Вольдемару много раз.
В ожидании скорого ответа
Ваш
Й. Й.
Кларе Шуман
[Ганновер.] В день покаяния. [21 октября 1857 г.]
Милая госпожа Шуман!
Против концерта в Лейпциге у меня нет иного возражения, кроме гневных лиц господ директоров Гевандхауза, потому что я им всё отказываю там играть, а в конце концов всё же на собственный страх музицирую. Но в сущности их складки могли бы разгладиться обещанием в этом году в абонементном концерте сыграть на скрипке — и я потому принимаю Ваше предложение. При этом мне приходит мысль, не могли бы мы по случаю лейпцигского пребывания на репетиции наконец как следует с оркестром услышать шумановский Скрипичный концерт. Что Вы скажете об этой мысли? Люди ведь так часто там устраивают репетиции для новых присланных произведений и в конце концов охотно устраивают так, что как раз одна приходится на наше присутствие. Но не примет ли это дурно друг Давид? Мы должны это вместе обдумать, устно; во всяком случае возьмите голоса к концерту с собою. — Королева вчера вечером очень много говорила о Вас и рассказывала с восторгом, как она вжилась и вчувствовалась в шумановские песни. Этим она всем обязана Венеру и так далее. Она прямо испугалась, сказала она между прочим, что Вы теперь в Берлине обосновались; она всё втайне (да, очень втайне!) питала желание и лелеяла надежду, и рассматривала возможность, и тешилась
перспективою и так далее, что Вы когда-нибудь постоянно в Ганновере будете. Добрая королева! Всё так премило слушается, что говорит её доброе сердце. Ну, устно будет довольно материала для беседы.
Письменно на сегодня прощайте и много приветов милым Вашим
Й. Й.
Родителям
Дрезден, 1 ноября [1857 г.]
Возлюбленные родители,
я столь долгое время без прямых вестей из дому, что хотел бы настоятельно просить Вас этими строками написать мне, как Вы все поживаете. Иначе мною овладевает мучительнейшее беспокойство. Уже около 7 дней я здесь, в Дрездене, и дал с госпожою Шуман концерт, который во всех отношениях прошёл очень удачно, так что мы 3 ноября дадим второй, к которому уже разобрана большая часть мест. К сожалению, я должен к концу недели снова быть в Ганновере, иначе я слишком уж охотно продолжил бы поездку с моею концертною коллегою, всего охотнее до Пешта. Теперь мы условились в самом скором времени там Вам сыграть некоторые из наших прекраснейших сочинений. Когда я со всех сторон слышу так много милого и доброго о моей игре и вижу, что она радует других, тогда я и вправду часто думаю с болью, что Вы мою скрипку слышите всего реже, Вы, которые наверное не меньше освежились бы её звуком, когда подчас забота о внуках и детях Вас, милые родители, тревожит. Играть здесь, в Дрездене, для музыканта истинное наслаждение; здесь полно действительно понимающих искусство слушателей. Тут Липиньский, старый господин, чей портрет мне матушка всегда ещё
в детстве показывала, когда хотела меня воодушевить на какой-нибудь скрипичный пассаж, тут вся капелла, полная дельных членов, тут Линд, знаменитый органист Шнейдер, словом, многие имена, о которых охотно думаешь. Особенным милым воспоминанием о Мендельсоне был мне живописец Бендеман, которого я часто видел в его доме в Лейпциге и который оказывает мне много дружеского, делает мне доступными художественные сокровища Дрездена и через своё общество вновь оживляет мой вкус к живописи. Он написал немало превосходных картин, и наверное и Вы уже с удовольствием рассматривали его «Скорбящих об Иерусалиме израильтян» и известных «Девушек у колодца» в виде гравюры. Бендеман для меня один из тех редких людей, в которых замечаешь, как всё их художественное творчество связано с благороднейшим, независимейшим характером.
И Лист с сегодняшнего дня сюда прибыл. К сожалению, его деяние как музыканта идёт столь чуждым моему стремлению путём, и он отдаётся своим устремлениям так пылко и всеми силами, что наше общение неизбежно должно от того страдать. Я должен был ему письменно высказать, как сильно расходятся наши пути, и, хотя я его всеохватному духу многим обязан и часто испытывал его коллегиальную любезность, это в будущем нашу дружбу сильно охладит. Но моё почитание многих его поистине необычайных качеств за ним пребудет; сердечно.
При сём посылаю первую концертную программу; вторая последует из Ганновера. На обратном пути туда я в Лейпциге, 5 ноября, буду играть, где устраивается в Гевандхаузе торжество памяти Мендельсона и где я обещал выбрать его Скрипичный концерт. В Ганновере обстоятельства складываются так хорошо, что я зиму во всяком случае вполне благодушно
там выдержу. Граф Платен принял в расчёт моё желание и хочет открыть тамошние исполнения 9-й симфонией Бетховена, моим любимым сочинением. Это будет 6 декабря. И Линд хочет в течение сезона приехать в Ганновер. Она была весьма сердечна и полна признания ко мне, что меня вдвойне обрадовало, так как в последний раз между Гольдшмидтами и мною возникло было нечто вроде натянутости, которая на сей раз сама собою сгладилась. Но я должен кончать; здесь так уж много дела. Только ещё дружеские приветы от госпожи Шуман, а от меня — сердечнейшие всем нашим милым
Ваш
Йозеф.
От Германа Гримма
Берлин. Среда вечером [11 ноября 1857 г.].
Милый Иоахим, третьего дня вечером я снова сюда прибыл и нашёл оба твоих письма на моём столе: первое с фотографиями, второе, в котором ты пишешь, не хотим ли мы встретиться; это было перед твоею боннскою поездкою.
18-го я получил в Риме телеграфическую депешу из Теплица, что Гизель больна и хочет меня видеть. Я смог, к сожалению, выехать только 14-го, но потом ехал безостановочно день и ночь и так через 6 дней прибыл. Опасность я застал миновавшею. Болезнь состояла в полном нервном истощении. По ночам она часто пробуждалась в сердцебиении и ощутимых тревогах. Рядом — Беттина в состоянии душевной и телесной вялости, и Армгард,
доведённая уходом и одиночеством до изнеможения. Мы пробыли ещё 14 дней в Теплице, тогда наконец стал возможен отъезд, мы прибыли в Дрезден в день после твоего последнего тамошнего концерта и пробыли два дня. Теперь мы снова здесь, и я хожу по вечерам за Палатки, как прежде. Гизель никого не может видеть, у неё кружится голова, когда она читает или слышит чтение, но ночи она спит лучше и вообще делает решительные успехи, как долго, однако, продлится, пока она снова поправится, никто знать не может. Бывают мгновения, когда она сама в том отчаивается.
Вот мои переживания. Я провёл июнь в Риме, июль во Флоренции, первую половину августа в Неаполе, вторую половину и первые 14 дней сентября у Корнелиуса в Альбано, потом поехал в Рим и пробыл там ровно ещё четыре недели. Я хотел на моём обратном пути медленно посетить множество городов, теперь это расстроено. Моих здешних я всех нашёл здоровыми. —
Твои письма требуют от меня объяснения о нашем взаимном положении на будущее. Ты совершенно прав, мы не можем ни молча разойтись, ни при возможной встрече в лживом настроении скрывать друг от друга истину. Жизнь втроём, как мы её вели, стала для меня невозможностью; либо ты перед Г. должен был отказаться от твоего положения, либо я. Большего, чем объявить себя готовым сделать это самому, я сделать не мог. Я это сделал. Но даже этот шаг словно был сделан на песок, и след его словно был развеян. Я наконец потребовал, чтобы Гизель прекратила всякое общение с тобою, и она это сделала.
Милый друг, мысль о разлуке при этом была мне далека, верно, и всем нам троим. Духовную связь не разрывает ничто, и где ненависть, как ядовитый
поток, протекла бы между, её перелетело бы чувство, которое ищет себе меры самого себя. Мы никогда не будем далеки друг от друга. Я не могу говорить о времени, но что мы снова свидимся и должны свидеться, кажется мне необходимым и естественным. Я столь же сильно о тебе, как и о себе думал, когда настаивал на решительном исходе. Это жестокая судьба для меня, что единственный, о ком я чувствую, что он вполне постигает поприще, которое я имею пред глазами, у меня так отнят. Ибо я не могу требовать, чтобы ты передо мною забыл, что я отнял у тебя то, что начало становиться или стало твоею жизненною отрадою, я не знаю, но я не мог поступить иначе, и если ты мне прощаешь, что это случилось, я прощаю тебе, что ты меня к тому понудил.
Это о том, что позади нас; мне это кажется делами поконченными. Подумаем о будущем. Мои мысли вращаются всегда лишь вокруг ближайших дней; я отмеряю шаги, которые они делают вперёд, и стараюсь отвратить всё, что могло бы ей встать на пути. Мы часто говорим о тебе. Ты можешь мне верить, что я тебя люблю. О Гизель ты это знаешь. Но вы не должны были себя губить, медленно, а я при том тихо стоять.
Ответь мне, прошу тебя. Я вскоре снова дам тебе весть.
Твой
Герман.
Юлиусу Отто Гримму
[Ганновер.] Пятница, 13 ноября 1857 г.
Милый Юлиус Отто,
завтра вечером наш первый квартет — мне хотелось бы, чтобы это было в зале Риттмюллера и Ты слушал бы
весело и тихо, а в перерывах я бы немножко помучил перед сном фортепьянце, или выпросил бы тайком глоток пива на лестнице у Твоей жены! Но всё это, увы, ничего, и Ты тоже не будешь в Музейном зале. Я должен утешать себя первым концертом 5 декабря. Иметь Тебя и несколько уютных гёттингенских лиц с лета здесь: тогда оркестром будут сыграны 9-я симфония и, верно, мендельсоновские «Морская тишь и счастливое плавание». Но первую квартетную программу я должен хоть приложить. Думаю, Ты от госпожи Шуман прямо услышал, как хорошо нам в Дрездене было. Шнейдер, дивный органист, услаждал нас 2 целых часа сплошным Бахом кристальнейшей чистоты — и Линд пела чудесно — и Рафаэль и Корреджо хоть раз на нас взглянули. Время прошло только уж слишком быстро, и так я, хотя и несколько раз о том думал, не смог даже навестить Твоих Тундеров, что я ради доброты этих людей к Тебе охотно исполнил бы. Вероятно, они нас слышали. В Лейпциге же тоже было прекрасно! Где вправду существовала глубокая связь через посредствующий дух, там звучит и спустя годы
кажущегося равнодушия мгновенно снова, лишь только воспоминание об этом духе подоспеет. Я в Мендельсонов вечер с великою теплотою в Гевандхаузе музицировал и слушал, а накануне вечером играл сердечнейше с Рицем и Давидом в Консерватории. Один только Мошелес был мне музыкально помехою, его претенциозная ученическая манера портила мне порою настроение на торжестве в Консерватории, ибо борьба между досадою и смехом меня во время его выступлений судорожно мучила. Этот музыкальный Полоний с каждою клавишею церемонился, прежде чем её коснуться, а при одной органной фуге Мендельс. это звучало непрестанно так, что мне хотелось рявкнуть на него с советом, чтобы он впредь три нотных стана стянул себе в один, дабы так не заикаться. К тому же почтенный старик постоянно путал понятия органной педали и фортепианного демпфера — его ноги топотали, особенно когда руки играли фальшиво, всё время по ней. Ужасно! Ритер-Бидерман был в Лейпциге и весьма восхищён Твоими четырёхголосными песнями. Я их вовсе не знаю! Он печатает также мою Генрих-увертюру в партитуре. — Но на сегодня довольно. Пусть это будет лишь напоминанием, как охотно я и о Твоих через Тебя что-нибудь услышал бы. Кланяйся Твоей жене, поцелуй Гансхена и кланяйся очень моим Твоим тестю и тёще.
Йозеф Й.
Кларе Шуман
[Ганновер, 17 ноября 1857 г.]
Милая госпожа Шуман.
Со дня на день я всё думаю, должно прийти письмо с Вашим мюнхенским адресом, а оно всё ещё не появляется, так вот я из жажды
вестей хочу адресовать для Вас Вилькоцевскому, придворному музыканту, и надеяться, раз уж я однажды нашёл это имя на одном из Ваших конвертов, что эти строки Вас достигнут. Как же Вам жилось всё это время? Верно, изрядно гонимо от концерта к концерту; но утешение моё в том, что Вы в Аугсбурге, Нюрнберге и Мюнхене время от времени у художественных творений своеобразнейшей красоты освежение для духа черпали; ибо Вы ведь лучше меня умеете людей с их обыкновенными притязаниями держать от себя вдали и досуг для нам, художникам, существенного добывать. Ну, я надеюсь, и я этому мало-помалу ещё в общении с людьми научусь! Мне здесь после богатого времени с Вами в Дрездене и Лейпциге отчаянно одиноко кажется. Однако я весьма услаждался квартетами, которые много играл, ибо в субботу была первая публичная камерная музыка. У нас были к тому же сплошь перлы первой чистоты из наших великих сокровищниц выбраны! Гайдновский квартет в соль-миноре, который Вы, верно, ещё не знаете, но в котором импонирующее величие и любезнейшие шалости попеременно борются за господство над сердцем, и который Вы в следующий раз должны узнать, когда мы свидимся. Затем бетховенский большой с лидийским ладом в ля-миноре, и в заключение как возвращение к прекрасной земле моцартовский ре-мажорный квинтет, который Вы, может быть, припомните, если я начало финала здесь выпишу:
[нотный пример]
Если Вы его не знаете, то я должен Вам его тоже при ближайшем случае сыграть. Вообще, почему не живёшь в одном городе, чтобы сразу всё доброе и прекрасное в музыке друг другу сообщать, ведь наслаждался бы вдвое, вдвое свежо работать мог бы. Подумайте, милая госпожа
Шуман, что граф Платен уже на 3-й концерт заключил ангажемент, когда я вернулся: вдобавок ещё Яэлля, который приезжает издалека, чтобы как придворный пианист и (одна из королевских дворняжек) прислуживать. Хотел бы я 19 декабря быть так же далеко прочь. Ну, Вы теперь, верно, естественно покамест не приедете; ибо придворный концерт ведь не вознаграждает. — Вчера я был удивлён 2 толстыми томами «Драматические сочинения Гизелы фон Арним», которых я так скоро в печати не ожидал. Это была мне большая радость. Арнимы вернулись, и Гизель на пути к выздоровлению. Лишь только я узнаю, куда мне адресовать, я хотел бы больше и регулярно писать и прошу того же от Вас. — Фиалки меня очень потешили, и квитанцию я хочу хорошо сохранить — но, верно, не так долго, как первую. Большое сердечное спасибо за управление моими сокровищами! Всегда
Ваш Й. Й.
От Клары Шуман
Мюнхен, 27 ноября 57, вечером.
Мой милый Иоахим,
как же я благодарю Вас за Ваше милое письмо, которое я, как раз собираясь на второй концерт в Аугсбург ехать, совсем весело сунула в карман и в тот же вечер ещё думала ответить, оттуда. Кто бы подумал, что́ мне в том помешает! Подумайте, едва туда приехав, я получаю такие боли в левой руке, что после страшной ночи на другое утро должна была концерт отменить и сюда обратно ехать, чтобы и здесь второй концерт и ещё многое отменить. По врачебном
исследовании оказалось, что дело было в ревматическом воспалении, вызванном отчасти переутомлением, отчасти присоединившеюся простудою. Я (сегодня 8 дней, как это началось) была очень убога, как никогда в моей жизни. Я была, конечно, неспособна ко всему, ибо имела беспрестаннейшие боли и вовсе не могла шевельнуться. Неттхен должна была меня нянчить, как малое дитя. Худшие же дни были два последних прошедших дня! я получила позавчера вдруг такой приступ нервных болей, что думала, я должна умереть; я шесть часов кричала во весь голос от боли, было, словно мне раскалённым железом кости из рук, шеи и груди рвут, никогда не испытывала я такой муки, врач дал мне опиум, после чего боли улеглись, я же, пролежав всю ночь в бреду, вчера весь день провела в полном изнеможении, почти всё время близко к обмороку. Сегодня, однако, лучше, хотя я руку всё ещё ношу в перевязи и ещё не могу свободно двигать. Об дальнейших концертах, стало быть, пока ничего нельзя определить, то же твёрдо, что я понесла большой урон, и что внутренняя борьба наверное равнялась внешней. Я в утро того дня, когда зло началось, ещё сделала такую отрадную репетицию с оркестром, я должна была играть Робертов концерт, но, верно, как раз тут и надорвалась. Никогда не испытывала я такого восторга от оркестра, как после этого концерта; я чувствовала, как он разогревается, уже в самой середине, и сама теперь так воодушевилась, что себя самоё и всё, что было предо мною, совершенно
забыла. Для меня отраднейшая похвала, когда она от оркестра идёт, особенно когда он, как здесь, почти с нерасположением за это взялся (здесь Робертова музыка ещё слывёт почти непреодолимою, но теперь, думаю,
лёд сломан). Оркестр, впрочем, превосходен, а Лахнер дельный дирижёр, хотя, как мне кажется, с бо́льшим рассудком, чем поэзией; во всяком случае весьма достойный уважения.
Какой великолепный город Мюнхен вообще, какие дивные художественные сокровища и прочее, мне Вам рассказывать не надо, Вы это наверное знаете. К сожалению, я ещё далеко не всё видела, ибо я ведь теперь уже восемь дней комнату стерегу.
Как Вы мне раздразнили рот всеми этими дивными квартетными началами! ах да, любезнейший Иоахим, могли бы мы все жить в одном городе — а ведь, собственно, могли бы! — . . . Если Вы позднее решитесь приехать в Берлин, то мы должны были бы квартеты всегда у меня делать, вот было бы дивно, я в этом роде знаю слишком мало, а то немногое опять-таки слишком мало.
О трёх Гизелиных трагедиях я недавно здесь слышала разговор — Гейзе (человек, который, я думаю, Вам бы понравился) имеет их, я постараюсь их раздобыть, боюсь только, что я их не пойму. Напишите мне всё же что-нибудь об этом, как Вам эти вещи нравятся? Можете ли Вы быть беспристрастны? я думаю да, ибо я всегда полагаю, что к тем, кого больше всего любишь, бываешь строже всего, как раз именно потому, что одушевлён желанием, чтобы в наших любимых всё было так прекрасно, как только возможно. Я недавно так горько ощутила, как больно, когда находишь пятно там, где любишь превыше всего. Это объясняет Вам, верно, и мои слёзы недавно при Робертовом концерте, которые Вам, быть может, ребяческими показались. Думаете ли Вы о последней части? как хотела бы я Вам за неё
благодарить! Имеете ли Вы какое-нибудь особое желание, так выскажите его, в моей ли это власти, я его исполню, если Вы мне совсем дивную последнюю часть сделаете. Дайте мне всё же знать, над чем Вы ещё работаете, и станет ли это теперь вполне ясно и радостно? . .
Кларе Шуман
[Ганновер,] 1 декабря [1857 г.].
Милая госпожа Шуман,
Вы и понятия не имеете, как беспокоен я был, зная Вас разъезжающею с концертами одну и так совсем без всяких вестей; под конец я написал Вольдемару о Вашем адресе, ибо я сомневался, что Вы получили моё письмо в Мюнхен, но и Вольд. остался нем. Стало быть, Вы серьёзно были больны? Я всё думал, что Вы теперь одна слишком много на себя возьмёте. Маленького предостережения свыше Ваши друзья почти должны были бы себе пожелать — но чтобы Вы тотчас так серьёзно страдать должны были! Бедный друг, что Вы, верно, выстрадали — так без музыки одною существовать должны. Это ужасно! У меня было 4 года назад здесь такое время, когда я только что вступил в мою новую должность как концертмейстер. На первой репетиции к симфонии Мендельсона, которая должна была быть тогда моим первым выступлением, я с усердия передирижировал себя и 14 дней не имел силы вести смычок или перо — без знакомых и без идущих навстречу коллег такой дебют! Ещё хуже, однако, было теперь для Вас, ибо это застигло Вас в самом разгаре заботы о Ваших близких. Наверное, Вы теперь всё должны были истратить, что концерты в
Лейпциге и в Дрездене принесли, и в конце концов вынуждены на ближайшие недели делать то, что Вам так неприятно; но не правда ли, Вы тогда всё же не забудете, что Вы мне часто говорили, Иоганнес и я — самые надёжные Ваши друзья, и Вы тогда придёте к одному из нас за нужными авансами на швейцарскую концертную поездку. Как по-детски я бы радовался, если бы мой маленький капитал в Ваших руках, который я по Вашему мудрому совету отложил, тотчас так полезен оказаться мог. Это могло бы меня ободрить и впредь быть хозяйственным, если бы моё маленькое сбережение тотчас другу пригодилось, и, собственно, я в интересах моего финансового воспитания, которое Вы так успешно начали, вправе требовать, чтобы Вы, если Вам что-либо подобное понадобится, меня без внимания не оставили. Вы наверное изрядно надо мною смеётесь!
Успех шумановского концерта у мюнхенского оркестра был всё же по крайней мере мягким солнечным лучом в душной больничной комнатке! Я не предполагал бы у Лахнера и его друзей столь свободной от предрассудков, благодушной подвижности и тоже этому рад. Здесь имел в прошлую субботу во 2-й квартетной соирее ля-минорный квартет Шумана, который я кроме гайдновского и бетховенского играл, также благоприятную аудиторию. Многие были совсем согреты богатым, музыкальным потоком, столь непринуждённо царящим в этом сочинении. Мы это скоро заметили и играли по-настоящему с любовью.
В будущую субботу также первый абонементный концерт; Пиатти, виолончелист из Лондона, в нём будет играть. Кроме того, Е. В. король на поездке в Шверине
или в Штрелице слышал одну итальянскую певицу и повелел . . . синьору Фортуни на свой первый концерт ангажировать. Та будет петь добрый товар! А Пиатти со своими фантазиями на «Линду» — вот это будет нечто для
высочайших и высоких ушей: delicios! Но я твёрдо решил весь вечер смеяться и не сердиться; я ведь совсем тихо знаю, что́ я делаю, если король мне концерты не оставит в покое! От оркестровых вещей, однако, я буду иметь, надеюсь, моё удовольствие: мендельсоновская ля-минорная симфония и шубертовская увертюра к «Фьерабрасу» выбраны. Знаете ли Вы последнюю? Там очень прекрасные гармонии, великолепное вступление второй темы и вообще оригинальная смена мажора и минора через всё целое, истинно по-шубертовски характерная. К сожалению, и расплывчатости, и слишком много тромбонного шума там и сям —. Оркестровую репетицию к 9-й симфонии я тоже уже имел; она вместе с фрагментами из «Орфея» будет 19-го с. м. в театре на 2-м концерте исполнена. Дай Бог, чтобы ничто не помешало! Это мог бы быть незабвенный вечер; Яэлль не может приехать, и я, стало быть, как соло выбрал прекрасный виоттиевский концерт, который я ещё никогда не играл и к которому с удовольствием готовлюсь.
На сегодня я должен кончать; я непринуждённо всякое-разное вперемешку написал, я думаю, на чужбине уютно, когда мнишь, что слышишь друга, болтающего как при задушевном посещении. Продолжение последует вскоре. Дайте вскоре о Вашем выздоровлении услышать и кланяйтесь очень Вашей верной нянюшке.
Сердечно преданный
Ваш
Йозеф Иоахим.
Ю. О. Гримму
[Ганновер, около 1 декабря 1857 г.]
Милый Гримм,
представь себе, в тот миг, как приходит Твоё письмо, я как раз собираюсь послать Тебе несколько строк. Приезжайте не к 5-му, а к 19-му; только во 2-м концерте будет исполнена 9-я симфония. «Тамплиер и еврейка» Маршнера (которого Ты, впрочем, ради многого прекрасного послушать должен бы) слишком заняли хор и оркестр на сей раз репетициями. В первом концерте даётся ля-минорная симфония Мендельсона и увертюра к «Фьерабрасу» Франца Шуберта. Кроме того, король дорогою слышал одну итальянку, она должна петь «бардýʼ», и так как и Пиатти играет на виолончели, то высокие уши в первом концертном отделении смогут вволю насладиться, ибо он наверное тоже выберет несколько южных плодов. Но я благодарю покорно за этот пунш! Ну, 19-го, тут будет иначе: «Орфей» и 9-я симфония; первые 3 части я уже прорепетировал, обещает выйти хорошо.
Об Иоганнесе я ничего не знаю. Госпоже Шуман немного лучше. Бедняжка, верно, ужасно страдала; если она сама пишет, что от боли целый день без сознания пролежала! Руку она носит в перевязи из-за ревматизма! Швейцарская поездка ещё не оставлена. Большую радость, однако, она в Мюнхене ещё имела от восторга капеллы при разучивании шумановского фортепианного концерта. Такого она будто бы ещё не переживала; сперва нерасположение, а потом оттаивание и согревание вплоть до энтузиазма. Это доброй стоило пожелать.
Кланяйся Пинхен и Твоим, стало быть, и Агате. Прекрасно, что и она хочет приехать.
Сердечно преданный Й. Й.
От Клары Шуман
Берн, 10 декабря 1857 г.
. . . Тут мне приходит на ум мюнхенский оркестр, и я должна Вам рассказать, что в день перед моим отъездом оттуда я ещё имела большое наслаждение. Я слышала репетицию Робертовой до-мажорной симфонии и увертюру к «Леоноре». То и другое так прекрасно, как я едва ли припомню это слышавшею, и я должна сказать, трактовка Лахнером обеих вещей, между прочим дивный темп увертюры, поистине исполнила меня высоким уважением к нему. Я вообще, кроме как от Вас, ещё никогда не слышала таких великолепных темпов в бетховенских вещах. Адажио в симфонии было дивно сыграно, словом, мне ничего не недоставало, кроме вас, мои возлюбленные друзья.
Ей же
[Ганновер.] Воскресенье утром. [13 декабря 1857 г.]
Милая госпожа Шуман.
Простите, что я в последние недели всё так только бегло пишу; но так уж многое разом сходится: переезд (этажом выше), репетиции к квартетам, из которых вчера был третий и последний, также подготовка к 9-й симфонии с хором, солистами и оркестром, чужие артисты и так далее. Ближайший повод к сегодняшним строкам — поручение королевы по поводу недавно присланного средства против Вашего ревматизма. А именно, против намерения королевы в пакет её поставщика вкрались ещё всякие ненужные, даже подозрительные, шарлатанского свойства тинктуры и конфеты, и она боится, как бы Вы из справедливого недоверия к этим вещам не сделались неохочи
существенное, настоящее, что ей так скоро помогло, употреблять. Так вот она просит Вас всё же не дать себя отпугнуть и так называемую «лесную шерсть» во всяком случае попробовать, против чего и Ваш врач никоим образом ничего не возразит, ибо она наверное и по его мнению ничему не повредит, а королева себе самый существенный успех по опыту обещает. Меня лишь обрадовало, что я сразу по собственному побуждению попросил, чтобы Вы ничего без Вашего прежнего врача из ганноверских вещей не применяли — бедная королева была совсем безутешна, когда узнала, что кое-что ненужное было прислано вместе, что́ могло бы Вам внушить сомнение в её практическом здравом смысле. Простите, что я ещё раз к этой истории вернулся, я знаю, Вы и без того неохотно слышите, и думаете, и говорите о нездоровье при Вашей великолепной, на силу уповающей энергии — но я должен был добрую королеву в её заботливой доброте оправдать, её поручение исполнить. Теперь и впредь никакой подобной «бану-бану чепухи» между нами! Для Вас нечто дивно-прекрасное премило переплетается, дивно-прекрасною, о Вас думающею душою. Радуйтесь пока тому!
Воскресенье пополудни.
Только что приходит Ваше бернское письмо. Как я рад, что Вы вырваны из комнатного воздуха и уже всякие приятные, особенно музыкальные впечатления имели. Но, лучший друг, берегите Вашу руку! В Рим во всяком случае едем вместе на будущую зиму. Ганновер мне всё ещё так холодно-чужд, двор с его пустыми притязаниями к искусству и с королевскою протекциею «классического» при особой склонности его сердца к никчёмно-сентиментальному в музыке всё ещё мне так внутренне противен, как всегда — но, правда, опять-таки тогда капеллу дирижировать
и 9-ю симфонию по сердечному желанию разучивать, как на днях было, — это иногда делает колеблющимся! О, могли бы Вы к 19-му здесь быть: увертюра Керубини, «Орфей», 9-я! Это, надеюсь, выйдет достойным Вашего соучастия. Об Иоганнесе я на днях наконец услышал и снова написал, но недостаточно; лёд теперь счастливо снова сломан, и наша сердечная дружба часто будет к сообщению побуждать, ибо я теперь и от него знаю, что он по прямому общению даже среди своей деятельности тоскует. Я много играл, но не сочинял со времени Лейпцига — к тому же беспрестанно слишком много чужого для того слушал.
Прощайте на сегодня. Если не раньше, то услышите Вы в Мюнхене снова обо мне; мне отрадно, что Лахнер так хорошо себя проявляет; для Вас и для музыки вообще. Прошу вскоре опять о нескольких строках для
Вашего верно преданного
Й. Й.
От Ганса фон Бронзарта
Ганновер [около 13 декабря 1857 г.], ночью в половине 2-го.
Глубокочтимый господин!
Не поймите меня превратно, если я вместо себя самого посылаю Вам эти строки; скажу Вам прежде всего, что это был один из счастливейших моих мгновений, когда я от Вас услышал, что Вы и вправду дарите мне сердечный и дружеский интерес и что Ваше неотвечание на мои письма должно было иметь иную причину, чем оскорбительное и уязвляющее меня истолкование моей просьбы. Какова была причина, не требует обсуждения; я ту надежду давно
оставил, и холодный приём, оказанный мне сегодня со стороны короля, не был способен снова её оживить. Я пишу Вам совершенно так, как у меня сегодня на сердце. Видите ли, мне было бы высоким, прекрасным счастьем, если бы я так вблизи Вас нашёл дружеское убежище, ибо сердце моё в эти немногие дни с восторженною любовью к Вам привязалось, и хотя я должен был себе сказать, что Вы в моём стремлении найдёте многое Вам чуждое и недостаточное, я всё же думал, что Вы в глубочайшей основе признали бы это как Вам родственное. И этому Вы мне только верьте; я не знаю более вожделенного счастья здесь на земле, чем неустанное стремление к облагорожению в моём искусстве, и я хочу совершить нечто дельное и буду двигаться вперёд, пока тело моё не рухнет.
Быть может, Вы можете так вполне войти в моё настроение, что Вам станет понятно, как меня охватывает неодолимая тоска по Листу, лишь только я снова один в моей тихой комнате. Хочу быть совсем откровенен с Вами: Лист, собственно, мне писал, чтобы я моё пребывание в Ганновере не слишком сокращал, особенно ради Вас, его слова таковы: Joachim demeure un grand artiste et un noble cœur; и как задушевно вспомнил я эти слова, когда Вы так любовно и сердечно со мною говорили.
Но у меня нет покоя, пока я снова не буду у Листа, у него, который меня с такою нежною любовью к сердцу своему принял, который меня так мягко, так ласково умел утешить, когда я ему доверял, что меня печального постигло, который мне новое мужество и новую уверенность внушал, когда я в своей силе отчаяться хотел. О, его и Вы должны любить, как отца, как я его люблю!
Между нами ведь теперь нет более никакой тени, так оставьте же мне надежду, что я Вас однажды в Ганновере посетить смогу «без придворного дела», и примите благодарность, что Вы мою обидчивость столь любезным образом устранить сумели.
Не возьмёте ли Вы ещё дружески на себя извинить меня перед барышней Зеебах и барышней фон дер Габеленц, что я по причине предстоящего мне через несколько часов отъезда лишён возможности нанести им мои обещанные визиты?
И теперь прощайте; на сей раз я даже прошу Вас испытать меня и на это письмо мне не отвечать. Но Вы всё же позволите мне порою, когда у меня так на сердце, Вам писать?
В сердечной любви и почтении
Ваш
Ганс ф. Бронзарт.
Гансу фон Бюлову
[Ганновер, декабрь 1857 г.]
Милый Бюлов,
вот наконец Твоя книга из рук тенора. Так долго с нею тянулось, потому что я согласно данному Тобою предписанию точно хотел оказать Тебе любезность встретиться с этим господином: в конце концов я всё же должен был нагрянуть к герою стольких минувших и грядущих опер на его жильё, раз мы, как видно, в жизни идём слишком разными путями, чтобы иначе встретиться. Надеюсь, Ты сочтёшь этот визит мне в заслугу — (я разумею не в рецензии).
Прошу Тебя, отрекомендуй меня Твоей жене как отвоевателя книги, которому она, надеюсь, не попомнит последней маленькой ссоры из-за ⅗-вариации Бетх.
Ты мне пишешь, чтобы я моё поздравление по поводу печатного извещения о Твоей женитьбе наверстал: я делаю это сим и от всего сердца, любезнейший Бюлов; Тебе, гонимому, вечно возбуждённому защитнику Твоих друзей, прежде всех прочих стоит пожелать умягчающего мира домашнего счастья! Хоть бы Ты никогда в жизни больше об особой красоте 2-го заключения строфы в последней части 9-й симф. особых рассуждений из-за dimin. после rf не делал — или только самые радостные! На днях мы исполняли симфонию здесь, и притом так, что Ты охотно вспомнил бы при этом старые времена. О Бюлов, как можете вы, люди, вечно говорить о прогрессе, не поступая при этом как римские авгуры! Ты ведь обыкновенно так насквозь честен ко всем — будь же таков и к самому себе. Прости этот приступ морали и дай при случае больше услышать о Твоих проектируемых концертах; я едва ли в эту зиму приеду в Берлин, но всё же ими интересуюсь.
Прощай! от Твоего
«старого почитателя»
Й. Иоахим.
От Клары Шуман
Мюнхен, 27 декабря 57.
. . . Третьего дня я играла Робертов концерт здесь, в Одеоне, с большим успехом и получила после от оркестра дивный лавровый венок, который я, ах как охотно, тотчас бы Ему посвятила, хотя бы и на одну лишь могилу. В венках у меня вообще не было недостатка, я же
не получила ни одного, при котором не подумала бы, сколько листьев вам, Вам и Иоганнесу, от каждого, что я получила, причитается, и, дозволь мне вас по сердцу и совести ими украсить, мне самой, верно, ничего бы не осталось. Никто, как я, не знает, чем я вам обязана; но и это ведь нельзя высказать, я же чувствую это тепло и вечно. . .