Введение

Впервые я встретил Иегуди Менухина в 1959 году. Кстати, на протяжении всего повествования я буду называть его Иегуди: сама его натура располагала к такой доверительности, а «Менухин» в одиночку звучит слишком напыщенно — хотя в качестве заглавия для книги в целом я предпочитаю именно его. Это не личные мемуары; я и сам-то появляюсь на этих страницах разве что в перечне источников в конце, — но я хорошо знал Иегуди на протяжении сорока лет. Я был зелёным телевизионным режиссёром, работавшим над программой об искусстве «Монитор» на Би-би-си, когда он пришёл в студию поговорить о своём любимом Бартоке и о сольной скрипичной сонате, которую сам заказал. Его жена Диана, помню, сидела тут же на записи, чистила личи в перерывах между дублями и занималась вышиванием. Позже мне довелось снимать, как он стоит на голове, демонстрируя приёмы йоги, как импровизирует с Рави Шанкаром, как играет баховский Двойной концерт с четырнадцатилетним китайским мальчиком на Генеральной Ассамблее ООН, как дирижирует «Героической» в Барбикане. Я даже размахивал футбольной трещоткой, когда он дирижировал «Детской симфонией» на юбилейном гала-концерте.
Толчком к этой биографии послужил радиоцикл, который я сделал для «Классик FM» в 1996 году, в год восьмидесятилетия Иегуди. Тогда я предложил ему обратить наши беседы — с их упором на его музыкальную жизнь и множеством иллюстраций из его записей — в книгу. Поначалу он загорелся этой мыслью, но проект пришлось отложить из-за возможного столкновения интересов с расширенным изданием его превосходной автобиографии «Неоконченное странствие». Два года спустя я вернулся к этой идее, и на сей раз Иегуди согласился от всего сердца, как и его жена Диана, открыв мне доступ к его личному архиву газетных вырезок, концертных программ и переписки — безо всяких условий. Так что это не «официальная» биография: никакого редакторского контроля от меня не требовали и я его не уступал; единственная его просьба состояла в том, чтобы я дал ему прочитать гранки моих трудов. Увы, это оказалось невозможным: его смерть в марте 1999 года застала всех врасплох, ведь и как дирижёр, и как музыкальный дипломат он в свои восемьдесят два, казалось, работал на всех восьми цилиндрах — малолитражки были не по нему.
Из наших радиобесед — а он приходил в студию с полдюжины раз и всякий раз говорил часа по два — Иегуди знал, что главным для меня было его музицирование на протяжении более чем семидесяти лет. Но в наших студийных разговорах он был и совершенно откровенен в личных вопросах, особенно в том, что касалось его развода, и я почувствовал, что было бы неверно пытаться отделить его жизнь от его музыки; его превращение из сына еврейских иммигрантов в доходном доме Бронкса в британского барона в Белгравии — история необыкновенная. Надеюсь, вслед за мною специалисты подробно оценят записи, технику и педагогические достижения. Моя же задача была проста: изложить факты, и не последний из них по неожиданности тот, что первые двадцать два года жизни Иегуди считали почти на год моложе, чем он был на самом деле (см. главу 1). Я старался не загромождать повествование сносками и справочными номерами; читатели, любящие знать источники, найдут все подробности в конце книги вместе с хронологией и перечнем книг, к которым я обращался. Полных списков записей и видео я решил не приводить: они слишком быстро устаревают.
Сам Иегуди издал четыре книги о скрипке и скрипичной игре, есть ещё две книги бесед с ним, и все они полны личных историй, но связного, год за годом, рассказа о его жизни не появлялось со времён биографии Роберта Магидоффа, завершённой в 1954 году, когда Иегуди было чуть за тридцать. В своё время её хорошо приняли, и я не раз к ней обращался, но я не разделяю её исходной посылки, будто игра Иегуди стала клониться от детского совершенства, едва он начал сознательно задаваться вопросом, что именно он делает. Другие толкователи полагают, что упадок принесла Вторая мировая война, или потрясение от неудачного брака, или вид уцелевших узников Бельзена. Я внимательно вслушивался в записи и слышу очень малое снижение качества его исполнения — уж во всяком случае, не раньше, чем ему перевалило за пятьдесят и настало шестидесятилетие, когда физическое расстройство в правой руке подтолкнуло его искать иные русла, прежде всего симфоническое дирижирование, через которое он мог выразить свою безграничную любовь к музыке. Приводя в конце каждой главы короткий список рекомендуемых записей, я надеюсь, что читатели соблазнятся исследовать обширный репертуар скрипичной музыки, который он нам оставил, — во многом уже перенесённый на компакт-диски. Многие из этих записей (и его дирижёрских работ) можно взять в публичных библиотеках.
Когда сегодня утром я садился писать эти строки, «Радио-3» передавало Скрипичный концерт Шумана в той первопроходческой записи, что Иегуди сделал (с Барбиролли за пультом Нью-Йоркского филармонического) ещё в 1938 году. Это великолепная игра, и она напомнила мне о ещё одной недооценённой стороне жизни Иегуди — о его приверженности делу восстановления и переоценки. С возрастом он отошёл от кампаний в чисто скрипичной области (он ратовал и за уртекстовый концерт Паганини, и за «новые» концерты Мендельсона и Вивальди), обратившись к музыке народов мира, прежде всего Индии, а затем и к мировым политическим вопросам — таким, как апартеид, гражданские свободы в СССР и права культурных меньшинств. В конце нашей последней беседы, в 1996 году, я попросил его подытожить, за что он стоит. «Дать голос безгласным» — таков был его ответ, и я понял, что он уже вовсе не мыслит музыкальными категориями. И всё же именно музыка держит эту книгу воедино, — как музыка, при всех его политических начинаниях, была той средоточной силой, что вдохновляла его и — как напомнил мне тот же Шумановский концерт — через его гений продолжает волновать нас из-за гробовой черты.
Хамфри Бёртон
19 мая 2000
Глава 1. Истоки


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Детство, 1916–1930
Ради тех, кто занимается астрологией, и всех прочих, кто полагает подобные подробности значимыми: Иегуди Мнухин (такова была его родовая фамилия до трёх лет) родился около часа ночи. Дело было 22 апреля 1916 года, хотя первые два десятилетия его жизни во всех рекламных материалах значилось, что он родился девятью месяцами позже, 22 января 1917 года, и день его рождения публично праздновался именно тогда.
Так что на протяжении всей поры Иегуди как чудо-ребёнка людей заставляли думать, будто он почти на год моложе своего истинного возраста, — неуклюжий подлог со стороны отца (которому Иегуди в отрочестве подыгрывал) и которому нет разумного объяснения. Его отец, Моше Менухин, сменивший родовую фамилию, когда в 1919 году принял американское гражданство, утверждал в своей автобиографии «Сага Менухиных», что для поступления Иегуди в детский сад «в пятилетнем возрасте» ему пришлось, записывая сына в январе 1921 года, «прибавить» тому три месяца, — но это лишь усугубляет путаницу, ведь с самого первого публичного выступления Иегуди считался родившимся годом позже, то есть в 1917-м, а не в 1916-м, как выходит по объяснению Моше.
Немало мифов окружает всемирно известного артиста, когда его отец — прирождённый рекламщик. Моше был человек невысокий, жилистый, задиристый, острый, радикальный, страстно проарабский и наделённый (или проклятый — смотря как относиться к эксплуатации чудо-детей) складом ума ретивого коммивояжёра, ищущего способ повысить в цене новизну своего товара. А может быть — возвращаясь к вопросу о неверной дате — он попросту не выносил дней рождения. Отец Моше умер в четвёртый день рождения сына. Моше не сохранил о нём никаких воспоминаний, но день его смерти не забыл. Он вспоминал, как крутил педали трёхколёсного велосипеда (несомненно, подарка ко дню рождения) вокруг ещё тёплого тела, за что был сурово отчитан родными.
Иегуди родился в Нью-Йорке, в больнице Маунт-Ливан в Бронксе. Он так и не полюбил город, которому предстояло рукоплескать его музыкальным свершениям семь десятилетий подряд, и покинул его ещё лёжа в колыбели — сначала ради Элизабет в Нью-Джерси, безобразного городка прямо за рекой Гудзон, который его отец прозвал «Элизабет-помойкой», а затем, всего двадцати одного месяца от роду, — ради земли обетованной, текущей молоком и мёдом, Калифорнии, где его родители могли наслаждаться климатом, знакомым им с юности, когда они жили — и впервые встретились — в Палестине. Моше и его жена Марута составляли пару прелюбопытную и неожиданную: он был скорее еврей, чем русский (хотя и старался отдалиться от своего религиозного наследия); она же с вызовом пренебрегала еврейскими обрядами и была решительно русской — притом русской восточного склада, с любовью к фантастическим историям и удовольствием от экзотических, восточных нарядов и убранства. Она хвалилась своим непроверенным черкесским происхождением и татарской кровью, хотя татары были кровожадными хищными воинами, которые истребляли евреев при всякой возможности. По выражению её сына, она носила свою особость как знак отличия.
Моше родился в 1893 году в белорусском городе Гомеле — ныне это Белоруссия, тогда часть царской империи — в православно-иудейской семье, ведшей свой род от знаменитого хасидского раввина, реб Леви Ицхака из Бердичева. В автобиографии Моше живо пишет о гнетущей атмосфере черты оседлости,
[Слова Моше Менухина («Сага Менухиных»):] «тяжкой от чувства изгнания, преследования, а также страха и ненависти к гоям, неевреям». [конец слов Моше Менухина]
Его отец был [Слова Моше Менухина:] «зажиточным торговцем мануфактурой» [конец слов Моше Менухина]. Мать по рождению была Шнеерсон и, стало быть, связана с могущественной хасидской династией Любавичей. Рано овдовев, она осталась поднимать четверых детей. С той минуты, как мать снова вышла замуж — за богатого торговца зерном, у которого было пятеро своих детей, — Моше всё сильнее чувствовал себя чужим замкнутому обществу гетто. Ему было всего десять, когда мать отвезла его в Одессу и посадила на корабль в Палестину, чтобы он жил с дедом в Иерусалиме.
[Слова Моше Менухина:] «Если бы не облагораживающая, целительная атмосфера, что окружала этого святого человека, — писал он позже, — я неизбежно был бы обречён на ту безнадёжную, горькую враждебность к миру, особенно к миру иноверцев, что лежала в основе умонастроений столь многих русских евреев». [конец слов Моше Менухина]
Марута Шер, мать Иегуди, тоже вышла из разбитой семьи: её отец уехал в Америку, когда она была ещё совсем маленькой. Родилась она близ черноморского курортного городка Ялты на Крымском полуострове, где во множестве жили татары, и была, по-видимому, единственной из семи детей, пережившей младенчество. Её мать, натура сильная, впоследствии давшая денег на первую скрипку Иегуди, была средоточием её жизни. В Палестину они перебрались, когда Маруте было пятнадцать. Моше к тому времени был студентом недавно основанной и фанатично националистической гимназии «Герцлия». Он приметил Маруту, потому что снимал жильё в соседнем доме:
[Слова Моше Менухина:] В первый раз, когда я увидел её, она карабкалась на опасно крутую крышу своего дома... она казалась такой бесстрашной, такой отчаянной там, на крыше, что я обомлел, а затем преисполнился восхищения перед девушкой, которая умела вести себя как мальчишка, но при этом выглядела так мило и женственно... Когда Марута выходила на улицу, движение буквально останавливалось. Евреи и арабы, молодые и старые, оборачивались посмотреть на эту привлекательную девушку с голубыми глазами и светлыми волосами, такую отстранённую и изящную, и вместе с тем такую скромную и зрелую. Постепенно, по мере того как я узнавал её, Марута сделалась моей единственной наперсницей в обсуждении серьёзных вопросов жизни. Наши ежедневные прогулки и разговоры давали мне неповторимую возможность упражняться в английском и рассуждать об Америке, стране моей мечты... наше товарищество быстро стало для меня незаменимым... Она расширяла мой кругозор и спасала меня от того, чтобы стать самопоглощённым и узколобым. [конец слов Моше Менухина]
И всё же, когда Моше окончил гимназию, девятнадцати лет от роду, он поставил карьеру выше сердечных дел и подал прошение о стипендии для изучения математики в Нью-Йоркском университете. Будучи сионистом духовным, если не политическим, он собирался получить степень, а затем вернуться в Палестину служить своей стране. Но манила его Америка явно очень сильно: ещё в четырнадцать лет он унаследовал двести долларов от любимого иерусалимского деда и попытался эмигрировать; он даже добрался до Франции, прежде чем американские консульские чиновники завернули его назад. Его старший брат Луис к тому времени уже решился на этот шаг и слал из Калифорнии восторженные отчёты.
Вооружившись рекомендательными письмами, Моше прибыл в Нью-Йорк в ноябре 1913 года. Первым его вкусом Америки стала клубничная содовая с мороженым. (Клубничное мороженое потом станет любимым лакомством его сына после концертов.) Благодаря своим связям он в считаные часы был устроен и с жильём (на Клинтон-стрит, у Ист-Бродвея), и с работой — преподавать иврит в «Талмуд-Тора», в верхней части города, на углу Лексингтона и 111-й улицы. Четыре часа в день, пять дней в неделю, восемьдесят долларов в месяц: работал он, должно быть, хорошо, раз держался за это место все свои студенческие годы. Не успел закончиться первый месяц, как он записался в Нью-Йоркский университет, туда, где тогда ещё был свежий воздух Бронкса. Марута была забыта, пока однажды он не столкнулся с сыном домовладельца семьи Шер (тот тоже перебрался в Штаты) и не узнал, что она сейчас живёт с отцом в Чикаго. Он написал ей, признаваясь в любви. Она откликнулась, и следующие полгода они, по словам Моше, обменивались письмами каждый день. В Палестине они ни разу даже не поцеловались, но эпистолярная дружба дошла до того, что Марута, которой теперь было семнадцать, решилась взять свою жизнь в собственные руки и пойти наперекор отцу, который никогда бы не одобрил её брака с нищим студентом. Она села на поезд в Нью-Йорк. Молодые впервые в жизни обнялись на Центральном вокзале, и Моше проводил её в жильё, которое снял для неё в доме еврея-прачечника, прямо через дорогу от своего студенческого угла в Гулд-холле. (Ист-Сайд он вскоре покинул: этот район неприятно напоминал ему о гнетущей атмосфере русского гетто, из которого он бежал десятью годами раньше.)
7 августа 1914 года, всего через несколько дней после того, как в Европе разразилась Первая мировая война, пара сочеталась браком. В первом же бюро регистрации браков, куда они пришли, клерк спросил Моше о его возрасте. [Слова Моше Менухина:] «В ноябре будет двадцать один», — ответил тот. «В таком случае вам нужно согласие родителей». — «Отец мой умер; мать в России, а там идёт война». [конец слов Моше Менухина] Клерка это не поколебало. «К чему такая спешка?» — спросил он. Они выбежали к надземной железной дороге и с грохотом покатили в Бронкс, где Моше солгал о своём возрасте (мотив, как видно, повторяющийся), чтобы получить лицензию. Учитывая их собственную юную порывистость, они едва ли могли удивляться, когда двадцать три года спустя их сын Иегуди объявил им о помолвке с девушкой, с которой познакомился всего три недели назад и за которой ухаживал по телефону из далёкого гостиничного номера.
Моше скрепил обет тонким золотым колечком в виде «узла любви», которое ему подарила сестра Шандель накануне собственной свадьбы в Палестине. Это был брак по сговору, и она была несчастна; у неё была неудачная любовь, окончившаяся самоубийством возлюбленного. [Слова Шандель, сестры Моше:] «Выходи по любви, — прошептала она Моше. — Отдай это кольцо своей избраннице от моего имени. Надо любить, чтобы жить». [конец слов Шандель] Когда её брачный обряд завершился, она выпила целую бутыль карболовой кислоты и умерла в мучениях. (Много лет спустя Марута отдала это кольцо первой жене Иегуди, Ноле, а когда тот брак распался, Моше попросил вернуть кольцо.) Раввин сказал Моше, что, сколь бы велика ни была памятная ценность кольца, для венчания оно не годится. Моше пришлось занять два доллара у товарища-учителя, выступавшего свидетелем, и выскочить на улицу за настоящим.
Впереди у Моше был ещё год учёбы. Марута нашла себе неполную занятость — преподавать иврит, — и первые месяцы супружества они делили кухню со своим домохозяином-прачечником. Они принялись искать скромную квартиру, и Марута отыскала идеальное место в районе Юниверсити-Хайтс. По словам Моше, домовладелец был весьма красноречив: [Слова Моше Менухина:] «Вам здесь понравится. Какая атмосфера! Какая избранность! Никаких евреев!» Не колеблясь, Марута сказала: «Дорогой мой, мы и есть евреи!» — «Но вы не похожи на евреев, так что вам мы всё равно рады». [конец слов Моше Менухина] Свой рассказ Моше заключил довольно возвышенно: [Слова Моше Менухина:] «Уходя, Марута дала зарок: „Если у меня когда-нибудь родится сын, его имя будет Иегуди. Пусть выстоит он или падёт со своим именем“». [конец слов Моше Менухина] Стало быть, мысль о ребёнке явно занимала её, несмотря на шаткое финансовое положение. Однако неясно, почему она отвергла столь легко узнаваемые ветхозаветные имена, как Авраам или Исаак, ради Иегуди, что означает попросту «еврей» — этакое прозвище-Всякий. Более привычная форма — Иехуда. Пристрастие Маруты быть не как все и побудило её выбрать форму родительного падежа.
Другую квартиру, у домовладельца, более расположенного к евреям, они сняли по адресу Бьюкенен-стрит, 50, и устроили себе дом, украшенный экзотическими восточными коврами и диванами, заваленными подушками. Они брали жильцов и были блаженно счастливы. Моше вспоминал, как они, бывало, шли вдоль акведука по Юниверсити-авеню, взявшись за руки и распевая песни, или отправлялись пешком в парк Ван-Кортландт или даже в дальний Йонкерс. Буханка хлеба стоила пять центов, кварта молока — четыре или пять, скумбрия — пять центов за штуку, а мясо — десять-пятнадцать центов за фунт. Марута научилась готовить и печь и с удовольствием шила себе длинные платья из белой марли — доброе упражнение перед той одеждой, что она мастерила своим дочерям всё их детство.
Младшая сестра Иегуди, Ялта, не питающая большой любви к матери, высказывала предположение, что своевольная Марута верила, будто ей суждено произвести на свет гения. Через год после свадьбы Марута, как и полагалось, забеременела. Чтобы отметить грядущее событие, Моше накупил книг своего любимого писателя Шолом-Алейхема и вечер за вечером учил жену идишу, пока они смеялись и плакали над красочными историями русского гетто. Когда у неё начались родовые схватки, они впервые в жизни взяли такси, чтобы добраться до больницы. Марута отослала Моше домой, и часов через двенадцать ребёнок родился — «прелестный мальчуган», по словам принимавшего его врача. Его кормили грудью девять месяцев, и, как утверждал отец, он необычайно рано начал ходить и говорить. Маруте пришлось брать его с собой в школу, когда она вернулась к преподаванию, и она, по выражению Моше, «выкармливала его» в раздевалке в перерывах между занятиями.
Двенадцать лет спустя, во время приезда в Нью-Йорк в 1929 году, родители Иегуди отвезли его обратно в Юниверсити-Хайтс. Это был день после исполнения концерта в Карнеги-холле, и Моше нанял машину, чтобы отвезти их в Бронкс. Дом стоял там, Бьюкенен-стрит, 50, неизменный:
[Слова Моше Менухина:] Под лестницей было то самое место, где держали детскую коляску Иегуди, а бельевая верёвка покачивалась ровно там же, где и тогда, когда на ней трепетала его маленькая одежда. Они наведались в бакалейную лавку, где у Маруты не было и пяти центов, чтобы заплатить за буханку хлеба, и Иегуди показали виадук, где ночь за ночью его родители часами пели, отсмеиваясь от невзгод и голода, покуда начинали снаряжать себя для жизни. [конец слов Моше Менухина]
Рождение Иегуди подтолкнуло Моше к решению не возвращаться в Палестину после выпуска в 1917 году и не продолжать аспирантские занятия по педагогике, которые он уже вёл в Нью-Йоркском университете на Вашингтон-сквер. Вместо этого он нашёл работу с полной занятостью на педагогическом поприще — во главе новооснованной еврейской школы, обслуживавшей еврейскую общину Элизабет в Нью-Джерси. Он развивал новый подход к преподаванию в области, доселе посвящённой сохранению ортодоксального иудаизма. Появление Мнухиных в Элизабет, мрачном городке нефтеперегонных заводов и сортировочных станций для товарных поездов, произвело своего рода сенсацию: она — со своими вызывающе «остриженными под каре» волосами, не тем стилем, что приняли обыкновенные еврейские жёны, а он — со своим напором и передовыми взглядами на сионизм. Он поощрял учеников не только писать на иврите, но и говорить. Она учила детей петь и декламировать стихи, даже играть в спектаклях на иврите и английском. Ханука, первое большое религиозное торжество под их началом, прошла с огромным успехом, докладывал Моше, но, сколь бы довольны ни были ученики и родители этим нешаблонным подходом, среди синагогальных старейшин зрело недовольство, заставившее родителей Иегуди решиться на переезд.
Климат восточного побережья Америки был неприветлив, и дело было не только в тоскливой зимней погоде. В политическом отношении молодой Мнухин расходился (и оставался при этом впредь) с еврейским истеблишментом Нью-Йорка, который склонялся к идее создания в Палестине еврейского национального очага — понятия, подкреплённого в ноябре того года поддержкой британского правительства, изложенной в Декларации Бальфура. В канун Нового года он с женой присутствовал на вечере удручающе напыщенных речей. Снежная буря задержала их возвращение домой из Нью-Йорка до четырёх утра. Удручённому Моше привиделась Калифорния, и он принялся замышлять побег. Брату Луису была отправлена телеграмма. Их любимое пианино, купленное в рассрочку и с любовью оживляемое Марутой, когда домашние хлопоты были сделаны, а малыш Иегуди спал, заколотили в ящик и отправили товарным поездом. Ранним утром 1 февраля мебель была продана перекупщику за смехотворные восемнадцать долларов, и, как только Моше получил задержанное жалованье — выплаченное наличными позднее в тот же день, — они тронулись в путь.
Когда они добрались до Нью-Йорка, их нехитрый скарб, доселе завёрнутый не надёжнее, чем в узел из простыней, пришлось переложить в наскоро купленный подержанный сундук, который тут же был отправлен прямиком на Оклендский причал дожидаться их прибытия. Отъезд их был столь стремителен, что Моше обнаружил: сбережённых наличных на дорогу не хватает. Любезный кассир Центрального вокзала выстроил окольный маршрут, снизивший цену до ста пятидесяти долларов на всю семью, и в десять вечера они пустились в свою шестидневную одиссею, везя с собой (Моше точен насчёт этих символов их великого путешествия) детский стульчик, горшок, совок и метлу. Младенца Иегуди уложили спать на одеяле с бутылочкой тёплого молока в спутники, но лишь для того, чтобы грубо пробудить, когда их дешёвый маршрут вынудил пересадку на другой поезд посреди ночи. Когда они прибыли в Окленд (через Канзас-Сити, Чикаго и Лос-Анджелес), они были голодны и измотаны, а у Моше не осталось наличных даже позвонить брату. Лишь благодаря Обществу помощи путешественникам с ним связались, и брат объявился несколькими часами позже с лошадью и двуколкой, которые долгой поездкой под луной доставили их на арендованную Луисом ферму в Хейуорде, к юго-западу от Окленда, на восточном берегу залива Сан-Франциско. Наутро они проснулись и увидели, что смотрят на зелёную долину: была весна, и их новая жизнь началась.
Птицеферма оказалась пристанищем далеко не идиллическим. Луис решил пойти путём, противоположным младшему брату, и вскоре собирался вернуться в Палестину сражаться за сионистское дело. Ссоры случались часто, но Луис одолжил Моше двести долларов, на которые тот снял квартиру в Южном Беркли, поближе к большому городу. Маруте предложили место преподавательницы в еврейской воскресной школе, а Моше манила мысль об аспирантуре в университете. Но ему нужен был доход. С помощью рекомендательных писем от своего профессора педагогики из Нью-Йоркского университета к лидерам еврейской общины Сан-Франциско — Моше оказался ловок в привлечении влиятельных покровителей — он, опираясь на свой преподавательский опыт в Элизабет, открыл еврейскую школу в ризнице ортодоксальной синагоги, на углу Уэбстер- и Макаллистер-стрит. Семьдесят детей записались в первую же неделю, и вскоре было уже три занятия во второй половине дня, с разбивкой учеников по возрасту и знанию иврита, пять дней в неделю. Позже он добавил субботний час по утрам — для библейских историй и молитв. Ортодоксальным евреям нельзя путешествовать в шаббат, поэтому Моше деликатно сходил с маршрутки, которой завершал свою дорогу поездом и паромом из Беркли, и последние десять кварталов шёл пешком. Немало труда за крохотное жалованье в шестьдесят пять долларов в месяц.
Моше был ревностным летописцем первых проявлений музыкального дара сына, но самый первый «случай» в жизни Иегуди, относящийся ко времени пребывания семьи в Беркли, касается болезненной обыденности — тонзиллита. Специалист сказал, что мальчику придётся удалить миндалины. Денег на операцию у Моше не было, но выяснилось, что специалист иногда оперирует бесплатно. Занемогшего Иегуди отвезли в западноберклийскую амбулаторию в его складной прогулочной коляске (расстояние около мили, аккуратно отметил Моше), где отец подвергся унизительному допросу со стороны социальной работницы: [Слова социальной работницы:] «Вам не кажется, что человек, зарабатывающий шестьдесят пять долларов в месяц, должен быть в состоянии заплатить амбулатории десять долларов за уход за своим ребёнком?» [конец слов социальной работницы] Но у Мнухиных попросту не было десяти долларов. Им пришлось пообещать заплатить, когда смогут, и операцию сделали, но никакого послеоперационного ухода не было: Иегуди просто отвезли на коляске прямо домой. К этому же времени относится и самое раннее собственное воспоминание Иегуди:
[Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] Мне было два года, и отец нёс меня на закорках. Мама тоже была рядом, и, пока мы шли по тихой, обсаженной деревьями аллее... она кормила меня вишнями. [конец слов Менухина]
Вскоре после этого пришло и первое указание на музыкальный дар мальчика. Мнухины дружили с еврейской четой, чья маленькая дочка Лили стала товарищем по играм для Иегуди. [Слова Моше Менухина:] «Однажды вечером, — пишет Моше, — когда мы укладывали его спать, он попросил Лили. Мы сказали ему на иврите (иврит был родным языком его матери): „Lily halchah lishun“ („Лили пошла спать“). Он повернулся на бок и запел „Lily halchah lishun“, начав с самой низкой ноты, какую только мог взять, и продолжая вверх по гамме, в безукоризненном строе, пока не достиг самой высокой ноты, до какой дотягивался. Он замолк, а потом стал спускаться по гамме вниз, вниз, пока не дошёл до ноты, с которой начал. Затем уснул. Марута и я в изумлении переглянулись. С того вечера и впредь Иегуди каждый вечер убаюкивал себя собственной колыбельной». [конец слов Моше Менухина]
Их приятеля Ройбена Риндера, кантора синагоги «Темпл Эмануэль», позвали подивиться на это сверхъестественное явление. [Слова Ройбена Риндера:] «Я попробовал старое пианино, чтобы понять, откуда у него взялось представление о том, как должны звучать ноты, — рассказывал он, — но пианино было расстроено, тогда как интонация Иегуди была безупречна». [конец слов Ройбена Риндера] Двумя годами позже именно Риндер попросил другого своего приятеля, скрипичного педагога Луиса Персингера, прослушать Иегуди.
Марута получила ещё одно знамение того, что Иегуди особенно чуток к музыке, когда начала заниматься с виолончелистом из оркестра Сан-Франциско Артуром Вайсом. Всякий раз, упражняясь дома, она слышала, как Иегуди воркует и щебечет про себя, пока она водит смычком по струнам. В летописи Моше нет никаких упоминаний о прежнем интересе к классической музыке (сколь бы доступна она ни была в Нью-Йорке), но в 1918 году они с женой стали посещать воскресные дневные симфонические концерты в театре «Карран». И двухлетний Иегуди ходил с ними, тайком пронесённый в переносной люльке на дешёвые места на балконе, с запасом тёплого молока и печенья наготове на случай, если он расшумится, — хотя, разумеется, будучи Иегуди, он этого не делал; напротив: [Слова Моше Менухина:] «Он слушал музыку с самозабвенным вниманием». [конец слов Моше Менухина] Обезоруживающе Марута позже говорила, что брали они его с собой, потому что не могли позволить себе няню, но более правдоподобное объяснение в том, что они страстно верили в необходимость делить все впечатления и хотели приобщить своего мальчика к самым тонким влияниям. [Слова Моше Менухина:] «Вскоре, — по словам Моше, чьи воспоминания об этой далёкой поре надобно принимать с изрядной долей соли, — не только публика, но и музыканты оркестра и дирижёр Альфред Херц знали о странном младенце со страстью к музыке. Стоило нам пропустить концерт, как люди справлялись о нём, когда мы вновь появлялись с Иегуди в следующее воскресенье». [конец слов Моше Менухина]
Сам Иегуди был слишком мал, чтобы запомнить какое-то определённое музыкальное исполнение, но яркая память о повторяющемся переживании осталась с ним, чтобы позже отстояться в его собственной автобиографии:
[Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] Сидя на коленях у матери на галёрке, я смотрю вниз, за тенистый обрыв, словно в перевёрнутый телескоп, а там, на дне, в озерце света, музыканты, крохотные, но отчётливые, своей деловитой сосредоточенностью производят звуки, чарующие душу и чувства. [конец слов Менухина]
Карьера Моше ненадолго пошла под откос, когда Сан-Франциско был поставлен на колени страшной эпидемией испанского гриппа, унёсшей за несколько месяцев больше жизней, чем было потеряно в только что окончившейся мировой войне. Как раз когда Моше понадобились лишние деньги, чтобы оплатить перевозку пианино «Матушек», наконец доставленного из Элизабет, еврейскую школу вынужденно закрыли, и ему пришлось взять временную работу на лесопилке в Аламиде, где товарищи по труду бранили его за то, что он трудится чересчур усердно. Когда жизнь вернулась в нормальное русло, он устроил расширение своей первоначальной еврейской школы в целую сеть из семи, раскинувшуюся по всему городу; административная жилка в педагогическом деле у него, очевидно, была недюжинная. Жалованье ему подняли до ста пятидесяти долларов в месяц, и семья перебралась на съёмную квартиру по адресу Хейс-стрит, 732. Марута наконец смогла утолить свою тоску по сну под открытым небом, как она спала в Палестине. К окнам, вспоминал Иегуди, примыкала [Слова Менухина:] «плоская крыша, на которой натягивался тент, и там, если погода хоть сколько-нибудь позволяла, мы спали». [конец слов Менухина]
В профессиональном отношении следующие два года были для Моше порой напряжения, покуда он вёл долгую борьбу за власть над своими школами с новоприбывшим раввином Вольфом Голдом. Но для Иегуди жизнь с матерью, кажется, была идиллической. Когда Моше удавалось вырваться, они предавались своей любви к воскресным пикникам-вылазкам за город, и величайшим их удовольствием были поездки в гости к их друзьям Кавинам, державшим птицеферму в Петалуме, деревушке, известной в те дни как «Яичная корзина мира». Иегуди вспоминал, как сидел в кузове фермерского «Доджа» с двумя девочками Кавин, глядя сквозь маленькие круглые задние окошки на дорогу, убегающую от них:
[Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] Пока мы ехали, отец пел старые хасидские песни. Движение автомобиля, калифорнийский пейзаж и отцовское пение странным образом слились для меня в единое ощущение, оставившее во мне неизгладимый след. Абба пел с радостью и самозабвением, которые словно освобождали его от всех забот. [конец слов Менухина]
«Абба» — так в семье звали отца Иегуди; мать была сперва «Имма», а позже «Маммина». В этом повествовании на всём его протяжении используются их обычные имена, Моше и Марута.
Два других детских впечатления перешли во взрослую жизнь, подобно прустовскому послеполуденному печенью-мадленке. Когда Иегуди было три, его повели на представление водевильной труппы Пантаджеса, которая, как и симфонический оркестр Сан-Франциско, выступала в театре «Карран». Он был очарован первым профессиональным скрипачом-солистом, какого ему довелось услышать, — неким Каричиарто, смуглым малым, который, по словам Иегуди, играл весьма красиво. Но он признавался, что ни одно театральное впечатление [Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] «не оставило на мне более стойкого отпечатка, чем выступление Анны Павловой... Помню, я был совершенно захвачен; едва ли менее восхищал сам вид её багажа... шесть или семь огромных сундуков-гардеробов» [конец слов Менухина] — тот самый образ странствующего артиста, каким слишком скоро предстояло стать самому Иегуди. В программу Павловой входил «Калифорнийский мак», танец, навеянный любимым душистым оранжевым цветком, который, подобно тому, как Павлова делала в конце своего балета, свёртывается в самого себя, поникая. Иегуди месяцами видел Павлову во снах, и она вдохновила особенно цветистый пассаж в его мемуарах:
[Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] Взращённое в чувствительности, сформированной моей матерью, семя, посеянное Павловой, — представление о красоте и грации, доведённое до совершенства дисциплиной танца, — суждено было расцвести во взрослой жизни в моей жене Диане. [конец слов Менухина]
Его вторая жена, Диана Гулд, была балериной.
18 сентября 1919 года Моше окончательно порвал со своим русским прошлым и палестинским воспитанием, став гражданином Америки. В Верховном суде председательствующий судья предложил изменить фамилию семьи:
[Слова судьи:] Американцы не могут произнести «ch» в «Mnuchin» так, как оно звучит на иврите, и не могут соединить два согласных, «m» и «n», без гласной между ними. Позвольте предложить вам писать вашу фамилию как «Menuhin». [конец слов судьи]
Ровно через девять месяцев после того праздничного дня, 20 мая 1920 года, родилась первая дочь Менухиных. Её назвали Хефциба — на иврите «желанная». Ей и её брату предстояло составить один из лучших скрипично-фортепианных дуэтов двадцатого века. За несколько недель до появления сестры на свет юному Иегуди подарили на четвёртый день рождения игрушечную скрипку. Он швырнул её оземь, горько сетуя: «Она не поёт! Она не поёт!»
Глава 2. Вундеркинд

Иегуди в шесть лет
1921–1923: первые занятия с Зигмундом Анкером; 1923–1926: занятия с Луисом Персингером и первые публичные выступления; поддержка Сиднея Эрмана; 1926: январь — первый нью-йоркский концерт; март — первое исполнение концерта в Сан-Франциско; ноябрь — первое выступление с концертом в Гражданском зале; декабрь — отъезд в Европу.
Иегуди Менухин был самым известным вундеркиндом двадцатого века, однако в наших сведениях о его раннем детстве немало пробелов и противоречий, а иные ошибки в датировке событий по неведению внёс сам Иегуди. Он писал, что скрипку ему подарили вскоре после четвёртого дня рождения, но прошло больше года, прежде чем он начал заниматься у настоящего преподавателя. В своей автобиографии «Неоконченное странствие» он рассказывал, что мысль стать скрипачом посетила его в три года, когда он сидел на коленях у кого-то из родителей на симфоническом концерте в театре «Курран»:
[Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] Я скользил взглядом мимо дирижёра… и останавливался на концертмейстере, Луисе Персингере. Время от времени у него бывали сольные эпизоды. Я научился ждать этих мгновений, когда сладкий, дивный звук скрипки поднимался к галёрке — волнующий, ласкающий, чарующий, как никакой другой. Я попросил родителей подарить мне на четвёртый день рождения скрипку и учителя — Луиса Персингера. [конец слов Менухина]
Эта просьба, должно быть, задела струну в памяти его отца. Ещё мальчиком в России он влюбился в клезмерских скрипачей, которые, по его выражению, заставляли свои инструменты петь. Дед, поощрявший его в пении хасидских напевов, был потрясён мыслью о скрипаче в семье:
[Слова Моше Менухина:] Заурядный простой еврей может пиликать на свадьбах, но не внук хасидского раввина! Пение? А, это другое дело. Ангелы на небесах поют. Пение — это способ человека слиться с Богом. [конец слов Моше Менухина]
Моше ослушался и взял три урока у мужа прачки, скрипача. Но потом дед его застал, и тяга играть на скрипке ушла в подполье, чтобы всплыть двадцать лет спустя в его чаяниях относительно сына.
В своём рассказе о пробуждении дарования Иегуди Моше подтверждал, что на концертах младенец проявлял особый интерес к скрипке и оживлялся, когда выступал скрипач-солист. Фриц Крейслер, Яша Хейфец, Миша Эльман и ветеран Эжен Изаи — все они играли в Сан-Франциско в младенчестве Иегуди. Такие выступления могли бы показаться более правдоподобным источником вдохновения, чем собственный рассказ Иегуди, ведь концертмейстер (по-английски «leader») вряд ли естественным образом притягивает внимание: он остаётся сидеть, даже играя соло, и делит пульт с товарищем, так что зрительно ничем не выделяется. Но отец и сын забыли одно: когда Иегуди был маленьким мальчиком, Луис Персингер по два-три раза за сезон менял роль концертмейстера на роль солиста. В 1920 году он исполнял концерты Мендельсона, Сен-Санса, Бруха и Бетховена; в 1921-м — концерт Баха, в 1922-м — «Испанскую симфонию» Лало; в 1923-м снова играл концерты Бетховена и Мендельсона. Так что, скорее всего, именно Персингер и разжёг честолюбие юного Иегуди. Во всяком случае, для русско-еврейского мальчика желание играть на скрипке было делом обычным. Позднейшая шутка двадцатого века гласила, что иммигранты из России, прибывшие в Израиль без скрипичного футляра, могли быть только пианистами. (Кстати, пианино, установленное в доме Менухиных, юного Иегуди так и не привлекло. Он всю жизнь пренебрежительно отзывался об этом инструменте.)
Об одержимости трёхлетнего мальчика прослышал один из коллег Моше по еврейской школе, и на четвёртый день рождения Иегуди подарили игрушечную скрипку.
[Слова Моше Менухина:] Иегуди взял её, — писал Моше, — веря, что каким-то волшебством сможет извлекать из неё чистые звуки. Когда же результат его не удовлетворил, он разбил игрушку вдребезги и растоптал её. Он вспыхнул безумным гневом, словно подарок его оскорбил. [конец слов Моше Менухина]
[Слова Менухина (мемуары):] Я никогда не забуду разочарования от той поддельной скрипки, — писал Иегуди в собственных воспоминаниях. — Металлическая, с металлическими струнами, холодная на ощупь, со звуком таким же отвратительно жестяным, как и её устройство, эта пародия на мои мечты привела меня в ярость — насколько я помню, впервые в жизни. [конец слов Менухина]
Всё, впрочем, кончилось хорошо: в письме матери в Палестину Марута описала истерику сына, и бабушка Шер откликнулась, прислав денежный перевод. Иегуди так и не увидел своей благодетельницы — она вскоре умерла, — но её фотография висела на стене в комнате, где он занимался, и Иегуди клялся, что однажды поймал её одобрительное подмигивание, когда играл медленную часть Ми-мажорного концерта Баха. Размер её дара разнится от рассказа к рассказу: Моше называл цифру всего в 25 долларов, но много позже (в 1976 году) Иегуди вспоминал 800 долларов, а к 1996-му — вероятно, в новой попытке передать сегодняшнюю покупательную силу этого подарка — цифра в его памяти выросла до 1000. Суть же истории в том, что денег хватило не только на настоящую скрипку-половинку со смычком, но и на первый взнос за первый семейный автомобиль — открытый четырёхдверный «Шевроле». Иегуди любил их оба.
Между эпизодом с игрушкой и первыми уроками прошло, однако, больше года, так что к сообщению Моше, будто бабушка Шер откликнулась «обратной почтой», следует отнестись с осторожностью. Следующая твёрдая дата, которую приводит Моше, — 21 января 1921 года, когда Иегуди, четырёх лет и девяти месяцев, отвели записывать в лучший детский сад города, «Лоуэлл». Отсюда и берёт начало то, что можно назвать «синдромом ложного дня рождения»:
[Слова Моше Менухина:] Когда регистраторша с лёгкой улыбкой сообщила нам, что они не могут принимать детей до пятилетия, я понял намёк и сказал, что как раз сегодня Иегуди исполняется пять; нашего сына тут же приняли. [конец слов Моше Менухина]
Ложную дату оставили, но вскоре после этого — уж точно к первому концерту Иегуди — Моше убавил возраст сына на девять месяцев: как уже отмечалось, датой рождения Иегуди вплоть до его двадцати с небольшим лет ошибочно называли 22 января 1917 года. Сам «Лоуэлл» Иегуди описывал так:
[Слова Менухина:] обычная американская школа с несколькими сотнями учеников. Учителя, казалось, тянули лямку кое-как, и стоял не слишком приятный запах детских ног. Ходить надо было только по утрам, и, когда я вернулся, мать спросила, чему я научился. Я ответил: «Ну, ничему я, в общем-то, не научился, но там высоко на стене было окно, и я видел ветку дерева, и всё ждал, страшно ждал, что на неё сядет птица. Птица не прилетела, но это было моё убежище от комнаты и учительницы». — «Что ж, — сказала она, — очевидно, ты не создан для школы». [конец слов Менухина]
По другому рассказу об этом школьном эпизоде, Иегуди расстроило зрелище того, как учительница ударила ребёнка. Согласно мемуарам Моше, его сын попросил детский сад позвонить родителям, и мальчик сам взял трубку, требуя забрать его домой. То, что они так легко уступили обычной реакции первого дня, которой большинство родителей воспротивилось бы, наводит на мысль, что Марута с самого начала хотела учить детей сама. Поначалу это не могло быть связано с особым музыкальным дарованием Иегуди, ведь решение приняли ещё до того, как он начал заниматься на скрипке. Позднее к её усилиям в помощь нанимали репетиторов, и ни одна из сестёр Иегуди в школу так и не ходила. (Ялта, младшая из двух, родилась 7 октября 1921 года.) Домашнее обучение, в конце концов, не было такой уж диковинной затеей, коль скоро Моше изучал современные методы образования, а оба родителя имели несколько лет преподавательского опыта ещё в Нью-Йорке и Нью-Джерси.
Несмотря на жгучее честолюбие Маруты Менухин — быть матерью если не истинного Мессии, то по крайней мере весьма значительной фигуры, — нет доказательств, что Моше и Марута хотели именно вырастить ребёнка-гения. Но они были пионерами и по натуре, и в силу палестинского воспитания и видели себя молодыми американцами, играющими свою роль в дивном новом мире Калифорнии двадцатых. Позднее Иегуди сам задал направление домашнему обучению своим упорством в занятиях на скрипке, но поначалу родители, кажется, были относительно осторожны в том, чтобы давать ему уроки, ибо решились на это лишь после пятого дня рождения. Первое обращение к учителю — через добрые услуги их друга, кантора Рубена Риндера, — было к концертмейстеру Луису Персингеру. Тот отказал им без прослушивания. Марута принялась искать учителя по соседству.
[Слова Менухина:] Первый, к кому мы пошли, — вспоминал Иегуди, — оказался довольно бесцветным. Наверху лестницы, ведущей к его маленькому обветшалому дому, у него висела вывеска: «Даю уроки скрипки». Он оказался опустившимся стариком, сломленным нуждой и неприятно пахнущим табаком и вином. Он не понравился ни нам, ни мне — ни матери, ни мне. Но мы нашли другого человека, довольно известного в Сан-Франциско, — Зигмунда Анкера. [конец слов Менухина]
Занятия начались 31 мая 1921 года. В своих мемуарах Иегуди ошибочно утверждал, будто следующим ноябрём, сразу после того как он не сумел выиграть конкурс, мать вторично — и на этот раз успешно — обратилась к Луису Персингеру, которого повсеместно считают первым значительным учителем Иегуди Менухина. На самом деле Иегуди оставался у Анкера ещё восемнадцать месяцев, и последний его урок был 14 мая 1923 года.
Зигмунд Анкер (1892–1958) родился в Австрии. Он эмигрировал в Сан-Франциско ещё до Первой мировой войны и играл в новом городском симфоническом оркестре, прежде чем развернуть процветающую преподавательскую практику. У него было не меньше тридцати учеников-скрипачей, и он организовал струнный оркестр из детей от семи до четырнадцати лет; тот участвовал в концертах Анкера и даже выступал на радио. Какое-то время в нём играл и Иегуди. В своих рекламных проспектах Анкер, естественно, приписывал себе честь того, что дал Иегуди первые уроки и обучил его основам музыки.
[Слова Зигмунда Анкера:] После недолгого периода занятий, — писал он, — Иегуди уже освоил несколько труднейших сочинений, что возможно лишь при правильном обучении. Основательная работа над фундаментом крайне важна, и это видно по игре Менухина. [конец слов Зигмунда Анкера]
Анкер неизменно удостаивался от Иегуди дурной прессы; тот описывал его как Свенгали с приёмами сержанта-инструктора, штампующего из мальчиков и девочек виртуозов пачками.
[Слова Менухина:] Его дело в жизни состояло в том, чтобы натаскивать молодёжь на блистательные исполнения Сарасате и Чайковского, и у него не было ни способностей, ни честолюбия ни к чему более тонкому… он ничего не знал о самом процессе игры на скрипке, а если и знал, то ему недоставало умения передать своё знание… его метод сводился к тому, чтобы поставить цель — верную интонацию, полный округлый звук или что там ещё — и хлыстом гнать к ней учеников не объяснёнными приказами. «Вибрируй, — кричал он, — вибрируй!» — не давая ни малейшего намёка, как это делается. [конец слов Менухина]
Рассказ Иегуди о его первых шагах на скрипке был написан более чем через пятьдесят лет после событий и читается как перечень основных ошибок, свойственных всякому неучёному новичку.
[Слова Менухина:] Уже просто держать скрипку — на вытянутой руке, очень крепко — казалось задачей достаточной; где взять вторую пару рук, чтобы играть на ней?.. Там, где левая рука в положении «золотой середины» должна обвиваться спиралями вокруг шейки инструмента (как правая вокруг смычка), моя стискивала её между большим пальцем и основанием указательного. Там, где пальцы должны мягко выгибаться над грифом, каждый мышечно независимо от прочих, мои — все, кроме мизинца, который свисал позади, — жались друг к другу, как три пони на параде, переходя all'insieme, разом, с одной ступени на другую вверх по хроматической лестнице, будто находя безопасность в численности. Там, где скрипка должна лежать на ключице, удерживаемая естественным, но лёгким весом головы, я зажимал её намертво. Там, где правая рука… и смычок работают скорее как колесо и ось гироскопа — первая вращается, чтобы удерживать второй на верном курсе, — я пилил прямую линию и на каждом нижнем движении «заносило» или «сворачивал за угол» (а в довершение всего смычок был мне велик). В решающие моменты, когда звук должен был свободно вибрировать, он был безнадёжно заземлён. [конец слов Менухина]
Несмотря на еженедельные уроки Анкера, Иегуди утверждал, будто выучился сам, методом проб и ошибок. Через полгода, писал он,
[Слова Менухина:] по причине, которую я не в силах объяснить, скрипка начала терять свою чужеродность, хватка моя ослабла, тело обрело свободу забыть о себе, и я смог получать удовольствие от того, что делаю. [конец слов Менухина]
Было ли это необъяснимое чудо — или же учитель справлялся лучше, чем допускал Иегуди? Шесть лет спустя, когда Иегуди был уже знаменит, газета «Сан-Франциско Игзэминер» опубликовала письмо Анкера, в котором тот приписывал себе (не без оснований) известную долю ответственности за стремительный успех бывшего ученика. Анкер утверждал, что ровно через полгода после начала занятий Иегуди дал свой первый концерт. Это было 26 ноября 1921 года, в небольшом зале по адресу 630, 18-я авеню, а сочинение — короткая пьеса (по выражению Анкера, «мелодичная безделица») под названием «Воспоминание». (Это, должно быть, был «Souvenir» ре мажор (1904) чешского композитора Франтишека Дрдлы.) Никаких отзывов о том, что было, вероятно, обычным показательным ученическим вечером, не сохранилось. Для порядка отметим, что Моше называл датой дебюта 10 декабря, а местом — отель «Фэрмонт». В альбоме вырезок Анкера хранится первая пухлощёкая пресс-фотография, извещающая о дневном концерте в «Империале» 24 декабря.
В «Неоконченном странствии» Иегуди ошибочно вспоминал свой дебют как конкурс в отеле «Фэрмонт», на котором ему выпал обескураживающий и более не повторявшийся опыт занять второе место, а не первое. Ему казалось, что он играл «Воспоминание», а первое место заняла двенадцатилетняя девочка по имени Сара Крейндлер, сыгравшая блестящие «Цыганские напевы» Сарасате. Иегуди пришлось довольствоваться, как он вспоминал, утешительным призом — иллюстрированной книгой о другом вундеркинде, Моцарте, которую подарил друг семьи кантор Рубен Риндер. Такой конкурс, безусловно, был, и Сара, конечно, была одной из способнейших учениц Анкера, но дебютом Иегуди это не было. К вящей путанице, первый биограф Иегуди дал иное описание этого поражения, отнеся конкурс на несколько лет позже: боролись за золотую медаль, и выбор Иегуди пал на знаменитый, но технически нетрудный Менуэт соль мажор Бетховена.
По рассказу Анкера о его ученике, 11 февраля 1922 года, когда Иегуди было всего пять, он сыграл менуэт Падеревского перед более многочисленной публикой на концерте Тихоокеанского музыкального общества в отеле «Фэрмонт». Двумя месяцами позже, в том же зале, мать аккомпанировала ему в пьесе под названием «Redowa de Wallenstein». Марута исполняла на этом вечере роль одной из хозяек. После рождения второй дочери, Ялты, предыдущим октябрём она бросила занятия виолончелью с доктором Вейссом, но, когда дневные труды бывали окончены, Иегуди вспоминал, она всё ещё любила играть Шопена на их пианино. Любимой вещью был Вальс до-диез минор.
В июне 1922 года Иегуди прозвучал по KUO, новой радиостанции «Сан-Франциско Игзэминер» (программа давалась «для ребятишек из детских больниц и приютов»), а 9 ноября состоялось его первое выступление в Гражданском зале — он играл Ля-минорный скрипичный концерт Аколаи (с фортепианным сопровождением) на ежегодной «Музыкальной неделе» под покровительством Тихоокеанского музыкального общества. Здесь впервые появляется вдумчивый отклик на игру мальчика, написанный Редферном Мейсоном из «Игзэминер», одним из самых уважаемых музыкальных критиков Сан-Франциско.
[Слова Редферна Мейсона:] МАЛЬЧИК-СКРИПАЧ СНИСКАЛ ЛАВРЫ
исполнители были самые разные — от малышей до молодых людей, стоящих на распутье. И самый младший из всех оказался самым удивительным. Это был крошечный человечек пяти лет [на самом деле шести], столь юный, что не знал, что такое страх, но лишь дивился, что́ бы мог значить тот многоглавый Бог — публика. Имя его Иегуди Менухин; он учится играть на скрипке год [на самом деле восемнадцать месяцев], и уже играет с предвестием будущего мастера… Иегуди выучил [концерт] наизусть и сыграл его с безыскусной искренностью человека, вслушивающегося во внутренний голос. В его звуке была младенческая безмятежность и красота, приведшая мне на память слова Вордсворта: «Небо окружает нас в младенчестве нашем». [конец слов Редферна Мейсона]
Поскольку выступление разобрал профессиональный критик, было бы точнее назвать именно его публичным дебютом Иегуди — в возрасте шести лет и под опекой Зигмунда Анкера. До сих пор публичным дебютом всегда называли концерт в Окленде 29 февраля 1924 года, где Иегуди играл «Балетную сцену» де Берио (тоже с фортепианным сопровождением), но, похоже, нет никаких оснований — кроме размера аудитории — отказывать в этой чести разобранному выше концерту.
Тремя месяцами позже (10 февраля 1923 года) Иегуди исполнил Девятый концерт де Берио — ещё один боевой конь для честолюбивых солистов. «Музыкант пяти лет очаровывает слушателей» — гласил заголовок отчёта в «Сан-Франциско Джорнэл». На деле ему оставалось лишь два месяца до семи лет. «Кроникл» описывала его как
[Слова из газеты «Кроникл»:] новейшего вундеркинда, открытого в Сан-Франциско… стройного, крепкого, нормального мальчонку шести лет [на сей раз возраст верный: ложная дата рождения ежегодно позволяла три месяца точности] с круглыми, пухлыми розовыми щеками, смешливыми голубыми глазами и озорными повадками, который обожает мчаться с горы «девяносто миль в час» на своём самокате. [конец слов из газеты «Кроникл»]
О нём говорили, что он «едва ли не меньше скрипки-половинки, которую он с таким рвением прижимает к груди, когда родители позволяют ему играть». Будущий виртуоз был
[Слова из газеты «Кроникл»:] самым обыкновенным мальчишкой, покрепче среднего. Он вовсе не тот привычный тип ребёнка-гения с бледными щеками и горящими глазами… Ему позволяют упражняться лишь час в день, о чём он весьма сожалеет. Часть своего свободного времени он тратит на чтение «Истории музыки для юношества» Джеймса Дж. Мэйси, на уроки по «Четвёртой хрестоматии», на сложение и вычитание, а также на зубрёжку таблицы умножения, чтобы, поступив осенью в государственную школу [чего он так и не сделал], перескочить через несколько младших классов… Но лучше всего Иегуди любит заглядывать вперёд — в это розовое будущее. «Я стану величайшим скрипачом в мире. Я слышал Яшу Хейфеца и Мишу Эльмана. Они чудесны, чудесны, но, — твёрдо добавляет шестилетний молодой человек, — я буду играть ещё лучше, когда стану большим!» [конец слов из газеты «Кроникл»]
Газетный очерк сопровождался фотографией Иегуди, играющего на скрипке и «дающего наставления» двухлетней сестрёнке Хефцибе.
Одни, пожалуй, сочтут столь высокое мнение мальчика о себе неприятно самонадеянным, другие — что это не более чем правда. Неясно, было ли это сказано прямо журналисту или пропущено сквозь заботливое о рекламе перо Моше. Самооценку эту, во всяком случае, подкрепил неподписанный отзыв о том же концерте в «Сан-Франциско Джорнэл» (11 февраля 1923 года):
[Слова из газеты «Сан-Франциско Джорнэл»:] Валентинова программа, данная вчера днём Тихоокеанским музыкальным обществом через его юношескую секцию, обернулась чем-то куда бо́льшим, нежели просто приятные номера. Она представила мальчугана пяти лет [почти семи], чьё обучение скрипке длится всего год [полтора года] и который сыграл Девятый концерт де Берио с выдержкой и темпераментом ветерана.
Это Иегуди Менухин… Ребёнок так мал, что его пришлось выводить на эстраду за руку, а его атака первой ноты заставила зал «встрепенуться» от изумления. Три части длинного концерта были сыграны без запинки, с точностью и выразительностью, достойными восхищения! По окончании его номера, требующего многих скрипичных технических тонкостей — двойных нот, октав, флажолетов, — на него обрушилась буря аплодисментов; весь номер был исполнен с предельной чистотой. [конец слов из газеты «Сан-Франциско Джорнэл»]
Концерт де Берио семья прозвала «Йосемитским», потому что прошлым летом они совершили двухдневное путешествие в двести миль до Обзорного пункта в Йосемитской долине. Отголосок пионерского духа, который Моше смаковал и, несомненно, приукрашивал, слышен в его описании этого отдыха:
[Слова Моше Менухина:] Мы жили там в палатке, собирали дрова для печурки и стряпали под открытым небом. У Иегуди, разумеется, была с собой его маленькая скрипка, и он работал над де Берио. Долина оглашалась сочными мелодиями, и другие туристы собирались у нашей палатки послушать его игру. Марута часто приглашала их разделить с нами сытный завтрак из блинов… [конец слов Моше Менухина]
В этом благостном рассказе Моше опускает случай, которому сам Иегуди придавал известное значение. В конце завтрака-пикника мальчик встал и отошёл поглядеть на вершины гор, только что открывшиеся после того, как рассеялся утренний туман. Мать позвала его обратно. Даже на вольном воздухе нельзя было встать из-за стола, не спросив позволения. Нужные слова застряли у мальчика в горле, и он не смог заставить себя их выговорить. Моше не удалось выторговать компромисс в этом первом вызове его сына власти. Гости неловко удалились, а семья несколько часов сидела в молчании, покуда упрямый Иегуди не пробормотал нечто, сочтённое достаточным для спасения лица.
[Слова Менухина:] Мой первый вызов власти был окончен, — вспоминал Иегуди. — Были и другие с тех пор, но ни один не был таким неравным. [конец слов Менухина]
Говорили, что Марута долго переживала этот случай, «расстилая по дому пелену уныния… [все] бродили как в саванах».
Другие выходные вылазки на открытом «Шеви» вывозили их из города — в Конкорд, Санта-Розу, на гору Тамалпайс. Быстрее пятнадцати миль в час они никогда не ехали. Всякого водителя, обгонявшего их, Моше клеймил как «безрассудного человека, лишённого чувства семейной ответственности». Летом 1923 года они двинулись на юг, за шестьдесят миль, к прекрасным горам Санта-Крус. Они сняли пару коттеджей близ городка Лос-Гатос, где десять лет спустя обоснуются навсегда. Хозяином был чудаковатый бывший священник, их сосед по Сан-Франциско, который держал общину под названием «Святой город». Калифорния уже славилась своими чудаками: «отец» Райкер («Рикер» в книге Иегуди) владел вдобавок процветающей транспортной компанией под именем «Совершенный христианский божественный путь». Менухины не обратились, но даже к отдыху относились очень серьёзно.
[Слова Менухина:] Мы устроились на несколько недель — походы, игры, чтение, письмо, арифметика и, конечно же, занятия на скрипке. [конец слов Менухина]
В 1923 году разросшаяся семья переехала в дом побольше. В «Неоконченном странствии» Иегуди утверждал, что переезд был в 1921 году — в год рождения Ялты и его первых уроков скрипки. Однако статья «Кроникл» от февраля 1923 года сообщает, что они всё ещё жили по адресу Хейз-стрит, 733, а в другом месте Иегуди говорил, что переезд состоялся через три месяца после начала занятий с Персингером, то есть осенью 1923-го. К тому времени задатки Иегуди-исполнителя стали настолько очевидны, что они могли позволить себе купить дом, отвечающий их будущим нуждам. Красивый двухэтажный деревянный дом, Стайнер-стрит, 1043, всё ещё стоит на одном из живописных сан-францисских склонов. Он мог похвастать двойной гостиной, обычно разделённой раздвижными дверями на столовую и жилую комнату, но, будучи раскрыт, вмещавшей шестьдесят гостей на неформальном концерте, — на удивление грандиозный замысел для молодой четы со скромными средствами и тремя совсем маленькими детьми. Но Менухины любили принимать гостей — Иегуди вспоминал раздвижной стол на множество досок, за который садились ужинать двадцать человек, — и им нужно было место, где юный Иегуди мог играть для друзей.
Возле кухни была небольшая комнатка, где мальчик ежедневно упражнялся. Марута не столько надзирала за его работой, сколько слышала её краем уха, покуда готовила еду. Позади был двор с несколькими деревьями и качелями. Они выстроили настил, поставили на нём большую палатку, и там спала вся семья, по отделениям, — судя по всему, круглый год, потому что изобретательный Моше сдавал верхние спальни жильцам. Иегуди помнил двух старых русских дам в большой передней комнате, выходившей на улицу, и череду студентов в задней комнате, глядящей в сад. В подвале Моше устроил большой гараж, где сдавал места под стоянку (воспоминания расходятся, было их три, пять или даже семь) — чтобы выплачивать ипотеку в 5000 долларов за новый дом по 50 долларов в месяц. По мере того как Моше брал на себя всё больше административных обязанностей, его месячное жалованье выросло до 250, а затем и до 350 долларов; он делал прочную карьеру в деле образования детей еврейской общины Сан-Франциско. Но его сын был на пути к богатству, о каком Моше и не мечтал в своей относительно скромной шкале вещей. Успехи Иегуди у Анкера были феноменальны. Ему только что исполнилось семь (а представляли его как шестилетнего), когда он исполнил первую часть Скрипичного концерта Мендельсона с «едва вероятной свободой и нежностью» на концерте учеников в конце сезона в отеле «Фэрмонт» в мае 1923 года.
[Слова из газеты «Сан-Франциско Джорнэл»:] Его гений, — заявляла «Сан-Франциско Джорнэл», — почти сверхъестествен: он играет с уверенностью и уравновешенностью взрослого — не только в нотах, но и с понимающей душой. [конец слов из газеты «Сан-Франциско Джорнэл»]
И всё же, несмотря на восторженные отзывы, Менухины решили — несомненно, по наущению самого Иегуди — расстаться с Зигмундом Анкером в пользу Луиса Персингера. Быть может, как намекал Иегуди в мемуарах, Маруту привело в ярость то, что сын не выиграл золотой медали в состязании с Сарой Крейндлер. И всё же в самозащите Анкера звучит правда: «Дай я ему плохой фундамент, ребёнок не играл бы сегодня так, как играет». А Моше писал, что не держал на Анкера зла:
[Слова Моше Менухина:] Напротив, мы были глубоко ему признательны; его обучение имело неоценимую ценность… однако Анкер был уязвлён и долго считал нас неблагодарными. Снова и снова нам с Марутой предстояло навлекать на себя подобные обиды, но мы обязаны были действовать решительно, в наилучших интересах наших детей. [конец слов Моше Менухина]
Когда в 1998 году Иегуди спросили о его враждебности к Зигмунду Анкеру, он не смог объяснить, ни как вышло, что он неверно указал срок занятий с Анкером, ни почему сбрасывал со счетов вклад своего первого учителя в собственное развитие. Верность памяти преемника Анкера привела его к утверждению в автобиографии, будто в октябре 1921 года, когда мать была в отъезде, рожая Ялту, именно Луис Персингер приходил в дом каждый день настраивать его скрипку, — при том что уроки Персингера начались лишь в июле 1923 года.
Персингеру было тогда около тридцати пяти. Он родился в 1887 году, сын железнодорожного стрелочника. Рано проявившийся музыкальный дар привёл к публичному дебюту в Колорадо, когда ему было всего двенадцать. В тринадцать его отправили в Лейпциг, где он изучал скрипку, фортепиано и дирижирование. Учителем его был великий Артур Никиш, который в 1914 году взял его концертмейстером Берлинского филармонического оркестра. Это было после трёх лет занятий скрипкой в Брюсселе у не менее прославленного Эжена Изаи. Хотя Персингер сыграл немало концертов, включая американский дебют в 1912 году с Филадельфийским оркестром под управлением Леопольда Стоковского, его темперамент (и, быть может, влияние жены, чей характер Иегуди помнил как более властный, чем у самого Персингера) увёл его от карьеры солиста. В 1916 году он стал концертмейстером Сан-Францисского оркестра и занимал этот пост десять лет. Впоследствии он сосредоточился на камерной музыке и преподавании.
Персингер был человеком красивой и кроткой души, что видно по множеству фотографий с его учеником. Преподавать он начал совсем недавно и потому не имел проверенного «метода», который навязывал бы.
[Слова Менухина:] По словам Иегуди, он «позволял мне порождать собственный метод в собственное время… Он показывал, а я подражал, добиваясь достижений на слух, без обхода через сознание». [конец слов Менухина]
Что Персингер действительно передал — так это своё музыкантство, бывшее весьма высокого порядка, и он уделял Иегуди личное, преданное внимание, редкое среди великих учителей, которые обыкновенно стараются избежать обвинений в фаворитизме среди десятков учеников. Но Иегуди не был обыкновенным учеником. Продолжительность уроков Персингера росла, частота их увеличивалась — начав с двух раз в неделю, они дошли до ежедневных занятий, когда учитель и ученик вместе гастролировали. Трудно избежать вывода, что Персингер проецировал на Иегуди мечты о славе, от которых по той или иной причине отказался для себя самого.
Персингер вспоминал, как Иегуди впервые играл для него. Какое сочинение исполнялось, он не уточнил; главным было то, что он остановил мальчика задолго до конца:
[Слова Персингера:] Я никогда не забуду ярость, вспыхнувшую в его глазах при моём вмешательстве. Это было оскорблением ему и его искусству. Но я уже услышал достаточно… Его чувство ритма было великолепно, слух абсолютно верен. И было ещё нечто — задаток величия. [конец слов Персингера]
У Персингера, может, и не было опыта обучения маленьких детей, но чутьё в том, что касалось Иегуди, у него было верное. Их первый урок в студии Персингера на Хайд-стрит стал для Иегуди определяющим мгновением. Вместо того чтобы поразить мальчика и его мать показом эффектной пиротехники, Персингер выбрал музыку предельной серьёзности — сочинение, подобающее гению, который он уже в нём распознал. По словам Иегуди, урок начался с нескольких предварительных вещей:
[Слова Менухина:] Мне велели сыграть какую-то мелочь и посоветовали то и это. [конец слов Менухина]
Персингер достал свою скрипку:
[Слова Менухина:] Он, кажется, уже играл — и попросил нас послушать Adagio из соль-минорной Сонаты Баха для скрипки соло. Он сыграл её великолепно, и мы оба были глубоко тронуты глубоким ощущением трагизма, достоинства, благородства в этой музыке. Мы тогда точно поняли, куда я хочу идти: я хотел играть так. Вот и весь урок — и мы ушли. [конец слов Менухина]
Более пространный рассказ о первом уроке можно найти в «Неоконченном странствии»:
[Слова Менухина («Неоконченное странствие»):] Мы сидели заворожённые, пока не замерла последняя нота и тишина не заполнила комнату до краёв; потом пошли домой, всё ещё перенесённые в иной план бытия, опьянённые Бахом. Я знал, что эта возвышенность — то, к чему я должен стремиться. [конец слов Менухина]
Как ни озадачивает, биограф Роберт Магидофф относит это торжественное мгновение посвящения не к первому уроку, а к следующему году, когда Иегуди было восемь, добавляя, что вследствие восторженной реакции Иегуди Персингер уступил его мольбам позволить ему заниматься Бахом. Было ему тогда семь или восемь, но первым сочинением Баха, которое он сыграл, был Ми-мажорный скрипичный концерт. (Именно во время работы над его частью Adagio Иегуди и получил одобрительное подмигивание от покойной бабушки.)
Так юный Менухин был приобщён к великой скрипичной традиции, восходящей через учителя Персингера, Изаи, к Вьётану и Венявскому. В следующие три года Персингер вёл его сквозь неуклонный поток серьёзных сочинений тех, кого он называл «скрипичными композиторами», — Шпора, Липиньского, де Берио — и эффектных салонных пьес, вроде «Хоровода эльфов» Баццини, бывших тогда непременной частью репертуара каждого скрипача. Иегуди был лучшим учеником, которого показывали при всяком удобном случае.
[Слова Персингера:] [Ефрем] Цимбалист заходил ко мне в студию, когда был здесь в последний раз, и слышал, как он сыграл пару концертов, — рассказывал Персингер журналу «Мьюзикал Америка» в сентябре 1924 года. — Он был совершенно поражён блеском мальчика и сказал, что нигде не встречал юнца, подающего такие надежды. Он сказал, что у него есть всё необходимое, чтобы стать одним из великих, и ближайшее подобие чему-либо в этом роде, что он мог припомнить, — это Хейфец, когда он слышал его в девять лет. [конец слов Персингера]
Иегуди было тогда восемь. Позднее Цимбалист советовал ему при покупке первого «Страдивари».
Яша Хейфец, старший на пятнадцать лет, оказал сильное влияние на юного Иегуди, который собирал его записи и слышал его вживую уже в 1922 году. Его игра являла собой род совершенства — и эмоционального, и технического. Иегуди был впечатлён (хоть и не до подражания) и его аристократической, прямой как шомпол осанкой на эстраде.
[Слова Менухина:] Хейфец был мастером портаменто, — вспоминал он. — Он мог скользить как угодно — толсто или тонко, быстро или медленно, снизу или сверху, — и всегда безошибочно чисто. [конец слов Менухина]
Одним детским летом Иегуди взял на две недели отдыха в горы Санта-Крус заводной граммофон и запись Хейфеца дьявольски трудного «Хоровода эльфов», решив не просто одолеть его, но вернуться в Сан-Франциско, играя его даже быстрее своего кумира. Старший артист служил и утешением, и вызовом; Иегуди часто убаюкивал себя записью хейфецовской «Меланхолической серенады» Чайковского. Он был, по его словам, «маленьким еврейским мальчиком с заботами всего мира на плечах».
Персингер повёл своего лучшего ученика познакомиться с другим прославленным скрипачом, Мишей Эльманом, столь же порывистым на эстраде, сколь Хейфец был бесстрастен. Иегуди вспоминает его как
[Слова Менухина:] очень чувствующего, сентиментального, сердечного человека… у него был красивейший звук — богатый, золотой, неотразимый, и двигался он на сцене свободнее, чем кто-либо из мною виденных. Однажды я видел, как он со своим прекрасным «Страдивари» описал полный круг, совершенно раскованно. [конец слов Менухина]
Отца Эльмана он встретил несколькими годами позже у одного нью-йоркского скрипичного торговца. По словам Иегуди, Эльман-старший
[Слова Менухина:] всё повторял вещи, которые действовали на нервы мне, глупому мальчишке: «Знаете, я отец Миши Эльмана». — «Прекрасно, — отвечал я, — прекрасно, очень рад». Потом он повторил это снова, и я наконец сказал: «А что ещё вы для него сделали?» Очень нехорошо; очень, очень нехорошо! [конец слов Менухина]
Даже мальчиком Иегуди наслаждался скрипичным «братством вольных каменщиков», которое являл Миша Эльман. Персингер расхваливал ещё одного недавнего гостя, Пабло Казальса. «Казальс? — фыркнул Эльман. — Да он же всего лишь виолончелист!» (Тридцать лет спустя Менухину предстояло соединиться с Казальсом ради незабываемых вечеров камерной музыки, когда тот жил в изгнании в пиренейском городке Прад.)
Поскольку в воздухе уже витали разговоры о его будущей карьере солиста, Иегуди было любопытно и рассмотреть образ жизни международного виртуоза, но комната Эльмана в отеле «Сент-Фрэнсис» его не впечатлила: «тусклая и унылая, выходящая на шумную улицу, совсем не похожая на дом». Мысль о доме была для Менухиных важна. Когда начались их разъезды с Иегуди, Моше и Марута всегда везли с собой памятки из их дома на Стайнер-стрит — дорогие книги, любимые фотографии. В гостиницах и даже в поездах они снимали семейный номер с кухней. Лишь раз или два в первые двадцать лет своей жизни Иегуди ел в общедоступном ресторане.
Даже не будь они исключительно одарёнными музыкантами, Иегуди и его сёстры росли бы вольными душами — но внутри кокона. Иегуди редко бунтовал против упорядоченного существования, устроенного родителями ради его призвания. Вместо игры на улице с соседями он играл на скрипке дома, в одиночестве; он жаловался, когда приходилось прерывать занятия ради еды или сна. Он называл это
[Слова Менухина:] очень здоровым распорядком. Мы вставали рано утром, чтобы покончить с занятиями до одиннадцати часов. Когда сёстры подросли, мы всегда ходили в парк над нашим домом, бегали, играли в какую-то салочку или в прятки, которые сами придумывали (позднее я немного играл в теннис в парке); возвращались домой к обеду, спали, а потом были уроки арифметики, чтения или языков, ещё два часа работы, затем ужин и в постель к семи вечера. [конец слов Менухина]
Друзей у него было немного, но жизнь его была так полна музыки, что он не знал, чего лишён.
[Слова Менухина:] Насколько я помню, я никогда не высказывал нигилистических сомнений, которые, казалось, бросали вызов всему укладу жизни моей семьи… Доверяясь музыке охотнее, чем словам, я обладал средством выражения, покрывавшим большинство нужд, и в ежедневном одиночестве скрипача находил тем больше причин ей вверяться. Наконец, наша жизнь была так упорядочена, что сама была доводом против бредней анархии. [конец слов Менухина]
И всё же случались порой признаки детской смуты, среди них — совершенно естественный страх темноты, который он усмирял, как рассказывал первому биографу, напоминая себе о свирепом черкесском (адыгском) происхождении матери. Мальчики черкесской крови должны быть бесстрашны и решительны и не подводить своих мам! Потом пришёл страх, что родители могут вскоре умереть, ведь они приближались к отчаянно уязвимому возрасту тридцати лет. Он лежал по ночам в постели, силясь расслышать признаки жизни, и успокаивался, когда звук смеха доносился из соседней спальни, где Моше вслух читал из двадцати томов Шолом-Алейхема, купленных им для Маруты. Днём порядок, созданный Марутой, лишь изредка нарушался проявлением уже отмеченной строптивости. Первый его поход в кино — в пять лет — был омрачён, если верить биографу Магидоффу, эксцентричным намерением показать язык первому же знакомому, встреченному по дороге в синематограф. Незадачливым адресатом этого вульгарно-дерзкого жеста оказался не кто иной, как старый друг семьи, кантор Рубен Риндер, который уверял, что это его позабавило; Маруту это уж точно не позабавило, и опозоренный Иегуди отправился домой без обещанного удовольствия.
Мальчик порой ставил себя в неловкое положение с почти злорадным весельем — черта, которая с годами не убывала. Он поставил под угрозу административную должность отца в еврейских школах, простодушно объяснив местному раввину, начальнику Моше, что солонина, которую они едят дома, розовее, чем у него, и с полоской жира по краю… Ветчина была под запретом для правоверной еврейской семьи, каковой дом Менухиных решительно не был. В другой раз он расстроил сватовскую затею матери, беспечно сообщив их жильцу, что того позвали к ним на ужин единственно как возможного мужа для гостившей у них подруги семьи.
В глубокой старости, незадолго до своего сотого дня рождения, Марута Менухин ещё помнила свой подход к воспитанию Иегуди:
[Слова Маруты Менухин:] Моё честолюбие состояло в том, чтобы он не сознавал себя. Он был очень кроток, очень скромен. Когда ему было три года, я вывела его прогуляться по улице, и он сказал: «Ах, Маммина, посмотри на башмаки этого человека; они совсем стоптаны с левой стороны; это вредно для ног».
«Что ж, ты ему это сказал?»
«Да, я сказал ему их починить».
Я говорю: «Ну, может, у него нет денег. Может, дать ему денег, и он купит башмаки?»
«Ах да, спасибо».
И он побежал. Иегуди — истинный джентльмен старого мира. [конец слов Маруты Менухин]
Марута научила его читать ноты, когда ему было всего пять (надо полагать, параллельно с уроками Анкера), а позднее руководила его музыкальным образованием. Она присутствовала на его уроках скрипки и всегда была неподалёку, когда он упражнялся.
[Слова Менухина:] Если мне случалось издавать красивые звуки, она замечала это; если я скрёб вполсилы, она говорила мне, что я не лучше сапожника, и подталкивала к большому звуку. [конец слов Менухина]
Она настаивала, чтобы ничто не смело менять простой уклад её сына.
[Слова Менухина:] Всё нужно было принимать как должное, — вспоминал Иегуди, — даже в концертные дни. Я спал днём — в такие дни, может, чуть дольше, — но по утрам мы всё равно шли в парк, а после концерта — прямиком в постель. Даже выиграй мы в лотерею, семейная жизнь не переменилась бы, и она не потерпела бы никакой роскоши. [конец слов Менухина]
По словам Иегуди, отец был совершенно согласен с этой политикой:
[Слова Менухина:] Концерты были необходимы — сперва как проверка достигнутого, позднее как средство к существованию, — но ни в какое время моей юности им не позволялось потеснить упор на семейную жизнь и на первейший долг детей учиться и постигать. [конец слов Менухина]
Время было слишком ценно, чтобы тратить его на праздное любопытство внешнего мира:
[Слова Менухина:] Оттого не бывало интервью с газетами [неправда]; оттого просьбы сыграть по какому-нибудь особому случаю для того или иного общества или в салоне какой-нибудь богатой дамы равно отклонялись [правда]; и оттого мы росли естественно, ограждённые от мира любопытства, который превратил бы нас в самолюбивых уродцев, если бы мог. Не могу довольно отблагодарить родителей за то, что у них хватило здравого смысла считать нас нормальными детьми. [конец слов Менухина]
Иегуди писал без всякой иронии. Лишь изредка он признавал в позднейшей жизни, что страдал от нехватки детских дружб, соперничества со сверстниками и школьной дисциплины.
Персингер вёл его с лета 1923 года, когда Иегуди только исполнилось семь, до декабря 1926-го, когда семья впервые отплыла в Европу с намерением отдать Иегуди в ученики к учителю Персингера, Эжену Изаи. За эти три с половиной года мальчик из подающего надежды новичка превратился в национальное достояние. Из ранних, персингеровских месяцев событием, которое Иегуди помнил лучше всего, был не концерт, а неформальное торжество в праздничную пору декабря 1923 года.
[Слова Менухина:] Каждый год огромную рождественскую ель из Сьерры ставили в гражданском зале и украшали мишурой, и в этом праздничном убранстве великий зал отдавали детям города и их родителям. [конец слов Менухина]
Публику в три тысячи человек развлекала дюжина ребятишек, среди них — пухлый малыш восьми лет по имени Иегуди Менухин.
Двумя месяцами позже Иегуди выступил перед публикой более официально. Прежние его выступления, под руководством Анкера, проходили на открытых днях его учителя — концертах перед аудиторией из родных и друзей, хотя и с редким отзывом в прессе от доброжелательного музыкального критика; о гонораре не могло быть и речи. Персингер устроил первое публичное выступление Иегуди за пределами города — в Оклендском зале, за заливом от Сан-Франциско. Поводом был детский концерт, устроенный Сан-Францисским симфоническим оркестром. Ни предварительной рекламы, ни отклика прессы не было, так что можно рискнуть предположить, что Персингер, бывший тогда ещё концертмейстером оркестра и заявленный солистом того концерта, тайком вставил незапланированное выступление своего изумительного ученика. Иегуди, должно быть, произвёл сильное впечатление, ведь в печатную программу очередных концертов оркестра 7 и 9 марта вставили следующее особое извещение: «Не упустите послушать Иуди [так] Менухина, шестилетнего [так] скрипача, который выступит на симфоническом концерте для юношества… в следующую среду днём… его артистизм почти невероятен». Наказ повторили несколькими днями позже, назвав его «Иуди Менухен, шестилетнее чудо-скрипач». В среду, 12 марта 1924 года, Иегуди выступил в Выставочном зале (прежнее название Гражданского зала). Концертом дирижировал Альфред Херц, и присутствовало на нём шесть тысяч школьников (или восемь тысяч, смотря к какому отчёту обратиться).
Но с оркестром Иегуди не играл. Втиснутый между «Норвежским танцем» Грига и «Молли с берега» Грейнджера, мальчик — на сей раз в программке его имя написали «Иуди Менухун» — сыграл «Балетную сцену» де Берио, а Луис Персингер аккомпанировал ему на фортепиано, после чего на бис последовали «Цыганские напевы» (Zigeunerweisen) Сарасате.
[Слова Редферна Мейсона:] «Грациозное ведение смычка, чистая интонация, беглое исполнение и изысканная фразировка» Иегуди, — сообщал Редферн Мейсон в «Сан-Франциско Игзэминер» (13 марта 1924 года), — не одна лишь заслуга чудесного обучения его учителя Луиса Персингера, но исходят из врождённого гения, которым одарён ребёнок. [конец слов Редферна Мейсона]
Мейсон отметил, что Персингер не только играл маленькому Иегуди аккомпанементы, но и «настроил ему скрипку и, словом, был ему крёстным отцом… Луис знает, какая чудесная вещь — ребёнок».
Иегуди внёс свою лепту в путаницу вокруг даты его дебюта. В первом издании автобиографии он указал её верно, но в переработанном издании, вышедшем в 1996 году, изменил, не объясняя почему. Первым его профессиональным ангажементом, читаем там, было 28 февраля 1922 года, «когда мне было семь». Но это не может быть верно; он родился в апреле 1916 года, так что на названную дату ему было бы всего пять. Хронологию можно свести к следующему: впервые Иегуди выступил публично, когда ему было пять и он был учеником Зигмунда Анкера. Профессиональный дебют он совершил в семь лет — за пробным выступлением на детском концерте в Окленде двумя неделями позже последовало выступление в Гражданском зале. (Первое его исполнение концерта с оркестром состоялось ровно два года спустя, когда ему было девять. 12 марта 1926 года он сыграл «Испанскую симфонию» Лало с Сан-Францисским симфоническим оркестром в театре «Курран».)
В интервью с Луисом Персингером, появившемся в «Мьюзикал Америка» за сентябрь 1924 года, тот выразил восхищение осторожностью Моше и Маруты в вопросе развития их сына.
[Слова Персингера:] Выступления Иегуди… были сенсационны и приносили предложения ангажементов в Лос-Анджелесе, Фресно, Сакраменто и так далее, но все они отклонялись. [Моше уверял, что ему предлагали 10 000 долларов за выступление Иегуди в водевиле.] Родители держатся здравого взгляда, что ему нельзя пока переусердствовать. Самое лучшее в этом мальчугане то, что он совершенно не избалован, обладает чудесным чувством юмора и не переоценивает собственной важности в мире. [конец слов Персингера]
Говорил он и о непринуждённой красоте игры своего ученика, описывая её так:
[Слова Персингера:] исходящей из глубокого, таинственного и чудесного источника… он словно впитывал всё, чему я его учил, как губка впитывает воду. Прогресс его — и в музыкальном, и в техническом отношении — был очень быстр. Мы начинали изучение нового сочинения, разъяснив ему его общий характер, идя фраза за фразой. Я играл фразу, он повторял её как можно точнее, и та манера, в какой он схватывал вещи по ходу дела, была для меня постоянным источником радости и удивления. В случае Иегуди в этом методе не было опасности, ибо его понимание и игра были слишком свежи и слишком правдивы, чтобы быть подражанием чему бы то ни было. [конец слов Персингера]
[Слова Персингера:] Дело было не только в непосредственности, — продолжал Персингер. — Способность его рассуждать была необычайна, совсем помимо музыкальных дарований. Чтобы исправить ошибку, достаточно было указать на неё раз или два. Иногда, когда какой-то момент чуть ускользал, я взывал к его сильному чувству юмора и так доносил до него. Отворачиваясь порой от фортепиано, покуда я показывал ему музыкальное строение нового сочинения, я поражался напряжённому взгляду его глаз. Всегда прекрасные и выразительные, они временами, казалось, глядели куда-то далеко и высоко над землёй. Иегуди приобретал умение так быстро и запоминал так стремительно, что одной из главных задач было его сдерживать. Он выказывал порой склонность «убегать вперёд» в пассажах, спешить сквозь медленную часть, не постигая её глубин, а пальцы его временами «поддавали» на вибрато — поначалу у него было забавное маленькое подрагивание, сходившее за него, — а какое-то время смычок был ему слишком длинен для руки. [конец слов Персингера]
Склонность скользить по поверхности заметил не кто иной, как штатный дирижёр сан-францисского оркестра, когда Иегуди играл Скрипичный концерт Мендельсона на прослушивании ради ценной стипендии.
[Слова Менухина:] На середине Andante, — вспоминал Иегуди, — судья, Альфред Херц, бородатый, обожавший медь немец бисмарковской дородности, поднялся, чтобы оспорить быстрый темп, который я себе задал. Я объяснил, что хочу добраться до прелестной третьей части, пока не вышло моё время, ибо боялся, что расположить ко мне судей могут лишь фейерверки allegro, что приз будет проигран прежде, чем я покажу товар лицом, что нельзя терять ни минуты. [конец слов Менухина]
Иегуди писал, что во время этого испытания ему было семь, но ближе к истине девять. Херц заверил его, что он может не спешить, и он должным образом выиграл стипендию. Газетный отчёт сообщал, что она давала два года обучения. Магидофф называл 20 долларов в месяц на два года. По словам Иегуди в «Неоконченном странствии», это было лишь на год; Моше говорил, что было 30 долларов, а не 20. Поскольку Персингер утверждал, что никогда не брал с Менухиных ни пенни, остаётся гадать, куда шли деньги. Это был единственный конкурс, который Иегуди когда-либо выиграл.
После полутора лет занятий Персингер предложил, чтобы Иегуди дал полноценный сольный концерт. Марута дала своё благословение (Моше не забывал подчёркивать, что все подобные решения принимала его жена), и профессионального концертного управляющего, Элис Секелс, наняли устроить событие, состоявшееся в зале Шотландского обряда в Сан-Франциско 30 марта 1925 года. Концерт рекламировали под шапкой, написанной Моше: «Собственный гений Сан-Франциско». Все билеты были распроданы, но, чтобы приглушить волнение в этот день, Марута как можно дольше держалась своего распорядка. Ужин был в шесть, на кухне как обычно, и жилец Эзра Шапиро присоединился к ним поболтать. Затем Иегуди отослали бы наверх, в его комнату, готовиться к утренним урокам. Лишь в последнюю минуту ему велели сменить старый свитер и хлопковые шорты на диковинную белую шёлковую блузу и бархатные штаны, которые Марута постановила считать его концертным облачением.
В программу входили Скрипичный концерт Мендельсона, который он впервые выучил у Зигмунда Анкера, и «Moto perpetuo» Паганини — в сопровождении Персингера на фортепиано. Критики и профессиональные музыканты заполнили зал. После концерта один знакомый ему музыкант возбуждённо сказал Редферну Мейсону из «Игзэминер»: «Дайте вашему перу лететь; тут нельзя переусердствовать. Это не талант; это гений». И, ободрённый таким образом, Мейсон должным образом выдал ещё одну колонку витиеватой прозы:
[Слова Редферна Мейсона:] Все скрипачи города были там — зрелые артисты и люди, которым надо всё доказывать, — и Иегуди поставил их, фигурально выражаясь, на колени. Его концерт был не успехом; это был триумф. Он начал с «Патетической фантазии» Вьётана, и по мере того, как разворачивались беглые периоды, люди в изумлении переглядывались. Казалось невозможным, чтобы эта властная мелодия исходила из пальцев простого ребёнка. Когда он сыграл Концерт Мендельсона, их удивление углубилось в ошеломлённое изумление. Постижение того, что́ значит эта музыка, было так зрело, а способ её произведения так артистичен, что, будь исполнитель невидим, они подумали бы, что слушают игру признанного мастера. Я вспомнил Иоахима [немецкого вундеркинда; ему было всего двенадцать, когда он занимался у Мендельсона], который мальчиком оставил свой кораблик в ванне, вытер руки, чтобы сыграть это самое сочинение самому Мендельсону, и был публично обнят композитором. Думаю, Мендельсон сделал бы то же и с Иегуди, услышь он его вчера вечером. [конец слов Редферна Мейсона]
Быть может, именно этот концерт породил часто повторяемый анекдот о простодушии Иегуди. Жилец Эзра Шапиро вспоминал, как зашёл в спальню Иегуди поцеловать его на ночь после особенно прекрасного концерта. Очевидно, пытаясь воспользоваться случаем, Иегуди вкрадчиво попросил:
«Ну, окажешь мне большую услугу?»
Гадая, что на уме у мальчика, Шапиро согласился.
«Тогда, пожалуйста, первым делом с утра почини руль на моём трёхколёсном велосипеде».
Добродушный Луис Персингер, кажется, лишь однажды потерял терпение со своим лучшим учеником. Юный Менухин часто выражал желание выучить Эверест скрипичного репертуара — Концерт Бетховена. Персингер долго противился, но в конце концов уступил при условии, что Иегуди сначала изучит Ля-мажорный концерт Моцарта (К. 219). Иегуди тут же попытался отвертеться от семейной поездки к морю в тот день, но, измерив ему температуру и найдя её нормальной, мать настояла на своих планах. Следующие два дня Иегуди работал над Моцартом так усердно (как ему казалось), что на очередном уроке смог сыграть его наизусть. Но на сей раз Персингер не был впечатлён. Занятия мальчика были поверхностны. Он, должно быть, скользил по нотам в спешке разделаться с Моцартом на пути к Бетховену. Жестом столь потрясающим, что Иегуди никогда его не забыл, учитель захлопнул ноты посреди медленной части — музыки, отмеченной паутинным кружевом форшлагов. На глазах у матери Иегуди Персингер гневно велел мальчику идти домой: «Употреби свою хорошую математическую голову и вычисли сам точные ритмы. Я не желаю тебя видеть, пока ты не обдумаешь каждую ноту в каждой части!»
Марута была в ярости на Иегуди.
[Слова Менухина:] Провалиться было грехом сравнительно простительным, но провалиться, жаждя успеха, выдавало во мне заурядного выскочку. Схалтурить в своём долге, — объяснял Иегуди, — понадеяться, что небрежная второсортность сойдёт, значило предать выдержку, самодисциплину, мерки черкесов. [конец слов Менухина]
Дома Иегуди отправили в комнату, а вечером Марута велела Моше как следует отхлестать его кожаным ремнём. Моше опустил всякое упоминание об этом случае в своих мемуарах, но Магидофф изрядно расписал его в биографии:
[Слова Роберта Магидоффа:] С несчастным видом Моше снял ремень с брюк, и Иегуди понял. Он помнит, что не таил обиды. Более того, глядя на муку на лице отца, он жалел его и старался ему облегчить. Он подошёл к узкой кровати и склонился над ней. Моше замахнулся ремнём яростным жестом, но опустил его медленно, и боли почти не было. Он замахнулся снова, потом ещё раз и выбежал из комнаты. Марута последовала за ним. Иегуди не видел её лица, но каким-то смутным, детским чутьём знал, что и она страдает. [конец слов Роберта Магидоффа]
Магидофф изрядно подорвал пафос, намекнув, что Марута мстила сыну за унижение, которое он ей причинил. По собственному рассказу Иегуди, его мать считала, что всё следует испытать хоть однажды, включая порку, но лишь он один был «готов» на этот опыт; отец его никаким блюстителем дисциплины не был. К счастью, его любовь к Моцарту не пострадала от этого нерешительного соприкосновения с телесным наказанием. В своей книге Иегуди использовал эпизод с ремнём как трамплин для хвалебного гимна Ля-мажорному концерту Моцарта. В детстве, писал он, он чувствовал большее родство с Моцартом, чем с любым другим композитором:
[Слова Менухина:] Чтобы проникнуть в его музыку и передать её слушателю, мне не нужно было перевоплощаться — я мог играть его и оставаться собой, без нужды чувствовать себя большим, могучим и взрослым; мне даже не приходилось воображать себя влюблённым. [конец слов Менухина]
Несмотря на эти примирительные слова, у него, должно быть, был некий внутренний затор с Концертом К. 219, потому что в юности он никогда не играл его на публике.
Марута была так же сердита на Персингера, как и на Иегуди. К следующему уроку присмиревший Иегуди овладел моцартовскими тридцатьвторыми к одобрению Персингера, но стальная Марута настояла, чтобы учитель извинился перед учеником за то, что говорил с ним так резко. Менухин вспоминал, как Персингер повёл его на переднюю площадку сан-францисского трамвая, чтобы, никем не замеченным, произнести несколько слов в смягчение своего выговора. Умерив свою черкесскую честь, Марута вновь присоединилась к ним для визита вежливости в отель «Клифт», где Иегуди сыграл Моцарта ещё одному приезжему музыкальному сановнику — Осипу Габриловичу. Этот легендарный русский пианист и дирижёр, руководивший тогда Детройтским оркестром, внимательно слушал и в конце обнял Иегуди, не сказав ни слова. Иегуди сразу к нему проникся; он ведь был зятем его любимого писателя, Марка Твена.
Волнение, поднятое концертом Иегуди в зале Шотландского обряда, утвердило его приход в число крупных фигур музыкальной жизни Сан-Франциско. Ему не было ещё десяти, но его образование, очевидно, требовало дорогого обучения, поездок за границу и покупки хорошей скрипки со смычком, что в совокупности означало денежные затраты далеко за пределами средств, какими Моше мог когда-либо располагать как надзиратель еврейской школы. Несколько еврейских филантропов начали проявлять интерес к юному Иегуди, среди них — доктор Сэмюэл Лангер, влиятельный член правления Еврейского просветительского общества, ставший другом семьи благодаря работе Моше надзирателем еврейских школ. Лангер возглавлял еврейский приют в Сан-Франциско. Он хотел направить часть средств организации на благо образования Иегуди, но его председатель, пятидесятилетний юрист, ездивший на «Роллс-Ройсе», по имени Сидней Эрман, и слышать не хотел о том, чтобы обделять сирот. Когда его после концерта представили Менухиным, Эрман предложил взамен обеспечить стипендию в 500 долларов специально для Иегуди.
Рассказы о том, что было дальше, расходятся. У Магидоффа Марута настаивала на отказе от всех предложений денежной помощи, включая помощь мистера Эрмана. Мемуары Иегуди держатся сходной линии:
[Слова Менухина:] Он предложил моим родителям некую сумму денег, но, как во всякой доброй сказке, надо было пережить несколько неудач, прежде чем настанет счастливый конец. Абба и Имма отвергли деньги на том основании, что не нуждаются в чужих деньгах для воспитания своих детей. [конец слов Менухина]
Но автобиография Моше опровергает то, что он называет «этой вздорной байкой». Она, добавляет он, исходит из злобного источника (снова Магидофф?), чьим побуждением было очернить Маруту. По словам Моше, писавшего через пятьдесят лет после события, его жена приняла предложение Эрмана без колебаний: «Мы говорили „Нет!“ тем многочисленным концертным устроителям, что размахивали перед нами десятками тысяч долларов».
Эрман был впечатлён Марутой:
[Слова Сиднея Эрмана:] Я нашёл её эмоциональной, чувствительной, гордой и упрямой. И логичной в том, что она говорила. Она не была уверена, что хочет, чтобы её сын сделал музыку своим поприщем, ибо боялась, что хаотичная и блестящая жизнь вундеркинда может испортить его, исказить его видение и погубить его жизнь. «Я предпочла бы, — сказала она, — чтобы он вырос сапожником, лишь бы остался цельным и честным человеком. Я боюсь слишком жёсткой сосредоточенности на его поприще, ибо без такой сосредоточенности я не вижу для него пути к [достижению? ~ слово опущено в оригинале] величию. Я боюсь расстройства нашей семейной жизни, разлук, забот, связанных со школьным обучением мальчика и его сестёр». [конец слов Сиднея Эрмана]
Эрман её переубедил: его предложение, сказал он ей, предназначено покрыть всю семью, чтобы держать их вместе. Марута вскоре стала звать его «дядей», да и сам Иегуди всегда отзывался о нём тепло. Помимо родного отца, «ни один человек не имел большего права на мою сыновнюю привязанность, чем дядя Сидней, — писал он, — даже мои чтимые учителя Энеско и Персингер». Остаётся гадать, почему Иегуди внушал такую приязнь и щедрость: быть может, потому, что Сидней Эрман сам был в юности скрипачом; у него была скрипка Гваданьини, которую он в конце концов подарил Иегуди. Эрман умер в 1972 году, в возрасте ста двух лет.
Улучшение положения семьи, вызванное щедростью Эрмана, повлекло за собой новый уклад дома. Важно было иметь спальни для девочек, так что жильцов выселили — за исключением верного студента, Эзры Шапиро, который был детям как старший брат. Появились репетиторы для Иегуди и его сестёр, среди них Ребекка и Жозефина Годшо, учившие их французскому; профессор Арнольд Перстейн из Калифорнийского университета, преподававший английскую литературу; и Джон Патерсон, скрипач городского оркестра, учивший гармонии и контрапункту. Жена Патерсона стала первой учительницей фортепиано у Ялты; Хефциба уже занималась фортепиано с Джудит Блокли.
Летом 1925 года, когда Иегуди было девять, Луис Персингер сообщил семье, что решил уйти из оркестра и переехать на зимний сезон в Нью-Йорк, где богатый покровитель предложил помочь ему сосредоточиться на струнном квартете, недавно им созданном. Менухины оказались в затруднении. Работа держала Моше в Сан-Франциско, где он надзирал за семью еврейскими школами, которые помог основать. Но замены Персингеру, что касается скрипичной игры Иегуди, быть не могло, и потому, с деньгами благодетельного Сиднея Эрмана в качестве страховочной сетки, Марута решила вернуться в Нью-Йорк с тремя детьми. Впервые за одиннадцать лет со дня свадьбы родители разлучились. Маруте с детьми предстояло ехать шестьдесят часов на «Оверленд Лимитед», а затем двадцатичасовое путешествие из Чикаго в Нью-Йорк на «Твентис Сенчури Лимитед» — названия поездов, которых Иегуди никогда не забыл. На вокзале Окленда Моше сунул сыну в руку флакон нюхательной соли. Как единственному мужчине в компании, сказал он, Иегуди надлежит заботиться о матери. Пока они мчались через континент, Иегуди глядел в окно, сверяя их продвижение с картой Соединённых Штатов, предусмотрительно предоставленной доктором Лангером.
В Нью-Йорке Марута сняла квартиру на 114-й улице, близ Морнингсайд-парка. Сэмми Маранц, любимый ученик тех времён, когда Менухины преподавали в Элизабет, приезжал из Нью-Джерси, когда только мог, помочь с детьми. Почти каждый день Иегуди шёл с матерью и сёстрами через город и на юг, за сорок кварталов, на свои уроки с Персингером в доме важной дамы по имени Сесилия Кассерли. Она жила на Лексингтон-авеню в элегантном двухуровневом жилье на углу Восточной 61-й улицы. Квартет Персингера тоже репетировал там, так что Иегуди впервые услышал камерную музыку. Он с известным трепетом отметил, что в квартире имелась галерея для менестрелей.
Иегуди наконец пошёл в школу. Мать записала его на курсы сольфеджио, развития слуха и гармонии в Институте музыкального искусства, тогда как раз преобразовывавшемся в то, что ныне зовётся Джульярдской школой. В девять лет он был самым младшим учеником, какого они когда-либо принимали; его товарищи были все студенческого возраста. По словам одной из его учительниц, Дороти Кроутерс, у Иегуди был сладкий, ровный сопрано, но, по его собственному признанию, он был плох в гармонии, будучи не в силах запомнить названия аккордов. Всё это было частью довольно тоскливой осени. Он скучал по отцу и тосковал по чистому и тихому Сан-Франциско. Первые впечатления от города, где он родился, были нелестными:
[Слова Менухина:] ужасающие каньоны улиц с ноябрьской тьмой, смыкающейся над ними… шум, грязь и смрад подземки… одержимые, измученные ньюйоркцы, бьющиеся за свою жизнь с зимой, заработком и напором вечно снующих толп. [конец слов Менухина]
Персингер предложил, чтобы, покуда они в Нью-Йорке, его ученик дал концерт «в большом концертном зале, на широкую ногу» (описание Иегуди). За три тысячи миль, в Сан-Франциско, Моше и Сидней Эрман оба сочли это предложение преждевременным. Эрман не возражал против денежной траты (под риском оказалось бы несколько тысяч долларов), но полагал, что Иегуди следует вести вперёд более постепенно. Тогда Моше посоветовался с доктором Лангером, который придерживался противоположного взгляда, доказывая, что развитие Иегуди как артиста нет нужды искусственно замедлять. Лангер телеграфировал Максу Розенбергу, ещё одному почитателю Иегуди в еврейской общине. Розенберг был на отдыхе в Индии, но в течение суток прислал своё одобрение. Надо полагать, Моше рассказал эту историю столь пространно и с такими обстоятельными доказательствами, чтобы опровергнуть обвинение, будто он был чересчур ретивым эксплуататором гения своего сына.
Прежде чем дать концерт в свете нью-йоркских огней, Иегуди должен был обзавестись скрипкой получше. Его благодетелем на сей раз был не Эрман, а коллега Моше по преподаванию по фамилии Розенталь, разделивший счёт в 800 долларов с упомянутым выше филантропом Максом Розенбергом. Несомненно, с одобрения Персингера Марута купила Иегуди его первую итальянскую скрипку — инструмент размером в семь восьмых, датированный 1696 годом, работы миланского мастера Джованни Гранчино. По словам одной сан-францисской газеты, это была единственная уменьшенная скрипка Гранчино в мире, изготовленная для музыкального празднества при итальянском дворе.
Иегуди вспоминал эту покупку в книге «Скрипка», изданной в 1996 году.
[Слова Менухина («Скрипка»):] Я приобрёл свою первую прекрасную итальянскую скрипку в восемь лет [на самом деле в девять]. Это был Гранчино в семь восьмых, не полноразмерный инструмент. [конец слов Менухина]
На аукционе «Сотбис», где распродавалась его коллекция, 16 ноября 1999 года, лот 92 был определён как скрипка, купленная в Нью-Йорке. Но, что удивительно, ей больше не приписывали родословную Гранчино: она значилась как «Миланская школа, первая половина восемнадцатого века». Из запросов в Управление наследием Менухина я узнал, что, когда в середине 1990-х скрипку оценивали для страховых целей, эксперты пришли к выводу, что прежнее приписывание Гранчино не может быть подтверждено. Но никто не сообщил Иегуди, что инструмент, к которому он питал жгучую сентиментальную привязанность, был понижен в статусе. (Она ушла за 17 000 фунтов. Его полноразмерный Гранчино, купленный двумя годами позже и всего на четыре миллиметра больше, принёс 100 000 фунтов.)
К этой истории с покупкой скрипки есть несколько озадачивающий довесок: спустя несколько недель после приезда Иегуди в Нью-Йорк другая сан-францисская газета сообщила, что миссис Джон Кассерли, «богатая покровительница музыки и искусства», подарила Иегуди то, что газета описала как скрипку Страдивари:
[Слова из сан-францисской газеты:] Мальчик играл на приёме в доме миссис Кассерли, где присутствовало сорок видных нью-йоркских музыкантов, среди них Дамроши [Уолтер, дирижёр, и Фрэнк, глава Джульярда] и Луис Персингер. Страдивари подарили мальчику после приёма в доме Миши Эльмана. [конец слов из сан-францисской газеты]
Никаких дальнейших упоминаний об этом подарке не обнаружено: по всей видимости, Иегуди играл на приёме на чьём-то чужом «Страдивари», а Моше, всё ещё бывший в Сан-Франциско, понял всё превратно.
Приобретение скрипки Гранчино породило трогательный сон с участием Фрица Крейслера:
[Слова Менухина:] Крейслер выходит на сцену Карнеги-холла. Овация нарастает, потом резко смолкает, когда люди, среди них я, сидящий в первом ряду, замечают нечто странное. Он несёт две одинаковые скрипки. С края эстрады он протягивает одну мне и торжественным голосом, легко разносящимся по залу, будто в этом и состоит его концерт, говорит: «Возьми её, дитя моё. Она твоя навсегда». [конец слов Менухина]
Крейслер был третьим из кумиров Менухина, вместе с Хейфецем и Эльманом. Крейслеровский звук, писал он, «был весь — тонкий акцент, недосказанность и оброненные намёки», — ускользающая смесь, которую в отрочестве Иегуди было куда труднее воспроизвести, чем ослепительную, но более поверхностную фактуру хейфецовской записи.
Первый нью-йоркский концерт Иегуди назначили на воскресенье, 17 января 1926 года, в Манхэттенском оперном театре. (Это было здание Оскара Хаммерстайна I 1906 года, давно отданное под концерты, — не путать с более величавой «Метрополитен-оперой».) Событие продвигал уважаемый нью-йоркский управляющий Лаудон Чарлтон, но, похоже, дело повели не слишком удачно, ибо оно не окупило своих издержек — и это несмотря на героические усилия Моше по рекламе в последнюю минуту: он выговорил себе отпуск, якобы для изучения работы еврейских школ в других американских городах. Предварительная продажа билетов шла плохо, и Моше проводил долгие дни, сгоняя возможных сторонников и надписывая конверты жертвователям из рассылочного списка Федерации еврейских благотворительных обществ, любезно предоставленного его бывшим коллегой по Нью-Йоркскому совету еврейского образования. В программу входили первая часть Ре-мажорного концерта Паганини, соната Генделя (№ 6 ми минор) и «Испанская симфония» Лало, а также горстка более лёгких пьес и «Нигун» Эрнеста Блоха.
В 1920-е годы воскресный вечерний концерт был по определению делом негромким. «Нью-Йорк Таймс» вовсе его проигнорировала; другие газеты прислали лишь второ- и третьеразрядных рецензентов, один из которых заметил, что «естественное диво того, что юнец столь нежных лет играет на публике, после нескольких фраз поглощалось дивом того, что он способен делать это так хорошо». Другой сообщал, что «этот пухлый вихрастый мальчик обладает savoir faire, восьмикратно превосходящим его восемь лет». (Иегуди было девять с тремя четвертями.) Третий не сумел выдавить ничего лучше «поистине поразительно». Это было далеко от красочных репортажей Редферна Мейсона в Сан-Франциско. Говорили, что отцы великих Хейфеца и Эльмана сидели в первом ряду, но Иегуди полагал, что это, вероятно, журналистская выдумка, призванная придать событию бо́льшую значимость; как он помнил, единственным присутствовавшим музыкантом был Уолтер Дамрош, которому вскоре предстояло дать ему первый концертный ангажемент в Нью-Йорке. Большинство рецензий ссылались на заверения Моше, что Иегуди не эксплуатируют как вундеркинда; он дал концерт лишь для того, чтобы приобрести опыт публичных выступлений. И всё же, если верить рекламе Моше к следующему выступлению сына в Сан-Франциско, концерт имел все задатки легенды: говорили, что публика в конце штурмовала эстраду.
[Слова Моше Менухина:] Рабочим сцены и полиции пришлось оттеснять толпу от мальчика ради его безопасности. Он играл бис за бисом, исчерпав свой репертуар прежде, чем погасили огни. На следующее утро критики обезумели от восторга. [конец слов Моше Менухина]
Семья вернулась в Сан-Франциско через Лос-Анджелес, где им показали дома Дугласа Фэрбенкса и Мэри Пикфорд. (Маруте пришлось объяснять, кто это.) Дома Иегуди сообщил одному журналисту, что его больше заинтересовали динозавры в Музее естественной истории, чем публика в Манхэттенском оперном театре. Симфонические концерты теперь регулярно транслировались в Сан-Франциско, и новый радиоприёмник — по всей видимости, подарок Эрманов — ждал семью по адресу Стайнер-стрит, 1043. Они настроились на джазовую передачу: «Дети слушали и смеялись над странной музыкой, столь непохожей на их привычных музыкальных спутников».
То, что Моше рекламировал как «ежегодный концерт» сына, состоялось 4 марта 1926 года в том же зале, что и в прошлом году, — зале Шотландского обряда (позднее переоборудованном в кинотеатр) на Ван-Несс-авеню. Главными сочинениями программы были концерты Лало и Паганини, которые он играл двумя месяцами ранее в Нью-Йорке. Интерес Моше к концертному менеджменту берёт начало с этого времени, обострённый тем, что он счёл недостатками устройства недавнего нью-йоркского концерта Иегуди. Он нанял видного местного концертного устроителя, Селби К. Оппенгеймера, в списке артистов которого значились Беньямино Джильи и Вальтер Гизекинг. Он составил собственный список важных персон, держал под жёстким контролем бесплатные места, надзирал за рекламой и в итоге получил аншлаговое событие, которое, благодаря Иегуди, стало ещё и художественным триумфом.
[Слова Александра Фрида:] Его игру слушаешь, — писал критик «Кроникл» Александр Фрид, — в том же духе, в каком взираешь на Ниагарский водопад, Большой каньон или закат у Золотых Ворот. О невыразимом чуде сказать нечего. Он играл трудные каденции у Паганини… в темпе, оставившем зрелых скрипачей в недоумении и безмолвии. Двойные ноты, флажолеты, spiccati — все труднейшие технические подвиги скрипичного мастерства для него что запуск волчка для обыкновенных детей. [конец слов Александра Фрида]
Фрид равно хвалил и его богатый выразительный звук — и аккомпаниатора Луиса Персингера,
[Слова Александра Фрида:] который к тому же настроил инструмент мальчика. Перед лицом непрерывной череды оваций ребёнок был спокоен, как ветеран. То, что сотворило мир в шесть дней, измыслило и гений Иегуди. Он шагает по волнам. [конец слов Александра Фрида]
Но кататься на велосипеде ему не позволяли. Дядя Сидней Эрман подарил ему велосипед, но Альфред Херц, которому случилось в тот день ужинать с семьёй, настоятельнейше отсоветовал: мчась по отвесным улицам Сан-Франциско, мальчик мог опасно упасть. Равно тревожась о руках мальчика, Моше столь же страшился игр с мячом. Бейсбольные мячи были под запретом, но под нажимом Эрмана Иегуди по крайней мере позволили играть в «поймай» — теннисным мячом.
Всего через неделю после концерта Иегуди дебютировал с симфоническим оркестром. 12 марта 1926 года он сыграл три части «Испанской симфонии» Лало — Allegro, Andante и Rondo; две другие части в те дни обычно опускали. Концерт в театре «Курран» повторили два дня спустя. Персингер дирижировал Сан-Францисским симфоническим оркестром, к некоторому неудовольствию Альфреда Херца. «Мы сочли это не лишённым резона, — отмечал Моше, — ибо на пользу Иегуди было иметь во главе своего учителя». Персингер, в конце концов, десять лет был помощником дирижёра оркестра, а Херц, к тому времени добрый друг семьи Менухиных, позднее дирижировал несколькими исполнениями концертов, которые Иегуди давал в Сан-Франциско.
«Знаменитое чудо-мальчик» был притчей во языцех, что дало новое раздолье авторам заголовков: «Иегуди Менухин держит слушателей волшебной скрипкой»; «Малыш-маэстро набивает театр „Курран“»; «Триумфальная скачка Иегуди».
[Слова Александра Фрида:] Зал, — писал Александр Фрид, — являл редкое зрелище, когда девятилетний солист вышел для своего чудесного показа. Не видно было ни единого пустого места, ложи ломились от жаждущих стоящих, оркестровая яма театра была полна до краёв, головы выглядывали из каждого открытого выхода. Достижение Иегуди было столь же чудесно, как в его недавнем концерте. Поразительно было наблюдать его зрелую фразировку и блестящее применение mezza voce, тонкой нюансировки и точных выверок темпов, что во многом составляют плоть и кровь интерпретации. Мелкие шероховатости ещё есть — и технические, и музыкальные, — но по всем внешним признакам он в наилучших руках. [конец слов Александра Фрида]
Мальчик получил гонорар в 500 долларов за два выступления. Дипломатично он пожертвовал его (по предложению родителей) в благотворительный фонд оркестра; к началу сезона у оркестра был дефицит в 36 000 долларов. Пятьсот долларов и так были изрядной суммой, но когда его слава распространилась на Европу, вознаграждение возросло десятикратно. Кстати, Менухин помнил Херца как дирижёра того первого концерта, чей год он ошибочно называл в «Неоконченном странствии» 1925-м. Он добавлял, что после исполнения «Херц оторвал меня от пола своим объятием, вжав моё лицо в свою бороду, которая была на ощупь как влажная метёлка». Нет причин сомневаться в этом воспоминании, поскольку Херц действительно был там и дирижировал остатком концерта.
Развитие Иегуди шло почти пугающим темпом; каждый месяц видел, как он прибавляет к репертуару новые концерты. Летом 1926 года объявили, что его ангажировали открыть осенний сезон популярных концертов Сан-Францисской симфонии, устраиваемых для сбора средств, исполнением Концерта Чайковского. Но возникла загвоздка с Луисом Персингером, чьи камерно-музыкальные занятия увели его той осенью в Санта-Барбару, почти за четыреста миль вниз по калифорнийскому побережью, откуда ему пришлось бы ездить туда и обратно в Сан-Франциско на уроки Иегуди. Это было не самое удовлетворительное устройство на долгий срок, да и сам Иегуди, должно быть, интуитивно сознавал, что готов к перемене — к переходу на поистине международный уровень обучения.
Несколько недель того лета семья провела на отдыхе в роскошном поместье Эрманов на западном берегу озера Тахо. Иегуди влюбился в их дочь Эстер, несмотря на то что она была почти вдвое старше его, и был привязан также к её брату, юному Сиднею, тогда студенту Беркли, влюблённому в Дебюсси. (Уезжая учиться в Англию, он подарил Иегуди свой письменный стол.) Между верховыми прогулками и катаниями на моторной лодке шли семейные советы с «дядей» Сиднеем, чтобы определить следующий шаг мальчика. Европа стала фактором уравнения. Для американских музыкантов в поисках всестороннего образования период европейской учёбы был обязателен. Но у кого учиться? В прошлом сезоне Иегуди столкнулся с гением румына Джордже Энеску. Тот дебютировал в Сан-Франциско (в марте 1925 года) в двойной роли — как солист в Скрипичном концерте Брамса и как дирижёр собственной Первой симфонии. «Прежде чем прозвучала хоть нота, он уже держал меня в плену», — вспоминал Иегуди. Это был coup de foudre.
[Слова Менухина:] Его лик, его осанка, его чудесная грива чёрных волос — всё в нём возвещало вольного человека, человека, сильного свободой цыган, непосредственности, творческого гения, огня. [конец слов Менухина]
Это были бы исключительно проницательные наблюдения для восьмилетнего мальчика. Менухин писал через пятьдесят лет после события.
Пока что, однако, Энеско как учитель не рассматривался. Персингер хотел, чтобы его ученик занимался у его собственного глубоко чтимого учителя, Эжена Изаи, гиганта среди скрипачей во всех смыслах, которому Шоссон посвятил свою «Поэму», а Сезар Франк — свою бессмертную Скрипичную сонату. С новой, расширенной гарантией денежной поддержки от Эрмана Моше выговорил себе полугодовое отсутствие с должности надзирателя еврейских школ: вся семья совершит путешествие через Атлантику, направившись сперва в Париж, источник свободы и Мекку всех американцев, а затем в дом Изаи в Брюсселе. Прыжок в неизвестность? В духе Моше и Маруты было обратить вспять обычный поток переселенцев, покинув новую родину, Калифорнию, чтобы двинуться на восток, в Европу. Но они были далеки от того, чтобы отвергать США. Менее чем годом ранее, 15 декабря 1925 года, Моше написал в «Сан-Франциско Игзэминер» в патриотическом духе, чтобы опровергнуть историю о том, будто его сын — недавний иммигрант из некой дальневосточной страны (то есть из СССР):
[Слова Моше Менухина:] Иегуди и его родители очень горды своей родной и приёмной страной; более того, они полагают, что, не будь тех возможностей, которые эта страна дала им для получения культурного образования, и не будь той свободы действий, дарованной мирному частному гражданину, Иегуди никогда не достиг бы того, чем он сегодня является, — взберётся ли он «на высшую ступень лестницы славы» или просто будет хорошим мальчиком на радость родителям и друзьям.
В одном мы уверены: что Иегуди никогда не отречётся от своего американского рождения. [В этом Моше предстояло оказаться неправым.] Иегуди Менухин — американский продукт. Несчастье нас, американцев [Моше принял американское гражданство лишь шестью годами ранее], в том, что мы связываем поверхностность, мелкость, «бэббитство» с понятием американского, а всё большое, глубокое, неповторимое, дерзающее — с Европой. Есть и другая Америка в становлении, с которой нам следовало бы больше считаться, вместо того чтобы быть болезненными и обидчивыми. [конец слов Моше Менухина]
Он мог бы добавить, что Иегуди спал с портретом Авраама Линкольна над кроватью. Когда критик Редферн Мейсон посетил дом Менухиных на Стайнер-стрит, он отметил Линкольна рядом с Сократом, Дионисом, Мендельсоном, Шопеном и группой деревенских скрипачей — все эти изображения Иегуди вырезал из газет, «своего рода живописный синтез его идеалов». Лишь эстамп с пророком Самуилом был подарком отца — «отрок Самуил, тот, кто услышал голос Бога, звавший его в ночные стражи». Пророчески — ведь до их настоящей встречи оставалось семнадцать лет — Моше сказал Мейсону, что надеется отправить Иегуди в Венгрию учиться у Белы Бартока.
В подготовке к великому трансатлантическому приключению надо было овладеть французским. Однажды утром Ребекка Годшо прочла Иегуди стихотворение, подчёркивавшее благозвучие этого языка. После урока Марута настояла, чтобы сын выучил его наизусть тем же вечером. Последовало противостояние, схожее со столкновением в Йосемитском национальном парке. Иегуди сделался сонным; слоги не желали держаться, но «черкес никогда не оставляет ничего незавершённым», и была уже за полночь, прежде чем ему позволили лечь спать. На следующий день пополудни он мог прочесть его безупречно — раннее свидетельство его замечательной лёгкости в иностранных языках. Он уже говорил на иврите и по-английски; ведомый матерью, которая за столом настаивала, чтобы месяц кряду говорили только на изучаемом языке, он прибавил к своим достижениям немецкий и итальянский — а для полной меры добавили и изучение лучшей литературы.
16 ноября 1926 года Иегуди впервые играл с оркестром в громадном Гражданском зале, построенном к выставке 1915 года в честь возрождения Сан-Франциско после разрушительного землетрясения. Избранное сочинение, Скрипичный концерт Чайковского, было честолюбивее «Испанской симфонии» Лало. Перед выступлением Менухины ужинали с Эрманами. По дороге к залу, вспоминал Моше, Иегуди сидел впереди с шофёром Барни. А потом он вышел на сцену.
[Слова Александра Фрида:] Его невинные детские глаза озирали царство в десять тысяч душ, — писал Александр Фрид. — В его пухлых руках были маленький смычок и скрипка — его волшебная палочка и царский скипетр. У его ног в совершенном безмолвии сидела величайшая толпа, какую способен вместить огромный зал; за его спиной в равном благоговении были Альфред Херц и восемьдесят закалённых артистов Сан-Францисского симфонического оркестра…
Девятилетний [на самом деле десять с половиной] Иегуди всё ещё дивное дитя; скоро он будет дивным юношей, а затем дивным мужем… Мальчик, казавшийся меньше прежнего в своём необъятном окружении, наполнил его своей личностью и своим гением. Огромная публика, как ни знала она, чего ждать, была изумлена и воспламенена его исполнением… Сверхъестественные пальцы Иегуди с лёгкостью справлялись с трудными нотами, а его сердце дерзко ныряло в глубины воображения композитора… оглушительные аплодисменты не унимались, пока Луис Персингер не вышел на эстраду, чтобы аккомпанировать ему в череде дополнительных сольных номеров.
Вчерашний вечер был последним на долгое время сан-францисским концертным выступлением Иегуди Менухина. Он вскоре уедет на Восток, откуда в конце концов продолжит путь в Бельгию, чтобы приступить к занятиям со знаменитым Эженом Изаи. Его главная задача — позволить годам догнать его достижения. Его техника едва ли может стать более отточенной, но репертуару и звуку естественным образом нужны годы, чтобы возрасти до зрелых размеров. Занятная будет сцена, когда он впервые проведёт смычком перед маститым французским мастером. [конец слов Александра Фрида]
Так оно и вышло, хоть и не совсем в том духе, какой мог бы предсказать Фрид. Критик Редферн Мейсон не уступал Александру Фриду в гиперболах, абзац за абзацем. Что это, должно быть, был за концерт!
[Слова Редферна Мейсона:] Играя с закрытыми глазами, Иегуди вызвал из этого чудо-ларца, которым является скрипка, песнь, поплывшую птицей над оркестровым сопровождением. Поглощённый тем, что делал, мальчик, казалось, не сознавал присутствия внимающего множества. Ему дан дар совершенной сосредоточенности. При этом в нём нет отчуждённости Хейфеца, и, хотя душа его, быть может, в небесах звука, телесное существо его укоренено на земле так же прочно, как у самого Фрица Крейслера. Не играя, скрипачи оркестра следили за ним с каким-то восхищённым отчаянием.
Дикий взрыв аплодисментов встретил окончание Allegro, и Иегуди по-мальчишески пригнул голову, лицо его сияло счастьем. Он передал инструмент Пиастро [концертмейстеру] настроить, а затем излил нежность и печаль Canzonetta. В этом есть иудейская струя, и что-то атавистическое в мальчике, казалось, чувствовало её, ибо он играл её так, будто гений еврейства взывал в нём. Широкие напевы пассажа, ведущего к финалу, словно пробудили в нём дремлющего мужа, и он ринулся в головокружительное Vivacissimo с весёлой стремительностью, а когда наконец инструментальный tour de force был окончен, публика обезумела так, как только может обезуметь сан-францисская публика, тронутая до самых глубин. [конец слов Редферна Мейсона]
Редферн Мейсон присутствовал ранее и на репетиции.
[Слова Редферна Мейсона:] Он сообщил о том, что описал как «минутную заминку. Иегуди хладнокровно указал смычком на партитуру Альфреда Херца. „Давайте начнём отсюда. Вот где загвоздка“. Херц и оркестр расхохотались». [конец слов Редферна Мейсона]
Неизгладимое воспоминание Иегуди о том концерте было скорее сентиментальным, чем музыкальным.
[Слова Менухина:] После первой части я нашаривал в кармане носовой платок, когда Эстер [Эрман], сидевшая рядом с моей матерью в первом ряду, встала и подала мне свой. [конец слов Менухина]
Он чувствовал себя, по его словам, как средневековый рыцарь, принимающий на турнире дар — перчатку своей дамы. На прощальном обеде, устроенном доктором Лангером перед отъездом семьи в Европу 25 ноября, Эстер подарила ему китайское головоломное кольцо, которое он потом много лет хранил в его «святилище» — своём скрипичном футляре.
Персингер преподнёс ему фотографию в рамке с надписью: «Дорогому Иегуди, в надежде, что он однажды разовьётся в великого артиста — того, кто окажется не только господином, но и земным слугою Прекрасного». Он добавил очаровательное стихотворение, которое стоит привести на пользу всем учителям и ученикам:
[Слова Персингера:] Иегуди, не забудь написать, Когда Октавы выйдут из строя Или трели начнутся слишком рано! И Струна Ре зазвучит хриплым карканьем, А Соль откажется говорить! Не говоря уже о том, Что пальцы скользят, как кот в грязи, А струна Ми звучит скользким мыльным пузырём! Или Смычок так скребёт у подставки, Что погубил бы бедные уши любого барда, И Ритмы совсем запутаются, Как нестриженый хвост щенка-спаниеля! Пока Нечестивое, сочное завывание струны Ля Напомнит горчичное задыхание того щенка! Да, Иегуди, молодой человек, вот тогда и настанет самое время (Просто чтобы кое-как докончить мой стишок!), Когда, Надеюсь, ты «возьмёшься за перо» И расскажешь мне новости о своём четырёхструнном оркестрике! А Если ты не вернёшься из старой Европы, Ягуди, С кучей свежей музыкальной добычи, Ты Меня определённо поразишь, Твой преданный Л. П. [конец слов Персингера]
Иегуди отозвался запиской, позднее воспроизведённой в сан-францисских газетах:
[Слова Менухина:] Милый мастер, Пока поезд идёт на восток, во мне растут чувства. Ибо как только мы простились вчера вечером, я ощутил то одинокое чувство — то самое, что было у меня год назад из-за отца. Право же, мистер Персингер, вы — мой отец в музыке. Я никогда не чувствовал вас так близко, как теперь. Куда бы ни привела меня жизнь — на восток, запад, север или юг, — я всегда буду слышать ваш милый голос. Тот голос, что столько раз меня поправлял, и, если бы я остался без него, лишь Бог знал бы, какую жизнь я вёл бы. Ваш любящий ученик, Иегуди Менухин [конец слов Менухина]
Рекомендуемые записи
(Каждая глава будет завершаться кратким списком относящихся к делу компакт-дисков.)
Чайковский: «Меланхолическая серенада» Яша Хейфец (скрипка) RCA 09026 61743-2 (1954, переиздано 1998) Это музыка, под которую Иегуди убаюкивал себя, будучи маленьким мальчиком.
Разные композиторы: «Концерты моего детства» с Ицхаком Перлманом (скрипка) EMI 7243 5 56750 2 6 Этот диск Ицхака Перлмана содержит записи Концерта № 1 ля минор Аколаи и «Балетной сцены» де Берио — двух сочинений, сыгранных Иегуди в детстве.
Лало: «Испанская симфония» Парижский симфонический оркестр под управлением Джордже Энеску EMI 5 65960 2 или BID LAB 046 Сочинение, которым Иегуди дебютировал как исполнитель концерта. Это первая из четырёх записей Лало у Иегуди, сделанная в 1933 году.
Глава 3. «Не своди глаз со звёзд»

[С фотографии: с сёстрами в Париже, 1927 год]
1927: февраль — европейский дебют, два концертных выступления с оркестром в Париже; лето — с Энеску в Румынии; ноябрь — триумфальное исполнение Концерта Бетховена в Нью-Йорке; 1928: октябрь — сольный дебют Хефцибы в восемь лет; декабрь–март — первое американское турне; 1929: январь — Иегуди дарят страдивари «Принц Кевенхюллер» от Гарри Голдмана.
Джордж Гершвин был не первым американским музыкантом, которого поразили клаксоны парижских такси. Двумя годами раньше Иегуди Менухин провёл свою первую ночь на французской земле в отеле «Па-де-Кале» на улице Сен-Пер.
[Слова Менухина:] Узкая улочка всё ещё была полна шумом машин; их клаксоны, снабжённые резиновыми грушами, при нажатии издавали звук почти животный и наполняли ночь кваканьем и хрипами всевозможной высоты и силы, будто под моим окном выпустили на волю дружелюбный, болтливый зверинец… Я лежал без сна, слушая этот весёлый гам и с тревогой раздумывая, смогу ли я, после целых двух недель без упражнений, вообще ещё играть на скрипке. [конец слов Менухина]
Путешествие за границу было для детей великим приключением, но для Моше и Маруты оно наверняка обернулось головной болью. Опираясь на финансовые гарантии Сидни Эрмана, они сняли квартиру на улице Севр, близ Латинского квартала, недалеко от Сен-Сюльпис, но Моше не был уверен, как действовать дальше. Уже больше года Иегуди твердил, что хочет учиться у Джордже Энеску, который жил в Париже, когда не был на гастролях. Но учителем, чьё имя стояло на повестке дня, был бельгиец Эжен Изаи, живший в Брюсселе. Изаи вдохновил Луиса Персингера, когда тот был немногим старше нынешнего Иегуди; он был кумиром Фрица Крейслера, а Карл Флеш, ещё один великий скрипичный педагог, называл его самым выдающимся музыкантом из всех, кого доводилось слышать. Иегуди должен сыграть для Изаи, решили родители; надо держаться плана, объявленного ещё до отъезда из Сан-Франциско.
Марута отправилась с ним в Брюссель. Когда на следующее утро они позвонили в дверь Изаи, наступила долгая пауза, прежде чем её наконец открыла молодая женщина в одном лишь халате. Иегуди никогда прежде не видел женщину в неглиже; то, что она была ученицей Изаи (и его будущей женой), не смягчило ощущения неприличия у мальчика — как и у его матери. Их проводили наверх, где Изаи приветствовал их, не поднявшись с дивана. В воздухе стоял неприятный запах. Иегуди тогда не знал, что почтенный бельгиец, которому было шестьдесят восемь, страдал гангреной стопы и уже не мог стоять. Покончив с приветствиями, Иегуди сыграл первую часть «Испанской симфонии» — то самое сочинение, которое Персингер исполнял на собственном прослушивании у Изаи двадцатью пятью годами раньше. Старик взял свой гварнери, вспоминал Иегуди, и безупречно аккомпанировал ему аккордами пиццикато. Когда первая часть закончилась, Изаи сказал: «Ты сделал меня счастливым, малыш, поистине очень счастливым». Но затем он попросил Иегуди сыграть арпеджио ля мажор в четыре октавы. Иегуди растерялся. Кроме тех случаев, когда арпеджио встречались в конкретных сочинениях, в его повседневных занятиях им места не было. Персингер как-то выписал ему целую страницу упражнений на гаммы и терции, но, по его собственному горестному признанию, Иегуди так их и не проработал, питая отвращение к тому, что называл «отвлечённой техникой». Изаи предостерёг: «Вам стоило бы поупражняться». Тем не менее он пригласил Менухина к себе в ученики. Марута уклонилась от ответа: прежде ей нужно поговорить с мужем. Едва они вышли из дома, как Иегуди уже высказывал матери своё отсутствие всякой симпатии к старику и повторял страстное требование учиться у Энеску.
Пошёл бы ему на пользу срок обучения в Брюсселе? В целом — вероятно, нет. Изаи, несомненно, был музыкантом мирового уровня. Он был композитором, руководил прославленным квартетом и много лет был дирижёром одного из ведущих американских симфонических оркестров. Список его скрипичных учеников производил колоссальное впечатление. Но он был больным человеком. И если критик Александр Фрид был прав, Иегуди находился на той стадии, когда ему нужна была больше помощь с интерпретацией, чем с техникой. Правда, восемью годами позже, на исходе юности, Иегуди пережил технический кризис, заставивший его сознательно разобрать то, что мальчиком он делал инстинктивно. Но в десять лет им, казалось, владело некое шестое чувство, влекшее его обратно в Париж — один из важнейших музыкальных центров мира в 1920-е годы — и к Джордже Энеску, которому тогда было сорок шесть и который был на вершине славы.
Рекомендательного письма у них не было, но, словно по провидению, Энеску именно на той неделе давал парижский концерт в зале Гаво, и Менухины, естественно, пришли, а после отправились за кулисы. Марута сказала сыну, что тот должен взять своё будущее в собственные руки.
[Слова Менухина:] «Без поддержки родителей и сестёр, до смерти напуганный ребёнок, я занял свой пост в артистической комнате». [конец слов Менухина]
Но Моше вспоминал это иначе, передавая разговор так, будто сам при нём присутствовал:
[Слова Моше Менухина:] Иегуди сказал: «Я очень хотел бы учиться у вас, мсье Энеску». «Но я не даю частных уроков». «Но я должен учиться у вас — прошу вас, позвольте мне сыграть для вас». «Это невозможно, дорогое дитя. Утром я уезжаю из Парижа». «А мог бы я сыграть для вас перед отъездом?» «Ничего лучшего и пожелать нельзя. Но вам придётся прийти ко мне в половине шестого». [конец слов Моше Менухина]
Этот диалог, извлечённый из мемуаров отца и сына Менухиных, воспроизводится с полным доверием — какой-то подобный обмен репликами за кулисами наверняка имел место, — и на следующее утро Иегуди должным образом явился на предрассветное прослушивание в дом Энеску на улице Клиши, 26.
[Слова Моше Менухина:] «Энеску сел за рояль, — вспоминал Моше, — и попросил Иегуди сыграть всё, что тому вздумается. Ни тот, ни другой не заглянули в ноты, хотя мы принесли с собой немало пьес. Энеску аккомпанировал Иегуди по памяти, естественной импровизацией. Звучало так, будто они играли вместе годами». [конец слов Моше Менухина]
Иегуди был принят в ученики, как он всегда знал нутром, что так и будет. Но Энеску и вправду в тот день уезжал на гастроли, так что уроки пришлось отложить на пару месяцев. Что до платы, самоотверженный румын позже сказал Моше, что не вправе принимать что бы то ни было: [Слова Энеску:] «Иегуди может дать мне столько же, сколько я могу дать ему». [конец слов Энеску]
Париж зимой был для Иегуди и его сестёр сказочной страной — так непохожей на холмистые улицы Сан-Франциско. Марута быстро наладила распорядок дня, как можно более сходный с домашним. Первые вылазки шли по улице Севр к отелю «Лютеция», но вскоре они отваживались добираться до самого Булонского леса, где дети набивали карманы блестящими каштанами. Прирождённый делец, Моше не желал сидеть сложа руки в ожидании возвращения Энеску. В начале января 1927 года было устроено прослушивание у дирижёра Поля Паре — тогда сорокалетнего, подающего надежды, с 1923 года возглавлявшего Концерты Ламурё. 12 января Паре написал Моше:
[Слова Поля Паре:] Я слышал вашего юного сына. Он изумителен. Я был бы очень счастлив, если бы он выступил с Концертами Ламурё как можно скорее, и притом дважды: в воскресенье 6 февраля с «Испанской симфонией» Лало и в субботу 12 февраля с Концертом Чайковского. [конец слов Поля Паре]
Не последнее из того, что поражает в этом приглашении, — способность Паре перекроить свои концертные программы в столь короткий срок.
Иегуди, десяти лет и временно без учителя, пришлось готовиться к этим концертам самому. Моше писал, что ежедневная работа без надзора [Слова Моше Менухина:] «пробудила в нём высокую степень самодисциплины и ответственности… Мы поняли, что ему жизненно необходимы периоды, когда он может побыть один и тем самым будет вынужден к саморазвитию, самонаставлению и самокритике». [конец слов Моше Менухина] Да и физически он рос быстро и явно нуждался в скрипке побольше. Вооружившись открытым чеком от Сидни Эрмана и обойдя множество других парижских мастеров, семья выбрала гранчино 1690 года у Турнье на улице Рима — на этот раз полноразмерную и, по цене в 3000 долларов, почти вчетверо дороже гранчино в семь восьмых, купленной в Нью-Йорке годом раньше. Этот инструмент оставался во владении Менухина вплоть до его смерти; на аукционе «Сотбис», где 16 ноября 1999 года продавали его скрипки, он ушёл за 120 000 фунтов.
Первое выступление Иегуди в Концертах Ламурё, 6 февраля 1927 года, стало succès fou — безумным успехом. Специально телеграфированный отчёт газеты «Сан-Франциско кроникл» начинался так:
[Слова прессы («Сан-Франциско кроникл»):] Со времён, когда дитя-Моцарт, усаженный на стопку нот на рояльном табурете, изумлял слушателей, Париж не был так поражён юным исполнителем, как сегодня, когда Иегуди Менухин, десятилетний мальчик из Сан-Франциско, вышел скрипачом-солистом со знаменитым оркестром Ламурё… С первых же нот публика убедилась, что слушает феноменального виртуоза, невзирая на возраст, а манера мальчика, сочетавшая уверенность и профессиональную непринуждённость с очаровательной мальчишеской серьёзностью, покоряла не меньше, чем богатый тон и поразительная техника артиста. Паре, не склонный к внешним проявлениям чувств, обнял мальчика и расцеловал его в обе щеки… [конец слов прессы]
«Ле Пти Паризьен» столь же восторженно писала о многочисленных достоинствах Иегуди:
[Слова прессы («Ле Пти Паризьен»):] …чувство, душа, нежность, чистота тона, точность, стаккато и ведение смычка, которые изумительны… и при всех этих дарованиях — совершенная уравновешенность и простота… этот маленький Моцарт напоминает нам о прекрасных днях Изаи и Крейслера. [конец слов прессы]
Моше уверял, что новый успех сына ставит его в тупик. Неискренне, невольно чувствуется, — ведь именно он устроил прослушивание и допустил концерт, — он говорил корреспонденту «Чикаго трибюн», что Иегуди привезли в Париж
[Слова Моше Менухина:] чтобы уберечь его от чрезмерного и превратного внимания, от избытка шумихи, от постоянного подчёркивания замечательной способности десятилетнего ребёнка зарабатывать деньги… мы полагали, что он может тихо оставаться здесь и развиваться, а позже — в Германии, пока к шестнадцати-семнадцати годам не будет готов выйти на концертную сцену. Вместо этого из-за этого выступления дверной звонок и телефон трезвонят так, что впору сойти с ума. Французские газеты и французские импресарио с тех пор непрерывно роятся вокруг, толкуя о деньгах, деньгах, деньгах. [конец слов Моше Менухина]
Одно из предложений, как говорили, стоило 10 000 долларов. Другому репортёру Моше сказал, что после занятий с Энеску сын отправится в Брюссель на уроки к Изаи, дав понять, что этот путь ещё не окончательно отвергнут, какими бы ни были желания Иегуди. (Об этом плане больше никогда не упоминалось.) «Чикаго трибюн» он поведал, что, хотя отъезд семьи из Америки был отчасти вызван неумеренным благоговением Луиса Персингера перед Иегуди, учитель и ученик воссоединятся, [Слова Моше Менухина:] «когда начнутся концертные турне». [конец слов Моше Менухина] (Неясно, шла ли речь о пяти годах вперёд, после предполагаемой учёбы Иегуди в Германии. Быть может, Моше уже замышлял американское турне с сыном — такое, какое он и предпринял менее чем два года спустя, зимой 1928 года.)
«Иегуди пока не испорчен», — продолжал Моше.
[Слова Моше Менухина:] Он не знает выражения, которым его называют в Америке: «чудо века». Французские пирожные интересуют его по-прежнему не меньше, чем скрипка… мы должны как можно дольше сохранять его таким. Больше он не даст в Париже ни одного концерта, кроме того, что уже назначен на эти выходные. [конец слов Моше Менухина]
И он не дал. Но сперва предстоял Концерт Чайковского — то самое сочинение, которым тремя месяцами раньше он простился с Сан-Франциско. Зал Гаво был набит битком — *archibondée*, если воспользоваться изящным французским словом, — и сотни разочарованных парижан остались снаружи на тротуаре. Выступление Иегуди сопровождалось драмой: на новой гранчино лопнула струна.
[Слова прессы («Чикаго трибюн»):] Судя по единодушному вздоху зрителей, — сообщала «Чикаго трибюн», — их сердца оборвались вместе с ней… Спокойнее всех в зале был солист. Получив обратно скрипку из починивших её рук концертмейстера, он продолжил часть с того места, где случилась беда, и подал новый пример выдержки и хладнокровия. [конец слов прессы]
В письме доктору Лангеру Иегуди дал собственный рассказ об этом нервном происшествии:
[Слова Менухина (письмо доктору Лангеру):] Самое смешное случилось на третьей странице — лопнула струна ми. К счастью, у скрипача рядом с концертмейстером как раз оказалась при себе струна, и её быстро сменили. Но остаток части мне пришлось играть на «расстроенной» скрипке. Однако я старался как мог. В конце концерта мсье Паре… преподнёс мне великолепную медную пластину, всю резную, так что она приняла вид прекрасной женщины, сидящей на скале и играющей на флейте, а сбоку — венок из цветов… Медная пластина обрамлена красивой квадратной деревянной рамой, на обратной стороне которой прикреплён прямоугольный кусок золота с гравировкой:
ИЕГУДИ МЕНУХИНУ в память о его первом концерте в Париже 6 февраля 1927 Оркестр Ламурё [конец слов Менухина]
Письмо Иегуди продолжалось похвалами дирижёру: [Слова Менухина (письмо доктору Лангеру):] «С одной репетиции он понял каждую мелочь, что я делал в Чайковском. Он любезный человек, милейший малый, наделённый достоинствами молодости». [конец слов Менухина] На бис Паре аккомпанировал Иегуди на рояле: «Хоровод гномов» Бацци́ни и «Нигун» Блоха. Тот вечер, по словам Паре, подарил ему одно из самых чистых переживаний в его жизни.
Чувства Моше тоже, должно быть, были на подъёме. Парижский триумф сына вынуждал его задуматься о собственном положении. Ему было всего тридцать три. Последние восемь лет он посвятил созданию еврейских школ в Сан-Франциско, и виды на карьеру у него были хорошие. Ему предоставили отпуск на европейскую поездку, но всего через три месяца он решил уволиться и целиком посвятить себя образованию и карьере сына. Когда Энеску согласился учить Иегуди, Моше написал, что они становятся [Слова Моше Менухина:] «партнёрами в деле» [конец слов Моше Менухина] карьеры Иегуди — за чашкой горячего шоколада с бриошами в кафе на улице Клиши. Неизбежно тут была и доля жертвы для человека, воспитанного в убеждении, что традиционная роль отца — быть кормильцем семьи. Но его сын был своего рода гением, чудом. Была и вознаграждающая (и заманчивая) перспектива войти в международный музыкальный мир. Вследствие решения отца сместился и центр тяжести Иегуди:
[Слова Менухина:] С этого времени я перешёл из женского в мужское ведомство семьи. До 1927 года скрипка была под опекой моей матери, но между Изаи и Энеску она перешла в ведение Аббы. [конец слов Менухина]
Хефциба и Ялта остались на попечении Маруты.
Однажды мартовским утром пришло пневматическое экспресс-письмо от Энеску: его гастроли завершились, и долгожданные уроки могли начаться — с Концерта Брамса. Для Иегуди Энеску был [Слова Менухина:] «поддерживающей рукой провидения, вдохновением, что несло меня ввысь». [конец слов Менухина] Пабло Казальс называл юного Энеску самым чудесно одарённым музыкантом со времён Моцарта. Родившийся в Молдавии, в дальней провинции Габсбургской империи, он, как и Иегуди, был мальчиком-вундеркиндом, учился игре на скрипке в Вене, прежде чем перебрался в Париж, где композиции его обучал Габриэль Форе. Ныне, в сорок шесть лет, Энеску считал себя прежде всего композитором. Его «Румынские рапсодии», сочинённые в юности, заслуженно пользовались популярностью, поздние сочинения — меньше, а на жизнь он зарабатывал как дирижёр и скрипач-виртуоз. Время своё он делил между Парижем, гастролями и летним домом в Синае, в Румынии.
Иегуди боготворил Энеску и писал о нём с безоговорочным восторгом: [Слова Менухина:] «То, что я получал от него — силой примера, а не словом, — было нотой, превращённой в живую весть, фразой, обретшей форму и смысл, структурой, ставшей зримой». [конец слов Менухина] Когда же Энеску пускал в ход слова, [Слова Менухина:] «то были не сухие предписания и не готовые решения, а подсказки, образы, которые в обход рассудка напитывали воображение более полным пониманием». [конец слов Менухина] Энеску не был учителем в привычном смысле — тем, кто предписывает курс обучения с чёткими целями, регулярными экзаменами и публичными концертами. Он был особенно чуток к необходимости находить подобающий стиль для каждого изучаемого сочинения:
[Слова Менухина:] Он редко предавался отвлечённым рассуждениям о музыке, направляя моё внимание к тому пассажу или фразе, что были перед нами. Он неизменно находил верное слово, образ или символ, чтобы помочь мне понять. Вбивая мысль, он часто обращался к жизни композитора, побуждая меня читать книги о нём и его сочинениях. Критикуя меня и исправляя мои ошибки, Энеску никогда не причинял боли или унижения, оставаясь всегда обходительным и дружелюбным, каким бы суровым ни был смысл его критики. В нём сочетались первозданные силы природы и тончайшее чувство стиля, мелодическая цельность народных песен и самые утончённые традиции великих мастеров. Какую бы разрежённую музыку он ни играл, в его руках она становилась земной, полной жизни и силы. Это качество Энеску словно отвечало моим внутренним нуждам и привязало меня к нему. [конец слов Менухина]
Уроки шли, когда Энеску бывал в городе, — иной раз пять дней подряд, а потом ни одного целых две недели. Каждый урок растягивался на весь день. Энеску учил, как дирижёр, ведущий репетицию с солистом: аккомпанировал на рояле, часто напевая главные оркестровые партии, когда изучался концерт, и всегда разбирая сочинение в понятиях музыки, а не техники. Иегуди говорит, что играл [Слова Менухина:] «более или менее так, как поёт птица, — инстинктивно, без расчёта, не задумываясь». [конец слов Менухина] Ни тот, ни другой не придавали большого значения теории, так что до ученика доходило понимание сочинения самим Энеску:
[Слова Менухина:] Годы и годы спустя я мог слышать его голос — иногда в словах, но чаще в музыке, — рассказывающий мне о том, что я играю, и по мере того как рос мой опыт, эти памятные советы обретали всё большую верность… всё, что я делаю, до сих пор несёт его отпечаток. [конец слов Менухина]
Когда в следующем сезоне Энеску был в Сан-Франциско, его спросили о содержании уроков Иегуди. «Я учил его, — ответил он, —
[Слова Энеску:] что подлинное искусство идёт изнутри, а не снаружи. Технически его прекрасно выучил Персингер — тут не улучшишь. Он работал над всевозможными видами вибрато — вибрато любезной беседы; вибрато страсти, ожесточения. Всё это ему понадобится. Играя Мендельсона и Бруха, он может дать полную волю тому восточному началу, что есть в каждом еврее. Но с Бахом, Бетховеном и Моцартом так нельзя. Они тоже эмоциональны, но сдержанно, классически. [конец слов Энеску]
В подтверждение педагогических убеждений Моше и Маруты Энеску прибавил, что Иегуди читает хорошие книги: [Слова Энеску:] «Это часть необходимого образования артиста». [конец слов Энеску]
Теперь на Моше лежала обязанность записывать замечания учителя в толстую тетрадь. Он присутствовал на уроках, притворяясь, что читает газеты, но на деле держа ухо востро на случай метких фраз, которые можно будет обсудить за бриошью в кафе по дороге домой и которые послужат полезным напоминанием, когда мальчик будет упражняться дома. Однажды весной 1927 года урок был прерван неожиданным визитом Мориса Равеля. Он принёс рукопись своей новой Сонаты для скрипки и фортепиано. Первое публичное исполнение было назначено на май, и он хотел опробовать её, прежде чем доверить издательству Дюрана. С Равелем за роялем Энеску прочёл с листа всю пьесу, изредка останавливаясь, чтобы поработать над трудным местом. Затем он отложил ноты и исполнил Сонату — вместе с её роскошной, блюзовой медленной частью — по памяти. Это был подвиг, которого не мог повторить даже Иегуди. Энеску владел пятьюдесятью восемью томами Баха и все их знал наизусть, а словно этого было мало, мог по памяти сыграть за клавиатурой «Тристана и Изольду», распевая при этом каждую партию. Словом, он был единственным в своём роде.
Долгий путь на уроки вёл через Сену, вдоль до площади Оперы, а затем вверх к Монмартру, минуя вокзал Сен-Лазар. Иегуди казалось, что парижские мостовые вымощены камнем твёрже, чем в Сан-Франциско или Нью-Йорке. От них у него болела спина, и он вспоминал, с каким удовольствием мог прислониться к стене в студии Энеску, разучивая Сонату Сезара Франка. Позже той весной он с отцом ездил в тогда ещё маленькую деревушку Бельвю близ Медона, где у Энеску был домик. Иегуди любил ехать ранним поездом, чтобы осталось время на прогулку по окрестностям, наслаждаясь [Слова Менухина:] «запахом влажной земли, пышной растительностью Иль-де-Франса, птичьими голосами, звеневшими сквозь лес». [конец слов Менухина] Соната Франка, которую он изучал и там, так пропиталась духом этого места, что ему довольно было её услышать, [Слова Менухина:] «чтобы снова увидеть комнату на верхнем этаже, Энеску за пианино и за открытым окном — улыбающуюся французскую деревню». [конец слов Менухина]
Пока жизнь Иегуди теперь вращалась вокруг Энеску, его сёстры Хефциба и Ялта делили распорядок дня, установленный Марутой: уроки дома, прогулки в парке, ранний отход ко сну — в семь для девочек, в половине восьмого для их брата. По выходным устраивались туристические вылазки за город — в Версаль, Рамбуйе и Фонтенбло. Любимым способом дать выход энергии у детей было бегать по улицам Парижа, катя деревянные обручи. Девочки одевались в одинаковые пальто с матросскими воротниками, а все трое детей носили рабочие плоские кепки, отчего походили на детский водевильный номер. Уроки фортепиано девочкам давал аккомпаниатор Энеску Марсель Чампи. Он поначалу неохотно брался за столь юных детей, но в присутствии грозной Маруты согласился устроить им прослушивание. Хефциба, которой в мае исполнялось семь, уже три года училась в Сан-Франциско и была на верном пути к тому, чтобы повторить блистательную стезю брата. Ялту, пятилетнюю, тоже нельзя было лишить прослушивания, и её столь же ранний талант заставил Чампи воскликнуть: «Mais le ventre de Madame Menuhin est un véritable conservatoire». («Чрево мадам Менухин — настоящая консерватория».)
Были у первого пребывания Менухиных в Париже и более мрачные стороны. Спальни их квартиры выходили во двор, где однажды ночью убили человека. Иегуди разбудил выстрел; он слышал крики и вопли, наутро видел кровь на булыжниках и потом неделями страдал от кошмаров. Биография Магидоффа даёт понять, что напряжение существовало и внутри семьи. Марута настаивала на скромной жизни — вопреки, а вернее, именно из-за незаполненного чека дяди Сидни. Моше пошёл на просчитанный риск; знамения были добрыми, но не было уверенности, что Иегуди окажется постоянным кормильцем. Из подслушанных разговоров родителей он, должно быть, понял, что тяжкое бремя ответственности легло на его юные плечи. Но в его собственных мемуарах об этом нет ни слова. Благословлённый избирательной памятью, он предпочитал вспоминать дружбу, завязавшуюся в его первую парижскую весну, — всё, надо сказать, со взрослыми, а не с детьми его возраста. Была мадам Симон, приятельница семейства Годшо из Сан-Франциско, жившая в роскошном доме на авеню Булонского леса и обладавшая великолепной коллекцией фарфоровых кукол. Этьен Гаво был прославленным фабрикантом роялей (сыном основателя фирмы) и своего рода денди. За «символическую плату» (по выражению Моше) он одолжил им пару пианино, чтобы Хефциба и Ялта могли упражняться, а также давал семье бесплатный доступ в свою ложу на концерты в зале Гаво. Иегуди лучше всего запомнил его красиво подстриженную бороду с белым клинышком, столь непохожую на длинные жидкие бороды раввинов, которых он изредка встречал с отцом на родине.
Самым важным из этих новых друзей семьи был Ян Хамбург, ещё один состоятельный сын знаменитого отца. Тогда ему было под пятьдесят; Хамбург был искусным скрипачом, учившимся у Изаи. Он предпочитал вести жизнь парижского дилетанта и, женившись на богатой американке, мог себе это позволить. Он владел двумя прекрасными скрипками — амати и петер-гварнери — и следовал неизменному распорядку, который Иегуди наблюдал несколько раз: каждый день, кроме воскресенья, он надевал бархатный пиджак винного цвета, выбирал скрипку и играл одно из шести баховских сочинений для скрипки соло, для которых в 1934 году издал собственную исполнительскую редакцию. Страсть Иегуди к полному собранию сочинений Баха, уже разгоревшаяся при виде их на книжной полке Энеску, была этой встречей закреплена. Однако Моше отзывался о Хамбурге довольно едко. Упоминая о его годах учёбы у Изаи, он лукаво заметил, что [Слова Моше Менухина:] «увы, в его игре это не сказалось, зато он стал истинным знатоком еды, искусства, музыки и скрипок». [конец слов Моше Менухина] У Яна и его жены Изабеллы своих детей не было, и они осыпали детей Менухиных добротой, даже водили их в знаменитые парижские рестораны — Ян состоял в Гастрономическом обществе, — чтобы приобщить к чудесам французской кухни. Когда Иегуди утверждал, что за первые двадцать лет жизни ни разу не ел в ресторане, он умалчивал о своих вылазках с Хамбургами: любителем хорошей еды он остался на всю жизнь. Кстати, именно у Хамбургов Иегуди предстояло познакомиться с американской романисткой Уиллой Кэсер, которая стала любимицей всей семьи, частой корреспонденткой Маруты и добровольным наставником Иегуди в вопросах нравственности на протяжении всех его отроческих лет.
Наконец, была ещё одна американка, миссис Кора Кошланд, grande dame, которая на родине жила в сан-францисской копии Малого Трианона. Она гостила в Париже во время своего ежегодного европейского отпуска, чтобы проследить за изготовлением нового ковчега завета, заказанного ею для синагоги, где она молилась (реформистский храм Эмануэль), в память о покойном муже. Джордж Деннисон и Фрэнк Ингерсон — два художника-ремесленника, которых она наняла, чтобы изучить религиозные символы, что войдут в оформление ковчега. Родом они были из Лос-Гатоса в горах Санта-Крус и стали соседями и близкими друзьями семьи Менухиных.
Энеску каждое лето возвращался в Румынию — его связывали романтические отношения с княгиней Марукой Кантакузино, близкой подругой королевы Марии, — и в 1927 году он пригласил Менухиных присоединиться к нему. Они выехали из Парижа «Восточным экспрессом» и, благодаря дяде Сидни, путешествовали с известным шиком: Иегуди упражнялся в одном вагоне, Марута учила девочек французскому в другом, а Моше читал газеты в третьем. Ради разминки дети бегали туда-сюда по коридору поезда. На положенных остановках Моше выводил их на перрон и велел дышать свежим воздухом. Обручей своих они не взяли, но бегали вдоль стоящего поезда — странное трио, над которым улыбались другие пассажиры, — девочки в крестьянских нарядах, сшитых Марутой в Париже в предвкушении летнего отдыха. Она всегда предпочитала жить скромно, и Энеску забронировал им флигель отеля — приятный пансион с самообслуживанием, которому недоставало лишь одного существенного удобства: ванны. Ялта вспоминает, что вся деревня сбежалась поглазеть, когда из Бухареста доставили огромную чугунную ванну. В Париже давление занятий позволяло лишь один поход в неделю на рынок Ле-Аль, но в Синае каникулярный уклад был достаточно вольным, чтобы совершать ежедневные вылазки на базар. Впрочем, Марута с подозрением относилась к балканской гигиене и потому избегала любого мяса, кроме курятины.
Поскольку Энеску был близок к румынской королевской семье (именно колоритная королева Мария подарила ему собрание сочинений И. С. Баха), Менухины посетили королевский замок Пелеш. Они миновали монастырь, основанный одним из предков Энеску, и вошли в парк. Вдали виднелись фронтоны сказочного замка, напоминавшего Нойшванштайн безумного короля Людвига. Мимо них проехала коляска, запряжённая парой лихих пони, и Иегуди узнал в её единственном пассажире нового мальчика-короля, Михая. (Король Фердинанд, его дед, скончался 19 июля.) Когда коляска скрылась за поворотом, он бросил ей вслед камень. Этого поступка он так и не забыл — знак пробуждающегося общественного сознания, что уже дало о себе знать в Париже, где он возмущался нищенским жалованьем музыкантов оркестра Ламурё. Он не мог вспомнить, почему отреагировал столь яростно. И правда странно, если учесть его любовь в позднейшие годы к королям и королевам — среди них к румынскому Михаю.
[Слова Менухина:] Быть может, то было возмущение бессознательным высокомерием мальчика — или детская зависть к тому, что весь замок был в его распоряжении, целая конюшня пони, игрушки и слуги. Позже нам показали тронный зал, где право сидеть имел один лишь король Михай. Я подбежал к трону и уселся на него. Возмущённый стражник приказал мне слезть, а Абба [Моше] бросился ко мне, побледнев от испуга… Мне было стыдно за своё возмущение и зависть, и говорил я об этом только с Хефцибой, с которой начинал делиться своими мыслями. [конец слов Менухина]
Незадолго до того Энеску построил дом для себя и своей возлюбленной-княгини за пределами Синаи. Он назвал его Villa Luminiş, «Вилла Света», и с его студии на втором этаже открывались великолепные закаты, а сама она смотрела через долину на горную гряду. Княгиня Кантакузино жила на нижнем этаже, и, чтобы её не беспокоить, гости Энеску поднимались по винтовой лестнице, укрытой в башенке. Темп занятий Иегуди тем летом, может, и был расслабленным, но, по словам Моше, к концу его первого сезона под руководством Энеску репертуар значительно расширился и включал музыку Баха и Тартини, два концерта Моцарта, «Поэму» Шоссона и — прежде всего — великие концерты Брамса и Бетховена. Энеску познакомил Иегуди и с сочинением для скрипки и фортепиано Шимановского под названием «Мифы» — своего рода польским «Послеполуденным отдыхом фавна», написанным в 1915 году. Моше записал, что Энеску
[Слова Моше Менухина:] попросил Иегуди выглянуть в окно на крестьян, собиравших урожай, и вообразить жужжание пчёл и писк комаров. Затем [пока Иегуди играл Шимановского] он с необъяснимой яркостью подражал звуку пчёл и комаров. [конец слов Моше Менухина]
В конце лета 1927 года королева Мария, внучка королевы Виктории, была в трауре по мужу, с которым прожила тридцать пять лет. Она пригласила Иегуди сыграть при своём дворе, но Марута была полна решимости, чтобы Иегуди вёл неприметное существование, и отклонила приглашение. Тогда, по предложению Энеску, королева сама приехала послушать его на Villa Luminiş. Она сидела внизу со своей подругой княгиней Кантакузино и два часа подслушивала урок, оставив дверь студии приоткрытой. После Моше и Иегуди свели вниз для представления. Энеску поклонился и поцеловал королеве руку; Иегуди в качестве приветствия ограничился рукопожатием. Энеску заметил, что Иегуди впервые встретил королеву. «О нет, — сказал не по годам развитый одиннадцатилетний мальчик (по крайней мере, так гласит семейное предание), — в Америке все женщины королевы, но мы не целуем им рук и не кланяемся им». Голова его за столь крамольное высказывание не полетела с плеч; напротив, королева подарила ему подписанный сборник собственных сказок. Дарственная надпись гласила: «Маленькому Иегуди — в надежде, что он будет вести себя лучше, когда мы встретимся в Америке».
Куда большее впечатление на Иегуди произвела встреча с румынскими цыганами. Ещё когда «Восточный экспресс» нёсся на восток через Европу, у него было чувство, что он едет домой — во второй дом, а именно на таинственный Восток, от которого, как утверждала его мать через свою черкесскую кровь, она вела происхождение. В Синае они были совсем близко к Чёрному морю и Ялте — родному городу Маруты в Крыму. (В его честь была названа её вторая дочь, Ялта.) Дома в Сан-Франциско Марута отдыхала в турецких шёлковых шароварах, стянутых на тонкой талии серебряным поясом. В Синае она стала носить вышитые народные блузы, купленные ей Моше на местном базаре. Семья совершала долгие прогулки по восхитительной сельской местности, часто по тропам, что, как говорили, отведены для королевской семьи. За богатыми летними домами придворных и haute bourgeoisie городской шум уступал место малеровскому звуковому миру коровьих колокольцев и пастухов, играющих на свирелях в высоких холмах.
Цыгане были частью восточной таинственности, наследства Иегуди от матери, и однажды вечером — на полуночном празднестве, по словам Моше, — Иегуди повели послушать их игру на веранде кафе. Юные ромы плясали вокруг костра в упоении полного самозабвения, зажжённого furioso-импровизациями своих скрипачей. Моше с удовольствием обнаружил, что многие цыганские мелодии — троюродные родственницы еврейских песен, которые он выучил в детстве в гетто, перекрещённые за века племенных скитаний. Для Иегуди, столь строго воспитанного и эмоционально столь стеснённого условностями сдержанности, что навязала ему мать, было откровением, что можно творить музыку так совершенно раскованно. Взаимодействие цыганского фольклора и классической музыки Запада (а позже — Индии) стало интересом всей его жизни. Техника цыган была ещё одним чудом: [Слова Менухина:] «Меня поражало, что они могли извлекать такие необычайные звуки из столь примитивных инструментов, играя смычками, которые были деревцами, натянутыми небелёным конским волосом». [конец слов Менухина] Предводителей цыганских ансамблей пригласили в пансион Менухиных для более долгого «джем-сейшна». Играя для них на скрипке, Иегуди выбрал не «Цыганку» Равеля, как можно было бы ожидать (Моше числил её среди нового репертуара Иегуди, так что он наверняка её знал), а Сонату Тартини «Дьявольская трель», которую Иегуди считал классическим сочинением, ближе всего подошедшим к цыганскому духу (и которую, вероятно, можно было исполнить с бо́льшим эффектом, чем Равеля, если играть без фортепианного аккомпанемента).
Чего бы только не отдать, чтобы присутствовать в тот вечер — особенно чтобы увидеть лицо Моше, когда его сын порывисто преподнёс предводителю цыган один из трёх чрезвычайно дорогих, в золотой оправе смычков Сартори, которые он привёз с собой из Парижа! В ответ цыгане до конца пребывания Менухиных снабжали их корзинами дикой земляники. Иегуди научился исполнять и несколько румынских народных танцев, и, по счастливой случайности, миссис Кора Кошланд оказалась рядом, чтобы запечатлеть его лихое выступление на свою киноплёнку. Она прибыла с размахом, наняв тройку «Крайслеров» — солидных открытых четырёхдверных машин, в которых пустилась исследовать румынскую глубинку, а семья Менухиных сопровождала её в полном составе.
Антисемитские выступления в Румынии ранее в том же году привели к погромам и уличным беспорядкам. Иегуди их не застал, но Моше повезло меньше. Евреи, как ему сказали, были виновны в стремительной инфляции в стране. В городском парке Синаи он застал конец кровавого столкновения между еврейскими и нееврейскими студентами. Когда он поехал в Бухарест обналичить свой аккредитив, за ним следовал агент безопасности в штатском, которого, как он был убеждён, правительство (по подсказке Энеску) приставило приглядывать за ним. Румынская валюта обесценивалась так стремительно, что ему пришлось купить чемодан, чтобы увезти пачки банкнот обратно в Синаю. Деньги нужны были на оплату счетов: отдых закончился. Энеску уезжал на концертное турне, а Менухины должны были вернуться не в Париж — планы Энеску уводили его в отлучки слишком часто, — а в Америку, прежде чем снова отправиться в Европу и приступить к занятиям с Адольфом Бушем.
Сознавая, что Иегуди слишком впитывает его собственный романтический стиль, Энеску рекомендовал ему поучиться у немецкого скрипача, мастера классической школы. Он, как сообщают, сказал: «Учись всему, чему можешь, а потом забудь это». Со своей стороны, Марута вполне могла решить, что после года отсутствия детям нужно снова увидеть калифорнийский дом, прежде чем помышлять о новом долгом пребывании в Европе. Решающим поводом к возвращению в Америку стало приглашение Уолтера Дамроша Иегуди сыграть концерт с Нью-Йоркским симфоническим оркестром в Карнеги-холле в ноябре. (Слияние Симфонического оркестра с Филармоническим произошло в марте следующего года.) Всё устроил новый юрист Иегуди, доктор Эдгар Левентритт, и его новые агенты, нью-йоркская фирма «Солтер и Эванс», у которой уже было в списке четыре великих артиста: певцы Амелита Галли-Курчи, Элизабет Ретберг, Тито Скипа и Лоуренс Тиббетт.
Разгорелся спор о том, что Иегуди должен играть в Нью-Йорке. Нью-Йоркский симфонический оркестр предлагал концерт Моцарта, но Иегуди хотел дебютировать перед нью-йоркской оркестровой публикой с Концертом Бетховена — он всё лето изучал его с Энеску. Уолтер Дамрош, главный дирижёр оркестра, считал Бетховена слишком рискованным: даже единственный промах в столь известном сочинении повлёк бы недоброжелательные отзывы. Дирижировать концертом должен был Фриц Буш, и он с пренебрежением отнёсся к предложению Иегуди: «Man lässt ja auch Jackie Coogan nicht den Hamlet spielen». («Ведь не поручают же Джеки Кугану [самому известному голливудскому ребёнку-актёру] играть Гамлета».) Иегуди стоял на своём: играть Бетховена ему интереснее, и ему всё равно, даже если это поставит под угрозу его карьеру.
Решение отложили до приезда Иегуди в Нью-Йорк; сперва настало время проститься с Джордже Энеску. Расставание было печальным, ведь Энеску очень сблизился с ним. Иегуди с отцом, как обычно, выехали из Синаи в конной бричке с откидным верхом, который можно было натянуть над путниками, как капюшон детской коляски. Эта поездка всегда была для Иегуди приключением, и никогда более, чем в тот раз. Собиралась гроза, и в горах эхом перекатывался гром. Но было ещё сухо, так что Иегуди сидел впереди рядом с кучером. Он вспоминал, как смотрел на деревянные колёса брички, катившиеся по блестящим камням, когда они переезжали вброд ручей по пути к Villa Luminiş. Когда они прибыли, Энеску попросил его исполнить Чакону из Партиты Баха ре минор. Пока Иегуди играл, гроза разразилась во всю мощь: [Слова Менухина:] «Молнии рассекали небо из конца в конец долины, вновь и вновь озаряя леса и долы яростным, внезапным блеском». [конец слов Менухина] Гроза стала сенсационным аккомпанементом к Баху. Как только мальчик доиграл это пятнадцатиминутное сочинение, одно из труднейших в репертуаре, Энеску попросил его сыграть его снова, а затем и в третий раз — всегда под аккомпанемент грозы. Он вбивал урок о том, что для концертного артиста выносливость важна не меньше техники. Моше писал, что гроза словно вдохновляла его сына, и добавлял, что погода утихла, когда Иегуди в третий раз доиграл до конца. «Мой мальчик, — заметил Энеску, — всегда помни эту бушующую грозу и покой, что пришёл после неё. Чакона — это гроза, что кончается покоем».
Перед отъездом Моше отвёл Энеску в сторону и высказал свою тревогу: Иегуди, казалось, больше себя не подстёгивает — он честно упражнялся положенные часы, но не просил разрешения продолжить. Энеску сказал ему не беспокоиться о спокойном отношении сына к труду. «Это Божий дар ему: он проведёт его через всю жизнь». Иегуди же он дал трогательный совет: «Не своди глаз со звёзд, мой мальчик».
Возвращение в Нью-Йорк, город, где он родился, сильно отличалось от отъезда почти ровно двенадцатью месяцами раньше. Тогда он был одарённым мальчиком; теперь он был знаменитостью. Свора фотографов поднялась на борт парохода «Рошамбо», когда тот прибывал в устье Гудзона. Иегуди с сёстрами заставили позировать для снимков, которые назавтра появились в большинстве нью-йоркских газет. Один портрет Иегуди сопровождала злосчастная подпись: «Эту девочку называют величайшим ребёнком-музыкантом со времён Моцарта». Лоуренс Эванс и Джек Солтер, его новые агенты, встретили семью на пристани и преподнесли Иегуди тяжёлый чёрно-белый шёлковый шарф: [Слова Менухина:] «Никогда не обладав ничем столь роскошным, я был ужасно доволен и впечатлён». [конец слов Менухина]
Семья обосновалась в отеле «Колониал» на Восемьдесят первой улице на Манхэттене, и Моше созвал первую пресс-конференцию. Даже Маруту уговорили выступить — явно с изрядной долей иронии: «Я бы столь же охотно приняла, стань Иегуди фермером, а не великим музыкантом», — начала она, поясняя, что они повидали «слишком много музыкантов, раздутых от самомнения, своевольных и несчастных». Когда на концертах Иегуди рукоплескали, она говорила сыну, что аплодируют его хорошенькой блузе или ещё какому-нибудь пустяку. Моше усердно опровергал всякое обвинение в эксплуатации:
[Слова Моше Менухина:] «Мы думали, что он так любит играть на публике и, по-видимому, так мало этим затронут — ни нервически, ни эмоционально, — что упрашивает, чтобы ему позволили играть, как любой другой ребёнок упрашивал бы о новой игрушке». [конец слов Моше Менухина]
Обращаясь к новой аудитории, которой он мог изложить свои педагогические теории, уже знакомые газетчикам Сан-Франциско, Моше набрал полный ход:
[Слова Моше Менухина:] Наши дети никогда не ходили в школу — мы решили отдать все силы тому, чтобы образовывать их самим. Мы начали с того, что подвергли их всему доступному по части культурных влияний — хорошая музыка, картины, лучшая литература… Сегодня Иегуди с головой погружён в чтение «Отверженных». Он прочёл все комедии Мольера и великое множество французских авторов в оригинале. Он любит читать историю и только что закончил «Очерк» Г. Дж. Уэллса, который его восхитил. [конец слов Моше Менухина]
Ни тени скептицизма не заметно в газетных отчётах о притязаниях Моше касательно его сына. Нью-йоркские прожжённые репортёры проглотили их с крючком, леской и грузилом.
Теперь Иегуди пришлось отложить свои французские книги и убедить Фрица Буша, что в свои одиннадцать лет он способен исполнить Концерт Бетховена. Немецкий дирижёр впервые выступал в Нью-Йорке. Достойный старомодный европеец, ненавидевший шумиху и рекламу, он почти не говорил по-английски и был отнюдь не в восторге, когда от него потребовали явиться на жаркую и многолюдную пресс-конференцию с фотосъёмкой. В конце концов, ангажировать Иегуди было не его идеей, а главным сочинением в программе он считал мировую премьеру Симфонии ми минор, ор. 38, своего брата Адольфа. Впрочем, новое сочинение едва ли было сильной кассовой приманкой; лишь харизматичное присутствие Иегуди обеспечило аншлаг в Карнеги-холле, повторившийся два дня спустя в Нью-Йоркском Сити-центре, тогда известном как Мекка-Аудиториум.
Буш был музыкальным руководителем Дрезденской оперы, и именно молодой дрезденский концертный менеджер Курт Винхольд убедил его позволить Иегуди прослушать Бетховена у него в отеле. (Позже Винхольд стал американским менеджером Иегуди.) Луис Персингер приехал из Калифорнии, чтобы натаскать Иегуди, но когда он направился к роялю, Буш остановил его и сам сел за клавиатуру. Тут для мальчика был дополнительный экзамен — следовать темпу немецкого маэстро, а не тому темпу, что он столь часто отрабатывал с Персингером. Скептицизм Буша вырос, когда Иегуди снял пальто, обнаружив нелепо короткие фланелевые штаны, кончавшиеся много выше колен, — Марута намеревалась как можно дольше сохранять его мальчиком. Ещё одно очко против него: ему пришлось попросить Персингера настроить его скрипку. Затем Буш заиграл заключительные такты оркестровой экспозиции, и Иегуди сыграл своё первое вступление — те взмывающие, волшебные разложенные октавы, что поднимаются на такие заоблачные и красноречивые высоты. Скептицизм улетучился в мгновение ока:
[Слова Буша (мемуары):] «Иегуди играл так великолепно, — писал Буш в своих мемуарах, — и с таким совершенным мастерством, что уже ко второму оркестровому тутти я был покорён. Это было совершенство». [конец слов Буша]
Он подал Персингеру знак взять на себя аккомпанемент, а сам отступил в угол, явно очень взволнованный. Некоторое время он слушал, а потом вдруг остановил проигрывание. Обняв мальчика, он объявил: «Mein lieber Knabe, ты можешь играть со мной что угодно, когда угодно и где угодно!» И они тут же принялись за работу над интерпретацией. Убирая скрипку, чтобы уйти, Иегуди сказал, что может сыграть ещё и Концерт Брамса. Буш выразил недоверие, что столь маленькие руки способны охватить пресловуто трудный пассаж в децимах. Свежий после занятий с Энеску, Иегуди сыграл пассаж безупречно. Несколькими днями позже Буш написал в Берлинскую филармонию, рекомендуя ангажировать Иегуди на весенний сезон следующего года, чтобы тот сыграл в одном концерте и Бетховена, и Брамса, да ещё в придачу баховский концерт.
После первой оркестровой репетиции музыканты устроили Иегуди овацию стоя. И Буш решил перестроить программу. Он перенёс Концерт во второе отделение, доказывая, что [Слова Буша:] «ни у одной живой души в Карнеги-холле уже не осталось бы слуха для какой бы то ни было музыки после того, как Иегуди сыграет последние такты рондо». [конец слов Буша] На концерте (25 ноября 1927 года) Иегуди был одет в бархатные бриджи с белой спортивной блузой и белыми носками. Выйдя на сцену, он передал скрипку концертмейстеру, чтобы проверить настройку, — ему всё ещё было трудно подтягивать колки.
[Слова прессы («Нью-Йорк уорлд»):] Пока звучало вступительное тутти, — писала назавтра «Нью-Йорк уорлд», — мальчик стоял спокойно… как раз перед вступлением он поправил изрядных размеров чёрную подушечку, свисавшую с его скрипки… с первых же разложенных октав стало сразу ясно, что Иегуди Менухин — подлинный художественный гений. Именно прекрасный, зрелый музыкальный инстинкт юного виртуоза заставил вашего рецензента встрепенуться и изумиться… Были огрехи, которые, полагаю, были навязаны мальчику извне. Один — злоупотребление чрезмерным вибрато, другой — не в меру сентиментальная фразировка там, где музыка становится сильно эмоциональной. Он часто играл нечисто, но, кажется, вполне это сознаёт, ибо всякий раз, когда музыка давала ему минуту передышки, передавал скрипку концертмейстеру для подстройки. [конец слов прессы]
Другой рецензент предположил, что лёгкие погрешности интонации могли быть вызваны «обильным потом, одолевавшим крошечного виртуоза». В первой части публика разразилась аплодисментами в конце каденции, грозя остановить исполнение, «но, поддержанный Бушем и оркестром, Иегуди вернул их к Бетховену (он играл каденцию Иоахима) со всем авторитетом и присутствием духа бывалого исполнителя». То, что публика разразилась аплодисментами именно в этот момент Концерта, выставляет нью-йоркских слушателей в невыгодном свете; ведь в своём завершении каденция незаметно переходит в простое, но чарующее повторение главной мелодии, сопровождаемое оркестровыми струнными пиццикато. Это один из самых возвышенных эпизодов во всей музыке, и любые аплодисменты испортили бы атмосферу.
Комический момент случился, когда Иегуди принимал овацию в конце исполнения. Буш отправил его на сцену одного, чтобы он поклонился, а оркестр, сам горячо аплодируя, остался сидеть, когда мальчик попросил их разделить с ним бурный приём. Не зная, что делать дальше, он приметил за кулисами Луиса Персингера. (Магидофф писал «в кулисах», но в Карнеги-холле кулис нет — лишь дверной проём в глубине сцены.) Иегуди устремился к учителю и вывел его на середину сцены, смеясь, указывая на него и аплодируя. Кто-то в зале подумал, что это, должно быть, Моше, и закричал: «Браво, папаша Менухин!» (Разделить свой триумф с Луисом Персингером было щедрым, но, пожалуй, неуместным жестом, ведь последним репетитором Бетховена был Джордже Энеску.) Толпа не расходилась, пока Иегуди в последний раз не вышел, одетый в свою уличную одежду вместе с парижской плоской кепкой.
Тот вечер стал поворотным пунктом в развитии Иегуди. Олин Даунс из «Нью-Йорк таймс», влиятельнейший из музыкальных критиков города, вспоминал, что пришёл на концерт в скептическом настроении, [Слова Олина Даунса:] «уверенный, что ребёнок сыграет Бетховена не более убедительно, чем дрессированный тюлень… Я ушёл с убеждением, что великий художник, начинающий в раннем возрасте, — это возможно». [конец слов Олина Даунса] Он дважды переписывал свою рецензию. [Слова Олина Даунса:] «Мальчик одиннадцати лет, — сообщил он своим читателям, — неопровержимо доказал своё право стоять в ряду выдающихся истолкователей этой музыки». [конец слов Олина Даунса] Техника, отметил он, [Слова Олина Даунса:] «была не только блестящей, но и тонко закалённой… управляемой врождённой чуткостью и вкусом». [конец слов Олина Даунса] В «Херальд трибюн» Лоуренс Гилман написал, что исполнение Иегуди [Слова Лоуренса Гилмана:] «захватывает дух и оставляет тебя неустанно блуждать среди тайн человеческого духа». [конец слов Лоуренса Гилмана] Ирвинг Уэйл из «Нью-Йорк джорнал америкэн» назвал его [Слова Ирвинга Уэйла:] «довольно пухлым мальчуганом в блузе, коротких штанах и с голыми коленками — но чудом, тем не менее». [конец слов Ирвинга Уэйла] Сам Иегуди писал в мемуарах, что два этих нью-йоркских концерта были [Слова Менухина:] «успешны сверх наших самых смелых мечтаний, оправдав столь многое из того, что было прежде, и суля столь многое в будущем». [конец слов Менухина]
Награда его была восхитительно приземлённой. Когда Уолтер Дамрош зашёл после концерта прибавить свои «браво», за ним в артистическую вошёл друг семьи с большим блюдом мороженого, обещанного вундеркинду, если тот справится. Иегуди прошмыгнул мимо Дамроша с криком: «Так значит, я хорошо сыграл!» Мороженое, особенно клубничное, вошло в менухинский миф и немало способствовало подростковой пухлости Иегуди. Во время их предыдущего пребывания в Нью-Йорке мать заставляла его заниматься со шведскими гантелями. Свою страсть к мороженому он оправдывал, объявляя его символом совместной любви родителей к нему.
[Слова Менухина:] Я жил в лоне семьи, а не в мире, и остро сознавал малейшие различия между родителями, так что всё, что они делали сообща, радовало меня так, как никакая овация не могла бы. Если исполнение приносило счастье моей матери, вся семья грелась в нём — особенно отец, который тогда был на седьмом небе. [конец слов Менухина]
Бедная Симфония Адольфа Буша была практически забыта во всей этой шумихе. [Слова прессы («Нью-Йорк таймс»):] «Достаточно сказать, — писала „Нью-Йорк таймс“, — что она чрезвычайно степенна и несомненно добротна, безопасна, как Брамс, и разумна, как диатоническая гамма». [конец слов прессы] Приговор «Джорнал» был ещё лаконичнее: [Слова прессы («Джорнал»):] «очень длинно, очень громко и совершенно тщетно». [конец слов прессы] Адольфа Буша сегодня помнят как прекрасного скрипача и важного педагога; два лета спустя Иегуди предстояло стать его самым прославленным учеником.
12 декабря 1927 года Иегуди вновь выступил в Карнеги-холле, на этот раз с сольным концертом, где исполнил некоторые из сочинений, которые изучал с Энеску, среди них — баховскую Чакону, «Поэму» Шоссона и Концерт Моцарта, K. 271a, произведение сомнительной подлинности. Заголовок в «Херальд трибюн» гласил: «Многие на сцене целуют его после превосходного исполнения взыскательной программы». «Бостон глоуб» сообщала, что «люди устремились прямо к эстраде и целовали его в обе щеки». И снова зал был набит битком, столько лишних стульев втиснули на концертную эстраду — триста, по одной оценке, — что исполнителям едва хватило места.
Олин Даунс описал публику как «необычайно взыскательную и представительную», в которой было много профессиональных струнников, пришедших своими ушами услышать, не преувеличены ли прежние сообщения. «Их восторг был очевиден и несомненен: манифестации нарастали по мере того, как убывал вечер». Когда Даунс ушёл, чтобы успеть к сдаче номера, Иегуди всё ещё играл на бис перед публикой, покорённой его мастерством. Критик был не без оговорок: продолжительностью в два часа до бисов программа, писал он, была без нужды длинной и неразумно выбранной. «Тарантелла» Венявского [«Скерцо-тарантелла»] была «чрезмерно дешёвой музыкой» и взята слишком быстро. Не одобрил он и выбор Концерта Моцарта — «весьма скучной первой части», — хотя признал, что прочтение Иегуди финала было в высшей степени блестящим и вызвало особую манифестацию…
[Слова Олина Даунса:] Были лёгкие несовершенства в деталях, но его исполнение обнаружило всевозможные виды блестящей техники [излюбленное у Даунса в его критическом арсенале существительное тевтонского происхождения], включая короткие трели самой исключительной плотности, ровности и отделки… Всё было в потенции налицо, и он был счастлив, играя с полной искренностью и огромным воодушевлением. Это был не ребёнок, повторяющий урок, а ребёнок, в котором напряжённо жило каждое эмоциональное и умственное качество и который передавал свои переживания залу… В иных местах была нечистая интонация, вызванная не исполнителем, а натянувшейся струной… количество звука, извлекаемого из довольно посредственного инструмента в три четверти размера, было поразительным. [конец слов Олина Даунса]
На деле Иегуди играл на чуть большей гранчино, приобретённой в Париже; тем не менее замечание Даунса не осталось незамеченным, и четырнадцатью месяцами позже Иегуди предстояло стать обладателем страдивари мирового уровня.
Леонард Либлинг в «Нью-Йорк америкэн» похвалил ритмическую твёрдость Иегуди, «которая несколько раз удерживала его фортепианного партнёра [Персингера] от падения на обочину». Один рецензент, Ричард Стоукс из «Уорлд», подал ноту предостережения, под стать замечанию Изаи о непроработанных арпеджио; ему не нравилось, как Иегуди держит скрипку, которой, по его опасному мнению, «позволено скатываться вниз с плеча вместо того, чтобы вскидываться вверх, как в системе Ауэра, тогда как звук целиком зависит от силы ведения смычка, а не отчасти от пальцев левой руки». Но это была редкая критика того, что явно было сенсационным вечером: «Под конец, — писал Стоукс, — он всё ещё сыпал гаммами с головокружительной скоростью, вытачивая мелодии на тонком станке своего смычка и вырывая аккорды из струн со щелчком бича».
Настоящим знатоком в зале был великий скрипичный педагог Леопольд Ауэр, которому тогда было восемьдесят два. На вопрос другого рецензента, Сэмюэла Хотзинова, о его впечатлении от Иегуди «старик грозно глянул из-под своей меховой шубы и рявкнул: „Изумительно!“» Похвала поистине весомая — из уст учителя Эльмана и Хейфеца.
Несколькими днями позже Иегуди Менухин был включён в ежегодную «Почётную перекличку», устраиваемую журналом «Нейшн», рядом с учёным Альбертом Эйнштейном, поэтессой Эдной Сент-Винсент Миллей и бесстрашным авиатором полковником Линдбергом, в одиночку перелетевшим Атлантику. (Иегуди приглашали сыграть для него в Париже, но родители, державшиеся неприметно, отказались.) Формулировка при упоминании Иегуди гласила: «за доказательство того, что музыкальный гений высочайшего свойства ещё живёт в наш механистический век».
Запланированное возвращение в Сан-Франциско пришлось отложить, когда Марута заболела. Она легла в больницу на следующий день после сольного концерта Иегуди и перенесла операцию. Четыре недели, пока жена поправлялась, Моше готовил в отеле «Колониал» и присматривал за детьми. Семейная жизнь должна была оставаться простой, даже если великое богатство вдруг оказывалось в пределах досягаемости. Казалось, весь западный мир хотел услышать Иегуди. Только за 1928 год Моше уверял, что отклонил предложения о выступлениях на феноменальную сумму в 200 000 долларов — многие миллионы в нынешнем эквиваленте. [Слова Олина Даунса:] «Незаурядный дар Иегуди, — писал Олин Даунс, — мудро оберегается от чрезмерной эксплуатации». [конец слов Олина Даунса] Моше сообщил прессе, что они с Марутой теперь приняли, что
[Слова Моше Менухина:] дело жизни Иегуди — быть музыкантом. Если в нём есть искра гения — а я вынужден верить, что есть, — наша задача окружить его такой здравой, благоприятной атмосферой, чтобы его способности развернулись, как разворачиваются растения в здоровой среде. [конец слов Моше Менухина]
Сев вместе с Луисом Персингером, Эвансом и Солтером и их любящим музыку юристом Эдгаром Левентриттом, Моше выработал уклад развития Иегуди, чуждый всему, что отдавало бы сенсационным барышничеством, и всё же не отрезавший Иегуди совсем от публичного поприща, ведь тот столь явно наслаждался игрой на публике и мог собирать огромные залы, куда бы ни поехал. С января 1929 года, год спустя, он будет каждый сезон в течение двух месяцев гастролировать по Соединённым Штатам с концертами, устраиваемыми Эвансом и Солтером. Уже в первый год это национальное турне оказалось намного длиннее (и прибыльнее), чем предполагалось поначалу. Входя во вкус новой роли импресарио, Моше оставил ангажементы на Западном побережье за собой, а также сам вёл переговоры с фирмой «Виктор токинг машин компани» о первых записях Иегуди, намеченных на конец того же года.
Что нам известно о внутренних мыслях Иегуди во время этого решающего нью-йоркского визита, столь непохожего на идиллические месяцы, которыми он наслаждался в Румынии? Отдыхая после обеда в день после своего триумфа с Концертом Бетховена, он, как вспоминал, был слишком возбуждён, чтобы вздремнуть.
[Слова Менухина:] Я не мог ощутить веса своих членов. Быть может, это и есть то, что называют болями роста: тело, доселе принимавшееся как должное, словно ускользает из-под власти, так что мышцы непроизвольно деревенеют и теряют способность расслабляться… Прошло более двадцати лет, прежде чем я начал понимать работу суставов и мышц — или её важность для игры на скрипке… Теперь я могу ощутить вес одного пальца и оценить в мышцах плеча малейшее движение руки. Но если на решение этой загадки ушла целая жизнь, то с того ноябрьского дня я знал, что есть загадка, которую нужно решить. [конец слов Менухина]
В одном сложном месте своей автобиографии, написанной без малого полвека спустя, Иегуди признавал, что в исполнении Концерта Бетховена он коснулся духовных высот, но что не мог напрямик перескочить к эмоциональной зрелости:
[Слова Менухина:] Мои преданные, заботливые родители следили, чтобы я не был замкнут в том, что мне давалось легко; они уберегли меня от музыкального идиотизма… давая мне книги, языки и природу, семейную жизнь и многое другое; но такой вещи, как мгновенная биография, не бывает. Зрелость, в музыке и в жизни, надо заработать проживанием. Начав, в некотором роде, с вершины, и лишь в одном отношении, я вынужден был выстраивать свою зрелость под необычным углом. [конец слов Менухина]
В очень американском сравнении он видел себя воздушным шаром, парящим без видимой опоры на пятидесятом этаже небоскрёба. Его задачей, говорил он, было спустить с шара нити и исподволь строить снизу вверх, никогда там, внизу, не живя.
Музыка захлестнула его эмоциональную жизнь. Эстер Эрман была его Дульсинеей, но она была на десять лет старше и вскоре должна была выйти замуж за Клода Лазара из банкирского семейства. Розали Левентритт, дочь его юриста, была его нью-йоркской подружкой во время затянувшегося пребывания семьи, но это была, надо поспешить добавить, не физическая связь: Иегуди в одиннадцать лет не был сексуально ранним. Дороти Кроутерс, его наставница в те два зимы, когда он брал уроки в Джульярдской школе, поместила очерк о своём ученике в журнале «Мьюзикал америка».
[Слова Дороти Кроутерс:] «Слышали ли вы историю о Вьётане и настроении?» — спросил маленький скрипач. «Он курил большую сигару и держал её у эфов своей скрипки, чтобы, играя баховскую Чакону, чувствовать запах дыма и думать о соборе». Разговор Иегуди освежающе лишён личного местоимения «я». Он не говорит о своём искусстве или концертах, если его не спросят, предпочитая рассуждать о столь несхожих предметах, как Вагнер и его оперы, которых он жаждет услышать больше, собаки, которых обожает, некоторые новые научные изобретения, которые его интересуют, и всё, в чём есть доля юмора. Если бы кто-то составил список того, что Иегуди любит больше всего, вышла бы восхитительно разнородная смесь вроде этой: Бетховен, Бах и, разумеется, Гендель, Гайдн и Моцарт; сенбернары; морозная погода; новые «Кадиллаки»; французские пирожные; мерная поступь рыцарей в «Парсифале»; Сан-Франциско; мороженое, игра в мяч и лазанье по скалам. [конец слов Дороти Кроутерс]
Ни Гендель, ни Гайдн не упоминались среди сочинений, изучавшихся с Энеску, так что мы должны предположить, что эти композиторы — новые увлечения, возможно, навеянные дружбой семьи в Нью-Йорке с Сэмом Франко, выдающимся американским скрипачом и композитором, учившимся у Вьётана. Быть может, именно у Франко Иегуди перенял этот занятный анекдот о сигаре, навевающей мысль о соборе. «Ирландский плач» Франко Иегуди включил в бисы на сольном концерте в Карнеги-холле. Отсылка к «Парсифалю» — большая загадка; священная музыкальная драма Вагнера давалась в Метрополитен-опере только в Страстные пятницы, но, возможно, зимой 1926/27 года было какое-то её исполнение в другом месте города.
Вынужденное пребывание в Нью-Йорке имело свои утешения. В начале января Менухины побывали на сольном концерте Яши Хейфеца. Вероятно, они встретились с ним после: во всяком случае, Хейфец заметил, что
[Слова Хейфеца:] родители маленького Иегуди Менухина мудры, отстраняя мальчика от выступлений до конца сезона. Совсем немногие выступления в год служат тому, чтобы дать ребёнку выдержку и стимул к работе, но слишком многие его портят. [конец слов Хейфеца]
Тем временем журналистов приглашали присутствовать на уроках мальчика с Персингером. Сообщалось, что он тревожится о своих трелях, жалуясь, что они «нервные», а не «здоровые». Для одного пассажа Персингер посоветовал ему играть «как бабочка на кусте — порх-порх». Иегуди должным образом заставил музыку порхать. «Как будто ты поднял бровь», — заметил Персингер.
Как только Марута достаточно окрепла, чтобы путешествовать, её на карете скорой помощи доставили из больницы прямо к пульмановскому вагону, которому предстояло стать их домом на обратном пути в Сан-Франциско. У их дома на Стайнер-стрит, сдававшегося друзьям в течение четырнадцати месяцев отсутствия, они обнаружили сияющий новый «Бьюик» — подарок Эрманов. Когда установится погода, им предстояло использовать его для вылазок в горы Санта-Крус, приглядывая возможное поместье для покупки на новообретённое богатство, — Моше часто говорил прессе о своём желании жить на ферме. Пока же он утолил своё стремление к жизни на свежем воздухе постройкой солнечной веранды в доме номер 1043. «Дом для нас — школа, консерватория, игровая и жилище, всё в одном».
Иегуди с ходу окунулся в концерты. Датой его сольного концерта по возвращении, всего через неделю после приезда в Сан-Франциско, было 22 января, и Моше без всякого стеснения эксплуатировал её как одиннадцатый день рождения Иегуди. В одной из городских газет появилась даже передовица: «Быть может, для кого-то станет драгоценной семейной реликвией памяти сказать в грядущие годы, что он помог чествовать мальчика на этом сан-францисском концерте… в его одиннадцатый день рождения». Иегуди повезли в Городской аудиториум вместе с Эрманами в их «Роллс-Ройсе». Он сидел рядом с Эстер и всю дорогу до зала держал её за руку: аромат её духов, как говорят, поддерживал его весь концерт. Неизменно преданный Редферн Мейсон был среди десяти тысяч в Городском аудиториуме:
[Слова Редферна Мейсона:] Иегуди не разочаровал друзей: его игра поднялась на высшую грот-стеньгу их надежд. [Надо помнить, что Сан-Франциско был морским городом.] Ничего более далёкого от традиционного вундеркинда и вообразить нельзя. Луис Персингер настроил ему скрипку. Иегуди подарил залу мальчишескую улыбку и ринулся в ту исступлённую музыку, которую, как приснилось Тартини, играл для него дьявол… это было чудо юношеского прозрения. Во время баховской Чаконы музыканты переглядывались с каким-то восхищённым отчаянием, пока разворачивались эти сдвоенные мелодии — подголосок был очерчен столь же ясно, как парившая наверху главная тема… Его сосредоточенность напоминает абсолютную поглощённость животных, следящих за добычей… Моцарт был явной радостью для него… угадывалось, сколь важно для него общение с его учителем Джордже Энеску… В «Поэме» Шоссона наречие ближе к нашему времени, и здесь-то скрипка Иегуди запела с волнением почти сегодняшним, как, скажем сказать, поэзия Ламартина, того задумчивого мечтателя, чьи стихи так любит декламировать сестра Иегуди?.. Напоследок прозвучали дивные народные песни России… Техника Иегуди ни разу не дрогнула… [После концерта] «И малое дитя будет водить их» — слова Исайи — пришли мне на ум, когда я смотрел, как толпа хлынула к эстраде. Есть в этом нечто восхитительное, но не без примеси чего-то менее чем восхитительного — своего рода музыкального снобизма. [конец слов Редферна Мейсона]
В программке к концерту биографическая справка Иегуди без обиняков утверждала, что он начал уроки у Персингера в четыре года. У Редферна Мейсона было меткое замечание: «Мы поблагодарили Луиса Персингера… и поблагодарили также Зигмунда Анкера, учившего мальчика в его многотрудных началах искусства, в котором он ныне непревзойдённый мастер». Гневное письмо Анкера с поправкой в «Экземинер», уже цитированное, появилось вскоре после этого.
Моше отметил, что сольный концерт принёс огромную сумму в 10 000 долларов. Стало очевидно, что щедрость Эрманов больше не будет непременным условием их деятельности. Дядя Сидни, писал Моше, [Слова Моше Менухина:] «всегда был готов дать всё, что было нам не по средствам, но, похоже, отныне мы сможем содержать себя сами». [конец слов Моше Менухина] Планы, намеченные в Нью-Йорке, подтвердились: Иегуди останется с Персингером весь год, и Персингер будет сопровождать его в первом американском концертном турне. Затем в марте 1929 года семья снова отправится в Европу — на этот раз, чтобы Иегуди мог учиться у Адольфа Буша.
Месяцем позже, 23 февраля 1928 года, Иегуди сыграл Концерт Бетховена с Сан-Францисским симфоническим оркестром под управлением Альфреда Херца. Критик «Кроникл» Александр Фрид сообщал, что технически исполнению «на волосок недоставало» совершенства недавнего сольного концерта. Тогда Фрид писал, что технические достижения Иегуди «непревзойдённы ни одним из живущих скрипачей, даже в наш день высочайших виртуозов, и что он играет с тоном и культурой искусства, достойными его мастерства». Концерт Бетховена, верно заметил Фрид, был доселе суровейшим испытанием стойкости чувствительности Иегуди, и по этому счёту «он был триумфален». Собственнический Редферн Мейсон был приземлённее в своих сравнениях:
[Слова Редферна Мейсона:] Не хилый тепличный цветок этот наш Иегуди, а мальчишка, который может гонять мяч с не меньшим задором, чем Том Сойер. Он взывает к душе скрипки с азартом мальчишки, орудующего бейсбольной битой. [конец слов Редферна Мейсона]
Оркестр, отметил Мейсон, был воодушевлён не меньше публики: «Они сделали то, что делают лишь для артистов первого ранга: устроили ему Tusch [туш, овацию стоя]».
В последний год Персингера в качестве учителя Иегуди он каждую неделю приезжал с тщательно размеченной для занятий партитурой, и под его руководством Иегуди стремительно расширял репертуар, выучив более тридцати сочинений. Среди них были Соната ре минор Брамса, «Крейцерова» соната Бетховена, Концерт Глазунова и несколько сочинений Вивальди, отредактированных для него Сэмом Франко. Моше утверждал, что никогда не платил Персингеру гонорара, но в свете новообретённого достатка семьи щедрые издержки, должно быть, полагались. Персингер по-прежнему базировался со своим квартетом в Санта-Барбаре и раз в неделю совершал изнурительную поездку на машине туда и обратно, чтобы провести день с Иегуди. Ученик был неизменно почтителен, но не мог вполне скрыть своего предпочтения, а вернее — благоговения перед Энеску. В конце концов кроткий Персингер вспылил, воскликнув, что не желает больше никогда слышать имени Энеску. Марута услышала эту вспышку и тактично убрала фотографии Энеску, украшавшие стену гостиной.
В сентябре 1928 года Персингер дал журналу «Мьюзикал америка» ещё одно интервью о своём знаменитом ученике:
[Слова Персингера:] Иегуди приучен владеть собой. Но он ужасно волнуется; зрачки его глаз расширяются, пока не становятся размером с монету в десять центов; а после концерта он словно в оцепенении и не узнаёт людей, которые приходят за кулисы его поздравить. [конец слов Персингера]
Даже когда он и узнавал их, он мог быть довольно пренебрежителен. Один доброжелатель сказал, что он играет лучше Паганини. «А вы слышали Паганини?» — последовал ответ. Он продолжал получать уроки алгебры от отца. На других учебных занятиях они обсуждали историю и политические вопросы. Когда одна газета написала, что у Иегуди социалистические склонности, Моше пылко это опроверг. Его сын, писал он, «либерал и гуманист в душе, способный сострадать другим». Сам Моше был к тому времени достаточно известен, чтобы счесть необходимым осведомить читающую публику Сан-Франциско о своей и двенадцатилетнего Иегуди интеллектуальной позиции: «Наша философия — школа „Манчестер гардиан“ в Англии и „Нейшн“ в Америке». «Мы ни в малейшей степени не изменили своего положения, — сказал он „Джуиш трибюн“. — Нам, по сути, пришлось занять денег, чтобы свести бюджет. У детей была здоровая, нормальная домашняя обстановка», — продолжал он, возвышенно безразличный к тому, что́ другие семьи могли бы счесть «нормальным». «Штат из восьми учителей был нанят, чтобы обучать детей… каждый приходил от двух до четырёх раз в неделю».
Помимо Персингера и Джона Патерсона, учителя Иегуди по теории музыки, теперь было двое учителей французского, две учительницы фортепиано для девочек, двое учителей английского и один — немецкого, чья задача была подготовить их к концертам в Берлине и учёбе в Базеле, родном городе Адольфа Буша. В предвкушении возвращения в Европу уроки французского у Ребекки Годшо были участились. Иегуди, хвастал Моше, стал особенно искушён в максимах Ларошфуко, а белокурая Хефциба была таким знатоком исключений из правил французской грамматики, что её прозвали «мадам Ларусс».
Понимание гармонии у Иегуди явно улучшилось со времён Джульярда. (В Париже он брал уроки у директора консерватории.) Джон Патерсон сообщал, что порой его ученик производил впечатление погружённого в мечтания, однако, когда его проверяли, он всегда мог повторить мысль учителя и добавить пару собственных примеров. Он изучал инструменты оркестра и узнавал о необычных ключах, применяемых у транспонирующих инструментов, таких как кларнеты и валторны. «Он находил гармонический анализ необычайно лёгким, так что мог занести в память любое новое сочетание аккордов, которое ему встречалось». Не будь врождённого обаяния, Иегуди могли бы счесть немного зубрилой.
Марута правила всем железной властью. «За завтраком и ужином ставятся хорошие пластинки. Полуденная трапеза отведена для семейного разговора за круглым столом… Обычно маленькая Хефциба рассказывает нам какие-нибудь прелестные французские истории, которые она любит читать». Упражнения после обеденного отдыха были обязательны. Они могли принимать форму пеших походов, бега, гандбола, тенниса или даже вождения — Иегуди уже брал неофициальные уроки у английского шофёра Сидни Эрмана, который позволял ему отрабатывать переключение передач на второй машине семьи, «Паккарде». Иегуди уверял, что к четырнадцати годам умел водить машину так же хорошо, как играть на скрипке.
В апреле 1928 года было объявлено, что Моше Менухин подписал девятилетний контракт с «Виктор токинг машин компани», которой вскоре предстояло слиться с RCA и образовать могущественную RCA Victor. Первая запись Иегуди уже была сделана. Церковь за заливом, в Окленде, была нанята под студию, и два инженера из штаб-квартиры компании в Кэмдене, штат Нью-Джерси, пересекли континент на машине с электрическим записывающим оборудованием на заднем сиденье своего «Бьюика». Иегуди был очень впечатлён пулевым отверстием в лобовом стекле машины. Инженеры сказали ему, что в них стреляли на диком техасском Западе, хотя урон, возможно, нанёс шальной камешек. 15 марта были записаны четыре скрипичных сочинения; два самых коротких, Allegro Фиокко и «La Capricciosa» Риса, попали на двустороннюю десятидюймовую пластинку, вышедшую в конце июня, а сочинения чуть подлиннее — «La Romanesca» Ахрона и «Sierra Morena» Монастерио (опубликованная в «Альбоме любимых бисов» Миши Эльмана и объявленная тогда как «Serenata Andaluza») — вышли в сентябре на двусторонней двенадцатидюймовой пластинке под красной этикеткой. Моше лаконично сообщил, что «отчисления были существенными». Иегуди же лучше всего запомнил, что в награду за усердный труд на сеансе в тот же день его повели смотреть первый звуковой фильм, «Певец джаза» с Элом Джолсоном в главной роли.
Второй сеанс записи прошёл в Кэмдене в следующем году, 12 февраля. Иегуди к тому времени играл на полноразмерном страдивари, и вдвое больше музыки (почти тридцать минут — своего рода рекорд, по словам Моше) было записано на пластинки за пять с половиной часов, включая сокращённую, но невероятно чистую версию медленной части Концерта Моцарта соль мажор (K. 216) и волнующий «Нигун» Блоха, который при шести с половиной минутах был самой длинной из его записей на тот момент почти на две минуты. Он занял обе стороны пластинки. В Окленде у Иегуди не было возможности прослушать собственные записи, потому что восковые оригиналы приходилось везти обратно в Нью-Джерси. Даже на втором сеансе, в Кэмдене, мгновенного воспроизведения не было. Оно было невозможно, если продюсер не заказывал два одинаковых воска — дорогостоящий процесс — и не был готов пожертвовать одним из них. Вместо этого Менухины остались на ночь и оценивали готовые пластинки на следующий день. Иегуди чувствовал себя «довольно важной персоной», потому что его пригласили посидеть с председателем и советом директоров. Компания не выдвигала возражений против сочинений Зенгера, Самазёя или Серрано — трёх из довольно китчевых выбранных композиторов: [Слова Менухина:] «Музыкальные запросы в те дни были проще, — писал Иегуди, — да и в любом случае продаваемость пьес перевесила бы любые эстетические сомнения». [конец слов Менухина] Обед в зале заседаний, последовавший за прослушиванием, был самым волнующим для Иегуди во всей поездке: [Слова Менухина:] «Я съел свою первую устрицу, одно из тех чудовищ Чесапикского залива, которая была больше самого большого бифштекса, что я когда-либо видел!» [конец слов Менухина] То, что устрицы запрещены в правоверном иудейском рационе, вполне могло прибавить ему удовольствия.
Луис Персингер был сдержанным, почти безымянным аккомпаниатором на этих пластинках. Позже в том же году в Сан-Франциско дебютировала другая пианистка, которой в конце концов предстояло стать на без малого полвека любимым музыкальным партнёром Иегуди. Это была Хефциба, старшая из его сестёр. Музыкальные занятия дозволялись, но Марута искренне пыталась отговорить её от мысли о музыке как о карьере, полагая, что место женщины — дома. (Почти столь же одарённой Ялте предстояло встретить ещё большую враждебность, когда она выразит желание последовать примеру.) Но 25 октября 1928 года, через полчаса после её обычного отхода ко сну, Хефциба выступила публично в аудиториуме Шотландского обряда, где тремя с половиной годами раньше Иегуди дал свой первый сольный концерт. Ей было теперь восемь лет, и родителям казалось справедливым, как сообщал критик Александр Фрид в «Кроникл», чтобы она имела ту же привилегию концерта в том же возрасте. В другой красочной статье Фрид назвал маленькую девочку зарождающимся фортепианным гением,
[Слова Александра Фрида:] затерянным за громадой хмурого чёрного рояля, взгромождённым на высокую скамью, с волосами, струящимися льняными локонами по спине и вокруг пухлых рук, с ногой, водружённой на табурет, чтобы дотянуться до особой высокой педали. [конец слов Александра Фрида]
Программа была короткой, но взрослой по содержанию: Итальянский концерт Баха, Соната ля-бемоль мажор, ор. 26, Бетховена, «Perpetuum mobile» Вебера и Фантазия-экспромт Шопена. Отклик публики был очень тёплым. Мари Хикс Дэвидсон, критик «Колл-пост», писала, что Хефциба «пленила людей, которые водили оркестры и писали сонаты ещё до её рождения». Это, видимо, была отсылка к Луису Персингеру и композитору Эрнесту Блоху, главе Сан-Францисской консерватории, который стал другом семьи предыдущим летом. Музыкальная критика в 1920-е была делом восторженным. Мисс Дэвидсон нарисовала картину
[Слова Мари Хикс Дэвидсон:] седовласых мужчин и женщин, которые плакали, вспоминая отчаяние, овладевавшее ими в былые времена, когда они брались за [Итальянский] концерт Баха, который Хефциба играла так свободно, как пожелал бы и сам старик Себастьян… А внизу, в первом ряду, с родителями сидела шестилетняя Ялта, читающая «Жизнеописания» Плутарха по-французски. [конец слов Мари Хикс Дэвидсон]
«Иегуди лучше бы поостеречься», — таков был итог другого рецензента. «Воистину у Сан-Франциско ещё один музыкальный вундеркинд». Хефциба показала себя исключительно хорошо. Вынужденная из-за разъездов семьи учиться за год у трёх разных учителей, она справилась с честью и явно могла рассчитывать на музыкальную карьеру — если Марута позволит. Но и без местных критиков семья не осталась. «Аргонот» (27 октября 1928 года) упрекнул их в лицемерии, потому что в пресс-релизе родители заявляли, что не стремятся сделать из дочери профессионального музыканта. Концерт, говорили они, был «прежде всего образовательным и культурным опытом». «Но при ценах на места от 1 до 2 долларов она — профессиональный музыкант». Чувствительные к этой критике, родители пять лет не позволяли Хефцибе снова выступать публично.
Лето и осень 1928 года оказались для Менухиных последними сезонами в качестве жителей Сан-Франциско. Притяжение «старой Европы» было слишком сильным; чтобы «раскрыть потенциал своих незаурядных дарований», как выразился Моше, детям нужно было учиться там. Ещё один отдых на озере Тахо с Эрманами, к тому времени скорее друзьями семьи, чем благодетелями, дал им возможность обговорить свои планы с дядей Сидни. Иегуди продемонстрировал почти пугающую способность зарабатывать. Его гонорар за прощальный концерт в декабре принесёт ему ещё 10 000 долларов. В аудиториуме «Шрайн» в Лос-Анджелесе, одной из первых остановок задуманного американского турне, Моше похвалился газете, что кассовый «сбор» составит могучие 18 500 долларов. (На деле цифры вышли гораздо меньше из-за эпидемии гриппа.) Каждый другой концерт, что он даст, принесёт ему минимум 3500 долларов плюс 20 процентов от превышения гарантированной суммы. Так что средств на семейное путешествие за границу, на концерты в Берлине и Лейпциге (по приглашению Фрица Буша) и на съём дома в Базеле на те месяцы, когда Иегуди будет учиться у Адольфа Буша, будет вдоволь. Марута и девочки будут жить там круглый год, но для Иегуди и его отца-менеджера зимы отныне будут посвящены поразительно прибыльным американским турне, которые, наряду с отчислениями от записей, станут основой экономического благополучия Менухиных. Крах на Уолл-стрит 1929 года и Депрессия 1930-х не оказали ни малейшего влияния на их достаток, хотя судьба голодающих рабочих (некоторых из которых он видел ночующими в нью-йоркском Центральном парке) несомненно пробуждала в сердце Иегуди сострадание.
5 декабря он дал свой «прощальный» концерт Сан-Франциско, прежде чем пуститься во вторую одиссею. Вполне возможно, он играл на скрипке гуаданьини 1740 года, отреставрированной и подаренной ему тем летом Сидни Эрманом. Публику разные газеты оценивали от семи с половиной до десяти тысяч. Рецензент «Сан-Франциско колл-пост» распирало от местной гордости:
[Слова прессы («Сан-Франциско колл-пост»):] Калифорния в этом году занимала видное место в мировых новостях. Мы послали на Восток президента [получившего образование в Стэнфорде Гувера], великую симфонию [премированную «Америку» Блоха] и великие футбольные команды: вот теперь появляется великий скрипач… В нём больше мужественности, чем когда его в последний раз слышали на публике. Тон и качество обрели величие и одухотворённость… Он достигает пианиссимо без убыли звука. [конец слов прессы]
Критик «Ньюс», невероятно звавшийся Карран Д. Свинт, уверял, что слышал каждое выступление Иегуди
[Слова Каррана Свинта:] с тех пор, как тот взял четвертную скрипку в свои пухлые руки в четыре года. Ушёл ребёнок, и на его месте — мастер-музыкант… Его рост и развитие за прошедший год феноменальны… Он проникает куда глубже в ту непостижимую вещь, что зовётся душой, чем можно ожидать от кого-либо, кроме гения. [конец слов Каррана Свинта]
Свинт восхищался непринуждённой сценической манерой Иегуди: [Слова Каррана Свинта:] «Совершенно владея собой, он бросает быстрый взгляд на своих друзей в первом ряду и улыбается матери посреди них…» [конец слов Каррана Свинта] Затем он ринулся в транскрипцию Сэма Франко Концерта соль минор Вивальди. Александр Фрид заметил, что «отделка стиля юноши, его тонкое, выразительное воображение были поразительны в каждом повороте фразы». В великой Сонате ре минор Брамса — пожалуй, самом взыскательном в музыкальном отношении сочинении, за какое Иегуди брался в концертной программе со времён «Крейцеровой», — Фрид отметил «серьёзность и покой» его понимания медленной части, но предположил, что «его владение этой монументальной музыкой станет вернее со временем» — самое близкое, на что он осмелился в критике любимца Сан-Франциско. После антракта Иегуди сыграл «Нигун» Блоха, при этом бородатый композитор сидел в первом ряду рядом с Моше и Марутой. Заметив, что Иегуди теперь настраивает скрипку сам, а не передаёт её Персингеру, Александр Фрид позволил себе увлечься эмоциональной атмосферой того, что назвал «незабываемым вечером». «Нигун» был:
[Слова Александра Фрида:] одной из полнозвучных еврейских мелодий Блоха, музыкой, воспаряющей в исступлённой преданности, печальной народной скорбью, но исполненной надежды. Из скрипки лилось поющее красноречие, что околдовывало. Престарелый кантор синагоги не знает более полного чувства своей веры, чем показал им Иегуди. Он назван по достоинству. Пылкий жест мальчика поднял сияющего Блоха на ноги. Аплодисменты не смолкали, пока «Нигун» не был повторён. [конец слов Александра Фрида]
Блох незадолго до того навещал семью на Стайнер-стрит. За несколько дней до концерта Иегуди он несколько выспренно написал Моше, описывая своё чувство близости с детьми Менухиных:
[Слова Эрнеста Блоха:] Когда они попросили меня пожелать им доброй ночи в их кроватках, я едва не расплакался. Как прав был Христос! Только дети знают Истину!.. Ваши дети необычайны и в то же время так нормальны, здоровы и так правдивы! Какой великолепный живой пример евгеники и какая надежда… Я готовлю сюрприз для Иегуди; не говорите ему. Много лет я хотел переложить прекрасную мелодию «Абода» для скрипки, но всё ждал. Теперь я знаю почему… ведь она будет сделана для него, и я надеюсь успеть до вашего отъезда. [конец слов Эрнеста Блоха]
Иегуди дал первое исполнение «Абода» («Богослужение») в Лос-Анджелесе 16 декабря. Это было первое из многих десятков сочинений для скрипки, которые он вдохновил за следующие семь десятилетий.
Перед лос-анджелесским концертом они жили тихо, остановившись в семейном отеле на полпути из города. Осмотр достопримечательностей и катание на лодке в городском парке были вершиной их светской активности. Но сам концерт был ещё одним наэлектризованным событием:
[Слова Паттерсона Грина:] В грядущие годы он будет играть иначе, но сомневаюсь, что когда-либо будет играть лучше… Он знает радость жизни, но не её грубость, её жалость и пафос, но не её горечь… [конец слов Паттерсона Грина]
Так писал Паттерсон Грин в «Лос-Анджелес экземинер» (17 декабря 1928 года). Толпа доброжелателей пришла за кулисы аудиториума «Шрайн», среди них — не кто иной, как сам Яша Хейфец. Но лучше всего Иегуди, вероятно, запомнил тот вечер по последующей встрече с ещё одной мировой звездой, игравшей на скрипке, пусть и лишь между делом. Его звали Чарли Чаплин. Иегуди, Моше и Персингера пригласили провести с ним день в его кинематографической студии в Голливуде.
[Слова Моше Менухина:] «Чаплин отменил всю свою работу в тот день, — вспоминал Моше, — объявил выходной для сотрудников, а затем, по нашем прибытии, лично провёл нас по студии и устроил частное представление — в полном облачении со знаменитыми чаплинскими усиками, тростью, шляпой и походкой. Но он показал нам и свою серьёзную, философскую сторону… Я начал тревожиться, что мы можем опоздать на поезд. Иегуди и Персингер сочли нелепым думать о том, чтобы отдать хоть минуту Чарли Чаплина ожиданию на вокзале. Сам Чаплин не отпускал нас до самого последнего мгновения… Затем его шофёр домчал нас с багажом до вокзала на предельной скорости. Дважды нас останавливала полиция. Мы едва успели на поезд». [конец слов Моше Менухина]
Путешествовали они налегке: «минимум багажа», как выразился Моше, «но вдоволь книг и нотных партитур, большой конверт с газетными вырезками, шахматный набор и шашечная доска». В Нью-Йорке они обосновались у семьи Гарбат, друзей Моше с его самых ранних нью-йоркских дней. В отель «Колониал» они перебрались, лишь когда Марута, дорожившая своей независимостью и уединением, присоединилась к ним с девочками на последний месяц перед отъездом в Европу. Доктор Гарбат был преуспевающим, любящим музыку врачом, жившим на Восточной Восемьдесят первой улице между Парк- и Лексингтон-авеню. Его жена Рэйчел была дочерью русско-еврейского импортёра чая, который был среди основателей сионистского движения в Америке; её семья сдружилась с Менухиными ещё до её замужества. Позже Моше уверял, что она уже присмотрела Иегуди на предмет женитьбы на её дочери. У Гарбатов были смежные дома, вспоминал Иегуди с известным трепетом, — один служил семейным жилищем (у них были дети возраста Хефцибы и Ялты), а другой — врачебной практикой. Особенно его впечатлило «множество книг, картотек, машин и всевозможной хирургической атрибутики». Пожизненный интерес Иегуди к здоровью, болезни и лечению, как альтернативному, так и традиционному, восходит к тому пребыванию. Во время частного эксперимента он порезал палец — кошмар скрипача. Он помалкивал об этом, пока рана не начала гноиться.
В считаные дни по прибытии в Нью-Йорк Иегуди бросили на глубину, и он лишь чудом сумел выбраться к краю музыкального бассейна. Ему было назначено играть Концерт Чайковского на двух концертах, которые давал новообразованный Нью-Йоркский филармонический симфонический оркестр под управлением его постоянного дирижёра, грозного Виллема Менгельберга. Это был десятый концерт первой годовой абонементной серии оркестра, 28 и 29 декабря 1928 года. То, что на бумаге выглядело престижным событием, обернулось чудовищной ошибкой. Впервые в жизни Иегуди собрал ворох плохих отзывов.
Питтс Сэнборн в «Нью-Йорк телеграм» описал его исполнение как «испорченное резким тоном, фальшивой интонацией и капризным ритмом… Он не имеет настоящего понятия о том, о чём вообще эта музыка». Олин Даунс из «Таймс» сказал, что игра была «значительно менее достойна восхищения, чем в 1927 году», и даже напал на концертный наряд Иегуди. «Зачем нужно наряжать двенадцатилетнего ребёнка так, будто ему семь, да ещё и не самым подходящим для вечернего концерта в столичном зале образом?» Вопрос уместный. Но Марута хотела именно так: бархатная рубашка и бриджи всё ещё были в порядке вещей. Оскар Томпсон из «Пост» писал в том же духе: «Его настоящая карьера должна начаться после того, как он натянет свои первые длинные брюки». «Ивнинг уорлд» нарисовала жалкую картину юных членов Иегуди, дрожащих от напряжения. В его руках, писал Ричард Стоукс, мелодии Чайковского были «мелки, как лужи». Лоуренс Гилман в «Херальд трибюн» взял укоризненный, наставнический тон: «Лучшее, что могло бы случиться с юным Иегуди, — это вынужденное отсутствие на концертной сцене на несколько лет».
Что же пошло не так? В сущности, Иегуди было неудобно с инструментом, на котором он играл, — одолженным гварнери. Написав в 1995 году, он сказал, что это был так называемый гварнери «Бэйл», одолженный ему фирмой «Вурлитцер». Моше с не меньшей уверенностью писал, что это был так называемый гварнери «Барон Витта», сделанный в Кремоне в 1730 году, и что Луис Персингер устроил его заём у фирмы «Лайон и Хили» в Чикаго. Оскар Томпсон тоже считал, что это был «Барон Витта», добавляя, что он из коллекции «Вурлитцера». Инструмент был крупнее привычной Иегуди гранчино, и перемена требовала «постоянного растягивания и подстройки, непрерывного усилия взять верную ноту». У скрипки, вероятно, был большой звук, подходящий для Карнеги-холла, но со стороны Моше, неопытного гастрольного менеджера, было опрометчиво позволить Иегуди играть на этом одолженном инструменте на столь важном концерте после всего лишь пятидневной обкатки.
Ещё одной причиной плохих отзывов была катастрофическая нехватка репетиционного времени. Первое отделение концерта заняла мировая премьера сюиты из недавнего сценического сочинения тридцатилетнего Александра Тансмана под названием «La Nuit Kurde», описанного маститым критиком У. Дж. Хендерсоном как сорокапятиминутное и «чрезмерно скучное». Исполнение даже освистали. Согласно сообщению несколькими днями позже в «Нью-Йорк телеграф» (историю, вероятно, поставил Моше, поскольку его собственный рассказ в автобиографии очень схож), Менгельберг не вызвал Иегуди на репетицию накануне концерта, хотя тот и был заявлен, а бо́льшую часть последней репетиции провёл, работая над Тансманом, отведя лишь последние двадцать пять минут на Чайковского.
Затем выяснилось, что имелись расхождения между оркестровыми партиями и тем, что Иегуди ожидал играть. (Опять плохая организация — не проверить заранее.) В статье приводилась пространная история о том, что Иегуди тремя неделями раньше одолжил оркестровые партии сан-францисскому скрипачу, который не восстановил купюры, вставленные для собственного исполнения. Менгельберг провёл остаток репетиции, разбираясь с этой путаницей. Поскольку выходить за отведённое время было неслыханно даже для вундеркинда, вечернее исполнение прошло без репетиции. В третьей части, продолжало газетное сообщение,
[Слова прессы («Нью-Йорк телеграф»):] мистер Менгельберг взял темп на скорости, которая была не той, что использовал Иегуди… [Иегуди] соображал быстро. Смутит ли он мистера Менгельберга и оркестр [попросив начать заново] и покажется наглым мальчишкой? Он решил рискнуть. Он бросился в брешь, взял темп Менгельберга, повредил собственному исполнению и выручил других музыкантов. [конец слов прессы]
Есть что-то немного подозрительное в этой попытке смягчить последствия в свете плохой прессы Иегуди. Для Менгельберга было бы обычной практикой провести с Иегуди предварительную встречу в артистической (или накануне в его отеле), чтобы пройтись хотя бы по темпам. Оркестр и вправду начинает третью часть, но солист вступает всего через несколько тактов краткой каденцией без сопровождения, и это позволило бы Иегуди подстроить темп под собственное предпочтение. Во всяком случае, критики жаловались не просто на недоразумение с темпами. Хотя публика мощно аплодировала по завершении концерта, а Менгельберг «много раз целовал и обнимал Иегуди», это было, по мнению надёжного У. Дж. Хендерсона, «весьма грубое и незаконченное исполнение». Иегуди не упомянул эпизода с Менгельбергом в своих мемуарах. От него едва ли можно ожидать, что он обсудит каждый концерт всего своего детства, и он, очевидно, предпочёл подавить память об этом особенно скверном моменте.
Десятью днями позже Иегуди дал сольный концерт, снова в Карнеги-холле. Спад в его судьбе продолжился. Билеты были нарасхват, и полиция присутствовала в полном составе, потому что было отпечатано 700 подделок. Моше довёл до сведения всех газет, что сам не смог достать места и будет стоять в глубине зала, — но даже стоячее место стоило 2 доллара. Говорили, что собралась «прожорливая толпа» — «богато благоухавшая мехами, бархатом и драгоценностями, с длинными вереницами автомобилей, ждавших снаружи», — но Олин Даунс из «Таймс» вернулся к нападкам. Стиль Иегуди, писал он, «преимущественно более сенсационен и менее изыскан, чем был в его первый сезон». Критический перст указывал на человека, натаскивавшего его весь минувший год, — Луиса Персингера. И бедный Персингер тоже подвергся нападкам за свой аккомпанемент. Сэмюэл Хотзинов заметил, что Иегуди заслуживает «квалифицированного помощника за роялем». Даунс был суровее: Персингер был «неадекватен». «Бруклин игл» вбил гвоздь: игра Персингера «весь вечер была далека от точности». Он аккомпанировал Иегуди ещё в одном нью-йоркском сольном концерте, в конце февраля, но первое американское турне мальчика оказалось концом рабочих отношений Луиса Персингера с Менухиными.
Насущная проблема игры на одолженном и хлопотном инструменте вскоре разрешилась. И притом разрешилась с такой быстротой, что закрадывается подозрение: должно быть, вопрос обсуждался куда дольше, чем допускали прежние биографы. Среди состоятельных пациентов доктора Гарбата был любящий музыку банкир по имени Генри Голдман, отпрыск нью-йоркской банкирской фирмы «Голдман Сакс». Скрипками он интересовался с юности, когда, недавним переселенцем из Германии, зарабатывал относительно честный доллар коммивояжёром, торгуя вразнос дешёвыми скрипками с клеймом STRADIVARIUS FECIT. Доктор Гарбат побывал на концерте, где Иегуди играл Концерт Бетховена, и после спросил Фрица Буша, на каком инструменте играет мальчик. На что Буш, как говорят, ответил: «Иегуди Менухин мог бы сыграть Концерт Бетховена и на палке от метлы!»
Годом позже доктор Гарбат пригласил Генри Голдмана в свою ложу в Карнеги-холле послушать, как Иегуди играет Концерт Чайковского. После Голдману дали понять — Гарбатом ли, Персингером или самим Моше, неясно, — что Иегуди играет на одолженном инструменте и отчаянно нуждается в скрипке, достойной его мастерства. Судя по процитированным выше отзывам, это, должно быть, было очевидно любому осведомлённому слушателю. У Голдмана было изрядное личное состояние, чтобы тратить на добрые дела. Иегуди с отцом пригласили к нему и его жене Бабетте в их квартиру на Пятой авеню. На стенах висели картины старых мастеров, способные соперничать с теми, что в Метрополитен-музее через дорогу. К прискорбию, банкир ослеп, но всё ещё помнил произведения из своей коллекции и начал с того, что провёл Менухиных с осмотром. Иегуди приметил бронзовую чернильницу Челлини, портрет кисти Ван Дейка, скульптуру Донателло и набор миниатюр Гольбейна — впечатляющая память для мальчика двенадцати лет. Он также запомнил, что Голдман обожал шоколад и сигары: «Когда ты слеп, это, полагаю, большое утешение».
Через полчаса разговор перешёл к цели визита. «Дядя Генри», как его стали звать, когда, подобно «дяде Сидни» до него, благодетель превратился в верного друга семьи, сделал поразительное предложение, которое Иегуди дословно привёл в мемуарах: [Слова Менухина:] «Теперь ты должен выбрать любую скрипку, какова бы ни была цена. Выбери её; она твоя». [конец слов Менухина] Версия Моше более пространна:
[Слова Моше Менухина:] Для меня будет честью подарить Иегуди страдивари. Я хочу, чтобы вы чувствовали себя совершенно свободно и независимо. Ищите страдивари так, будто покупаете её сами. Когда найдёте то, что нужно, просто пришлите мне счёт. [конец слов Моше Менухина]
Ступая по воздуху, как он выразился, и вооружившись этим фантастическим незаполненным чеком, Иегуди обошёл всех скрипичных мастеров в городе, среди них — прославленного нью-йоркско-берлинского торговца Эмиля Херрмана. В Сан-Франциско годом раньше Херрман заезжал к Менухиным на Стайнер-стрит, чтобы показать им несколько своих лучших скрипок. Теперь Иегуди мог дать волю мечте, от которой прежде вынужден был отворачиваться. В запасах Херрмана были страдивари «Максимилиан», позже купленный Берлинской филармонией; страдивари «Беттс», ныне в Библиотеке Конгресса; и «Принц Кевенхюллер», названный по имени австрийского князя, его первого владельца. Иегуди влюбился в эту скрипку с первого взгляда, когда её показали ему в Сан-Франциско. При цене в 60 000 долларов она стоила ненамного больше половины цены «Беттса».
После совещаний с учителем и с великим скрипачом и коллекционером Ефремом Цимбалистом, который дружил с Луисом Персингером ещё со студенческих дней в Лейпциге, Иегуди сыграл на всех трёх инструментах и остановил выбор на «Кевенхюллере». (В качестве пробной пьесы он играл «Молитву» из «Деттингенского Te Deum» Генделя.) Ей предстояло быть его главным инструментом более двадцати лет. Он описывал её как [Слова Менухина:] «обширную и округлую, покрытую лаком глубокого, пламенеющего красного цвета, её величавые пропорции… под стать звуку разом мощному, мягкому и сладостному». [конец слов Менухина] Антонио Страдивари сделал этот инструмент в 1733 году, на девяностом году жизни, когда, невзирая на преклонные лета, всё ещё был на вершине мастерства. Страдивари Хейфеца была сделана в 1731 году; Изаи — годом позже, а Крейслера — в 1734 году. «Принца Кевенхюллера» Херрман приобрёл в Москве, вероятно за бесценок, после Революции.
Когда Херрман в придачу добавил исключительно ценный скрипичный смычок работы великого Турта, Моше, должно быть, вознёс безмолвную молитву, чтобы сын не встретил никаких цыган, пока смычок будет в его владении. Всегда трезвый и явно обеспокоенный трудностями, что Иегуди испытал с одолженным гварнери, Моше поручил Эвансу и Солтеру отложить концерты в Питтсбурге и Цинциннати, намеченные на январь, чтобы дать Иегуди время освоиться с новым инструментом. Прессе сказали, что Иегуди хочет посетить нью-йоркские концерты Хейфеца и прославленного пианиста Вальтера Гизекинга.
22 января 1929 года была устроена фотосъёмка к «официальному» двенадцатому дню рождения Иегуди. Во всех нью-йоркских газетах ухмыляющийся мальчик был снят держащим свой так называемый подарок на день рождения — страдивари «Кевенхюллер», — в окружении его щедрых дарителей, мистера и миссис Голдман. Стремясь подчеркнуть щедрость Голдмана, Иегуди написал в мемуарах, что подарок был сделан через неделю после краха Уолл-стрит 1929 года. Он ошибся на девять месяцев: крах произошёл 24 октября.
Единственная загадка для историка касательно великолепного дара Голдмана состоит в том, что 10 января 1929 года Моше сказал репортёру в Вашингтоне, будто Иегуди «не знал, что страдивари за 60 000 долларов ждёт его в Сан-Франциско». Либо репортёр, либо Моше, должно быть, спутали города, подставив Сан-Франциско вместо Нью-Йорка. Моше также говорил сан-францисской газете о новой скрипке для Иегуди ещё в июле 1928 года: «До нас дошли слухи о даре страдивари за 80 000 долларов». Быть может, доктор Гарбат ещё летом беседовал со своим пациентом Генри Голдманом.
Первой вершиной зимнего турне Иегуди была неделя почётного гостя в Вашингтоне, увенчавшаяся встречей с уходящим президентом США Калвином Кулиджем. Моше, американский патриот, едва ли мог не растрогаться, но беседа в Белом доме, как он её передавал, велась не на самом возвышенном уровне.
[Слова Моше Менухина:] Президент и первая леди, казалось, были обеспокоены коленями Иегуди. На Иегуди были короткие штаны и длинные шерстяные английские чулки. Президент сказал мне: «Проследите, чтобы мальчик не простудился». [конец слов Моше Менухина]
Когда он говорил прессе о ранней карьере сына, воображение Моше начинало разыгрываться:
[Слова Моше Менухина:] Его мать и я верили, что он хочет скрипку, поэтому мы написали дяде, который прислал нам 15 долларов на эту цель, вероятно полагая, что мы сумасшедшие. [Это, по-видимому, отсылка к брату Моше Луису, куроводу из Хейварда, Калифорния; история более не повторялась.] На эти деньги мы взяли скрипку напрокат, и мальчик начал играть… когда Иегуди было четыре, мы попросили Персингера прийти в дом послушать его. Он пришёл, согласился… в течение полугода Иегуди дал свой первый сольный концерт. [конец слов Моше Менухина]
Почему Моше не мог сказать правду? История была бы ничуть не хуже. Он добавил своему собеседнику замечание, намекающее на чувство неловкости: «По крайней мере, надеюсь, я не реинкарнация отца Моцарта».
Но в некоторых отношениях он был именно им. Вопреки его заверениям в обратном, расписание, которое он навязывал Иегуди, современных родителей и педагогов поразило бы как эксплуататорское: неделя-другая в каждом городе, осмотр достопримечательностей и выступления, а затем — в следующее место, без всякого общества, кроме двух немолодых мужчин, его отца и его учителя. Но Иегуди вспоминал свои гастроли с нежностью:
[Слова Менухина:] Персингер аккомпанировал мне на сольных концертах, присутствовал на концертах с оркестром, работал со мной каждое утро, а в промежутках играл в шахматы и осматривал с нами достопримечательности. И я принимал всё это как должное, живя в своём воздушном шаре. [конец слов Менухина]
В конце месяца, в масонском зале Кливленда, Иегуди впервые сыграл Концерт Бетховена на своей новой страдивари. Он вернулся в Кливленд в феврале ради сольного концерта. Город запал ему в память, потому что он свёл там знакомство с мальчиком своего возраста, Аланом Гейсмером, у которого была великолепная электрическая железная дорога, разложенная на полу семейного чердака. На концерте женщина, сидевшая позади Иегуди на сцене, упала в обморок, и появилась группа первой помощи с носилками. «Я не пойду, — твёрдо сказала она. — Я не пропущу ничего из этой программы. Даже если буду падать в обморок раз за разом!»
Из крупных городов Востока был исключён лишь Бостон — из-за городского постановления, запрещавшего публичные выступления несовершеннолетних младше шестнадцати лет. Второй нью-йоркский сольный концерт был спешно устроен в Карнеги-холле 24 февраля. Рецензия «Мьюзикал курьер» отметила теплоту новой страдивари: «Красота тона ребёнка словно растёт с каждым прослушиванием». «Бруклин игл» выделила его игру в Романсе фа мажор Бетховена: «тон неземного, чистого, бесполого свойства, невероятно зрелый». Но в иных кругах реакция продолжалась, среди них — «Нью-Йорк уорлд»:
[Слова прессы («Нью-Йорк уорлд»):] Послушно он отыграл Концерт ми мажор Баха, по-видимому, не сознавая или не желая знать, о чём тот, кроме длинных страниц нот… затем были вспышки его лучшей формы, но по большей части присутствовало лишь тело. [конец слов прессы]
Иегуди опробовал Баха только с фортепианным аккомпанементом в предвкушении своего предстоящего концерта «Трёх Б» (Бах, Бетховен и Брамс) в Берлине. В Америке ни один устроитель не позволил бы ему играть больше одного концерта за вечер.
Когда он посетил Чикаго в начале марта, патриотичный местный критик из «Мьюзик ньюс» остался не слишком впечатлён вундеркиндом:
[Слова прессы («Мьюзик ньюс»):] Его достижения не дотягивают до сенсации, ибо ему недостаёт того волшебного прикосновения, что столь мгновенно трогает сердце… а репертуар его решительно ограничен и стеснён… К тому же у него нет и близко того чутья к скрипке… какое так часто выказывала маленькая девочка Бустато из Чикагского музыкального колледжа, да и несколько других вундеркиндов, которых можно было бы назвать. [конец слов прессы]
Но не назвали: и история не сохранила дальнейшей карьеры «маленькой девочки Бустато».
Миннеаполис, 8 марта, был последней остановкой Иегуди и последним важным испытанием в его подготовке к столь ожидаемому оркестровому концерту «Трёх Б» в Берлине. Баха он играл на своём втором нью-йоркском сольном концерте, а Бетховена исполнил в Кливленде. Теперь ему предстояло впервые сыграть Концерт Брамса публично, и хитрый Моше пригласил репортёров на репетицию. Судя по «Миннеаполис ивнинг трибюн» (7 марта 1929 года), знамения были самыми благоприятными:
[Слова прессы («Миннеаполис ивнинг трибюн»):] Шестьдесят пресыщенных музыкантов забыли о своём достоинстве и приняли участие в безумном ликовании. Слёзы текли по седым подбородкам и капали в контрабасовые тубы. Пюпитры опрокидывались, когда музыканты вскакивали на ноги и сотрясали стропила хором «браво» — а это на несколько шагов дальше, чем обычно позволяет себе прожжённый музыкант. Иегуди счастливо и по-мальчишески ухмыльнулся и предложил сыграть ещё раз, если им угодно. [конец слов прессы]
На самом выступлении публика зааплодировала в конце первой части, несомненно откликаясь на каденцию, сочинённую Джордже Энеску годом раньше специально для Иегуди. Их удовольствие от медленной части было прервано, когда Иегуди запнулся всего в нескольких тактах своего соло и перестал играть. Впервые в его исполнительской карьере он потерял нить — несмотря на то что мелодия Брамса отличается изысканной чистотой и своеобразием. Он повернулся к дирижёру Анри Вербрюггену, самому скрипачу, и шепнул: «Мы не должны блефовать с Брамсом!» Вербрюгген остановил оркестр и сказал публике «самым добрым образом», согласно «Миннеаполис джорнал», «что маленькая осечка была вызвана тем, что он никогда прежде не играл это на публике». Он сошёл со сцены в конце Концерта глубоко расстроенным, воскликнув преданному Персингеру: «Этого больше со мной никогда не случится!» И вправду не случилось, хотя однажды он заснул стоя в Бостоне во время второго оркестрового тутти первой части Бетховена, очнувшись от забытья как раз вовремя, чтобы откликнуться на взволнованный жест доктора Кусевицкого.
Критик «Миннеаполис трибюн» дал благоприятную трактовку эпизода с Брамсом: «К великой чести юноши была его спокойная способность продумать выход из кризиса и привести часть к великолепному завершению». Но это был всё-таки кризис — чёрная метка, добавившаяся к плачевному опыту с Чайковским в Нью-Йорке и подразумеваемому упрёку президента Кулиджа насчёт его неподобающего наряда. Несмотря на счастливую наружность, «жизнь в моём воздушном шаре», как он это описывал, оплошность Иегуди в Миннеаполисе была следствием довольно сильного напряжения: «Я был взвинчен перед выступлением, — сказал он позже, — стараясь заново поймать всеподавляющую жизненную силу Брамса». Самым счастливым его воспоминанием об этом визите было приглашение от добродушного Вербрюггена сыграть вместе камерную музыку у него дома. Быть может, они говорили об Изаи, у которого дирижёр учился в юности.
По-видимому, были некоторые сомнения, поедут ли Марута и девочки в Берлин на концерт Иегуди. «Сан-Франциско экземинер» сообщала в феврале, что
[Слова прессы («Сан-Франциско экземинер»):] миссис Менухин, вопреки прежним планам [курсив мой], поедет с семьёй в Европу. Она предложила свой дом на Стайнер-стрит, 1043, на постоянную аренду. «Дом больше не отвечает нашим нуждам — но мы не в силах с ним расстаться. Мы подумываем вскоре построиться в Берлингейме». [конец слов прессы]
Из этой затеи ничего не вышло — счастливое избавление, скажет иной, ведь Берлингейм примыкает к международному аэропорту Сан-Франциско.
Перед отъездом в Европу она дала прощальный ужин. Среди гостей были импресарио Селби Оппенгеймер и двое самых благожелательных к Иегуди критиков, Редферн Мейсон и Карран Свинт. Мейсон явно обожал Иегуди и довольно хорошо его узнал. Он был гостем на его отъездной вечеринке предыдущим декабрём: «Иегуди — прирождённый спорщик, — писал он. — Пойди он в торговлю, обвёл бы вокруг пальца и грека-коробейника».
Возобновление семейной жизни в Нью-Йорке в марте 1929 года ознаменовало возвращение Маруты к её привычному положению средоточия влияния и власти. Биография Магидоффа утверждает (на каком основании, неясно), что между родителями существовало значительное напряжение. Говорили, что Марута с подозрением относилась к побуждениям, стоявшим за подарком скрипки от Генри Голдмана. Она также критиковала (не без оснований) то, что считала недостойным и хвастливым обращением Моше с прессой. Когда они вместе приняли приглашение на обед к Голдманам, произошёл колоритный случай с Иегуди. Отправленный в библиотеку отдохнуть после трапезы, он развлекал себя, смастерив грубые доспехи из множества серебряных и оловянных пепельниц, разбросанных по комнате. Он связал эти предметы верёвкой, которую всегда носил в кармане вместе с перочинным ножом и прочей школьнической атрибутикой. Хозяева и родители застали его расхаживающим по библиотеке, изображая средневекового рыцаря.
[Слова Менухина:] Увидев гнев в глазах матери, я поспешно начал снимать свои сияющие доспехи, но миссис Голдман воскликнула: «Дон Кихот!» — и подвела своего слепого мужа к мальчику, чтобы тот ощупал хитроумные узлы, которые я придумал, чтобы удержать пепельницы вместе. Оба тут же завязали разговор о средневековых доспехах и морских узлах, оба выказав удивительную осведомлённость в двух причудливых и не связанных между собой областях. [конец слов Менухина]
Выходит трогательная история, но Маруте было не до веселья. Перед их отъездом в Европу она отклонила приглашение на чай к миссис Голдман. Она также рассорилась со своей старой подругой миссис Гарбат после того, как Фифи, дочь Гарбатов, подарила Хефцибе и Ялте одну из своих кукол. Куклу пришлось вернуть: играть в куклы, постановила Марута, — пустая трата времени. Позже, когда они обедали у Гарбатов, она выслала Иегуди из комнаты за то, что сочла необдуманным замечанием. Она оправдывала свой поступок тем, что для развития ребёнка важно поддерживать дисциплину. Отношения испортились, когда доктор Гарбат сам мягко упрекнул Маруту в том, что она навязывает её слишком много. Отгороженный в своём «воздушном шаре», Иегуди, казалось, был безразличен к этому унижению. Когда сочувствующий взрослый удивлённо поднял бровь при настоянии матери, чтобы он всегда носил плотное шерстяное бельё даже в тёплую погоду, он ответил, что однажды будет принимать решения сам — после того как ему исполнится двадцать один.
Что до критики Марутой новых умений мужа как публициста, то правда, что он взялся бить в барабан с неослабностью, которая была бы вполне уместна на службе у Барнума и Бейли. Но он имел полное право гордиться сыном и, отдадим ему должное, порой выражался языком, под стать этой гордости: «Раз в столетие Бог в приступе радости посылает вниз „новую душу“ — чистую, одарённую, наделённую небесной силой». А как он объяснял великую глубину чувства в игре сына?
[Слова Моше Менухина:] Это расовое. Это взято из поколений еврейской жизни. Иегуди попросту унаследовал напряжённое чувство и внутреннее понимание жизни из опыта тысячелетий истории своего народа. [конец слов Моше Менухина]
23 марта 1929 года в Нью-Йорке лил дождь, когда семья взошла на борт парохода «Дойчланд», направлявшегося в Куксхафен в Германии, откуда им предстояло сесть на поезд до Берлина. Присутствовавшая пресса отметила, что Иегуди хотел поиграть с другими детьми, совершавшими атлантическое плавание, но отец его удержал. Иегуди сказал: «Если другие ребята мочат ноги, почему нельзя мне?» Моше уступил. «Ладно, но не мочи их слишком сильно».
Глава 4. Швейцарская семья Менухиных

Читает поздравительные телеграммы после дебюта с концертом в Нью-Йорке
1929: апрель — концерты Баха, Бетховена и Брамса в Берлине; лето — занятия в Базеле с Адольфом Бушем; ноябрь — дебют в Лондоне и первые записи для His Master’s Voice; 1930: январь — Нью-Йорк и турне по США; май — возвращение в Европу и второе лето с Адольфом Бушем в Базеле; осень — турне по Европе и Великобритании; 1931: первые месяцы — зимнее турне по США; экзамен на права в Сан-Франциско; май — возвращение в Европу и переезд в новый дом в Виль-д’Аврэ под Парижем.
Менухины отплыли в Европу на немецком судне — пароходе «Дойчланд», — чтобы попрактиковаться в языке, который так усердно учили в подготовке к своему второму большому семейному приключению. Отец с сыном осмотрели машинное отделение корабля. Иегуди пришёл в восхищение и от самих машин, и от условий труда изнывающих у топок кочегаров. Его вопросы, вспоминал Моше, касались платы и рабочих часов не меньше, чем турбинных двигателей и грузовых ватерлиний. Сойдя на берег в Куксхафене, они по железной дороге добрались до Берлина. Впервые Иегуди увидел поезд, оснащённый телефоном, — а звонить по телефону он всегда любил.
Для профессиональных американских музыкантов Берлин 1920-х годов был столицей музыкального мира. В начале десятилетия, когда там ещё жил и работал Сергей Кусевицкий, на это звание могла притязать и Вена, где два дивных года оперой руководил Рихард Штраус. Но ни один другой город не мог соперничать с богатством музыкальной жизни Берлина в конце 1920-х. Здесь было три оперных театра и четыре симфонических оркестра, один из которых содержала радиостанция (что не значило, будто Моше согласился бы продать права на трансляцию выступлений своего сына). Все они держались на многочисленной, любящей музыку публике, значительную часть которой составляли евреи. Фуртвенглер, Клайбер, Клемперер и Вальтер были постоянными дирижёрами оперных и симфонических концертов. Неофициальный покровитель Иегуди, Фриц Буш, часто выступал приглашённым дирижёром Берлинского филармонического оркестра.
Музыкальная жизнь Соединённых Штатов во многом определялась немецкими музыкантами и немецкими взглядами. О Берлине Менухины знали из первых уст — от учителя Иегуди Луиса Персингера, до войны бывшего концертмейстером Берлинской филармонии, и от их друга, немецкого дирижёра Альфреда Херца, который записал с Берлинской филармонией отрывки из «Парсифаля». (Ещё в 1903 году Херц, вопреки прямо выраженной воле Вагнера, продирижировал постановкой «священного» «Парсифаля» в нью-йоркской «Метрополитен» — за что и был отлучён от Байройта и других крупных немецких оперных театров.) Не было цели выше — измеряй её престижем или рыночной стоимостью, о чём Моше наверняка думал, — чем успех в Берлине.
У Иегуди было своё представление о том, что такое успех: он называл это «весельем». В Нью-Йорке он дебютировал с Концертом Бетховена, самым возвышенным произведением репертуара. Для берлинского же начинания у него возникла решительно нетрадиционная «весёлая» затея — концерт, целиком отданный трём величайшим скрипичным концертам. Консервативным берлинским меломанам программа отдавала трюкачеством, но эти три сочинения — ми-мажорный Бах (BWV 1042), Бетховен и Брамс — были ярко контрастными музыкальными шедеврами, а не эффектными визитными карточками, и при всём своём простодушии юный Иегуди знал, что ему хватит и глубины понимания, и выдержки, чтобы их вынести. Участие Буша служило порукой художественной цельности Иегуди. Буш, поначалу высмеивавший саму мысль о том, что Иегуди сыграет Концерт Бетховена в Нью-Йорке, стал теперь его добровольным союзником. Его рекомендательное письмо к концертному устроителю Луизе Вольф, видной фигуре берлинской музыкальной жизни, получило широкую огласку и помогло собрать полный зал.
Менухин стал называть этот концерт своим «мэйфлауэрским» — по имени корабля, доставившего в Новую Англию первых поселенцев-пуритан, чьими потомками, судя по всему, объявляла себя половина Америки. За следующие полвека он встретил многие тысячи немцев-меломанов, уверявших, будто в тот день присутствовали в старом Берлинском филармоническом зале, вмещавшем не более двух тысяч человек.
Незадолго до концерта внезапно скончался отец Фрица Буша, и дирижёр вынужден был отказаться от участия. Спасая положение, за пульт согласился встать Бруно Вальтер, отменивший ради этого оперный спектакль. Моше писал, что первую из двух запланированных репетиций пришлось отменить из-за траура, но Вальтер в своей автобиографии упоминает «репетиции», а не единственный прогон, так что, несмотря на отказ Буша, концерт был, по-видимому, подготовлен основательно, — да и на генеральную репетицию (Hauptprobe) собрался полный зал студентов. Замена, по сути, оказалась к лучшему: Вальтер был дирижёром даже более прославленным, чем Буш. Уроженец Берлина, с мировым опытом, он был главным дирижёром Берлинской городской оперы и позднее в том же году сменил Фуртвенглера в лейпцигском Гевандхаусе.
Вальтер восхищался духовной зрелостью Иегуди:
[Слова Бруно Вальтера (автобиография):] Он был ребёнком — и вместе с тем был мужчиной и большим художником… Я чувствовал себя с ним как единое целое. Кое-где во время репетиций я мог бы что-то подсказать, но в этом не было нужды: понимание было полным. Музыкантство Иегуди особенно поражало в медленной части Баха; это возвышенная музыка, требующая полной технической свободы, — её нельзя сыграть без глубочайшего проникновения. [конец слов Бруно Вальтера]
Иегуди, со своей стороны, наслаждался этим партнёрством:
[Слова Менухина:] Я дивился такой поддержке, такой гибкости; мне казалось, что бы я ни делал, он всегда рядом, безупречно со мной, — аккомпаниатор, какого я прежде не знал. [конец слов Менухина]
Из всех дирижёров-партнёров его юности лишь Энеску и Тосканини удостоились столь же безоговорочной оценки.
Концерт 12 апреля стал тем триумфом, на который Менухины и надеялись. «Один на миллионы» — так назвала Иегуди Berliner Zeitung am Mittag, добавив — с прусской гордостью, — что он «ещё вырастет под опекой Адольфа Буша». The New York Times сообщила, что «самые строгие критики были полны похвал крепкому малышу». Аплодисменты снова вспыхнули после каденции первой части Бетховена, а в конце вечера «полиции пришлось выпроваживать не желавшую расходиться толпу, грозившую хлынуть на сцену».
Альберт Эйнштейн, прославленный своей общей теорией относительности, опубликованной в 1916 году, и страстный скрипач-любитель, сидел в первом ряду. Бруно Вальтер (вероятно, имевший возможность оглядеться, пока Иегуди играл каденцию) вспоминает выражение изумления и радости на лице Эйнштейна. Один американский журналист сообщил, что по окончании концерта Эйнштейн на полчаса оказался в плену у ринувшейся к сцене толпы, «с высоко поднятыми над головой руками, которые он воздел, аплодируя в знак одобрения». Иегуди тем временем раскланивался более десятка раз. В конце концов Эйнштейну удалось поздравить его лично. Давка переливалась вокруг артистической, и Иегуди принимал восторженных поклонников прямо на сцене. Он стоял, окружённый доброжелателями — среди них были импресарио Макс Рейнхардт, дирижёр и пианист Осип Габрилович, скрипачи Фриц Крейслер и Карл Флеш, а также его американские благодетели Сидней Эрман и Генри Голдман, — когда из боковой двери сцены вышел Эйнштейн. Дрожа от волнения, великий учёный, как рассказывают, произнёс:
[Слова Эйнштейна (в передаче Моше Менухина):] Дорогой мой Иегуди, сегодня вечером ты преподал мне первый за многие годы новый урок… Я сделал новое открытие. Я вижу, что век чудес не миновал… Наш добрый старый Иегова по-прежнему трудится. [конец слов Эйнштейна]
Поскольку эти слова облетели весь мир и стали самым часто цитируемым откликом на юный гений Иегуди, биографу было бы отрадно подтвердить текст этого восторженного свидетельства Эйнштейна из источника менее пристрастного, чем отец Иегуди. К сожалению, все варианты, похоже, восходят к творческой памяти Моше Менухина. В несколько более сдержанном переводе Эйнштейн восклицает: «Игра Иегуди доказала, что наш Иегова всё ещё жив». Ещё одна версия (подправленная, надо думать, для читателей-неевреев) заставляет Эйнштейна утверждать, что игра Иегуди была «доказательством существования Бога». Если Эйнштейн говорил по-немецки (эта подробность нигде не зафиксирована), то фраза могла быть иным переводом строки, которую Иегуди приводит в своих мемуарах: «Теперь я знаю, что на небе есть Бог!»
Американский репортёр Б. Х. Никкербокер проскользнул за кулисы, чтобы узнать, как сам Иегуди отозвался на овации, и подслушал такой разговор между дирижёром и солистом:
[Слова Бруно Вальтера и Менухина (в передаче Б. Х. Никкербокера):] Бруно Вальтер: «Ну а теперь что, Иегуди?» «О, теперь, — сказал Иегуди, — я съем мороженого». «Клубничного, со взбитыми сливками сверху?» — спросил Вальтер. И лицо Иегуди просияло согласием. [конец слов Бруно Вальтера и Менухина]
Берлинская Morgenpost заметила, что Иегуди был «почти до нелепости толст».
Несколько дней спустя, 22 апреля, Иегуди отпраздновал своё тринадцатилетие — тот возраст, в котором еврейские мальчики обыкновенно проходят обряд бар-мицвы и официально признаются взрослыми. Никакой синагогальной церемонии для Иегуди не было — не в обычае Менухинов, — но всё же кое-какие элементы обряда посвящения совершились. Почти семьдесят лет спустя он вспоминал, что ему задавали положенные вопросы и давали грызть солёную редьку.
Моше преподнёс сыну роскошнейший подарок ко дню рождения — шестьдесят томов Urtext-издания Баховского общества, полного собрания сочинений И. С. Баха: ту самую серию, которой он любовался в Париже на полках у Джордже Энеску. Моше отыскал комплект, некогда принадлежавший Максу Регеру. Композитор к тому времени был мёртв уже тринадцать лет: в завещании он предписал своим душеприказчикам продавать ноты только достойному учёному-музыканту. Кто же достойнее Иегуди? Моше купил их в кредит, сославшись на нехватку средств для оплаты сразу. Поскольку в предыдущем сезоне Иегуди заработал 200 000 долларов, Моше, должно быть, имел в виду наличность, которую держал, вероятно, невеликой ввиду неустойчивости мировой банковской системы в тот год, когда Британия отказалась от золотого стандарта. Долг был погашен из гонораров Иегуди за германское турне того же года, и музыке Баха предстояло занять почётное место в новом доме Менухинов в Базеле. Подлинные тексты стали его постоянным источником вдохновения в систематическом изучении скрипичных сочинений Баха, за которое он взялся под руководством Адольфа Буша.
Германские триумфы продолжались. В Дрездене, где Фриц Буш возглавлял оперу, Иегуди повторил свой марафон из трёх концертов — на этот раз под управлением Буша, как и было задумано первоначально. Оперный театр впервые использовался для симфонического концерта. Три концерта за один вечер — это чересчур, заметил один рецензент. Чересчур, впрочем, для публики, но не для исполнителя: критик Dresdner Nachrichten писал, что Иегуди выглядел достаточно свежим, чтобы на бис сыграть весь Концерт Мендельсона. Один старожил, слышавший дебют Мищи Эльмана, сказал, что дебют Иегуди был удачнее. Единственный слегка несогласный голос донёсся из Vossische Zeitung, посетовавшей, что каденции (соответственно Энеску, Крейслера и Иоахима) обнаружили некоторое «виртуозное тщеславие».
Пока Иегуди был в Дрездене, он подружился с сыном Фрица Буша Хансом. Это, вероятно, было веселее восьмиперемённого обеда, который ему пришлось высидеть после концерта. Моше вспоминал, что они
[Слова Моше Менухина:] играли с электрическими поездами, бегали по берегам Эльбы и без умолку болтали о машинах, механизмах, Америке и Германии. [конец слов Моше Менухина]
Но недолго. Вернувшись в Берлин для сольного концерта, Иегуди был сфотографирован возлагающим венок к статуе Бетховена в Тиргартене.
Он побывал на концерте, где Мища Эльман играл Концерт Мендельсона, и признался в мемуарах, что мечтал бы
[Слова Менухина (мемуары):] вскочить и сыграть его вместо него: не то чтобы он [Эльман] играл его нехорошо, — но в моём юношеском рвении, а может, и невежестве, я чувствовал, что мог бы сыграть ещё прекраснее. [конец слов Менухина]
Тогда же он впервые вживую услышал Фрица Крейслера. И наконец познакомился с Адольфом Бушем — после концерта Квартета Буша, в программе которого была музыка Бетховена и Регера. Иегуди был слишком дипломатичен, чтобы сказать это вслух, но подросток явно недоумевал перед преданностью Буша Максу Регеру, композитору, которым, писал он,
[Слова Менухина:] легче восхищаться, чем любить; это было всё равно что оказаться в библиотеке, полной трудов Канта и Гегеля, и с упавшим сердцем осознать, что, лишь прочитав все эти тома и написав диссертацию, можно счесть себя по-настоящему просвещённым. [конец слов Менухина]
Тем не менее Ария для струны соль Регера была послушно включена в его концерт в Карнеги-холле в следующем сезоне.
Сам Адольф Буш произвёл на своего будущего ученика сильное и располагающее впечатление. Он был «юношески светел, белокур, мальчишески свеж», писал Иегуди — а между тем в свои тридцать семь лет Буш был всего на восемнадцать месяцев моложе брата-дирижёра, — «и лицо его дышало такой открытой добротой, что растопило бы любое предубеждение». После кратчайшего прослушивания подтвердилось, что тем летом Иегуди будет заниматься с Бушем. После столь громкого успеха в Берлине (к которому он подготовился без помощи учителя или репетитора) можно было бы возразить, что он готов начать концертную карьеру прямо здесь и сейчас. Тем большая честь его родителям и самому Иегуди за то, что они держались учебного плана, намеченного для него Энеску.
Адольф Буш давал столько концертов, что смог бы приступить к занятиям с Иегуди в своём базельском доме не раньше июня, — так что у семьи оставалось время на отдых в Баден-Бадене в гостях у их нового благодетеля, немца по происхождению Генри Голдмана. Он предложил им апартаменты в своём отеле, но Марута настояла на сравнительно простой жизни, и они остановились в пансионе. Общественная совесть Иегуди была развита слишком остро, чтобы он мог вполне насладиться немецкой версией сладкой жизни. Курортный городок был, по его словам, «чрезмерно благоустроен», и его коробили
[Слова Менухина:] полчища расторопных весёлых горничных, пуховые перины в белоснежных полотняных чехлах… обильная, вкусная, разъедающая пища… вечерние концерты в Курзале и Элена Герхардт, поющая песни Шуберта… Всё это казалось мне слишком очаровательным, чтобы быть настоящим… а то, что Баден-Баден притягивал людей на покое и стариков, лишь усиливало это впечатление. [конец слов Менухина]
Утешением ему служила пара мощных цейссовских биноклей, в которые он мог наблюдать за экзотически безмятежной баден-баденской жизнью.
Париж в мае был краем более знакомым, хотя новая для Иегуди концертная площадка — Опера — была и заманчивой, и прибыльной. В третий раз он сыграл концерт из «трёх Б» — под управлением Филиппа Гобера, дирижировавшего оркестром Консерватории. Даже при коротких визитах привычный распорядок соблюдался. Были игры с мячом в Булонском лесу с отцом, а потом чай с пирожными дома с сёстрами и матерью.
Ранее Моше уведомил прессу, что после апрельских концертов в Германии Иегуди возьмёт десять месяцев на учёбу, но в середине мая состоялся сольный концерт в Париже, и Моше объявил, что 10 ноября Иегуди дебютирует в Лондоне, — так что десять месяцев стремительно ужались до шести. Эта нестыковка не стоила бы упоминания, если бы не частые заверения Моше в желании оградить сына от чрезмерной эксплуатации.
Последовавшее пребывание в Базеле стало желанной переменой после жизни в непрестанных разъездах, которая выпала на долю Иегуди с тех пор, как он в ноябре прошлого года покинул Сан-Франциско. Для его сестёр, которым было теперь всего девять и семь лет и у которых не было цели концертных выступлений в качестве стимула, потрясения, вызванные профессиональными обязательствами брата, должно быть, вызывали тревогу. Сознавая опасность, Марута вновь взяла бразды в свои руки. Адольф Буш хотел, чтобы Иегуди жил на правах члена семьи — с его женой и дочерью и пианистом Рудольфом Серкином, тогда двадцатишестилетним, который порой аккомпанировал Бушу. Иегуди стал бы ещё одним таким же учеником: весь день в доме Бушей отдавался музыке, с непринуждённым камерным музицированием по вечерам и пением баховских хоралов вокруг стола на сон грядущий.
Вместо этого Менухины предпочли собственную семейную жизнь. Они сняли дом неподалёку от жилища Бушей, на Гартенштрассе, 12 — среднее из трёх строений под единой крышей, чьи свесы кровли опускались почти до уровня улицы. Стены на каждом ярусе оштукатуренного фасада были украшены ящиками с цветами, но больше всего Иегуди радовала другая архитектурная деталь — балкон, на котором пили послеполуденный чай. По четвергам они наблюдали еженедельный перелёт «Графа Цеппелина» из Буэнос-Айреса, направлявшегося к месту причаливания в ста милях восточнее — во Фридрихсхафене на Боденском озере, — «почти бесшумную, огромную серебристую сигару, сияющую в солнечном свете». Прежде кумиром Иегуди был авиатор полковник Линдберг. К 1930 году он переметнулся к адмиралу Бэрду, исследователю полярных ландшафтов, летавшему на воздушном шаре.
Базелю предстояло на следующие два года стать самым близким подобием дома. Иегуди дорожил им за его покой. Марута купила уютную мебель и восточные настенные ковры, а прочие ценные вещи прислали в ящиках из Сан-Франциско. Немецкий стал теперь повседневным языком дома. Учил их, вспоминал Иегуди, пожилой человек по имени Юстин Герих-Гейст, с которым они читали пьесы Шиллера и Лессинга. Иегуди было тринадцать. Марута показала детям, как писать по-немецки старинным готическим шрифтом, которому сама выучилась девочкой. Вскоре добавилась и учительница-итальянка, синьорина Анна Контро из Милана — «милая, добрая итальянская наставница, которая во всех отношениях была объёмиста, что размером сердца, что нарядом». Именно из занятий итальянским семья закрепила за матерью привычное имя «Маммина» — на каком бы языке они ни говорили. Прежде дети называли её еврейским словом «Имма». Моше все по-прежнему звали «Абба».
В доме стояло три рояля, а для моциона был соседний сад, давший улице имя. Подрастая, дети получали лёгкие послабления в ежедневном распорядке — «излишества», как называет их Иегуди без тени иронии, — но развлечения эти своей безмятежностью выглядят вполне по-швейцарски: «По субботам мы ходили в казино, садились за столики под открытым небом, слушали игру оркестра и смотрели на танцующих». Ближе сердцу Иегуди, пожалуй, были долгие прогулки по окрестностям и выходные вылазки в соседние кантоны на большом подержанном «паккарде».
Смысл пребывания в Базеле состоял в том, чтобы заниматься с Адольфом Бушем, и этому Иегуди отдавался всецело. Родителям даже трудно было заставить его прекратить упражняться. В один тёплый летний день они уговаривали его сделать перерыв, но обнаружили, что он пиликает в одних трусах, полный решимости одолеть сонату Баха. Энеску рекомендовал Буша ради дисциплины. «Ты приходишь на каждый урок с новой аппликатурой, — говорил Энеску своему ученику. — Это чудесно, но если ты собираешься стать художником, тебе надо на чём-то остановиться». Как ни дорожил Иегуди тем, что называл «цыганским» началом в своей игре, он знал, что ему нужна твёрдая рука. Буш привил ему великую немецкую скрипичную традицию, представителем которой сам был с тех пор, как в 1918 году начал преподавать в Берлинской высшей школе музыки.
По словам New Grove, Буш владел великолепной техникой, но «не любил внешнего блеска и поверхностного обаяния и сосредоточивался на том, чтобы честностью, ясностью и напряжённостью выявить подлинные качества музыки». Среди особенностей его игры «были бережное владение вибрато, скупое использование портаменто и тонкие оттенки в градациях стаккато и легато». Иегуди говорил, что Энеску оставлял детали ведения смычка и аппликатуры на его собственное усмотрение и настроение. «Буш же, напротив, склонен был подчёркивать и выверять исполнение мельчайших подробностей, хотя и не пренебрегал общим характером, духом и вдохновением пьесы». Энеску никогда не пользовался метрономом во время занятий; Буш редко обходился без него. Осенью того же года, будучи на гастролях в Германии, Иегуди писал матери, что в духовном отношении никто в мире не сравнится с уровнем Адольфа Буша. «И с годами он может делать для меня всё больше и больше. Особенно ТЕПЕРЬ!» Восприимчивость Буша, писал он в другом месте, «соединяла учёность и страсть и никогда не была сухой… Он открыл мне немецкую культуру… без Буша я не проник бы в тот дух, который позже увёл меня в глубины великих немецких композиторов».
Рецензия на первое нью-йоркское исполнение Иегуди Концерта Бетховена упоминала «избыточное вибрато» и «чересчур сентиментальную фразировку там, где музыка становится сильно эмоциональной». Можно предположить, что Буш настаивал на более строгом подходе к чему бы то ни было изучаемому. Иегуди понимал, что именно такая выучка ему и нужна, а потому упорствовал два лета, прежде чем вернуться к более приятному для него режиму Энеску в Париже — на последние четыре года юности. Их нельзя назвать годами «ученичества», несмотря на то что с ним по-прежнему занимались Буш и Энеску, — слишком уж значительны были достижения. Высказывалось даже мнение, будто Иегуди так никогда и не вернул того сочетания технической безупречности и духовной глубины, что отличало его игру в юности, но внимательное изучение его позднейших записей и концертных рецензий этого упрощённого утверждения не подтверждает.
Не всё в Базеле было безмятежно и светло. Отношения с госпожой Фридой Буш складывались не вполне дружелюбно. Её муж Адольф, по словам Моше, был в её руках воском, а начала она с неверной ноты, сказав Моше, что Иегуди и его советчики поступили опрометчиво, позволив ему сыграть концерт из «трёх Б» прежде, чем он позанимался с её Адольфом. Затем она вновь принялась уговаривать его позволить Иегуди жить на правах члена семьи, пока остальные Менухины вернутся в Америку:
[Слова Фриды Буш:] Иегуди научится настоящей Kultur и не превратится в Крейслера или Хейфеца, продавших душу дьяволу за деньги. Нельзя быть великим музыкантом и великим стяжателем разом. [конец слов Фриды Буш]
Поскольку Менухины держались противоположного убеждения — что можно и рыбку съесть, и в воду не лезть, если только соблюдать при этом надлежащее приличие, — трения были неизбежны. Фрау Буш была пианисткой и аккомпанировала мужу, пока за неё не взялись семейные заботы. Она наверняка досадовала на то, что Иегуди уже зарабатывал по меньшей мере впятеро больше гонорара, на какой мог рассчитывать её муж. Но Буши были горды и не принимали никакой платы за обучение. «Адольф считает Иегуди своим другом и любит его как сына, — писала госпожа Буш Моше. — Нельзя брать деньги с друга или сына… Господин [Рудольф] Серкин [дававший уроки фортепиано Хефцибе] просит меня передать, что чувствует то же самое». Но несколькими неделями позже она предложила Менухинам внести вклад в стипендию в 500 долларов для студента из Лондона, учившегося у Буша. Ворча про себя, Моше исправно раскошелился.
Расходы семьи возросли из-за необходимости нанять профессионального аккомпаниатора и для уроков Иегуди, и для предстоящего турне. По рекомендации Буша Моше пригласил молодого пианиста из Штутгарта по имени Хуберт Гизен. Он жил у Менухинов и спал наверху, на чердаке, рядом с горничными и учительницей-итальянкой. Гизен гастролировал с ними два сезона в Европе и Америке, а также сделал с Иегуди несколько записей, включая ре-мажорную Сонату Бетховена. Это была самая честолюбивая на тот момент запись Иегуди — произведение, чьи пианистические трудности сильно затруднили бы Луиса Персингера, аккомпанировавшего Иегуди на обеих его прежних записях. Гизен был увлечённым исполнителем, наделённым таким чувством драматизма (явственно слышным в Сонате Бетховена), что лукавому юному Иегуди порой приходилось упрашивать его играть тише, «чтобы я мог аккомпанировать тебе действеннее».
Моше находил, что «Хупси», как они называли Гизена, был далёк от идеала — «слишком романтичен, недисциплинирован и лишён утончённости». Иегуди тоже отзывался о Гизене двойственно, называя его «совершенно надёжным и прочно укоренённым в немецкой традиции, хотя и несколько негибким». Он доверял игре Хупси, добавляет он, «и в целом наслаждался его обществом». Но Марута так его невзлюбила, что отказалась возвращаться в Америку на турне Иегуди 1929–1930 годов и поехала с ними в следующем году лишь после того, как её заверили, что Гизен уйдёт, как только турне закончится. По совету Сэма Франко официальным аккомпаниатором был затем приглашён молодой польский пианист Артур Бальзам, побывавший на «мэйфлауэрском концерте». Он был на десять лет старше Иегуди и несколько лет жил с семьёй.
После лета основательных занятий, посвящённого шлифовке нового репертуара, куда входили соната Баха и редко исполняемый Концерт Дворжака, Иегуди отправился в новое полугодовое турне. В Гамбурге он выкроил время посетить зоологический сад, где ему показали морского слона из области Южного полюса весом в 5500 фунтов. «Я смотрел, как он обедает», — отметил Иегуди в письме, опубликованном на родине, в Сан-Франциско.
[Слова Менухина (письмо):] Обед состоял из 200 фунтов рыбы. А потом двое дородных немецких служителей уселись на него верхом, чтобы заставить его совершить ежедневный моцион. Ох как же я смеялся, глядя, как этот громадный зверь шлёпается наземь при каждом шаге, что пытается ступить! [конец слов Менухина]
В Берлине они жили скромно, в пансионе на Штайнплац. Постоялец в комнате рядом с менухинской был «дважды в день осаждаем друзьями, желавшими послушать сквозь стену, как упражняется Иегуди» — с восьми утра до полудня и снова с четырёх до шести пополудни. В сообщении добавлялось, что он
[Слова прессы:] [он] был ещё большим виртуозом со своим конструктором [очевидно, «Meccano» или что-то в этом роде], чем со скрипкой. Вот он строит еврейские колонии в Палестине и обносит маленькие домики крохотными свинцовыми фигурками, которых называет «халуцим» [первопоселенцы]. [конец слов прессы]
Самым знаменательным немецким сольным концертом был мюнхенский. В этом печально известном своим антисемитизмом городе Иегуди поставил в программу «Нигун» Блоха. Его засыпали телефонными сообщениями и телеграммами от местного концертного устроителя, умолявшего снять столь возмутительное произведение, но Иегуди держался своего замысла. «Если мы уступим этой истерии, — сказал он отцу, — то не успеем оглянуться, как они потребуют, чтобы я сменил имя. Я сыграю „Нигун“ и посмотрю, посмеют ли они хоть чем-нибудь в меня запустить». Моше сообщал, что его сын играл «с особым порывом, изливая душу так мощно, что весь зал устроил ему стоячую овацию и потребовал биса».
4 ноября 1929 года Иегуди дебютировал в Лондоне, сыграв Концерт Брамса под управленческим покровительством Лайонела Пауэлла, самого крупного лондонского импресарио. Его контора была, вспоминал Иегуди, поделена на сферы влияния, и каждая комната отвечала за отдельный континент.
Как несовершеннолетнему, Иегуди пришлось подавать в Лондонский совет графства прошение о разрешении на публичное выступление. Они с Моше стояли в очереди среди толпы детей, записывавшихся на рождественскую пантомиму. Местом концерта был Квинс-холл, оркестром — Лондонский симфонический, а дирижёром — Фриц Буш: Менухины настояли на том, чтобы его выписали из Дрездена, после того как он выразил горячее желание поработать в Англии. Он и не подозревал, что менее чем через пять лет решит покинуть Германию и станет музыкальным руководителем нового оперного театра — где бы вы думали? — в Глайндборне, что в Суссексе. Вместо того чтобы повторить программу из «трёх Б», Иегуди уступил половину концерта Бушу, продирижировавшему увертюрой «Эгмонт», прежде чем сам сыграл Концерт Брамса. Второе отделение составили «Часы» — симфония Гайдна — и вступление к «Мейстерзингерам». На одной прелестной фотографии крохотный Иегуди, которому было теперь тринадцать с половиной, в коротких брючках и столь же коротком пальтишке, шагает под руку с закутанным в шубу Бушем мимо часового, выставленного у Букингемского дворца. Отзываясь о концерте в The Sunday Times, Эрнест Ньюмен насмешливо заметил, что Иегуди «явно организм, посланный в мир с единственной целью играть на скрипке, — как Уолтер Линдрам был сложён исключительно для того, чтобы играть в бильярд».
Сольный концерт в Королевском Альберт-холле в следующее воскресенье, 10 ноября, собрал шеститысячную аудиторию. Английский пианист и аккомпаниатор Айвор Ньютон — ещё один музыкант, побывавший на «мэйфлауэрском концерте» в Берлине в апреле того года, — вспоминал, как его чуть ли не силком заставили переворачивать ноты Хуберту Гизену в Сонате Сезара Франка, после того как назначенный на это дело человек оробел перед бурным темпераментом Хупси и торжественностью момента. Потом Иегуди подарил ему фотографию с надписью: «Айвору Ньютону, переворачивателю нот Его Величества Иегуди». «Каким же несносным мальчишкой я, должно быть, был!» — сказал он Ньютону много лет спустя. Концерт завершился «поразительным» исполнением «Скерцо-тарантеллы» Венявского, после чего огромная толпа в зале и несколько сот человек, сидевших на сцене, разом «ринулись в безумном порыве поближе к Иегуди». На какое-то время, продолжал репортаж Musical Courier (под заголовком «Менухин „взят в осаду“ в Лондоне»),
[Слова прессы (Musical Courier):] казалось, что Иегуди вот-вот захлестнёт его восторженная публика. Сигнал SOS вызвал отряд пожарных. Взявшись за руки, они образовали кольцо вокруг мальчика, а тот улыбался и продолжал играть. Всё ещё ненасытная, толпа не переставала требовать ещё, пока не погасили свет. Плотная охрана вокруг Иегуди с боем прокладывала ему путь к ожидавшему автомобилю, где он по-мальчишески помахал на прощание. [конец слов прессы]
Сестра Иегуди Ялта до сих пор помнит панику, какую нагоняли эти напиравшие толпы: они с сестрой испытывали ужасающую клаустрофобию. Их отец, однако, похоже, упивался всем этим — и, вероятно, сам поставлял тот материал, на котором Musical Courier основал свой «очевидческий» репортаж.
Наутро после концерта Иегуди с семьёй гуляли в Гайд-парке, когда некий всадник спешился на Роттен-роу и представился Александром Ховардом, торговцем древесиной. Его познания в предмете, как выразился Иегуди, «выходили за пределы коммерческих нужд и превращались в наслаждение самим делом». Он показал им лондонские достопримечательности, а у себя дома пригласил полюбоваться его коллекцией древесных пород со всех концов света. «Он стал для меня первым примером того любительства — возвышенного интереса и радости жизни, — которое я причисляю к самым достойным восхищения качествам Британии».
Двумя днями позже Иегуди сделал первые записи с His Master’s Voice — английской граммофонной компанией, с которой ему предстояло сохранять тесную связь добрых полвека с лишним. В Америке RCA Victor решила сосредоточиться на выпуске радиоприёмников и передала свои контракты в области классической музыки английской «сестринской» компании. (Иегуди полагал, что это следствие краха на Уолл-стрит, но перемена курса произошла ранее в том году.) За один день он записал сольную до-мажорную Сонату Баха (BWV 1005), ре-мажорную Сонату Бетховена, соч. 12 № 1, и фа-мажорную медленную часть из до-мажорной Сонаты Моцарта (K. 296) — в общей сложности более сорока пяти минут. Бах был первым произведением, заданным ему Бушем:
[Слова Менухина:] Она казалась мне величайшим из мыслимого для скрипки, и я чувствовал, будто играю не на скрипке, а на органе. Особенно грандиозна Фуга — сокрушительная в своём необъятном диапазоне выразительности. [конец слов Менухина]
После перехода через Атлантику на «Миннетонке» Иегуди 3 января начал своё второе американское турне — в Карнеги-холле, «набитом и переполненном людской массой», как выразился в The Times Олин Даунс. Развитие Иегуди он нашёл «внушительным, но неровным», объявив его исполнение Сонаты Бетховена условным и заурядным. Зато Сэмюэл Хотцинов, писавший в New York World, отметил, что техника Иегуди стала «более гладким механизмом на службе более осознанной индивидуальности»: Бетховена он назвал «поэтическим свершением» и рассыпался в восторгах о Бахе. «Фуги Баха — что соборы, — писал он, —
[Слова прессы (Сэмюэл Хотцинов, New York World):] подчас грозной и мистической сложности. Такую-то фугу Менухин бесстрашно воссоздал для нас вчера вечером, и, без малейшего намёка на преодолённые трудности, этот истинный Wunderkind вызвал к жизни восторг великого Баха и проследил для нас долгую стройную рапсодию, отделяя главную мысль от её массивной орнаментики с точностью и мастерством того, кто видел изначальный чертёж. [конец слов прессы]
Концертный наряд мальчика тоже удостоился разбора. «Прежние менухинские матроска и штанишки [sic] уступили теперь место тёмному сюртуку и аккуратным бриджам, но осанка крепкого маленького исполнителя остаётся ребяческой, как и прежде». В тринадцать лет ему всё ещё не позволяли длинных брюк: этой перемене в облачении предстояло наступить лишь в ноябре 1931 года.
Турне охватило двенадцать городов и продлилось почти четыре месяца. (Моше писал о десяти неделях, но последний концерт, в Портленде, состоялся 19 апреля.) Маршрут включал Цинциннати, Кливленд, Детройт, Чикаго, Балтимор, Питтсбург, Канзас-Сити, Миннеаполис, Лос-Анджелес и Сан-Франциско, с обратным заездом в Нью-Йорк на сольный концерт 22 февраля, который посетил Тосканини — говорят, купивший билет за свой счёт. У Иегуди болело горло, и Моше был совсем готов отложить выступление, но тут они узнали, что Тосканини намерен приехать. После концерта Иегуди был вознаграждён закулисным визитом итальянского маэстро, тогда главного дирижёра Нью-Йоркской филармонии, всемирно известного своим ужасным нравом. «Bravissimo! Yehudi caro!» — прокричал он тем высоким голосом, от которого, как известно, трепетали его музыканты. «Bravissimo!» Иегуди сказал, что хотел бы исполнить с ним Брамса или Бетховена. «Это будет удовольствие, — ответил маэстро. — Надо будет устроить». Так началась долгая дружба, хотя желания своего Иегуди дождался лишь через четыре года.
Тосканини платили исключительно щедро. В самые чёрные годы Депрессии он всё ещё уносил домой 100 000 долларов за свои десять недель в Карнеги-холле. Но за полный год Иегуди, вероятно, превосходил его, зарабатывая вдвое больше на своих концертах в Европе и Соединённых Штатах. Подписи под фотографиями и газетные заголовки раздували имя Иегуди в неудержимом потоке гипербол: он был «Чудо-мальчиком», «Царём Давидом скрипки Дяди Сэма», «Скрипачом века», даже «Эйнштейном среди виртуозов-скрипачей мира». Говорят, он возражал против плаката, называвшего его «самым знаменитым вундеркиндом в мире». «Человек либо художник, либо нет, — доказывал он со всей серьёзностью, на какую способен тринадцатилетний. — Возраст тут почти ни при чём! Есть лишь одно мерило, каким должно судить музыку, — она либо хороша, либо дурна».
Турне влекло за собой бесконечную вереницу рекламных интервью и множество историй «из жизни» по мере того, как они колесили по континенту. Аккомпаниатор Хуберт Гизен собирал хорошие отзывы, но жестоко тосковал по дому и не знал ни слова по-английски. «Иегуди переводит на свой родной немецкий всякий разговор, что оказывается в пределах слышимости, — сообщал Моше. — Он ни за что не оставит друга хандрить в гостинице». Иегуди признавался, что любит «послеполуденный час, когда мы с Хупси музицируем в своё удовольствие». Он тактично добавлял, что, хотя уже год учит в Европе немецкий, всё же «в конце концов, я американский мальчик, очень-очень гордящийся нашей великой страной, чудесными Соединёнными Штатами Америки».
В Миннеаполисе он развлекал публику своей заводной мышью. «Когда все за обедом разговорятся, ты просто заводишь мышь и пускаешь её бежать через стол, — говорил он злорадно. — Вот бы вы видели, как народ подскакивает». Другая газетная заметка окрашена печалью: «Он смотрел, как десятки мальчишек гоняют буера по озеру Харриет. Он не может участвовать ни в каких обычных мальчишеских забавах из-за опасности повредить руки, которые составляют его состояние». В Кливленде вновь объявился Иегуди-проказник. Он увидел, как дирижёр Николай Соколов вынимает сигарету из портсигара. «Позвольте поднести огня?» — осведомился Иегуди, протягивая ему коробок-подделку, привезённый из Германии. Коробок с треском щёлкнул и загрохотал, сообщала Cleveland News, «и Соколов подскочил. А менухинский малец десять минут хохотал». В Цинциннати еврейское издание Every Friday обратило внимание на имя «Иегуди»:
[Слова прессы (Every Friday):] Каждого еврея галута [диаспоры] это имя влечёт подсознательно. Оно пробуждает чувство преклонения перед героем. [конец слов прессы]
Моше сообщил газете, что он — прямой потомок великой хасидской династии Цемах-Цедека и Шнеерсонов, добавив, что нынешний Любавичский ребе («недавно прибывший в эту страну из Советского Союза») приходится ему дядей. Моше с гордостью отметил, что «Нигун» Блоха «выявляет в Иегуди хасида». В Детройте один рецензент выразил это поэтичнее: «Слышать игру Иегуди — значит вновь обрести забытые верования; вспомнить, что есть незримые и таинственные силы, действующие на сынов человеческих».
В марте его встретили как возвращающегося героя: на станции Southern Pacific в Сан-Франциско играл городской оркестр. Он отсутствовал четырнадцать месяцев. Он остановился с отцом в отеле «Фэрмонт», брал уроки плавания и побывал на «зефирной вечеринке» в Окленде в честь друга Моше, раввина. Иегуди предложил ему круглую жестяную коробку с надписью «Импортный зефир». Когда ничего не подозревающий раввин снял с неё крышку,
[Слова раввина (в передаче Моше Менухина):] на меня выскочил трёхфутовый зелёный змей из папье-маше, свёрнутый на пружинах внутри. От моего внезапного испуга Иегуди разразился хохотом (хотя я, должно быть, был сотой его жертвой). [конец слов раввина]
Эрманы были в отъезде, в Англии, — они бодрствовали у постели смертельно больного сына. Учась в Кембридже, он попал в аварию верхом, от которой так и не оправился. Но Барни, семейный шофёр, был дома, и он повёз Иегуди, Хупси и Моше на «роллс-ройсе» в национальный парк Йосемити. Иегуди сидел впереди, вспоминал Моше, толкуя с Барни о «вождении, дорожном движении, механических неполадках и, вне всякого сомнения, о тайных изобретениях Иегуди». Втайне от родителей он переписывался с Патентным бюро США по поводу разных идей. «Люблю технику, — сказал он репортёру Portland Oregonian. — Я умею неплохо водить машину… В Калифорнии мне можно будет водить в четырнадцать, так что мне хочется, чтобы это время поскорее пришло». На деле его четырнадцатилетие наступало всего через несколько дней, но он всё ещё был пленником нелепой отцовской выдумки, будто ему не исполнится четырнадцати до января 1931 года.
Он побывал на представлении «Золота Рейна» в опере Сан-Франциско, но по сплетням из светских колонок видно, что Иегуди наслаждался и более очевидными радостями подростковой поры. На «зефирной вечеринке» в Окленде журналист наблюдал, как он любезничает с девочкой, подругой его детских игр. «Разве ты не собираешься меня поцеловать?» — спросил он. «Не сейчас, — последовал ответ. — Поцелую после концерта, если ты хорошо сыграешь в понедельник вечером». На концерт в Гражданский зал пришло почти семь тысяч человек. Две недели спустя его присутствие обеспечило аншлаг из одиннадцати тысяч, когда Симфонический оркестр Сан-Франциско прощался со своим маэстро Альфредом Херцем. Иегуди сыграл Концерт Брамса, затем ещё несколько пьес на бис, а концертмейстер Майкл Пиастро переворачивал ноты Гизену. На этот раз Иегуди не пожертвовал своими услугами ради помощи стеснённым в средствах музыкантам. И всё же оркестр получил изрядную прибыль в 2000 долларов — хотя расходы были вдвое выше, чем на любой другой концерт сезона. В программке было воспроизведено рукописное прощальное посвящение Иегуди:
[Слова Менухина (посвящение):] Дорогой друг господин Херц! У меня сердце разрывается, что Вы уезжаете! Вы, столько сделавший для музыки в Сан-Франциско вообще и для меня в моём раннем детстве в особенности! С любовью, Ваш Иегуди Менухин. [конец слов Менухина]
К маю 1930 года Иегуди с отцом вернулись в Европу. Марута с девочками приехали из Базеля в Париж встретить их после более чем четырёхмесячной разлуки. Он по-прежнему не бросал работы. Его выступление 8 мая в зале Плейель привлекло три с половиной тысячи слушателей. Он был в непрерывных разъездах почти восемь месяцев. В позднейшие годы он уверял, что не считал это эксплуатацией: он любил гастроли, как любил их и его отец. «Я предвкушал открытую дорогу, — писал Иегуди в своей автобиографии. — Запах осени и паровозного дыма сливался в моих ноздрях в самое дыхание кочевой жизни». Его концертные ангажементы были расставлены достаточно свободно, чтобы он мог осмотреть достопримечательности каждого из великих городов, которые посещал, — и повстречать сверстников. «Каждое путешествие было путешествием к открытиям». Так он предпочитал на это смотреть — и смотрел так всю жизнь.
Второе лето занятий с Адольфом Бушем оказалось столь же плодотворным, как и первое. В июле Моше разослал Солтеру и Эвансу сводку новостей о сыне для передачи газетам и американским устроителям, чьи концерты составляли основу семейного благосостояния.
[Слова Моше Менухина (пресс-сводка):] Со своим учителем-французом он читает и обсуждает Монтескьё, Вольтера и Руссо. С отцом он читает английские сочинения, всеобщую историю и любит решать математические головоломки… У Иегуди дело не в том, чтобы корпеть над предметом, а в том, чтобы мгновенно впитывать его чтением и спором. Он проглядывает вырезки, отобранные отцом из газет, из «Geographic» и «Scientific American». Он возится с собакой, играет в гандбол с младшими сёстрами и вдоволь бродит на воле. [конец слов Моше Менухина]
По словам господина Буша, добавлялось в сводке,
[Слова Адольфа Буша (в передаче пресс-сводки):] Иегуди неимоверно вырос… Его интонация безупречна, его интерпретации небесны. Он самодостаточен и не нуждается ни в учителях, ни в помощниках. Он сам себе самый строгий учитель и критик. [конец слов Адольфа Буша]
Семейный «паккард» выкупили с хранения и пустили в дело для выходных вылазок — не только по кантонам, но и дальше, во Францию, Германию и Италию. Одна поездка, предпринятая вместе с Эрманами, едва не кончилась бедой, и эта история попала в San Francisco Examiner. Машина заглохла на железнодорожном переезде — по-видимому, им продали бензин, разбавленный водой. Грузовик вытащил их в безопасное место как раз вовремя. «Спас нас не бутлегерский грузовик, а сыровозный», — писал Иегуди. Машина снова заглохла — прямо у их базельского дома. «Спасибо, — сказал Иегуди Моше, после того как они закатили машину в гараж, — за то, что провёз нас сорок миль за пять часов на воде и доставил домой на нашей же силе».
Была поездка на Баховский фестиваль в Лейпциг, а затем летние каникулы предстояло провести в пеших прогулках по Высоким Альпам. Иегуди был в восторге от своих новых горных ботинок, подбитых снизу шипами. Ранее Моше поговаривал о перерыве до ноября, но уже 29 сентября Иегуди был снова в Париже на первом концерте нового сезона. Он рассказал американскому репортёру, что устроил гонки с поездом от Базеля до Парижа. «Мы обошли поезд на полчаса, и больше половины пути вёл я. И через Альпы тоже», — добавил он с усмешкой. В октябре он дал в Берлине два сольных концерта, где, по словам газеты American Hebrew (исправно вырезанной Моше), «этот юный Давид, судя по всему, рассеял антисемитское неистовство своим волшебным смычком». Тибо, Эльман и американский скрипач Альберт Сполдинг были в зале, чтобы послушать новую программу Иегуди, куда входили си-бемоль-мажорная Соната Моцарта (KV 378), «Блестящее рондо» Шуберта си минор и ля-минорный Концерт Виотти. Аплодисменты длились сорок пять минут.
Для этого второго большого европейского турне Моше добавил в маршрут Будапешт, Женеву и Вену — «чтобы расширить опыт и известность Иегуди и заложить основы всемирной карьеры». Ещё на одной новой площадке, в Риме, Иегуди сказал репортёру, что любит играть с большими оркестрами (он исполнил Концерт Брамса с оркестром «Аугустео»), но «ещё больше люблю играть с другими мальчиками». Моше уверял, что приглашение исходило от самого Муссолини (страстного скрипача-любителя). На концерт тот не пришёл, но, хвастал Моше, устроил так, чтобы вся семья ехала бесплатно по государственной железной дороге и была освобождена от подоходного налога. В Вене дарование Иегуди было названо «сокрушительным», и один критик осторожно приветствовал его как «не просто скромно разрекламированное чудо, но… восходящую звезду». С отцом он посетил красивые новые рабочие квартиры, построенные социалистическим городским советом. Когда Карл-Маркс-Штадт позднее подвергся обстрелу австрийских нацистов, «память о часах, что мы провели там, — писал Моше, — довела Иегуди до личного „самовозгорания“».
В Лейпциге Иегуди был посвящён не кем иным, как коллегой Бруно Вальтером в обряд растирания:
[Слова Менухина:] Как ни странно, до тех пор у меня не было привычки менять рубашку после выступления, пока… Бруно Вальтер не научил меня уму-разуму, подарив бутылочку собственного растирания с сосновым ароматом и посоветовав всякий раз переодеваться и обтираться. [конец слов Менухина]
Затем Менухины столкнулись с музыкальным предубеждением, не имевшим ничего общего с нацистами. Когда восторженная публика Гевандхауса потребовала бисов, Иегуди сыграл музыку Дебюсси и Мошковского. «После этого, — сообщал Моше, — старый президент того прославленного зала сказал: „Господин Менухин, в Гевандхаусе нет места такого рода вещам“». В Будапеште устроитель хотел, чтобы Иегуди снял объявленную им сонату Брамса — якобы из-за «поддельного» венгерского танца в её финале. Моше сказали также, что публика забьёт его сына камнями, если он навяжет ей одну из нескончаемых сольных сонат Баха. Всё или ничего — таков был ответ Иегуди: программа прошла как объявленная.
В Лондоне преследование приняло более коварную форму. Моше вручили требование об уплате подоходного налога в 84 фунта 8 шиллингов, возникшего из выступлений Иегуди в предыдущем сезоне. Заголовок Daily News гласил: «Скрипичному гению дают урок скрипичной волокиты». Выступления Иегуди были встречены лишь сдержанным восторгом. Ричард Кейпелл в Telegraph написал, что Концерт Мендельсона был «слишком быстрым», а Иегуди «выглядел усталым». На втором концерте его описали как «бледного от утомления после изнурительного дня». Между концертами он сделал ещё записи для His Master’s Voice, положив на пластинку ещё двадцать минут музыки, по большей части более лёгкого свойства, чем Бах и Бетховен из прошлогодней сессии. «Фолия» Корелли в обработке Энеску и «Кампанелла» Паганини были самыми известными сочинениями, вдобавок к ним — короткие пьесы Монсиньи и Римского-Корсакова (в обработке его друга Сэма Франко) и одна из «ходовых вещиц» скрипачей-виртуозов, как назвал её Иегуди, — Perpetuum mobile Новачека.
Семья Менухиных вернулась в Соединённые Штаты на зимнее турне Иегуди 1931 года. Они поселились в Нью-Йорке, заняв апартаменты на одном из верхних этажей отеля «Ансония», и в перерывах между гастрольными поездками сына Марута вновь создавала какое-то подобие семейной жизни. Они с Моше по-прежнему были твёрдо против того, чтобы Хефциба и Ялта пошли по стопам брата. «Девочки не будут готовиться к карьере, — говорил Моше журналистам предыдущей весной. — Мы решили, что карьера — мужское дело, и одной в семье достаточно». Среди новых концертных площадок Иегуди были Сиэтл и Пасадена на западе, Бостон, Колумбус и Рочестер на востоке. Еврейские общины чествовали его, куда бы он ни приезжал. Его сделали почётным членом отряда № 63 бойскаутов при рочестерском храме Бет-Эль. В Чикаго, где он случайно играл в свой «официальный» четырнадцатый день рождения, один раввин отпраздновал его бар-мицву.
Но после концерта чикагский критик Герман Девриз выразил строгое разочарование. Игра Иегуди, по его мнению, ухудшилась со времени его выступления в 1929 году. Ему никогда не следовало прекращать занятия с Персингером: «Я больше не чувствую того трепета, что он пробудил на своём первом концерте». В Нью-Йорке тоже раздавались критические голоса. Оскар Томпсон полагал, что Адольф Буш не помог ему одолеть соль-мажорную Сонату Брамса, подведя итог словами: «мелко и несколько бедно воображением, монотонно по трактовке». (Рецензия не сказалась на репутации Буша как исполнителя. Благодаря рекомендации Менухинов Тосканини предложил ему ангажемент на концерт с Нью-Йоркской филармонией — чем Моше хвастал в нескольких интервью.) Критик У. Дж. Хендерсон восхищался звуком Иегуди, отмечая красоту фактуры и чувственное обаяние, но находил, что интерпретации Брамса недостаёт глубины и основательности. Он излил презрение на обработку Крейслером Largo из симфонии «Из Нового Света», которую программка ошибочно назвала «негритянской спиричуэл-мелодией».
В Сан-Франциско предстояло важное внемузыкальное дело. 16 апреля 1931 года, за неделю до своего пятнадцатилетия, Иегуди сдавал экзамен на права в собственном седане и прошёл его, не потеряв ни одного балла. Под заголовком «Симфония в восьми цилиндрах» San Francisco Chronicle сообщала, что Томас А. Мэлони-младший из Департамента транспортных средств штата экзаменовал мальчика, и «за всё время, что он вёл машину в потоке на Маркет-стрит и Ван-Несс-авеню, не случилось ни единой ошибки». Его спросили, как он поступит, если рыжеволосая девушка верхом на белом коне попытается перехватить у него дорогу. (Ответ Иегуди не зафиксирован, но он наверняка уступил бы хорошенькой девушке.) Он водил каждый день с самого возвращения в Калифорнию. В Лос-Анджелесе они с отцом взяли машину напрокат. Им вручили комплект автомобильных карт, но они предпочли положиться на удачу: «Дважды в день заправляем бак — и вперёд, куда глаза глядят, на добрый бродяжий лад». Газеты не могли насытиться этим благодушным материалом. Была устроена голливудская фотосъёмка: Джеки Куган и Иегуди сфотографировались вместе, улыбаясь, — двое самых богатых мальчиков в мире. Всю зиму Моше хвастал репортёрам, что у его сына контракты, гарантирующие не менее 300 000 долларов. Иегуди взрослел; Los Angeles Times отмечала: «Он прибавил три дюйма росту, и в глазах его — жажда свободы». Его наряд — неизменное плоское кепи и безупречный трёхсоставный костюм с бриджами — по-прежнему заставлял поднимать брови. Беседуя с прессой, Иегуди тактично отбросил свои высоколобые ссылки на Монтескьё и Руссо в пользу Марка Твена и Брета Гарта. «Янки при дворе короля Артура» он находил особенно хорошим:
[Слова Менухина:] Никогда прежде я не смеялся так, как над этой историей. Мне понравились «Том Сойер» и «Гек Финн», но не так, как «Янки». Я прочитал немало рассказов Брета Гарта. Есть там в жизни какая-то первозданность, какой мы больше не видим. Хотел бы я знать кого-нибудь из героев Брета Гарта. [конец слов Менухина]
Удивительно, что он не упомянул своего восхищения писательницей Уиллой Кэсер, с которой той весной завязал маловероятную близость — сперва в Нью-Йорке, а затем на Западном побережье, куда она приезжала получать почётную степень Калифорнийского университета. «Тётя Уилла» стала особенно близка Маруте. «Она была самым цельным человеком из всех, кого я знал, — писал Иегуди, — кристально чистым и простым, с острым умом… В ней была сила американской земли, которую она так любила и так хорошо понимала».
Иегуди сказал на очередной пресс-конференции, что за подходящий к концу сезон проехал пятьдесят тысяч миль. В следующем году, сказал он, семья купит ранчо и осядет в Калифорнии. Моше развил эту мечту, объявив грандиозный трёхлетний план. В мае Иегуди вернётся в Европу для занятий с Энеску и Бушем. (Дом в Базеле они по-прежнему снимали.) Затем он даст серию концертов из трёх концертов с двенадцатью величайшими оркестрами мира. Шесть площадок и дирижёров уже были названы: Гамбург (под управлением Карла Мука, тогда семидесятилетнего); Берлин (Буш); Лейпциг (Вальтер); Будапешт (Донаньи); Париж (Энеску) и Вена (Шальк). Лето отныне будет проводиться в Калифорнии, а в 1934 году он предпримет кругосветное турне, среди пунктов назначения которого — Индия, Китай и Япония.
Они вернулись в Европу на лайнере «Франс» и первым делом направились в Париж. На большом банкете в июне Иегуди был назван почётным членом ассоциации лауреатов заветной Первой премии Консерватории (Premier Prix du Conservatoire). Что важнее, он сидел рядом с Надей Буланже — и началась дружба на всю жизнь, основанная на общей любви к Баху. В июле Моше объявил о полной перемене планов — после того, что он назвал «должным размышлением о нашем родительском долге». «Кругосветное турне» было отложено (до 1935 года) и так никогда и не включило ни Индии, ни Дальнего Востока. К тому времени Гитлер пришёл к власти, и грандиозный концертный фестиваль в двенадцати городах был отменён. Родители Иегуди решили, что должны пожертвовать собственными желаниями и удобствами (как выразился Моше) ради нужд подрастающих детей, и
[Слова Моше Менухина:] хотят они того или нет, Иегуди и его сёстры как раз сейчас в том возрасте, чтобы взять от Европы наибольшее богатство культуры и всё больше и больше из той великой сокровищницы искусства и музыки, какую предлагает Старый Свет. [конец слов Моше Менухина]
Мысль вернуться на жительство в Калифорнию была отложена в долгий ящик. Вместо этого Менухины сняли виллу под Парижем как семейный дом. Август предстояло провести на итальянской Ривьере, сентябрь и октябрь — в Базеле, а затем должно было начаться очередное европейское турне Иегуди, пока девочки оставались с Марутой в Париже.
Ни мемуары Иегуди, ни мемуары его отца не дают ключа к тому, что вызвало эту перемену настроения, но можно предположить, что в её основе лежал ультиматум самого Иегуди. Он хотел проводить больше времени с Энеску и меньше — с Бушем. В итоге он всё же вернулся в Базель — но лишь затем, чтобы добрые швейцарские хирурги удалили ему аппендикс. С Бушем он, похоже, больше так и не встретился. Деревня Виль-д’Аврэ, между Парижем и Версалем, стала его домом на следующие три года. Ей предстояло оказаться самой идиллической и, пожалуй, самой плодотворной порой всей его жизни.
Глава 5. Золотая юность


1931: лето — жизнь в Виль-д’Авре; операция по удалению аппендикса в Базеле; осень — турне по Европе; первый смокинг И. М.; запись Концерта соль минор Бруха с Лондонским симфоническим оркестром; 1932: занятия с Тосканини на борту парохода «Франс»; запись Двойного концерта Баха с Энеску; июль — запись Концерта Элгара в Лондоне; ноябрь — публичное исполнение Концерта Элгара; ноябрь — декабрь: большое турне по Великобритании; 1933: Элгар приезжает в Париж.
С первого своего выступления там, четырьмя годами ранее, Иегуди всегда любил Париж.
[Слова Менухина (из его мемуаров):] «Как семья мы чувствовали себя привольнее по-французски, нежели по-немецки». [конец слов Менухина]
Он отмечал в своих воспоминаниях, что именно мать приняла скоропалительное решение снять дом, найденный для них другом-скрипачом Яном Хамбургом:
[Слова Менухина:] «Она никогда не колебалась в важных решениях — она знала, чего хочет, и узнавала это, когда находила». [конец слов Менухина]
Иегуди описывал виллу «Ле Фовет» на улице Прадье, 32, в деревне Виль-д’Авре как пригородный Малый Трианон, слегка обветшалый, но «настоящий дом», просторный и с изящными пропорциями. Позади дома, отделённый лишь дорожкой и стеной, лежал парк Сен-Клу. Главные ворота виллы были обшиты металлическими листами, чтобы прохожие не могли заглядывать внутрь.
Трёхэтажный дом стоял в глубине от дороги, среди обширных лужаек. Красивая каменная лестница, ведущая к парадной двери, в последующие несколько лет то и дело служила фоном для фотосъёмок с именитыми гостями — такими, как Пьер Монтё, Жак Тибо и Джордже Энеску, приезжавшими засвидетельствовать почтение семье и музицировать с уже всемирно известными детьми Менухиных. Музыкальная комната располагалась на приподнятом первом этаже, там же была и столовая. Из окна своего кабинета на втором этаже, увитого глицинией, Иегуди смотрел на покатые лужайки и старые деревья. Выше находились гостиная его матери и помещения для итальянской прислуги, найденной для них Хамбургами: кухарка Биджина была столь же пышных форм, как можно предположить по её имени, а её худощавый муж-мастеровой Ферруччо — по словам биографа Мажидоффа, бывший жокей, а в мемуарах Иегуди — профессиональный атлет — был весёлым малым, который вместе с женой выводил сладкозвучные оперные арии, пока они взбивали домашнее мороженое по прозвищу «Ла-ла-ла», особое лакомство Иегуди.
Моше купил красивый четырёхдверный автомобиль «Делаж» (с правым рулём, как помнил Иегуди), который использовался для еженедельных поездок на рынок Ле-Аль. Поскольку денег хватало с избытком, Моше заказал пять индивидуальных чемоданов для «Мо-Ма-Ие-Хе-Я» — так семья подписывалась в общих письмах. Чемоданы плотно ложились на «Делаж», вспоминает Ялта: два на крыше и три сзади для континентальных гастролей. Для Иегуди вождение в предвоенном Париже было «превосходной игрой, особенно на каком-нибудь большом кольце вроде Триумфальной арки». Потерпев неудачу на холмистых улицах Сан-Франциско, дети наконец научились ездить на велосипедах в парке Сен-Клу, тайком одалживая машины у соседей, пока не смогли доказать своим встревоженным родителям, что для их драгоценных рук нет никакого риска. Иегуди поставил родителей перед свершившимся фактом, въехав на велосипеде по гравийной дорожке, когда вся семья сидела снаружи, готовясь к пикнику.
(Соседи, которым принадлежал дом Менухиных, были семейством Виан; один из их сыновей, Борис, обрёл в послевоенные годы славу поэта и артиста ночных клубов.)
[Слова Менухина:] «Мы вырезали себе целую империю в соседних лесах, — писал Иегуди о тех безмятежных велосипедных днях, — гоняя своих механических скакунов на пригорки и через канавы, изучая каждую кривую конную тропу, слетая вниз по широким колеям сквозь захватывающе прекрасные соборы деревьев». [конец слов Менухина]
Неподалёку жила теннисная звезда Сюзанна Ленглен. Позже, гастролируя в США, он уверял, что любит играть с ней в теннис, хотя ни одной фотографии, подтверждающей это, нет. Другим соседом был Эдмон Ростан-младший, сын автора «Сирано де Бержерака». Иегуди говорил, что ему жаль двенадцатилетнего внука:
[Слова Менухина:] «У него пять учителей, а у меня всего один, так что, как видите, я не так уж много занимаюсь». [конец слов Менухина]
На деле для детей Менухиных было нанято несколько приходящих учителей. Джулиана дель Пелопарди преподавала итальянский, а беженец от большевиков по фамилии Лозинский обучал русскому — в подготовке к турне по СССР, которое часто затевал Моше (он говорил журналистам, что Москва предлагает 6000 долларов за концерт), но которое так и не состоялось до самой войны, до 1945 года. Несомненно, самыми влиятельными наставниками были Феликс Берто и его сын Пьер из соседнего Севра. Оба были профессорами Сорбонны, германистами и знатоками французской литературы. Одиннадцатилетняя Хефциба влюбилась в Пьера, который, по описанию Иегуди, был сущим образцом совершенства — «увлекательный, образованный, романтичный, пылкий и остроумный». Во время войны он сражался в Сопротивлении, а позже стал видным государственным чиновником. Моше подытожил несколько спартанский дух месяцев, проведённых в Виль-д’Авре:
[Слова Моше Менухина:] «В семье Менухиных дневное время должно было воплощаться в дневной труд: продвижение в уроках, чтении, музицировании и упражнениях за инструментом. Радость жизни всегда приходилось согласовывать с ростом. Это была не гонка за достижениями. Отнюдь нет! Это было делать интересные вещи, жадно узнавать новое». [конец слов Моше Менухина]
Музыка неизбежно оставалась средоточием жизни Иегуди, даже в эти более размеренные летние месяцы. Каждую неделю у него была долгая учебная сессия с Энеску, а по субботним вечерам дома музицировали камерно, нередко засиживаясь за полночь. Об одном таком марафоне рассказывали, будто они сыграли все пятнадцать струнных квартетов Бетховена, но это сообщение, возможно, образчик гипербол Моше. Скрипичные партии обычно делили между собой Энеску, Иегуди и ещё одна новая подруга, Жаклин Саломон, тоже ученица Энеску, к которой Иегуди признавался в «молчаливо лелеемых сентиментальных чувствах». Позже она вышла замуж за одного из аккомпаниаторов Иегуди, Марселя Газеля, — по словам Ялты, её принудила к этому браку сватовская деятельность Маруты. Энеску обычно играл на альте, если только там не был Пьер Монтё, а виолончелистом был Морис Айзенберг. Хефциба иногда присоединялась к ансамблю в камерной музыке с фортепиано. Её снова обучал Марсель Чампи, а у Ялты брала уроки у Хоакина Нин-Кульмеля, сына кубинского композитора Хоакина Нина, брата сладострастной Анаис Нин и ученика Альфреда Корто. Дирижёр Николай Соколов рассказал одной американской газете о незабываемом музыкальном событии — как он услышал прославленное трио Корто, Жака Тибо и Пабло Казальса, игравшее в доме Менухиных летом 1931 года. В тот же вечер Хефциба сыграла часть из Фортепианного концерта Шумана, а Корто аккомпанировал ей за вторым роялем. Марута в очередной раз заметила, что не хочет, чтобы Хефциба стала профессиональным музыкантом. Тогда, словно бросая ей вызов, Ялта (которой было тогда всего девять) вступила с чем-то из Моцарта. Эти вечера камерной музыки были очень важны для Иегуди:
[Слова Менухина:] «Я с тех пор так и не насытился ею и представляю себе идеальное отдохновение от дел как участие в струнном квартете, бесконечно играющем друг для друга, ради и вместе друг с другом». [конец слов Менухина]
Эта конкретная мечта не сбылась, потому что он так никогда и не переставал работать. Но камерная музыка занимала в его взрослой профессиональной жизни куда более крупное место, чем у многих скрипачей-виртуозов, — прежде всего в серии записей с Казальсом и другими, сделанных в Праде в 1950-е годы, в трио композиторов XIX века, которые он позже записал со своей сестрой Хефцибой и виолончелистом Морисом Жандроном, а также в барочных трио-сонатах, записанных с Амброзом Гонтлеттом и Джорджем Малкольмом.
В сентябре Иегуди удалили аппендикс. Он занемог, будучи в Базеле, где готовился к осеннему турне сольных концертов. Казалось, не было конца ранней зрелости мальчика:
[Слова прессы (New York Herald):] «По дороге в больницу, — сообщала New York Herald, — Иегуди попросил отца непременно позаботиться о том, чтобы его учитель немецкого привёз его любимую книгу, „Натан Мудрый“». [конец слов прессы]
San Francisco Call Bulletin взяла тон более провинциальный: «иегуди под ножом за границей» — гласил её заголовок, и её колумнист изрядно повеселился, откликаясь на прежнее газетное сообщение о том, что хирург, проводивший операцию, сравнил руки Иегуди с руками Микеланджело:
[Слова прессы (San Francisco Call Bulletin):] «Мы написали запрос, не тот ли это врач, что лечил Микеланджело в его последней болезни, и, если так, просим устроить интервью». [конец слов прессы]
На операционном столе Иегуди велели подумать о чём-нибудь прекрасном, прежде чем вдохнуть эфир, применявшийся как анестетик.
[Слова прессы:] «О, — ответил Иегуди, — я весь вечер думал об уртексте Баха, что есть у меня дома. Бах без редакторских правок так совершенен, так полон, так…» И он уснул от счастья, пока хирурги удаляли ему аппендикс. [конец слов прессы]
Ангажементы на октябрь 1931 года пришлось отменить, но к ноябрю он снова был в строю — в Лондоне. 23 ноября он сыграл Концерт Бетховена в Куинс-холле в сопровождении — «с самой благоговейной заботой», по словам The Times, — Лондонского симфонического оркестра под управлением сэра Томаса Бичема:
[Слова прессы (The Times):] «Трудно сказать, что более всего достойно похвалы в его игре: мёртвая точность интонации, которая, однако, не сковывает её холодностью звука, мужественные ритмы, гибкость фразировки и явное музыкальное понимание… Каденция первой части была самым поразительным моментом из всех, ибо мастер Менухин оправдал — до степени, которую мы редко переживали, — показ виртуозности». [конец слов прессы]
Daily Sketch сообщала, что после исполнения он раскланивался сорок раз. С точки зрения одежды это был знаменательный концерт: впервые Иегуди выступал в длинных брюках. В пятнадцать лет он был в смокинге, мягком отложном воротничке и небольшом чёрном галстуке.
Тремя днями позже Иегуди сделал свою первую запись скрипичного концерта. К сожалению, не Бетховена, который он записал лишь в 1947 году (с Вильгельмом Фуртвенглером), а Концерт № 1 соль минор Макса Бруха — сочинение, которое он изучал с Персингером в 1928 году и играл в сольном концерте в Сан-Франциско, но никогда не исполнял с оркестром. Дирижировал сэр Лэндон Рональд, которому тогда было под шестьдесят. Рональд был советником HMV с самого основания фирмы, тридцать один год назад, и превосходным аккомпаниатором. С Лондонским симфоническим оркестром в отличной форме эта запись — прекрасный образец того, что можно было бы назвать Менухиным «первого периода».
Марута хотела приглядывать за Иегуди во время его выздоровления, так что вся семья снова была в разъездах. Популярные газеты поощряли к тому, чтобы подчёркивать человеческую сторону. Дети провели целое утро в поисках фокстерьера, чтобы подарить кумиру Иегуди Фрицу Крейслеру, и вряд ли было простым совпадением, что животное, с которым их в конце концов сфотографировали, выглядело в точности как Ниппер, пёс со знаменитой картины Барро, который заворожённо вслушивается в голос своего хозяина, льющийся из граммофонного рупора. Лондонским светским хроникёрам Моше выложил свою обычную вольность в обращении с правдой:
[Слова Моше Менухина:] «Я позволяю ему выступать публично только пять месяцев в году и стараюсь сделать каждый концерт большим событием для него. Так я делаю всё, что в моих силах, чтобы сберечь его гениальность». [конец слов Моше Менухина]
А также, надо признать, чтобы заработать кучу денег. «Прощальный» концерт Иегуди, за который Моше выторговал огромный гонорар в 2500 фунтов, состоялся в Королевском Альберт-холле. Лондонский «гороховый суп» — густой туман — не удержал почти семь тысяч человек от того, чтобы прийти; они были набиты так тесно на самой эстраде, что впереди для исполнителей оставалась лишь узкая полоска. Семья Менухиных наблюдала из одной из лож. Потом,
[Слова прессы:] «две маленькие светловолосые сестрёнки счастливо льнули к нему, пока они пробирались к ожидавшему автомобилю. Сам мальчик казался самым свежим из всей компании. Он позировал и улыбался, удовлетворил десятки охотников за автографами и всем пожал руки». [конец слов прессы]
Отзывы, однако, звучали скептически: его недавняя болезнь вполне могла способствовать не самому захватывающему исполнению. Ферруччо Бонавия в Daily Telegraph был язвителен: «„Крейцерова“ соната, казалось, значила для него не больше, чем „Пляска эльфов“»; медленная часть Концерта Бруха «была лишена тихого обаяния и интимности». (Но чего Бонавия ожидал в пещероподобном Альберт-холле?) «Скорее демонстрация, чем интерпретация», — ворчала Evening News. Но способности Иегуди к восстановлению были поразительны. Всего три дня спустя он уже наслаждался новыми триумфами в Европе. Под управлением Бруно Вальтера он сыграл концерты Бетховена и Мендельсона в лейпцигском Гевандхаусе. Двое внуков Мендельсона были среди публики, наряду с директором Томаскирхе И. С. Баха. После исполнения, рассказывал Моше, Бруно Вальтер стоял за кулисами, пока Иегуди двадцать раз выходил на поклоны, восклицая с рукой на сердце: «Чудо! Божественно! Гений!»
Несколькими днями позже, в Брюсселе, королева бельгийцев Елизавета передала во время антракта, что хотела бы, чтобы Иегуди навестил её в её ложе. Хорошо вымуштрованный Марутой, Моше отказал. У Иегуди была простуда, и он не стал прерывать растирание спиртом а-ля Бруно Вальтер, которое собирался ему сделать.
[Слова Моше Менухина:] «Когда я снимал с Иегуди рубашку… [королева] вошла, извинилась за свою просьбу и настояла на том, чтобы помочь мне растереть Иегуди». [конец слов Моше Менухина]
Тосканини предъявит подобное «право сеньора», когда посетит дебютный сольный концерт Иегуди в Милане.
В зале Плейель в Париже Иегуди впервые сыграл Двойной концерт Баха, с Энеску в роли партнёра и с их другом Монтё за пультом, — в составе тройной концертной программы, куда входили Концерт Бетховена и то, что тогда, по-видимому, было любимым Моцартовским концертом Иегуди — K. 271a, — несмотря на его сомнительное происхождение. Моше хвастался, что не менее семи парижских концертмейстеров играли в струнной группе оркестра. Бах был принят особенно хорошо, и Фред Гайзберг из HMV немедленно наметил его для записи в Париже в следующем июне. Его компания незадолго до этого слилась со своим главным соперником, Columbia, и как скромный, но всесильный художественный директор EMI (Electrical and Musical Industries) Гайзберг обладал почти безошибочным чутьём на то, что будет хорошо продаваться и долго держаться на прилавке.
[Слова Дэвида Бикнелла:] «В один момент, — таково наблюдение его преемника Дэвида Бикнелла, — Иегуди был неизвестен, а в следующий Фред уже выпускал ровный поток записей, которые соответствовали стремительно расширявшейся карьере Иегуди и поддерживали её». [конец слов Дэвида Бикнелла]
Последние два концерта европейского турне были даны в Риме, и 7 января Иегуди с отцом отбыли из Неаполя на «Конте Бьянкомано», направляясь в Нью-Йорк и на турне по четырнадцати городам Соединённых Штатов. Моше совершил непростительное и забыл о дне рождения жены в день своего отъезда. По словам Иегуди, Моше приписал её каменное настроение их скорой разлуке, а не своей забывчивости — но то, что Иегуди в тот момент не подтолкнул отца намёком, наводит на мысль, что он и сам забыл, — возможно, потому что семья столь долго вольно обращалась с датой его собственного дня рождения.
Нью-Йорк в январе 1932 года был во власти Депрессии. Естественно, Иегуди совершил экскурсию на вершину только что достроенного Эмпайр-стейт-билдинг. Но он также тревожился о бедности, которую видел, и послал чек на 500 долларов в Комитет экстренной помощи музыкантам.
[Слова Менухина:] «У меня сердце разрывается, — писал он, — когда я вижу ужасную нищету и беспомощность настоящих музыкантов, оказавшихся без работы и без защиты в этом жалком мире. За то короткое время, что прошло с нашего прибытия из Европы, мы слышим и видим здесь больше страданий, чем наблюдали за всё наше двухмесячное турне по крупным столицам Европы. Что не так с нашей великой и богатой страной? О, как бы я хотел, чтобы в этом бесчеловечном, вернее, глупом мире было больше справедливости». [конец слов Менухина]
Сольный концерт в Карнеги-холле 23 января был первым американским выступлением Иегуди в длинных брюках — чего добивался в предыдущие сезоны критик Times Олин Даунс.
[Слова прессы (Олин Даунс):] «Менухин окончил, — писал Даунс, — учение в рядах вундеркиндов. Он способен сделать заурядную фразу золотой. Его техника гораздо более ослепительна, чем прежде. Вчера он успокоил тех, кто сомневался в его непреходящих качествах роста». [конец слов прессы]
Программа была хороша: Скрипичная соната ре минор Шумана, Соната ля минор Баха (BWV 1003) и «Цыганка» Равеля. Моше отметил, что Иегуди дал более десятка сольных концертов в Нью-Йорке и ни разу не повторился, — загадочно добавив, что его сыну недавно предложили шестизначную сумму за некую неназванную работу, которая была «не в согласии с его наилучшим развитием». Американская пресса всегда выявляла худшее в Моше:
[Слова Моше Менухина:] «Продал бы я свою дочь на проституцию? Нет! Так продал бы я искусство своего сына на проституцию? Нет!» [конец слов Моше Менухина]
Остаётся гадать, какого рода предложение от ночного клуба вызвало эту вспышку самодовольной праведности.
Гастроли по Америке в разгар зимы не могли быть для пятнадцатилетнего Иегуди легче, чем в предыдущие годы. Расстояния были столь же изнурительны, как всегда. Среди мест выступлений были Акрон, Бостон, Хьюстон, Монреаль, Новый Орлеан и Ричмонд, штат Виргиния, где он играл на своём Страдивари в кабинете Томаса Джефферсона (в близлежащем Монтичелло), используя личный пюпитр президента. В Атланте зал оказался предметом смущения для Atlanta Journal:
[Слова прессы (Atlanta Journal):] «Великая музыка была испорчена лязгающими паровыми радиаторами, продавцами газировки, недостаточным и плохо управляемым освещением и крайним холодом из-за неисправной системы отопления». [конец слов прессы]
Сквозь тонкую перегородку доносился шум семисот ополченцев-нацгвардейцев, отрабатывавших строевые упражнения. Вечер, надо полагать, вышел для Иегуди невесёлым: «Глаза мальчика вспыхнули, и лицо его покраснело».
В Миннеаполисе критик Джон К. Шерман разобрал составляющие техники Менухина: его звук обладал стержнем, смычок — ртутной подвижностью, а левая рука — гибкостью и точностью. В сумме это давало «не что иное, как подлинную гениальность». Другой проницательный рецензент, Томас Б. Шерман из Сент-Луиса, отметил, что «в одном движении смычка вверх происходили вещи — тонкое нарастание громкости и разграничение характера, — которые в один миг предвещали его видение всей композиции». Daily Star из Торонто сжато подытожила харизму Иегуди: «толпа огромная, воодушевление колоссальное, программа титаническая». Pittsburgh Press назвала его «трансцендентным гением века».
Более прозаически, именно в Питтсбурге Иегуди получил свой первый штраф за нарушение правил дорожного движения — 8 долларов 50 центов — за проезд через знак «стоп», который он, разумеется, объявил «почти невидимым». Не имея возможности из-за родительской осторожности путешествовать самолётом, он открыл для себя новое ощущение скорости в дальней поездке на поезде из Сент-Луиса. Дружелюбный машинист пригласил его встать за рычаги в кабине.
[Слова прессы:] Схватив дроссель, Иегуди испытал восторг вождения чудовищного локомотива со скоростью 40 [так в тексте] миль в час. Ветер бил в лицо; сыпалась угольная пыль. «А быстрее нельзя?» — потребовал мальчик. Машинист расхохотался. Вот паренёк ему по душе. Поезд рванул вперёд со скоростью 50 миль в час. Два с половиной часа Иегуди вёл состав и звонил в паровозный колокол — последнее, пожалуй, чаще, чем было совершенно необходимо. [конец слов прессы]
В пятнадцать лет Иегуди был уже несколько староват для подобных выходок, но его агенты по печати всё ещё явно наживались на его юности, поскольку большинство фотографий, которыми иллюстрировались подобные агентские истории, изображали заметно более юного Иегуди.
По правде говоря, половое созревание наконец настигло его. Ему всё ещё не нужно было бриться, но в Сан-Франциско заметили, что у него сломался голос. Теперь — за неделю до его шестнадцатилетия — это был «слегка хрипловатый баритон». Моше ворчал, что вся одежда Иегуди ему мала, добавляя, что сын вырос за год на четыре дюйма и он не может найти для него чулок. Для обычной прогулки на воздухе он всё ещё одевался в то, что описывалось как гольфы с кепкой и короткое рыжевато-коричневое пальто. Обычные длинные брюки в основном приберегались для концертной эстрады. В Сан-Франциско Иегуди взял интервью падкий на фантазии репортёр, описавший Моше как «пожилого сатира, наставляющего своего не по годам развитого сына в хитростях леса и ручья». Были насмешливые отсылки к постоянному надзору отца. «Кто выбирает вам чтение?» — спросили Иегуди. (В ту весну оно включало «Преступление и наказание».) «Мой отец», — последовал ответ.
Музыкальной вершиной зимнего турне 1932 года стало исполнение Концерта Брамса с Нью-Йоркским филармоническим оркестром под управлением Бруно Вальтера. За четыре дня до концерта сольный концерт на той же площадке, в Карнеги-холле, был явным разочарованием. Herald Tribune сочла игру Иегуди пребывающей в «переходном» состоянии, а её критик Фрэнсис Перкинс отметил «некоторую утрату той последовательной ясности и отделки звука, которыми отличалась [его работа] два-три сезона назад». Но к концу первой части концертного исполнения, 18 февраля, все оговорки были сметены.
[Слова прессы (У. Дж. Хендерсон, New York Sun):] «Из всего собрания вырвался рёв, — писал У. Дж. Хендерсон в New York Sun. — Все ощутили, что произошло нечто выше необычайного… мальчик состоялся», [конец слов прессы] обнаружив, как продолжал рецензент, «широту, глубину и чувство, каких он прежде не показывал. Это было уже не внешнее, а изнутри».
Заметное улучшение его игры от одного события к следующему, четырьмя днями позже, безусловно, можно отнести на счёт возобновлённого партнёрства с Бруно Вальтером. Годом ранее Вальтер оказал такое же влияние в Лейпциге, после разочаровывающего сольного концерта Иегуди в Лондоне. Олин Даунс не сомневался:
[Слова прессы (Олин Даунс):] «Казалось, что Менухин обретал добавочную властность и мощь от мастерства Вальтера… С того мгновения, как смычок Менухина впился в струны, он играл с покоряющей властностью и вдохновением. Второе вступление солирующего инструмента было столь же впечатляющим, как и первое, в совершенно иной тональности тёмного и насыщенного колорита. Солист держал в сознании не только свою партию, но и всю партитуру так же основательно, как [держал её] дирижёр». [конец слов прессы]
Но в Нью-Йорке действовал ещё один фактор. Отец Иегуди добавил поясняющий комментарий к восторженному отчёту Даунса. Джордже Энеску был в Нью-Йорке и, естественно, посетил утреннюю репетицию своего ученика.
[Слова Моше Менухина:] «Он последовал за Иегуди и мною в нашу гостиницу и выложил напрямик: „Это был не тот способ играть Концерт Брамса, дорогой мой Иегуди! Ты не можешь играть его так сегодня вечером! Мы должны пройти всё сочинение целиком“». [конец слов Моше Менухина]
Когда Иегуди напомнил ему, что их всех ждут на приёме, он получил резкую отповедь: «Мне всё равно, будем мы обедать или нет». И они работали над Концертом весь остаток дня.
Иегуди помнил этот эпизод несколько иначе. После репетиции он должен был обедать с Эстер, дочерью своего благодетеля Сидни Эрмана, — девушкой, которую он боготворил, когда был мальчиком в Сан-Франциско.
[Слова Менухина:] Она была тогда уже замужем за лихим молодым Клодом Лазаром и ждала первого ребёнка — и всё же [оставалась] моей Дульсинеей — и, поглощённый этой встречей, боясь опоздать на неё, я взял последнюю часть слишком быстро, потеряв всю силу и напряжение. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить дело в столь неудовлетворительном состоянии, наставлял меня Энеску; часть должна быть выправлена к вечеру. Помню, как я сказал ему, что дама, с которой мне предстоит обедать, беременна; его рыцарственность вполне поняла мою заботу. «Ах! Это самое священное состояние женщины», — сказал он. И всё же мой долг перед Брамсом стоял на первом месте. [конец слов Менухина]
Связь Энеску с Брамсом восходила к Вене, где он играл Первую симфонию в студенческом оркестре под управлением композитора.
30 апреля Иегуди с отцом отплыли в Европу на «Иль-де-Франс». Моше выторговал соглашение об эксклюзивности, подобное тем, что видные музыканты заключают с производителями роялей, по которому Менухины всегда будут пересекать Атлантику на судне «Французской линии» (Compagnie Générale Transatlantique). Среди их попутчиков был Артуро Тосканини.
[Слова Моше Менухина:] «У нас идеальное плавание, — взволнованно телеграфировал Моше лондонскому другу, — окрылённое духовно даже более, чем телесно, ибо мечта всей жизни Иегуди сбылась. Ежедневно он и я проводим часы с Тосканини, музицируя и обсуждая классику в дружеской, задушевной атмосфере… Они решили музицировать ежедневно с 11 утра до часу или двух пополудни. С самого начала мальчик настаивал: „Прошу, маэстро, критикуйте меня направо и налево без колебаний; это будут мои самые драгоценные уроки“, на что Тосканини, как сообщают, ответил: „Ты не умеешь ошибаться! Просто играй дальше!“» [конец слов Моше Менухина]
При содействии Артура Балсама у рояля Иегуди играл ему Баха, Моцарта, Бетховена и Брамса. «О, как мало хорошей музыки я слышу в своей жизни!» — как рассказывают, воскликнул маэстро. Затем его познакомили с K. 271a Моцарта, и, по словам Моше, он всё больше и больше воодушевлялся, переворачивая ноты для Балсама: «Изумительно, это настоящий Моцарт! Моцарт в его лучшем виде!» Моше позже говорил, что это была «атмосфера деятельности, лихорадочной работы и напряжённого энтузиазма».
В последний вечер плавания Иегуди и Балсам дали благотворительный концерт для экипажа судна. Моше был так впечатлён этим эпизодом, что вклеил в свой гигантский альбом более семидесяти разных газетных вырезок о нём — во всех рассказывалось, что Иегуди поставил лишь одно условие: сольный концерт должен быть открыт для всех классов на корабле. Тосканини распоряжался кассой, и достаточно состоятельных пассажиров явилось, чтобы «сбор» превысил 40 000 франков (около 1500 долларов). Моше завязал собственную дружбу с маэстро.
[Слова Менухина:] «Они прогуливались по палубе вместе, — вспоминал Иегуди, — и мой отец узнал, как Тосканини выстраивал свой сезон в Нью-Йорке так, чтобы не заработать слишком много в пределах одного налогового года». [конец слов Менухина]
Парижская весна Иегуди в 1932 году ознаменовалась замечательным всплеском студийной работы. Он восхищался Фредом Гайзбергом и его инженерами из HMV, которые запросто грузили автомобиль на паром из Англии и устанавливали своё громоздкое оборудование в зале Плейель. За три сеанса в конце мая они записали сонату Тартини «Дьявольская трель», «Ave Maria» Шуберта и «Цыганку» Равеля, а также популярные бисы Венявского, Мошковского, Римского-Корсакова, Крейслера, де Фальи и Дебюсси. 4 июня выдался исключительно продуктивный день работы как для записывающей группы, так и для музыкантов: был исполнен Двойной концерт Баха силами Менухина и Энеску под управлением Монтё, а также Andante из Сонаты Баха ля минор для скрипки соло. Для этой сессии Иегуди одолжил скрипку Гварнери, принадлежавшую Изаи, — как сообщают, потому что «Принц Хевенхюллер» был «болен» и нуждался в некотором мелком ремонте. Изаи умер в мае 1931 года. Иегуди любил этот инструмент:
[Слова Менухина:] «С моей стороны не требовалось никакого усилия. Мне оставалось лишь держать скрипку, и она словно играла сама собой». [конец слов Менухина]
(Возможно, Иегуди использовал этот Гварнери и для своей знаменитой записи баховского «Двойного».) Тремя днями позже Энеску дирижировал Иегуди в K. 271a Моцарта. (Контракт с HMV предусматривал Энеску дирижёром всякий раз, когда тот был доступен.) Когда запись вышла позднее в том же году, английский критик А. Х. Фокс-Стрейнгуэйс восхвалял гладкие трели Иегуди, «его непринуждённую струну соль, его минимум вибрато, его непротянутый смычок вверх, его попадание в середину ноты повсюду». Происхождение Концерта продолжало заботить экспертов. Сэр Томас Бичем полагал, что к его сочинению приложил руку Михаэль Гайдн. Но Невилл Кардус в Manchester Guardian не имел оговорок. Это, писал он, «милое сочинение, гордой поступи и полное гармоний, которые идут прямо к сердцу и остаются там». Исполнение Иегуди было «чистым в линии, но живым и непосредственным в ритме».
У Гайзберга была на уме рыба и покрупнее. С 1925 года он безуспешно пытался убедить Фрица Крейслера, которому был посвящён, записать Скрипичный концерт Элгара. Это было последнее крупное сочинение Элгара, ещё не записанное HMV. Новая студия № 1 компании на Эбби-роуд была открыта в предыдущем ноябре симфонической поэмой Элгара «Фальстаф». Гайзберг решил сделать ставку на юного Иегуди, который никогда не играл этого сочинения, но был явно интуитивным стилистом с колоссальной коммерческой притягательностью. Публично Гайзберг не мог делать упор на подобное коммерческое соображение. В своих мемуарах он писал, что
[Слова Фреда Гайзберга (из его мемуаров):] как юного и податливого исполнителя, лишённого предвзятости, который лучше всего откликнулся бы на указания Элгара, я выбрал Иегуди Менухина в качестве самого многообещающего солиста. Я послал ему ноты с письмом, прося подготовить их к записи, и обещал, что сэр Эдуард лично будет заниматься с ним и дирижировать записями. Кроме того, я предложил, чтобы он включил Концерт в воскресную программу в Альберт-холле, а сэр Эдуард стоял бы во главе оркестра. [конец слов Фреда Гайзберга]
Иегуди никогда не слышал ни ноты Элгара, не говоря уже о Концерте, который является одним из самых длинных и самых изнурительных в репертуаре. Моше сообщал, что Иегуди был вне себя от восторга, когда получил партитуру, и уверял, что помнит точные слова сына:
[Слова Менухина:] «Отец, этот Концерт принадлежит к шедеврам; это великая вещь, я люблю его. Я просто без ума от множества его прелестных мелодий. Они преследуют меня». [конец слов Менухина]
[Слова Менухина:] Темы наполняли воздух вокруг наших лесных прогулок, и все члены семьи, даже наш итальянский слуга и его жена, насвистывали кусочки из него, моя посуду и убирая мебель; садовник всегда исполнял нам медленную часть. [конец слов Менухина]
Несмотря на его могучие размеры, Концерт был быстро выучен и представлен на суд Джордже Энеску. Тот тоже не знал этого сочинения, но обладал инстинктивным чутьём к музыке: Иегуди особенно помнил его отклик на широкую вторую тему в первой части (мелодию, над которой Элгар позже впишет карандашом в партитуру слоги «ie-хy-ди ме-ну-хин»). «Ты играешь это не так, как надо, — сказал Энеску своему ученику. — Это ведь очень по-английски». Под этим он подразумевал, по словам Иегуди, сочетание невинности и экстаза.
[Слова Менухина:] Несмотря на богатую оркестровку — требуются тромбоны и туба, тогда как Бетховен и Брамс используют лишь трубы [в своих скрипичных концертах], — она не должна быть тяжёлой или сентиментальной. Кульминации никогда не должны быть жёсткими. Ни один другой композитор не пишет fortissimo dolce. [конец слов Менухина]
В пятницу, 8 июля, Иегуди с отцом встретил в Дувре их английский менеджер Гарольд Холт, принявший на себя концертное агентство после внезапной смерти Лайонела Пауэлла осенью предыдущего года. Холт отвёз их в Лондон на старинном «роллс-ройсе», которым Иегуди немало восхищался, и поселил в том, что стало их любимым отелем, — «Гросвенор-хаус» в Мейфэре. (Иегуди не пускали в его столовую, потому что, хотя ему было шестнадцать, он всё ещё щеголял в коротких брюках.) Три дня были отведены на занятия. Прославленного аккомпаниатора Айвора Ньютона наняли пройти Концерт на следующее утро, готовясь к первой репетиции с сэром Эдуардом. Для кого угодно другого это было бы устрашающим заданием: запись крупного современного сочинения (сочинённого двадцатью одним годом ранее, в 1911-м) под руководством его создателя, сочинения, которое было для Иегуди неведомой территорией. Он прошёл это испытание с триумфом.
Великий человек месяцем ранее отпраздновал своё семидесятипятилетие. Когда он прибыл в два часа — Иегуди был очень точен насчёт часа, — он показался куда более почтенным, чем пророкоподобный Блох или рыцарственный Энеску, два композитора, которых Иегуди уже знал. Иегуди и его пианист начали играть первую часть насквозь. Но прежде чем Иегуди дошёл хотя бы до второй темы, «английской» темы, над которой они с Энеску так упорно трудились, композитор остановил его. В часто цитируемом месте своих мемуаров Иегуди писал о своём изумлении реакцией Элгара.
[Слова Менухина:] «Он уверен, сказал он, что запись пройдёт великолепно, а тем временем, если мы его извиним, он отправляется на скачки!» [конец слов Менухина]
Если прослушивание действительно началось в два часа дня, позволительно задуматься, на какое собрание скачек сэр Эдуард намеревался попасть. Мыслимо, что он мог бы добраться до Кемптон-парка вовремя к заезду в половине четвёртого.
На Моше, как всегда, можно положиться в дословном воспроизведении более содержательного разговора. По его рассказу, Элгар
[Слова Моше Менухина:] поднялся с великим волнением, обнял Иегуди и воскликнул: «Это лучше, чем я когда-либо это слышал. Не играй больше. Я знаю, что запись будет чудесной. Просто сыграй так, как ты это подготовил. А теперь давайте выйдем в свет, на скачки, куда угодно». [конец слов Моше Менухина]
По мемуарам Фреда Гайзберга, которые, должно быть, представляют собой пересказ с чужих слов, Элгар сказал:
[Слова Фреда Гайзберга:] Мне нечего добавить… Тебе не нужно больше над этим работать, так что давайте лучше поедем на скачки. День прекрасный, и я покажу тебе кое-что из Лондона. [конец слов Фреда Гайзберга]
Подробности в пересказах разнятся, но это, безусловно, один из самых известных анекдотов в истории музыки. Однако аккомпаниатор Айвор Ньютон дал радикально иную версию в своей автобиографии, приправив её достаточным количеством конкретных обстоятельств, чтобы сделать свой рассказ авторитетным:
[Слова Айвора Ньютона:] Мы сыграли Концерт насквозь, кроме tutti, [затем] Менухин и Элгар обсуждали музыку как равные, но с большой учтивостью и отсутствием скованности со стороны мальчика… Есть один момент в начале финала, где пассаж стремительных шестнадцатых у солиста переходит в октавы, которые чрезвычайно трудно сыграть чисто.
«Могу ли я сделать небольшое rallentando там, где я перехожу в октавы?» — спросил солист.
«Нет, — ответил композитор. — Никакого rallentando; музыка должна нестись вперёд».
«Если вы хотите, чтобы она неслась вперёд, зачем же вы написали это октавами?» — спросил Иегуди. [конец слов Айвора Ньютона]
В конце концов, сообщает Ньютон, Моше пригласил всех на обед. (Стало быть, репетиция состоялась утром, а не в два часа дня.)
[Слова Айвора Ньютона:] Элгар, чьим тайным пороком была любовь к скачкам, сослался на важную встречу в Ньюмаркете и удалился. [конец слов Айвора Ньютона]
У Моше тоже были другие дела после обеда, так что Ньютону было предоставлено развлекать Иегуди
[Слова Айвора Ньютона:] словно тот был юным принцем.
«Его нельзя оставлять одного, — объявил его отец», [конец слов Айвора Ньютона] явно опасаясь бог весть какого увечья рукам мальчика или ещё худших передряг, в которые может втянуться высокого духа юнец.
[Слова Айвора Ньютона:] «Может быть, вам захотелось бы ещё раз пройти Концерт?» — предложил я.
«О нет, — сказал Иегуди с большой решимостью. — В этом нет нужды». [конец слов Айвора Ньютона]
И вот они пошли через Гайд-парк с намерением посетить Музей науки в Кенсингтоне. Но вид лодок на Серпентайне оказался слишком соблазнительным, и Ньютон провёл атлетический день, катая своего драгоценного протеже по озеру, пока Иегуди рулил, «частенько прямо на проплывавшую вёсельную лодку, от которой он затем невинно отводил взгляд, когда мы понимали, что столкновение неизбежно».
Дружба Иегуди с Элгаром была скреплена несколькими днями позже, во время записей на Эбби-роуд. Они заняли всего полтора дня (14–15 июля) — хороший темп для сочинения такой длины, — и сэр Эдуард, опытный студийный человек, не мог быть добрее.
[Слова Менухина:] «Всё было непринуждённостью и невозмутимостью, — писал Иегуди, — почти как если бы его присутствие и движения были излишни [конечно, они таковыми не были]. Он был фигурой большого достоинства, но без малейшей тени важничанья». [конец слов Менухина]
Сессионная фотография хорошо передаёт атмосферу: Элгар стоит на высоком помосте, как капитан на мостике океанского лайнера. Иегуди выглядит очень шикарно — в белых фланелевых брюках и коротком пуловере с V-образным вырезом, с шейным платком. Несмотря на то что музыку приходилось записывать короткими фрагментами, студия была полна гостей. Каким чувством привилегии они, должно быть, преисполнились, получив дозволение присутствовать при том, что оказалось одной из величайших записей века.
Позднее тем летом — последним перед приходом нацистов к власти в 1933 году — Моше и Иегуди поехали в Зальцбург на ежегодный Моцартовский фестиваль. Энеску научил своего ученика, что музыка Моцарта по сути своей — музыка слога и жеста;
[Слова Менухина:] когда я увидел её представленной драматически и мог вообразить ситуацию за каждой фразой, я стал понимать, что даже его оркестровые и камерные сочинения построены на человеческой драме, и играл (или разыгрывал в лицах) их гораздо лучше… У нас было чудесное время [в Зальцбурге] — с пропетыми мессами по утрам, операми по вечерам и пикниками в горах в промежутках. [конец слов Менухина]
В позднейшей жизни ему предстояло дирижировать большинством опер Моцарта. Моше запомнил эту поездку по менее идиллической причине. Жена Фрица Крейслера раскритиковала его выбор автомобиля: «У моего мужа за плечами долгая карьера, — сказала она ему, — но он не может позволить себе ездить на большом „паккарде“, как вы. Мы ездим только на „форде“».
Летние каникулы были вотчиной Маруты. В Оспедалетти на итальянской Ривьере, близ Сан-Ремо, они проводили время, купаясь, загорая, читая, соревнуясь, кто съест больше инжира, гуляя по холмам или катаясь по прибрежным серпантинам. На пляже, рассказывает нам Моше, всегда стремящийся подчеркнуть свои воспитательные усилия, дети читали «Божественную комедию» Данте в оригинале, по-итальянски. В конце каникул они поехали в Зильс-Марию в швейцарском Энгадине на десять дней горного воздуха и альпийских походов: это был рецепт крепкого здоровья.
В сентябре 1932 года Моше подал отчёт своему английскому агенту Гарольду Холту:
[Слова Моше Менухина:] «За минувший год Иегуди продвинулся в музыке десятикратно! Как созрело его искусство?.. Через нашу регулярную принципиальную процедуру». [конец слов Моше Менухина]
Он выделил морское плавание с Тосканини как жизненно важный эпизод. Оно длилось всего шесть дней, но «тому же он не смог бы научиться ни у кого другого за два месяца».
В ноябре 1932 года вторая стадия элгаровского проекта Гайзберга обернулась колоссальным успехом, когда Скрипичный концерт был публично исполнен 20-го числа в Королевском Альберт-холле, снова с Лондонским симфоническим оркестром под управлением композитора. Это была кульминация концерта, в первом отделении которого Иегуди играл концерты Баха и Моцарта под управлением сэра Томаса Бичема, и это было описано как «сущее совершенство». С премьер-министром Рамси Макдональдом в зале событие походило на государственное чествование — не только старого Элгара, но и юного Иегуди. «Английская музыка на этот раз действительно оказалась на высоте положения», — писал Фрэнсис Тойе в Morning Post.
[Слова прессы (Фрэнсис Тойе, Morning Post):] Мы предложили ему в качестве сотрудников наш лучший оркестр, нашего самого прославленного дирижёра, нашего ведущего композитора. Было и вправду нечто трогательное в зрелище того, как ветеран Элгар дирижирует своим прелестным концертом [сидя, на красной бархатной скамеечке] с этим гениальным мальчиком рядом. [конец слов прессы]
В конце, сообщала New York Times, оба стояли, схватившись за руки: «Каждый думал, что овации предназначены другому. В конце концов Менухин вытолкнул сэра Эдуарда на сцену впереди себя».
Среди рецензентов лишь Эрнест Ньюман предпочёл придираться, извращённо предположив, что Иегуди играл слишком красиво и звучал слишком богато и чувственно, до такой степени, что Концерт был «ограблен своей английской сдержанности и суровости». Элгар сказал своему другу Невиллу Кардусу, что не согласен с этим:
[Слова Элгара:] Именно так я слышал медленную часть, когда сочинял её. Отчего Эрнест Ньюман возражает, что Менухин делает вторую тему первой части прелестной и сочной, — это ведь и есть прелестная и сочная тема, не так ли? К чёрту суровость! Я ведь не суровый человек, не правда ли? [конец слов Элгара]
Композитор также отправил Фреду Гайзбергу благодарственное письмо:
[Слова Элгара:] Я был бы неблагодарным человеком, если бы тотчас не послал сердечную благодарность Вам, кто поистине причина всему этому, за то, что Вы устроили это чудесное исполнение. Иегуди был изумителен, и, я уверен, никогда бы не услышал о Концерте, если бы Вы не пустили дело в ход. [конец слов Элгара]
Моше Элгар доверительно сообщил, что был
[Слова Элгара:] сражён «величием» игры Иегуди. Его нежная и любовная искренность ко мне (это я ценю, пожалуй, больше всего прочего)… очень счастливые воспоминания. [конец слов Элгара]
В декабре, после того как Иегуди дал сольный концерт в Бирмингеме в рамках двухмесячного турне по Великобритании, Менухины отправились ужинать к сэру Эдуарду в его дом близ Вустера.
[Слова Моше Менухина:] «Мы сели за стол, — вспоминал Моше, — с Марко и Миной, любимыми собаками сэра Эдуарда. У каждой был стул по обе стороны от хозяина, и они ели у него с руки». [конец слов Моше Менухина]
Был задуман план повторить исполнение Концерта Элгара в Париже следующей весной. В письме к Моше старик был настроен скептически:
[Слова Элгара:] Боюсь, моё появление в Париже могло бы причинить Вам скорее вред, чем пользу. Отношение прессы, я уверен, будет таким, что дорогой Иегуди совершает ошибку, выступая с музыкантом весьма низшего разбора (со мной). [конец слов Элгара]
Менухины не позволили ему пойти на попятную. Энеску уже был приглашён дирижировать концертом, но Иегуди убедил его отступить во втором отделении, чтобы Элгар мог сам стоять во главе своего сочинения. По словам как Моше, так и Фреда Гайзберга, событие стало одной из вершин парижского весеннего сезона 1933 года, с политиками и дипломатами, толпившимися в зале Плейель. Но сперва, в течение зимы, Иегуди пришлось зарабатывать семье на хлеб насущный концертами в Великобритании и Европе, а также предпринять своё ежегодное турне по Северной Америке.
В октябре 1932 года, перед своим лондонским концертом с Элгаром, он выступил в Берлине — в том, что оказалось его последним визитом в Германию на тринадцать лет. Герберт Клайн, американский журналист, работавший в Берлине, отправился с ним гулять в Тиргартен. Иегуди сказал ему, что не впечатлён музыкальным вкусом в Лейпциге, где публика требовала на бис пустячки. Вероятно, он имел в виду размолвку, случившуюся у Моше с директором Гевандхауса (см. стр. 112). Немецкая публика в целом слишком «закоснела» в своих вкусах, добавил он, тогда как итальянцы были «шумны и неразборчивы». Амстердамская же публика была «единственной по-настоящему разумной публикой в Европе» — но это было до бурных оваций, которые он получил за Концерт Элгара в Королевском Альберт-холле.
После Лондона пришёл черёд британской «провинции»: упомянутый выше бирмингемский концерт вызвал пророческий отзыв, подписанный «CFM», в Birmingham Mail: «Его человеческая слабость, казалось, проявлялась лишь в смычковой руке, ибо левая рука казалась безупречной». Слабая смычковая рука — позволяющая смычку неуправляемо скакать по струнам — вот что всё больше подводило Менухина, когда ему было за шестьдесят и за семьдесят.
Среди других посещённых городов были Данди, Глазго, Эдинбург, Бристоль, Манчестер, Шеффилд и Ливерпуль. Согласно его британскому пресс-релизу, гипербола которого наводит на мысль, что он был продиктован Моше, у Иегуди было в репертуаре сорок восемь концертов, а также «двенадцать сонат Баха, весь Бетховен, Брамс, Шуберт, Шуман, Моцарт и множество других». Но, если не считать Концерта Элгара, который он впоследствии включал в сольные программы, современной музыки XX века пока было очень мало: соната Пиццетти, короткие пьесы Шимановского и Блоха, «Цыганка» Равеля 1924 года и одна из сонат Энеску. Ему предстояло наверстать это упущение в грядущие десятилетия, прежде всего отстаивая скрипичные сочинения Белы Бартока, среди них — Сонату для скрипки соло, которую он заказал в 1943 году.
Поскольку расстояния тут были куда короче, чем в США, столь превозносимая Моше политика позволять Иегуди давать лишь один концерт в неделю была молчаливо отложена для насыщенного британского турне. Через три дня после выступления в Ливерпуле, где местный критик описал его как обладателя «головы мужчины на плечах мальчика, мощной интеллектуальной головы, с прекрасно очерченными чертами большой чувствительности», Иегуди играл в Париже, имея среди публики бывшего и будущего премьер-министра Эдуара Эррио. Тремя днями позже он играл в Милане; в антракте его сольного концерта Тосканини совершил ритуал спиртового растирания. По словам Моше, маэстро прервал пребывание в Берлине, чтобы встретить Иегуди с отцом и показать им бульвары своего приёмного города. Маэстро оставался за кулисами весь вечер, отправляя Иегуди на сцену и принимая обратно, аплодируя и крича так громко, как повелевала его итальянская кровь, вытирая Иегуди лоб, держа его скрипку, снова и снова гоня его на сцену на дополнительные поклоны, полностью заменяя отца Иегуди и даже бормоча себе под нос театральным шёпотом: «Сегодня я — Папа!»
Тосканини также устроил банкет в честь Иегуди и перед расставанием шепнул Иегуди: «Мы просто обязаны сыграть вместе в следующем сезоне в Нью-Йорке». И так оно и сбылось, тринадцать месяцев спустя, в «официальный» день рождения Иегуди, 22 января 1934 года.
Во Флоренции на Рождество Витторио Гуи дирижировал своим недавно образованным оркестром «Майский музыкальный флорентийский», а Иегуди играл концерты Моцарта и Бетховена. Затем настал черёд отправляться в Новый Свет на пароходе из Генуи. Семейный повар Ферруччо путешествовал с ними, чтобы готовить особую пищу для Моше, страдавшего всё более острыми болями в жёлчном пузыре. Ялта вспоминает, что дома он держал коллекцию камней из почек в стеклянной банке. В конце января он слёг в постель в отеле «Ансония» в Нью-Йорке, и Марута с девочками сопровождали Иегуди в Филадельфию, распорядившись доставить рояль «Стейнвей» в их гостиницу для занятий и наняв молодую особу читать им Шекспира. Описанная как «хрупкая, нервная и хороша собой», Марута приняла на себя роль импресарио своего мужа в собственной неподражаемой манере. Она сказала Philadelphia Record, что хочет, чтобы Иегуди «стал прекрасным человеком, крепким здоровьем и характером. А потом, если захочет, он может быть музыкантом».
Гастроли Иегуди продолжались весь февраль, омрачённые болезнью его отца. Операции на жёлчном пузыре были опасным делом, и Моше откладывал свою годами. Он оправился достаточно, чтобы возобновить обязанности турменеджера вплоть до Луисвилла в Кентукки, но, когда они вернулись в Нью-Йорк, Иегуди провёл бессонную ночь, составляя памятную записку на бланке отеля «Ансония». Она была озаглавлена: это должно быть сделано!!! По левую сторону он перечислил шесть веских доводов за операцию; по правую, под заголовком против, стояло шесть нулей. Моше больше не колебался и назначил свою операцию в больнице Ленокс-Хилл на 4 марта — тот самый день, когда Франклин Делано Рузвельт вступил в должность президента и произнёс свою знаменитую речь нации в кризисе: «Единственное, чего нам следует бояться, — это самого страха». Накануне Моше положил 5000 долларов в банк на Пятой авеню, чтобы Марута могла снимать деньги, пока он в больнице. Когда на следующее утро он узнал, что его банк был вынужден закрыться, потому что страна была на грани банкротства, он попросил отложить операцию, пока не сможет прочесть инаугурационное заявление нового президента. Затем, успокоенный, он предал себя хирургическому ножу.
Операция прошла успешно, и три недели спустя он снова был в дороге. Памятная записка, которую он подготовил на время своего отсутствия, даёт полезное представление об условиях работы Иегуди:
[Слова Моше Менухина:] Твоя карьера будет на 100 процентов в твоих руках… Для тебя это станет интересным опытом в ближайшие несколько недель — не только заботиться о себе самом, но и показать, насколько ты серьёзен, ответствен и надёжен в заботе о своей маленькой, великой матери и своих младших сёстрах… Не позволяй ничему упускаться! Вдумчивая работа; тщательный отдых; здоровый образ жизни; чистое, достойное, серьёзное мышление. Ты — Мужчина! [конец слов Моше Менухина]
Полоний не сказал бы лучше. Затем пошли практические указания:
[Слова Моше Менухина:] Всегда проверяй свою папку, чтобы у тебя были все ноты для скрипки и фортепиано. Когда поедешь в Вашингтон, Балтимор, Кливленд и Ричмонд, непременно возьми с собой оркестровые партии и партитуру «Испанской симфонии» Лало… После бостонского концерта упражняйся ежедневно в одиночку и с Балсамом всю нью-йоркскую сольную программу. Ежедневно! Особенно Баха, Элгара, Моцарта и несколько новых пьес, а также бисы, на которых ты остановился. Ежедневно! Ежедневно! Не полагайся слишком на свои великие таланты! [конец слов Моше Менухина]
После ещё многого в том же духе Моше подписался
[Слова Моше Менухина:] с любовью и искренними благословениями от твоего отца, менеджера, камердинера, советчика и, превыше всего, друга. [конец слов Моше Менухина]
В апреле Менухины добрались до родной территории — Сан-Франциско. Взятые в интервью прессой, они объявили себя глубоко потрясёнными недавней победой Гитлера на германских выборах. «Они собираются подменить Иегову Вотаном», — сказала Марута своему другу, музыкальному критику Редферну Мейсону. Моше сокрушался о сожжении нацистами стихов Гейне. «Но их всё равно будут помнить», — оптимистично добавил Иегуди. «Я много играл в Германии в прошлом октябре, — сказал он другому журналисту, — и я знаю, что нынешнее положение вещей — по крайней мере в отношении музыки — не может продержаться слишком долго. Немцы слишком любят свою музыку». Вскоре ему предстояло разочароваться в этом.
По мере того как президент Рузвельт развёртывал американский «новый курс» в свои первые сто дней на посту, Иегуди поспешил добавить и собственные наивные (но характерно идеалистические) наблюдения о новом Машинном веке — мире, писал он, где
[Слова Менухина:] у каждого есть работа и потенциальные средства на «форд» и электрический холодильник… Мы должны научиться использовать [машину] так, чтобы она не одолела человечество. Отчего мы не примем законы, сокращающие рабочий день до нескольких часов, повышающие заработки так, чтобы даже самые низшие рабочие получали хорошую жизненную плату и могли жить в достатке? Тогда мы совершили бы своего рода безболезненную революцию. Мы ведь настолько опережаем Европу с её историей упадка. [конец слов Менухина]
В 1933 году он рассказал Jewish Times, что его нынешнее чтение включает Дж. М. Барри, Сервантеса («Дон Кихот») и Доде («Письма с мельницы»), журналы National Geographic и Scientific American и книгу морского исследователя доктора Уильяма Биба «Под тропическими морями». Моше сообщал, что за минувший год Иегуди прибавил 15 фунтов и теперь весит 10 стоунов. Это было в феврале 1933 года. Всего два месяца спустя, в Портленде, штат Орегон, его вес, как сообщалось, поднялся до 159 фунтов (11 стоунов 5 фунтов). Девятнадцать фунтов за два месяца, безусловно, должны быть преувеличением — вызванным, без сомнения, как любовью Моше к большим цифрам, так и неослабевающим пристрастием Иегуди к мороженому. При росте 5 футов 8 дюймов он был так высок, как ему предстояло когда-либо стать, но, как выразилась San Francisco Call, «лицо юного виртуоза всё ещё не знакомо с бритвой». Говорили, что он терпеливо отращивает усы, но они были столь незаметны, что камера не сумела зарегистрировать их на фотографиях, сопровождавших его очередной панегирик родному городу. Город был омыт золотистой, прозрачной дымкой.
[Слова Менухина:] «Необычный туман, не правда ли? — рассмеялся он полубаритональным смехом, слегка его смутившим. — Но мне он нравится таким. Я люблю звук туманных горнов и лязг вагончиков канатной дороги, взбирающихся по холмам». [конец слов Менухина]
В том же газетном очерке Иегуди был застенчив насчёт своих музыкальных вкусов, но признался, что терпеть не может джаз:
[Слова Менухина:] Мы остановились в Денвере. Мы с отцом пошли в отель на обед, а там играл джазовый оркестр. Он чуть не испортил мне аппетит, но не вполне. [конец слов Менухина]
Иегуди сыграл три концерта в своём первом выступлении в новом Военном мемориальном оперном театре 5 мая. Это был благотворительный концерт в пользу местного симфонического оркестра, который был назван в программе «Полным симфоническим оркестром под управлением Альфреда Херца». Существовали юридические препоны, мешавшие выступлению официального Симфонического оркестра Сан-Франциско в целях сбора средств: он был близок к угасанию. Несколькими днями позже он дал сольный концерт, устроенный предприимчивой Ассоциацией студентов Стэнфордского университета, с Львом Шорром за роялем.
Иегуди, вероятно, куда больше занимали светские мероприятия в его расписании. 11 мая мэр города Анджело Дж. Росси вручил ему золотую памятную табличку, а комиссар полиции привёл его к присяге как почётного члена городской полиции. На обороте его служебного значка (который позволял ему, как он позже хвастался, безнаказанно парковаться напротив пожарного гидранта) была выгравирована надпись: «Сан-Франциско чрезвычайно гордится достижениями своего любимого сына». Не желая уступать, начальник пожарной охраны сделал его почётным пожарным, после чего Иегуди, как сообщают, взялся за руль пожарной машины и проехал по улицам центра со скоростью 60 миль в час, с Хефцибой рядом с ним и с Ялтой, яростно колотившей в тревожный колокол. Они закончили в доках, где кстати оказался бросивший якорь французский военный корабль. По этому сюрреалистическому рекламному сообщению (воспроизведённому в программке одного из последующих парижских сольных концертов) мэр затем представил Иегуди капитану корабля, который знал об Иегуди всё: «Доказательство тому — у нас на борту есть его запись Двойного концерта Баха». Выяснилось, что каждому судну французского флота были выданы пластинки на 78 оборотов с Бахом — предположительно, чтобы обеспечить некоторый нравственный подъём в море.
Семья отплыла во Францию на «Париже» 19 мая. Спустя считаные часы после возвращения к жизни в Виль-д’Авре Иегуди с головой ушёл в приготовления к визиту Элгара в Париж. Энеску прорепетировал с оркестром заранее, до прибытия композитора. В конце месяца Элгар вылетел с Фредом Гайзбергом из Кройдона в Ле-Бурже — это был его первый полёт и великое приключение для старика. Пройдя Концерт на следующее утро (без единой заминки, столь хорошо Энеску сделал своё дело), он и Гайзберг отобедали с Менухиными в Виль-д’Авре. Моше запомнил Элгара свежим и мальчишеским, потчующим семью забавными историями, держащимся за руки с Иегуди, Хефцибой и Ялтой, пока они танцевали вокруг стола снаружи, на лужайке. Вздремнув, он затем (по предложению Гайзберга) поехал в Грез-сюр-Луэн навестить Фредерика Дилиуса, с которым не виделся более двадцати лет. Иегуди всегда сожалел, что отклонил приглашение присоединиться к этой поездке. Он никогда не слышал о Дилиусе, и лишь в 1970-е годы ему предстояло исполнить музыку Дилиуса для скрипки.
«То, как этот мальчик играет мой Концерт, поразительно», — сказал Элгар Дилиусу. Они вместе выпили бутылку шампанского и проговорили более трёх часов, прежде чем Элгар поехал обратно в Париж. Это был долгий и тяжкий день для старика, который, как помнил Иегуди, страдал желудочным расстройством: Марута кормила его исключительно луковым супом, даже на завтрак на следующее утро. Он остался ночевать у Менухиных. После концерта он улетел домой в Англию как раз к тому, чтобы посетить Дерби и получить весть, накануне своего семидесятишестилетия, о том, что он удостоен ордена Виктории (GCVO).
Несмотря на овации на праздничном вечере 31 мая, концерт стал для Элгара лишь succès d’estime — успехом у знатоков.
[Слова Фреда Гайзберга:] «Чувствовалось, — писал Гайзберг пророчески, — что он не произвёл того впечатления, которого заслуживал. Боюсь, музыка Элгара никогда не получит подлинного признания у французов, по крайней мере в нашем поколении». [конец слов Фреда Гайзберга]
Daily Mail писала, что Менухина следует поздравить «за то, что он навязал французам высшие ценности». Планы Сергея Кусевицкого включить Скрипичный концерт в элгаровский фестиваль, который должен был устроить Бостонский симфонический оркестр, рухнули со смертью английского композитора девять месяцев спустя. Сам Элгар в очередной раз был потрясён интерпретацией Концерта Иегуди.
[Слова Элгара:] «Ты сделал его своим, — писал он из Англии, — и твоя игра на прошлой неделе была в некотором смысле величественнее, чем в прошлом году, хотя в прошлом году я не думал, что можно улучшить твоё прочтение». [конец слов Элгара]
*Рекомендуемые записи*
Брух: Скрипичный концерт № 1 соль минор Лондонский симфонический оркестр под управлением сэра Лэндона Рональда biddulph lab 031 Записано: 1931 Первая из по меньшей мере пяти записей Бруха, сделанных И. М. на протяжении сорока лет. Самая недавняя, с Боултом и Лондонским симфоническим оркестром, была записана в стерео в 1971 году (emi 7 62519 2); см. главу 17.
Равель: «Цыганка» с Артуром Балсамом (фортепиано) biddulph lab 046 Записано: май 1932 Она — на том же компакт-диске, что и запись «Испанской симфонии» Лало под управлением Энеску.
Бах: Концерт ре минор (BWV 1043) для двух скрипок с Джордже Энеску (скрипка) и Парижским симфоническим оркестром emi 7 61018 2 Записано: 1932 Запись, которая поддерживала множество слушателей на действительной службе во время Второй мировой войны. В передаче Би-би-си «Brains Trust» профессор Ч. Э. М. Джоуд памятно уподобил медленную часть дуэту ангелов.
Элгар: Скрипичный концерт Лондонский симфонический оркестр под управлением композитора emi 5 552212 Записано: июль 1932 Эта знаменитая запись HMV издавалась и переиздавалась множество раз, самое недавнее — фирмой Naxos. Если предпочтительна более поздняя стереозапись, то Концерт Элгара был исполнен И. М. с Боултом, дирижировавшим оркестром «Нью Филармония», в 1966 году на emi 7 64725 2.
Глава 6. Мировое турне

В Австралии в 1935 году, девятнадцати лет от роду
1933: лето — обритые головы детей Менухиных; сентябрь — дебютная запись дуэтом с Хефцибой; 1934: концерт в Нью-Йорке с Тосканини; дебют на американском сетевом радио; выбор места для жизни в Лос-Гатосе; в восемнадцать лет весит 12 стоунов 10 фунтов; публичный дебют дуэта с Хефцибой в Париже; 1935: начало «мирового турне» — США, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка и Европа; 1936: март — «прощальный» концерт в Карнеги-холле перед удалением в новый калифорнийский дом на продолжительный год отдыха.
Июнь 1933 года едва ли можно было назвать «порой отпуска», как Моше объявил прессе. Двадцатого числа HMV начала с Иегуди напряжённую полосу студийной работы. В неё вошли его первые записи «Поэмы» Шоссона и «Испанской симфонии» Лало — за пультом стоял Джордже Энеску, дирижировавший ансамблем, собранным по случаю и торжественно поименованным Парижским симфоническим оркестром. Ещё в 1926 году, когда Иегуди впервые исполнил обаятельную «Испанскую симфонию» Лало для скрипки соло с оркестром — по сути концерт, лишь называющийся иначе, — он сыграл только три из пяти её частей, опустив вторую и третью, как было принято в то время. Теперь, ободрённый Энеску, он записал произведение целиком. Это ранний пример его склонности — задолго до того, как обаяние «аутентизма» получило общее признание, — возвращаться к первоисточникам и восстанавливать «утраченные» или забытые скрипичные партитуры. К сожалению, он порой отдавал свой вес и сомнительным образцам музыковедения 1930-х годов, среди которых оказался и концерт Моцарта («Аделаида»), впоследствии разоблачённый как подделка.
Иегуди писал, что «Поэма» Шоссона была единственным произведением, для которого он располагал полными штрихами и аппликатурой Энеску. Сам Энеску сделал, по выражению Иегуди, «великолепную» запись «Поэмы» с фортепианным сопровождением, и «чудесным вдохновением» было для него то, что маэстро дирижировал этим произведением с оркестром. Иегуди провёл в студии Салль Плейель четыре дня из пяти. В канун Иванова дня записал сольную партиту Баха, а на следующий день — снова Баха, Скрипичный концерт ми мажор (BWV 1042) и Сонату для скрипки соло № 1 соль минор (BWV 1001). Только после этого семья смогла наконец отправиться на отдых.
Одиннадцатилетняя Ялта, скучая у материнского туалетного столика, наткнулась на машинку для стрижки — из тех, какими парикмахеры подравнивают волосы на затылке. Марута страдала артритом рук, из-за чего не могла поднять руку с расчёской к волосам. Ещё прошлой зимой врач в Риме велел ей обрить голову и носить парик — отсюда и машинка. Ялта взяла её и принялась бесцельно кромсать свои длинные кудри, состригая столь внушительные пряди, что кожа головы обнажилась. Когда она вышла к семейному пикнику, Ферруччо был так потрясён её видом, что уронил тарелку со свежей спаржей. Последовали резкие слова, и Марута решила, что выход только один: обрить Ялту наголо. Это пойдёт коже на пользу, доказывала она, дать ей дышать. Иегуди восстановил мир радикальным предложением: они с Хефцибой подвергнутся той же решительной процедуре. Короткие ёжики были не так уж неуместны для отдыха на жарком итальянском солнце, но прочие отдыхающие на Средиземноморье, должно быть, ахнули, увидев, как дети Менухиных купаются наголо обритыми, точно юные тибетские монахи. Хефциба говорила, что Иегуди всегда был в семье миротворцем.
После приморского отдыха в Оспедалетти, в Италии, настала пора швейцарских гор. Менухины сняли крестьянский домик, которому было двести лет, в нижней части долины Фекс. Козы давали всё молоко, сыр, масло и сливки. Пятнадцать кур несли яйца. Сосед зарезал ягнёнка, и свежее мясо хранилось в погребе, под которым бежал ледяной ручей, питаемый ближним ледником. Фрукты покупали у горного разносчика. И к этой сельской идиллии, предвещавшей их мечты о жизни на калифорнийском ранчо, добавилась музыка: из Цюриха доставили два рояля для девочек, а когда Иегуди доставал скрипку — «просто чтобы размять пальцы», как сообщалось тогда, хотя на самом деле он усердно изучал новое уртекстовое издание Концерта Паганини ре мажор, — снаружи вскоре собиралась толпа отдыхающих, «поглощённых наслаждением». Всё это больше похоже на цирк, чем на летние каникулы.
Пианист Владимир Горовиц, тогда двадцати девяти лет, отдыхал неподалёку со своей невестой Вандой Тосканини, дочерью маэстро. Повсюду его возил шофёр в автомобиле, который Иегуди с завистью вспоминал как на редкость красивый открытый «роллс-ройс», «маленький, но такой элегантный». Виолончелист Григорий Пятигорский и дирижёр Бруно Вальтер тоже были в этой отпускной компании. На одной фотографии большая группа туристов выстроилась перед началом восхождения к леднику. Во время подъёма Горовиц советовался с Моше о деловых вопросах. Моше как-никак был личным управляющим самого высокооплачиваемого артиста своего времени. Но пианист покинул компанию рано — его жизнью владела одержимость упражнениями. Пока остальные наслаждались альпийским пикником, Горовиц провёл остаток дня, работая над «Революционным» этюдом Шопена. В тот вечер, вспоминал Иегуди, «ему не терпелось сыграть его нам, ведь он знал, что овладел им, и это было поистине захватывающе».
Моше и Марута устраивали для этой блистательной компании музыкальные вечера и заботились о том, чтобы известить прессу о происходящем. Лондонская «Дейли телеграф» прислала специального корреспондента, который не счёл нужным сдерживать сентиментальность:
[Слова корреспондента лондонской «Дейли телеграф»:] Луна была полной, и ветер тихо вздыхал в поросших сосной Альпах, а серебристый водопад срывался с высоты в тысячи футов в бегущий внизу поток. По альпийским твердыням бродил рыжевато-бурый скот, и слышался мягкий перезвон колокольчиков, когда стадо двигалось, — но всё прочее было недвижно. Наши хозяин и хозяйка… устроили нам один из тех ужинов «на вольном воздухе», какие кажутся возможными только в чужом краю. Здесь не было ни парижских туалетов, ни блистающих драгоценностей, накрахмаленных сорочек или вечерних фраков, не было огромного концертного зала с гулом и волнением собирающейся в предвкушении толпы — лишь маленькое деревенское собрание из пятнадцати человек, допущенных «даром», которые устраивались как могли… в некрашеной комнате с сосновой обшивкой, служившей музыкальным салоном. [конец слов корреспондента]
Внесли стопку нот, расставили пюпитры, поправили назойливую лампу над роялем — и концерт начался: трио Шуберта и Брамса, сонаты Моцарта и Бетховена. Этот отчёт стоит привести хотя бы потому, что он предвещает атмосферу скромного камерного фестиваля в швейцарском курортном городке Гштад, который Иегуди учредит двадцать четыре года спустя.
Иегуди вспоминал, что Горовиц слушал «с большим восхищением», как Хефциба участвовала в Трио Брамса до мажор. Её матери уже невозможно было отрицать, что необычайная музыкальность Хефцибы заслуживает более широкой аудитории, чем семейный круг. Ей было всего тринадцать лет, но Энеску уже убеждал её несговорчивых родителей принять эту мысль, и настала пора начать её профессиональную карьеру — пока не сольную, а разделяя свет рампы с братом. Первый ангажемент, в сентябре 1933 года, состоялся не на публичном концерте, а в студии HMV. Выбрана была Соната Моцарта ля мажор (K. 526), и запись позже получила премию «Кандид» (10 000 франков) за лучшие новые пластинки камерной музыки года во Франции. (Когда годом ранее сходную награду получила запись Баховского Концерта для двух скрипок в исполнении Менухина и Энеску, Моше раздал денежную часть безработным парижским музыкантам.)
Между тем политика и подъём нацистов, должно быть, преобладали в разговорах на музыкальных вечерах Менухиных в августе 1933 года. Прошло всего несколько месяцев с тех пор, как их друг Бруно Вальтер, приехав на репетицию в лейпцигский Гевандхаус — где четырьмя годами ранее он сменил Фуртвенглера, — обнаружил дверь собственного зала запертой, а на ней объявление об отмене его концерта под надуманным предлогом угрозы общественной безопасности. Он немедленно покинул Германию. Летом 1933 года другой друг Менухиных, Артуро Тосканини, отменил свои дирижёрские ангажементы на Байройтском фестивале в знак протеста против обращения нацистов с музыкантами-евреями.
Пытаясь показать, что искусство выше политики, Вильгельм Фуртвенглер разослал письма, приглашая ряд всемирно известных солистов-евреев выступить с Берлинским филармоническим оркестром в предстоящем сезоне; среди них были великий пианист Артур Шнабель и три скрипача: Бронислав Губерман, Фриц Крейслер и Иегуди Менухин. «Кто-то должен положить начало разрушению стен, что нас разделяют», — писал Иегуди немецкий дирижёр с наивностью, которая в ретроспективе выглядит жалкой.
[Слова Фуртвенглера (письмо Иегуди):] Приняв это приглашение, вы исполните не только одно из самых горячих моих желаний, но и засвидетельствуете всему миру, что нити, связывающие музыкальную Германию с внешним миром, не порваны окончательно! Мы, художники, должны оставаться свободными от политики, даже когда политики нам это затрудняют! [конец слов Фуртвенглера]
Телеграмма Иегуди с отказом первой достигла Берлина. Другие прославленные музыканты из круга Менухиных, не бывшие евреями, — например, виолончелист Григорий Пятигорский и скрипач Жак Тибо — также отвергли предложение Фуртвенглера. По сути, единственным заметным музыкантом, принявшим его (после первоначального отказа), оказался ещё один друг — пианист Альфред Корто, который позже, после поражения Франции, стал коллаборационистом вишистского режима. Еврейский импресарио Иегуди в Берлине, Эрих Закс, был вытеснен из дела новыми антисемитскими законами нацистов. Его партнёрша-католичка Луиза Вольф упорно боролась за сохранение своего концертного агентства от посягательств нацистов, о чём ясно свидетельствует книга Берты Гайссмар «Дирижёрская палочка и солдатский сапог». Вольф умоляла Менухиных принять приглашение Фуртвенглера:
[Слова Луизы Вольф:] Вся Германия встретит возвращение Иегуди как великий исторический момент. Мы можем заверить вас, что и правительство приветствует этот шаг. Концерт Иегуди Менухина в Германии на нынешнем этапе открыл бы новую главу в международных отношениях… Вы окажете бесценную услугу. [конец слов Луизы Вольф]
И этот ангажемент, разумеется, стал бы украшением в шляпке фрау Вольф.
Ответ Менухиных глубоко уважаемому, но серьёзно оступившемуся Вильгельму Фуртвенглеру был достойно прям:
[Слова Менухиных (ответ Фуртвенглеру):] Дорогой и любимый маэстро и друг [ни отец, ни сын никогда его не встречали], мы не находим для себя возможным позволить Иегуди Менухину воспользоваться особым исключением, ему предоставленным. С бесконечным сожалением, но с горячей надеждой на более счастливый повод в самом ближайшем будущем. [конец слов Менухиных]
В следующем письме Моше развил их позицию. Двойные стандарты, какие предлагал Фуртвенглер, недопустимы: «Искусству должно служить на человеческом и социально равном основании». Ответ Фуртвенглера пытался переложить вину за последующий упадок немецкой музыкальной жизни на плечи Менухина и его собратьев по искусству:
[Слова Фуртвенглера:] Вы, кажется, не понимаете, что моё приглашение таких артистов, как Иегуди Менухин и Губерман, — не исключение, а начало нормализации нашей музыкальной жизни, которую надеется установить правительство. Если эта нормализация идёт теперь медленнее, чем я надеялся, ответственность в немалой части ложится на тех, кто отказал мне в помощи в моих усилиях. [конец слов Фуртвенглера]
Подробности принципиальной позиции Иегуди, поставившего принцип выше выгоды, не разглашались публике до тех пор, пока Менухины не вернулись в Соединённые Штаты в конце года. В своём письме фрау Вольф напомнила Иегуди о огромной популярности и престиже, которые он снискал в Германии за четыре года со своего берлинского дебюта в 1929 году: «Мы знаем, как вы любите Германию. Не забывайте, прошу вас, что Германия и немцы хранят Иегуди в своих сердцах!» Иегуди не забыл. Он никогда не играл в нацистской Германии, но постарался вернуться туда при первой же возможности, дав концерты в Бельзене и других местах в июле и августе 1945 года — менее чем через три месяца после окончания войны в Европе.
Резкое закрытие немецкого рынка (если выражаться коммерчески) означало более поздний старт осеннего гастрольного сезона Иегуди. Свой первый концерт он дал в Салль Плейель 1 декабря — в тот самый день, когда вышла новая запись Сонаты Моцарта с Хефцибой. В программу входил Концерт Паганини, который он изучал летом: он оставался в репертуаре, когда Менухины перебрались в Лондон. В гостиничном интервью для «Дейли экспресс» Моше говорил о непреодолимых трудностях этого произведения. «А вы там на этой скрипке прямо мёртвые петли крутили», — пробормотал журналист, когда Иегуди присоединился к ним, оторвавшись от упражнений в соседней комнате. «„Рад, что так звучит, — просто ответил мальчик. — На самом деле это довольно легко“». Репортёр «Экспресс» заметил, что при всей его беспечности один из пальцев Иегуди кровоточил «от быстрой работы по струнам».
Концерт ре мажор стал для Иегуди новым делом, которое предстояло отстаивать. Долгие годы его исполняли в переложении Августа Вильгельми, немецкого скрипача XIX века огромной известности. Вильгельми был концертмейстером оркестра Вагнера на первой постановке «Кольца» в Байройте, а позже преподавал в лондонской Гилдхолльской школе, но вкусом редактора не отличался. «Я отказался играть голливудскую истерическую пошлятину Вильгельми, — сказал Иегуди другому репортёру. — Мне нужно было всё произведение так, как его создал Паганини». Обозреватель «Экспресс» не упустил того, что Иегуди всё ещё был под пятой у Моше:
[Слова Моше и Иегуди (в записи «Дейли экспресс»):] «Ступай спать, мой мальчик: завтра тебе нужно доесть все эти фрукты [на буфете], потому что послезавтра мы уезжаем». «Да, отец». [конец слов]
Лондонский концерт был распродан, многим не хватило билетов, но тень легло отсутствие Элгара. «Дражайший Иегуди», — писал он со своего одра болезни в Вустере:
[Слова Элгара (письмо Иегуди):] здесь очень мрачно после блистательных дней двенадцатимесячной давности. Вы и ваш дорогой отец должны простить мне отсутствие на ваших триумфах, ибо я совсем слёг в лечебнице. С сердечной любовью от вашего друга. [конец слов Элгара]
Лондон был на редкость зимним и негостеприимным. «Многие из публики, вероятно, простудились, — сообщала „Экспресс“. — Королевский Альберт-холл — самое трудное место, откуда добраться домой».
За этим последовали концерты в Гааге и Амстердаме, а затем — через Альпы в Рим. Пока Иегуди играл фугу из сольной сонаты Баха на своём концерте в зале Аугустеум, из ложи наверху отчётливо раздался голос: «Che noioso!» («Как скучно!») Моше решил, что это не кто иной, как министр культуры Муссолини. Так или иначе, по залу пронеслось шиканье, а по окончании грянула двусторонняя демонстрация — за Иегуди и против фашистского правительства. (Во всяком случае, такова была версия Моше.)
Семья отплыла из Генуи в Нью-Йорк. Тосканини снова оказался попутчиком, и, хотя переход был крайне бурным, двое музыкантов музицировали вместе — на несколько зловещий лад:
[Слова Иегуди:] Тосканини пел и насвистывал в своих неосвещённых апартаментах каждую ночь этого перехода из Италии, пока итальянский лайнер «Рекс» рассекал тяжёлую встречную волну. Иегуди подыгрывал сбивчивому свисту и головному фальцету маэстро Тосканини. [конец слов Иегуди]
Судовой репертуар состоял из недавно открытого концерта, известного как «Аделаида», якобы сочинённого мальчиком Моцартом в его парижскую пору, и Концерта Бетховена, который им вскоре предстояло исполнить вместе в Нью-Йорке. «Это его дух, — простодушно заметил Иегуди о Тосканини, — создал эту редкую музыку. Оркестр был ему не нужен». А свидетелей в этом плавании у них было совсем мало: Моше, Марута и девочки — все были под вздымающимися палубами «Рекса», «вцепившись в свои койки».
В Нью-Йорке Менухины снова обосновались в отеле «Ансония», который стал их домом на три месяца, пока Иегуди совершал своё пятое ежегодное турне по континенту. И первое в качестве мужчины — если считать необходимость бриться высшим доказательством возмужания.
Двадцать второго января, всё ещё публично отмечавшегося как его «официальный» день рождения, мать подарила ему золотую бритву (британской работы), и, по словам Моше, у его сына ушло «полчаса, чтобы сбрить два с половиной волоска на лице». Читается это так, будто он старался унизить Иегуди, но, возможно, он лишь пытался придать всему более лёгкий тон:
[Слова Моше:] Мой мальчик был этим взволнован, пока не порезался в первый раз. После этого он стал относиться к делу серьёзнее и, покончив с ним, сказал, что рад, что делать это приходится лишь раз в неделю. [конец слов Моше]
На его концерте в Цинциннати репортёр отметил, что он «выглядел старше своих семнадцати лет, которые ему приписывают», — проницательное наблюдение, ведь на самом деле до его восемнадцатилетия оставалось всего три месяца. «Иллюзию крайней юности, — продолжала газета, —
[Слова репортёра из Цинциннати:] всё ещё поддерживают у этого скрипичного гения его заботливые управляющие: для выхода на сцену он не надевает ни смокинга, ни фрака, а щеголяет в чрезвычайно элегантном двубортном пальто на пуговицах и брюках в тон. [конец слов репортёра]
С американской прессой Иегуди был куда откровеннее, чем с лондонской. Одному журналисту он рассказал о своих юношеских увлечениях, среди которых были
[Слова Иегуди:] воздухоплавание, девушки — если они хорошие товарищи и умеют плавать, — изучение языков, шпинат [Попай был тогда в большой моде], вино, но не сигареты, калифорнийский климат, но не морковь, и рассуждения о государственной политике. [конец слов Иегуди]
В том же сообщении добавлялось, что он признался в принадлежности к левому крылу. «Всякий разумный человек должен быть причастен ко всему, что связано со счастьем народа», — сказал он читателям «Вашингтон пост», прибавив, что его идеал в жизни — «сочувствие и понимание между человеком и человеком». Отец, должно быть, наставил его снабдить репортёров примером его новейшего интеллектуального подвига:
[Слова Иегуди:] Я начинаю учить русский. Это удивительно ёмкий язык: иногда его составные прилагательные и глагольные виды вмещают столько, что для перевода требуется длинная английская фраза. Я только что окончил «Медного всадника» Пушкина, и он мне чрезвычайно понравился. [конец слов Иегуди]
Моше говорил, что у них нет желания наживаться на бедственном положении германских евреев, и просил (весьма для себя нехарактерно), чтобы из отказа Менухиных играть в нацистской Германии не делали сенсации. Но подлинный голос зрелого Иегуди уже различим в его звучном заявлении для «Нью-Йорк таймс»: «Мы, музыканты… должны думать о том, чтобы поддержать традицию свободы и вольности. Чем больше мы видим Европу, тем больше должны гордиться тем, что в Америке можем говорить свободно». Позже, во время турне, он был возмущён, узнав о бомбардировке австрийским хеймвером образцовых рабочих кварталов в Вене. Австрия ещё была свободна, но явно под угрозой: он призывал вашингтонских репортёров зафиксировать, что он «безоговорочно противостоит Гитлеру и его беспощадной форме правления».
На том же турне Иегуди дебютировал на сетевом радио. Коммерческие станции в 1930-е годы относились к классической музыке серьёзно, и, когда Иегуди пригласили на его первую трансляцию 7 января, аккомпанировать ему должен был «Кадиллак-симфони-оркестр» (в основном музыканты Нью-Йоркской филармонии) под управлением Уолтера Дамроша. Главным произведением программы была «Испанская симфония» Лало, дополненная увертюрой Мендельсона «Фингалова пещера», парой частей из Пятой симфонии Чайковского и «Полётом валькирий» Вагнера. Ангажемент был заманчивый и на редкость выгодный. Вообразите же семейную драму, когда Иегуди заболел! Его сфотографировали в «Ансонии», где он предстал «в голубой полосатой пижаме и тёмно-красном клетчатом халате, со светло-коричневым шарфом на шее». Из-за сильной простуды пошли разговоры о вынужденном переносе. Тогда занемогший Иегуди напомнил матери, что Тосканини обещал прийти. Представление должно было состояться. И Марута приготовила один из своих знаменитых горячих горчичников (знаменитых, разумеется, в кругу Менухиных), и с этим неортодоксальным снадобьем, притороченным к груди, Иегуди дал выступление, которое отец неизбежно назвал «захватывающим». Но радиопередача не дотягивала по времени. Теперь настал черёд Моше прийти на выручку:
[Слова Моше:] В ответ на настойчивую просьбу режиссёра трансляции я извлёк ноты «Сапатеадо» Сарасате из подборки бисовых пьес, которую всегда носил с собой, и Иегуди успел его доиграть как раз к тому времени, когда нужно было пустить заключительную рекламу. [конец слов Моше]
Славная история, но в предварительном анонсе концерта прямо указывалось, что Иегуди сыграет не одну, а две салонные пьесы Сарасате, чтобы завершить оплаченный час.
Присутствовал ли Тосканини на студийном выступлении, чтобы стать свидетелем героической игры Иегуди с горчичником, история для потомства не сохранила, но две недели спустя начались репетиции их совместного исполнения Скрипичного концерта Бетховена. Оно стало первым и — вопреки заверениям во взаимной художественной симпатии — единственным их сотрудничеством. Иегуди с отцом навестили маэстро в его апартаментах в отеле «Астор». Во время прогона, на котором Тосканини сам играл оркестровую партию на рояле, зазвонил телефон. Дирижёр извинился, рассказывает Моше,
[Слова Моше:] и пошёл в комнату жены, чтобы попросить её проследить, чтобы телефон не звонил, пока они с Иегуди не окончат музицировать. Через несколько минут телефон зазвонил снова, как раз когда Иегуди начал играть небесную медленную часть. Тосканини остановился и, разгневанный, снова отправился к жене. Через десять минут телефон зазвонил ещё раз. Это было для Тосканини уже чересчур. [конец слов Моше]
Иегуди подхватывает рассказ:
[Слова Иегуди:] Мы дошли до середины медленной части, где после второго тутти звук с пометкой perdendosi держится на волоске. [Я был] напряжённо осознавал, что давление в комнате накипает и вот-вот прорвётся. На третьем звонке Тосканини остановился, поднялся с фортепианной табуретки и лёгкими, быстрыми, решительными шагами направился не к телефону, а к настенному аппарату и выдрал всё это целиком с корнем — деревянную коробку, штукатурку, пыль, оборванные болтающиеся провода; затем, не проронив ни слова, вернулся и продолжил с того места, где мы остановились, в полном спокойствии. Когда третья часть окончилась, раздался робкий стук в дверь. Расслабленный, невозмутимый, любезный, Тосканини мягко произнёс: «Avanti!» — первое его слово с момента происшествия, — и дверь отворилась, явив жалкую троицу: госпожу Тосканини, хозяина отеля и электрика, наперебой обещавших, что в другой раз всё будет лучше. [конец слов Иегуди]
В изложении Моше Тосканини всё же говорит. «Caro, — произносит он, — начнём снова с начала второй части».
Эта неподобающая выходка не впечатлила Маруту. Она никогда не скрывала своей неприязни к несдержанности Тосканини (она прозвала его «Тоска-простофиля») и порицала его высокомерие. Ей казалось, что её гениальный сын излишне ему подчиняется. На концерте в Карнеги-холле Иегуди выказал своё благоговение перед маэстро, поклонившись ему по окончании выступления, прежде чем повернуться к рукоплещущей публике. Марута назвала этот жест преувеличенным изъявлением смирения. «Но это же Тосканини», — возразил Иегуди. «Но ты — Иегуди Менухин», — гневно, как рассказывают, ответила она. Следующим летом она отклонила приглашение Тосканини, когда Менухины отдыхали в Оспедалетти: «Если маэстро хочет видеть тебя и играть с тобой, ему здесь будут рады». Сам Иегуди был чрезвычайно поражён телефонным происшествием:
[Слова Иегуди:] С детства приученный держать чувства под строгим контролем, я рано научился сублимировать в музицирование всё, что было во мне от тёмного вольного мира порыва. Но здесь, на моих глазах, человек повиновался своему порыву, а другие сочли это естественным. Они извинялись… Ближе всего к подобной вольности я подошёл года через два, когда в приступе раздражения захлопнул дверцу нашего автомобиля, разбив стекло. Я был так потрясён самим собой, что больше никогда не позволял своим чувствам выйти из-под контроля. [конец слов Иегуди]
Трактовку Иегуди Концерта Бетховена с Тосканини за пультом Нью-Йоркской филармонии услышали 18 и 19 января 1934 года. «Скрипичная игра высшего порядка, — подытожил критик У. Дж. Хендерсон. — Мальчик передал своё духовное погружение в музыку искусством, не поддающимся анализу». Хендерсон слышал исполнение Иегуди этого же Бетховена в ноябре 1927 года под управлением Фрица Буша и назвал его тогда «чистым восторгом одарённой натуры». Семь лет спустя «юноша играл со страстным обожанием, рождённым новым видением и мужественным чувством». Новая трактовка, несомненно достигнутая под влиянием Тосканини, соединяла «глубину, нежность и ревностное служение художнической души». Во втором отделении программы Тосканини дирижировал «Героической» симфонией, что, по словам Олина Даунса, составило «великий концерт». К сожалению, его не записали и не транслировали.
Похожими овациями встречали Иегуди на протяжении всего турне. Вашингтон приветствовал «величайшую программу для скрипки с оркестром, когда-либо здесь звучавшую»; Лос-Анджелес, где он дебютировал с концертом под управлением Отто Клемперера, назвал его «скрипкой века»; его трансляция с Филадельфийским оркестром стала «электризующим и исключительным событием». Это последнее выступление нарушало эксклюзивный контракт, который Моше подписал с радиошоу «Кадиллак-час». Филадельфия опередила события, предложив концерт Иегуди под управлением Стоковского для общенациональной трансляции. После изнурительных переговоров Иегуди пожертвовал свой концертный гонорар в 3000 долларов в благотворительный фонд Филадельфийского оркестра. Но он всё же получил внушительные 4500 долларов от радиокомпании CBS. Мемуары Моше не сообщают, как «Кадиллак-час» был вознаграждён за утрату эксклюзивности. Зато он привёл письмо восторженного поклонника, адресованное его сыну неким профессором физики из Принстона:
[Слова А. Эйнштейна (письмо Иегуди):] Мой возлюбленный и обожаемый Иегуди Менухин! Позавчера я слушал по радио ваше исполнение концертов Бетховена и Баха. Это было для меня славное событие всей жизни, ибо ни один другой скрипач не сыграет так, как умеете вы. С любовью и почтением, ваш А. Эйнштейн. [конец слов Эйнштейна]
На концерте в память об Элгаре, скончавшемся неделей ранее, 23 февраля, была исполнена медленная часть одного из концертов Баха.
В своей биографии 1955 года Роберт Магидофф много писал о мрачных настроениях Иегуди в зимние гастрольные месяцы из семейной штаб-квартиры в нью-йоркской «Ансонии» — о его «подростковых порывах», «вялости, молчаливой хандре и унынии»; и в прессе порой мелькали намёки, подтверждающие, что подобные перепады настроения сказывались на его выступлениях. Так, один критик из Торонто предположил, что он уже не безупречен, ведь он стал подростком. К разногласиям вокруг Тосканини прибавился, как говорили, конфликт воль между Иегуди и его матерью из-за просьбы благодетеля Иегуди, Генри Голдмана, который теперь совершенно ослеп и уже не мог посещать концерты. Голдман спросил, не сыграет ли Иегуди для него дома. По словам Магидоффа, не назвавшего источника, Иегуди был готов, но Марута решительно воспротивилась: правило «никаких частных выступлений» не знало исключений. Говорили, что Иегуди был унижён обидой, нанесённой Голдману.
Когда биография вышла, Моше гневно опроверг всю эту историю. Однако Магидофф рассказал и о случае, который лично наблюдал двадцать лет спустя в Амстердаме, когда был с Иегуди, работая над его биографией. Иегуди получил письмо от совершенно незнакомого человека, умолявшего его сыграть у постели его восемнадцатилетней дочери, умиравшей от лейкемии. В присутствии Магидоффа Иегуди пришёл к её одру и сыграл ей чакону Баха.
[Слова девушки и Магидоффа (в записи Магидоффа):] «Это Бах. Я чувствую, что прикоснулась к нему», — сказала девушка едва слышным голосом. По дороге в отель [Магидофф] спросил: «Вы когда-нибудь забудете мистера Голдмана, Иегуди?» «Нет, не могу, и боюсь, что никогда не забуду!» [конец слов]
Девушка умерла через несколько недель. Свой браслет она завещала дочери Иегуди.
Магидофф добавлял, что даже Джордже Энеску, «сама душа кротости и деликатности», в лицо упрекнул Маруту за обхождение с Генри Голдманом, когда навещал Менухиных, которых окрестил «Библейским семейством Менухиных». Иегуди ожидал гневной реакции матери и готовился встать на сторону учителя, но, по словам биографа, Марута почуяла опасность и отшутилась от упрёка, объявив, что, слава Богу, Иегуди скоро подрастёт достаточно, чтобы принимать собственные решения. «Его первым самостоятельным поступком, — надеялась она, — будет выбрать девушку и жениться».
Единственными кандидатками на роль официальной подруги Иегуди были Розали Левентритт, дочь адвоката Моше (а впоследствии видная покровительница музыки), и её подруга Лидия Перера, дочь итальянского банкира в Нью-Йорке. В ту пору юношеская робость Иегуди их изумляла. «Всё, что мы могли сказать, — вспоминала Розали, — это „Ах, нет, не может быть!“ — и на том дело кончалось. Мы почему-то не могли до него достучаться, даже когда родителей не было рядом». Была ещё одна ссора с Марутой, когда однажды днём, поддавшись порыву после приятного обеда, Иегуди сводил Розали в театр, не посоветовавшись заранее с родителями. По общему правилу ему не позволялось даже перейти улицу без Моше, который благополучно переводил его на другую сторону.
Судя по теплоте, с какой он воздал ей должное в «Неоконченном путешествии», лучшим другом Иегуди в Нью-Йорке была писательница Уилла Кэсер, писавшая величавые романы о деревенских людях времён первопроходцев. С благословения матери дети ходили на долгие прогулки с «тётей Уиллой» вокруг водохранилища в Центральном парке. Она «открыла нам, юнцам, росшим среди взрослых, по большей части родившихся за границей, одно из лиц Америки». Свою первую журнальную статью Иегуди написал той зимой, и её патриотический тон (порицавший недооценку собственной культуры, свойственную большинству американцев) обязан вдохновению Кэсер не меньше, чем отцу. «Я всегда встаю на дыбы, — заявлял он, —
[Слова Иегуди:] против этого американского комплекса неполноценности, этого самоуничижения, самоумаления, какое американцы выказывают едва ли не до болезненности, стоит нам заговорить о Европе против Америки!.. Бедекер хорош для осмотра достопримечательностей, но совсем другое дело, когда душа жаждет духовного и художественного внутреннего развития. Тут имеет значение лишь сам человек, а также соприкосновение с другими людьми. Значима только атмосфера твоей собственной души, твоего дома, твоей жизненной философии, воззрений и идеалов. А в той мере, в какой значима внешняя атмосфера, — в нашей юной, здоровой, общественно мыслящей, мирной стране, с народом, жаждущим учиться, улучшать общую материальную и духовную жизнь каждого; в нашей стране, где ещё сохранился дух первопроходчества, — у нас более здоровая атмосфера для развития нашего искусства, если у нас есть талант. [конец слов Иегуди]
Быть может, именно Уилла Кэсер подтолкнула семью Иегуди к мысли вернуться домой, снова жить в Америке. К апрелю 1934 года было принято решение купить значительный участок земли в Калифорнии и построить на нём постоянный дом — замысел ранчо, которое было бы и неформальным музыкальным центром, был мечтой, к которой Иегуди часто возвращался в беседах с журналистами. Уиллу Кэсер тревожила языковая безродность семьи Менухиных. Столько чужих языков было усвоено, что они рисковали пренебречь тем, который, по крайней мере у девочек, был родным. Иегуди сначала заговорил на современном иврите родителей, но и английский, по сути, тоже был его родным языком. Противоядием Кэсер был Шекспир: «Ричард II», «Макбет» и «Гамлет». В апартаментах Менухиных в «Ансонии» была свободная комната, «достаточно маленькая, чтобы быть уютной», как вспоминал Иегуди, с обеденным столом,
[Слова Иегуди:] за которым тётя Уилла, Хефциба, Ялта, я сам и часто спутница тёти Уиллы Эдит Льюис собирались для чтения Шекспира, причём каждый брал по нескольку ролей, а тётя Уилла комментировала язык и положения так, что вовлекала нас в собственное удовольствие и волнение. [конец слов Иегуди]
Не то чтобы Кэсер была равнодушна к достоинствам иностранной литературы: Иегуди упустил упомянуть, что двумя годами ранее, на его шестнадцатый день рождения, она подарила ему книгу стихов Генриха Гейне.
Североамериканское турне неумолимо продолжалось: 14 марта он играл для «дам бостонского Утреннего музыкального собрания», а затем, 18-го, дал концерт в Карнеги-холле, где исполнил спорный концерт «Аделаида», в комплекте с каденциями не кого-нибудь, а самого композитора Пауля Хиндемита. По пути в Сан-Франциско были концерты в далёких Виннипеге и Денвере, и наступил уже апрель, когда он добрался до родного города. Цель визита была почтить обещание и сыграть благотворительный концерт в пользу Симфонического оркестра Сан-Франциско, всё ещё переживавшего финансово трудные времена. Заголовки гласили, что он собрал 9200 долларов. Бухгалтер в итоге свёл эту цифру к всё же весьма полезным 5687 долларам 73 центам — достаточно, чтобы один восторженный сочинитель подписей назвал его «человеком, спасшим Симфонический оркестр Сан-Франциско». (Увы, позже в том же году оркестр обанкротился.) Восьмого апреля огромная воскресная дневная публика в Городской аудитории увидела, как ему поднесли лавровый венок и провозгласили величайшим гражданином города, — после того как услышала три концерта, ни один из которых (по словам всегда надёжного и увлекательного Редферна Мейсона из «Сан-Франциско экзаминер») прежде не звучал в городе целиком: пятичастная «Испанская симфония» Лало, моцартовская «Аделаида» (в итоге оказавшаяся подделкой) и уртекстовое издание Первого концерта Паганини ре мажор. Игра Иегуди, писал Мейсон, отчасти отвечала на два вопроса, некогда поставленных, по-видимому, покойным сэром Эдвардом Элгаром:
[Слова Редферна Мейсона (в записи Бёртона):] «Что ещё остаётся достичь Иегуди?» и «Что будет, если и когда он вырвется из-под родительской власти?» Ответ на первый вопрос таков: Иегуди достиг классического покоя и авторитета. Его прочтение Моцарта… обладало печатью неизбежности, что выдаёт зрелого художника. Оно пело с восхитительной сладостью, но ни разу не переступило тонкой грани, отделяющей искреннее чувство от сентиментальности. Лало — это… Испания с сильным оттенком еврейского чувства. Здесь Иегуди доказал, что может позволить себе роскошь романтизма. Но кажется невозможным, чтобы он сыграл этот напев в духе «Коль нидрей» так, как сыграл, не будь он пропитан старинными величавыми мелодиями синагоги. Паганини был tour de force, в котором чудеса трансцендентной техники исполнялись с такой уверенностью и кажущейся лёгкостью, что на ум приходили слова Эмерсона о Платоне: «Он никогда не бывает спокойнее, чем когда его чудеса вспыхивают в воздухе». [конец слов Редферна Мейсона]
Что же до второго вопроса Элгара, Мейсон не сомневался, что
[Слова Редферна Мейсона (в записи Бёртона):] без всякого болезненного разрыва, без всякого явного бунта юноша освободился от родительского поводка. В сотне оборотов чувствовалось, что он мыслит музыку по-своему… Подобно Тосканини, он смотрит под ноты, в тайну, которая их вдохновила. [конец слов Редферна Мейсона]
Освобождение было скорее от Энеску и Буша, нежели от Моше и Маруты, но по фотографиям той поры ясно, что Иегуди во всех отношениях становился самостоятельным человеком. Помимо музыкальных соображений, приходилось считаться с его чистым весом, дошедшим теперь до 12 стоунов 10 фунтов. «Сброшу несколько фунтов, — доверительно сообщил он прессе, — когда буду ходить по горам Санта-Крус в поисках будущего дома».
Отец и сын наконец отправились на поиски владения, где могли бы пустить корни. Они остановились у своих друзей-художников Джорджа Деннисона и Фрэнка Ингерсона и в конце концов купили участок в сто акров у Сода-Спрингс-роуд в Кэтидрал-Оукс, в Альме, высоко в холмах над Лос-Гатосом. Согласно сообщению «Нью-Йорк таймс» — всё, что касалось Иегуди, было новостью, — это была «усадьба среди секвой, прежде принадлежавшая драматургу Ричарду Уолтеру Талли». Талли был автором «Розы ранчо». Другой, более памятный писатель, Джон Стейнбек, тоже жил неподалёку, в долине Салинас. «Будет возведён старинный сельский дом, повторяющий европейское место рождения госпожи Менухин, — продолжала „Таймс“. — Они намерены использовать его как сельский музыкальный центр».
Копия крымского дома 1890-х годов кажется несколько надуманной как замысел даже по меркам Моше. Лос-анджелесского архитектора Пола Уильямса наняли спроектировать главный дом (который назовут «Вилла Черкесс» — по предполагаемому родословию Маруты), а также меньший гостевой коттедж на участке. Мечта, казалось, была на пути к воплощению: лето 1934 года оказалось для Менухиных последним в Виль-д'Авре. Когда Иегуди приступил к заключительному этапу занятий с Энеску, зимой 1935–1936 годов, семья остановилась в парижском отеле «Мажестик». Они вернулись во Францию на пароходе «Шамплен», и Иегуди вскоре уже записывал концерты для HMV. Пьер Монтё дирижировал и Первым концертом Паганини, и моцартовской «Аделаидой». Моше, должно быть, воспользовался случаем, чтобы обсудить вакантный пост главного дирижёра Симфонического оркестра Сан-Франциско, поскольку утверждал, что содействовал назначению Монтё на следующий сезон. Способность Иегуди привлекать средства позволила Моше надавить на Симфоническую ассоциацию, которая, в свою очередь, убедила город ввести дополнительный налог, чтобы обеспечить приглашение Монтё.
Позже тем летом Иегуди сделал ещё одну запись с Хефцибой, выбрав Вторую скрипичную сонату Шумана ре минор, ор. 121. Иегуди назвал её «величественным произведением… ныне редко исполняемым… богатой и страстной партитурой, схватывающей сумрачное начало под кипучей поверхностью музыки Шумана». Запись оправдывает это обещание. После летнего отдыха (снова проведённого в Оспедалетти и Сильс-Марии) Хефциба дебютировала на концерте в качестве партнёрши Иегуди в парижской Салль Плейель. («Не называйте её моей аккомпаниаторшей», — умолял он одного американского репортёра.) Помимо Шумана и Сонаты Моцарта ля мажор, выученной годом ранее, они играли «Крейцерову» Бетховена. Они играли вместе ещё раз в том сезоне — в Лондоне (28 октября) и Нью-Йорке (6 декабря), но больше нигде. Моше говорил, что отклонил сотню приглашений.
Как вспоминала Хефциба, между нею и братом развилось особое чувство взаимопонимания: «Мы были поистине одним человеком. Мы могли играть спиной друг к другу и всё же каждый в точности знал чувства и намерения другого». Моше рассказывал репортёру, что они и вправду упражнялись вместе в темноте — поразительный способ развить инстинктивное взаимопонимание. На концертах Иегуди был в коротком смокинге, а его сестра — в длинном розовом платье: «Скромная маленькая светловолосая дева… Она попросту не желала кланяться», — сообщала нью-йоркская «Джуиш трибюн».
[Слова корреспондента «Джуиш трибюн»:] Ни разу не взглянув на клавиатуру между частями, она вставала в конце каждого номера, брала Иегуди за руку и смотрела ему в глаза. Мягкие уговоры Иегуди не имели действия. [конец слов корреспондента]
С музыкальной точки зрения отклики критики были не сплошь одобрительными. «Миннеаполис реджистер» сообщала, что Хефциба «порой колотила по клавишам вопиюще… а её более мягкий брат временами угасал до какой-то отчаянной неслышности». Один английский рецензент назвал этот дисбаланс полезным: «Аккомпанируя сестре, Иегуди явил новую добродетель, редкую среди виртуозов: умение подчинить свою личность». Олин Даунс из «Нью-Йорк таймс» описал дуэт как «двух молодых людей… музицирующих превосходно, красиво, умно, с радостью в своём деле, привнося в него равный восторг и серьёзность». Неизбежно их сравнивали с юным Моцартом и его сестрой. Но Марута по-прежнему настаивала, что Хефциба и Ялта «не вступят в музыку на коммерческой основе». Хефциба могла бы сделать качественную музыкальную карьеру, добавлял отец, «но не количественную. Мы современны и радикальны. Мир недостаточно радикален для нас. Первое побуждение женщины — иметь дом».
В ту пору Хефциба, по-видимому, приняла это ограничение без ропота, предпочтя скрыть свои чувства: «Я очень стыдилась выражать чувства», — призналась она двадцать лет спустя. Взбунтоваться выпало Ялте, которой было всего двенадцать. Моше в разговорах с журналистами называл её «чёртом в семье». В августе она настояла на том, чтобы пойти на «Маленьких женщин» в парижский кинотеатр. Это был второй фильм, который они посмотрели за полтора года, с некоторой гордостью сообщила Хефциба журналисту. Так что не от мира сего Иегуди хотя бы знал имя Кэтрин Хепбёрн, одной из звёзд «Маленьких женщин», когда в декабре она пришла на его концерт в Хартфорде, штат Коннектикут. Знаменитости встречались в жизни Менухиных на каждом шагу: граф Джон Маккормак, ирландский тенор, был среди публики на лондонском концерте Иегуди и Хефцибы.
Согласно пресс-релизам Моше, широко разрекламированное мировое турне Иегуди должно было начаться с отбытия семьи на пароходе из Лос-Анджелеса. На деле одиссея уже шла с предыдущей осени. Ей предстояло длиться больше года и провести всю семью сначала через Западную Европу, затем через некоторые крупнейшие города Соединённых Штатов, через Тихий океан с заходом на Гавайи в Австралию и Новую Зеландию, далее в Южную Африку и наконец обратно в Европу. Не менее чем в 72 городах предстояли концерты, хвастал Моше, и все, кроме американских ангажементов, он лично согласовывал и вёл сам — в тот период, что оказался кульминацией его карьеры менеджера собственного сына.
Обычное европейское турне Иегуди осенью 1934 года привело его, среди прочих городов, в Абердин, где он купил великолепный халат из шотландки королевского клана Стюартов, и в бельгийский Льеж, где его концерт был разделён на четыре отделения и длился почти четыре часа. Выяснилось, что местный печатник по недосмотру слил воедино две обычные программы Иегуди. Публика приобрела билеты добросовестно, и её нельзя было разочаровать.
Пару месяцев спустя, в Питтсбурге, он пригласил местную прессу на предварительное исполнение Третьей скрипичной сонаты Энеску (сочинённой в 1926 году в румынском народном стиле). Он сыграл её дважды подряд в отеле «Шенли», хотя Моше уговаривал его отдохнуть. «Это позволит слушателям лучше познакомиться с ней, да и мне пойдёт на пользу». Он повторял это начинание много раз, представляя новую музыку.
В конце февраля он был в Техасе, где один автор из «Хьюстон пресс» занятно описал его как «человека с руками девушки, профилем, который мог бы попасть на греческую монету, и парой тёмных глаз, устремлённых на далёкие предметы, включая, боюсь, дверь». В той же статье замечалось, что родители «скромно сознавали, что их значение блёкнет». Другие журналисты держали мир в курсе высоколобого чтения Иегуди, включавшего «Технику цивилизации» Льюиса Мамфорда и «Свободу против цивилизации» Бертрана Рассела. Он был готов передать то, что усвоил: интервьюеру в Буффало (где он побывал на Ниагарском водопаде) он объявил, что
[Слова Иегуди:] механическая цивилизация может уничтожить все наши добрые качества… наше пренебрежение вежливостью в этой стране построило наши железные дороги и сделало нас великими. Но, кажется, пора нам вернуться к учтивости. [конец слов Иегуди]
Иегуди пристрастился и отправлять письма, не извещая отца. Альберту Эйнштейну он написал, спрашивая, как профессор примиряет свой пацифизм с поддержкой демократий, ныне ведущих перевооружение и призыв на военную службу. Послу Советского Союза в США он выразил протест против отсутствия отклика России на недавнее разрушение рабочих домов в Вене. Моше сообщал, что посол написал в ответ, поздравив Иегуди с выступлением, которое тот дал с Филадельфийским оркестром под управлением Стоковского, и пригласив его на обед в Вашингтоне.
[Слова Моше:] Иегуди разразился залпом вопросов, которые давно его тревожили… включая один — о жутких казнях, творящихся в России… На что мистер Трояновский ответил: «У вас в Америке есть выражение: „Не разбив яиц, яичницы не приготовишь“». [конец слов Моше]
Это была далеко не последняя стычка Иегуди с русским чиновничеством.
В марте 1935 года в Калифорнии семья посетила Лос-Гатос, где (как объявило агентство) они «заложили краеугольный камень Виллы Черкесс, своего нового дома и ранчо в горах Санта-Крус». Иегуди вспоминал, как семья провела три недели со своими друзьями-художниками Фрэнком Ингерсоном и Джорджем Деннисоном, «разговаривая, размышляя, мечтая, поедая и попивая проект дома». На этом этапе Моше, похоже, не испытывал никаких сомнений насчёт финансовых последствий постройки большого дома. Заработки Иегуди были огромны, и новый источник средств предлагал теперь Голливуд.
Моше принимал посланцев компании «Витафон», приглашавших Иегуди сняться в фильме («новой версии „Юморески“ или какой-то подобной душещипательной истории») за гонорар в 100 000 долларов и с оплатой всех расходов. Когда он отклонил предложение, кинематографисты напомнили Моше, что «порядочные родители не лишают детей финансовой обеспеченности, когда счастье само стучится в дверь». Иначе он изложил это предложение «Бостон санди глоб»: сделка, по его словам, стоила 250 000 долларов, и, когда от неё отказались, голливудский человек якобы сказал: «Вы, ребята, вы красные — думаете, что революция придёт завтра, так что деньги вам не понадобятся». На что Моше ответил: «Иегуди не хочет быть богатым. Всё, чего он хочет, — быть скрипачом, а не миллионером».
На другое голливудское обращение, на этот раз от «Парамаунт», с наброском сюжета под названием «Путь всякой плоти», Моше ответил с нескрываемым презрением (и с надменностью, какая могла проистекать лишь из полного неведения о том, каких высот способен достичь Голливуд), что «между искусством Иегуди, его миссией, его интересами в музыке — и вашим полем развлечений лежит пропасть, которую не перекинуть ни одному ловкому, талантливому сценаристу!» Остаётся фактом, что, если бы Иегуди позволили принять ангажемент в кино, средств на Виллу Черкесс хватило бы с избытком, а провала с отменёнными контрактами легко удалось бы избежать.
Моше спланировал турне Иегуди так, чтобы оно совпало с осенним концертным сезоном в Австралии и Новой Зеландии. С семьёй и горой багажа, занимавшей пять кают на пароходе «Малоло», первым портом захода из Калифорнии был Гонолулу, где Иегуди в ответ на традиционный дар — леи, гирлянду цветов, надетую ему на шею, — отозвался характерно: «Это прелестно, но цветы завянут». Десять лет спустя ему предстояло играть для изувеченных морских пехотинцев США в госпитальных палатах Гонолулу — уцелевших в кровавых тихоокеанских битвах с японцами.
Природу последующего кассового успеха Иегуди в Антиподах точно передаёт заголовок эстрадного еженедельника «Верайети»: «У антиподов Иегуди сделал сумасшедшие сборы… Малец — крупнейший кассовый товар из всех, что когда-либо ввозили». В Брисбене публика была самой многочисленной за пять лет, и имена многих слушателей напечатали в газетах. Тридцать тысяч человек посетили его одиннадцать концертов в Сиднее. Его дирижёром был замечательный португальско-еврейский музыкант Морис де Абраванель, тогда чуть за тридцать, привезённый «Сидней геральд», чтобы наладить обучение приличного симфонического оркестра как в Сиднее, так и в Мельбурне. Иегуди оказался втянут в традиционное соперничество двух крупнейших городов Австралии, ни один из которых не смог бы содержать постоянный оркестр без помощи ABC, австралийской государственной радиослужбы.
В начале турне Иегуди композитор Перси Грейнджер опубликовал захватывающую атаку на то, что он называл континентальной (то есть европейской) музыкой: «Симфонический оркестр — худшее музыкальное учреждение, какое когда-либо было придумано… Отъявленная тупость континентальных народов проявляется в их паршивой музыке и мерзких музыкантах». Грейнджер, по-видимому, нанёс редкий визит в свой родной город Мельбурн, согласно «Новому Гроуву», чтобы основать там этномузыкологический музей. Нет оснований полагать, что кипучий композитор целил в Иегуди как в одного из «мерзких музыкантов», но наш герой не замедлил с ответом. Первоначально намереваясь сыграть на бис одну баховскую часть на концерте, данном на следующий день после появления подстрекательской статьи Грейнджера, он решил исполнить целиком сольную сонату; это был его ответ на выпад против «паршивой» европейской музыки.
Когда концертное выступление Иегуди в Мельбурне транслировалось на весь мир по коротковолновому радио — на что Моше согласился лишь из-за огромных расстояний в Австралии, — один сиднейский критик написал, что «унылая жидкость оркестровой поддержки свела концерты к скрипичным соло с негодным оркестровым сопровождением… Это было немногим лучше студенческого ансамбля». Моше бросился на защиту мельбурнского оркестра:
[Слова Моше:] Но это чудовищно. С тех пор как Иегуди играл с Бостонским симфоническим оркестром под управлением великого Сергея Кусевицкого год назад, Иегуди ни разу не был так хорошо поддержан оркестром, как вчера вечером под палочкой профессора [Бернарда] Хайнце. [конец слов Моше]
Далее он похвалил «просвещённую восприимчивость» мельбурнской публики и назвал сиднейский выпад «низкими приёмами». Он мог бы прибавить, что судить о качестве оркестрового баланса по коротковолновой трансляции неразумно.
Иегуди дал ещё десять концертов в Новой Зеландии. Его любимым городом, признался он, был «интеллигентный и симпатичный» университетский Данидин; он напоминал ему Мельбурн, «где я нашёл больше всего достоинства и культуры». Чувство было взаимным: один мельбурнский поклонник писал, что Иегуди «решительно поднял на более высокий уровень наш стандарт музыкальной культуры».
Симпатия Иегуди к Австралии в целом — «свежей, юной, открытой и просторной» — и к Мельбурну в частности имела глубокие последствия. Среди публики на его первом сиднейском концерте были влюблённый в музыку юноша по имени Линдсей Николас и его шестнадцатилетняя сестра Нола. На следующий день она восторженно написала отцу в Мельбурн о «великолепном Иегуди», лицо которого она умоляла брата разглядеть во время концерта. Она даже вложила копию статьи, которую Иегуди недавно опубликовал в «Мьюзикал Америка». Ноле и Иегуди не суждено было встретиться до 1938 года, но, когда они встретились — за кулисами Королевского Альберт-холла, в обществе Бернарда Хайнце, — результат был подобен взрыву.
Тут Моше нарушил налоговые требования штата Новый Южный Уэльс и был вынужден отложить отбытие семьи, пока договаривался с властями. Если Иегуди такой великий скрипач, спрашивали инспекторы, зачем ему аккомпаниатор и секретарь? Почему бы ему не жить скромно, а не снимать номера в дорогих отелях? Моше чувствовал себя униженным этими мещанскими вопросами. Часть проблемы, должно быть, проистекала из причуд австралийского концертного управления. «Подписчики на первые несколько концертов в Сиднее и Мельбурне, — писал Моше, —
[Слова Моше:] имели цену входа, напечатанную на билетах, но большая часть турне [одних дополнительных концертов в Сиднее было устроено пять] состояла из концертов „спроса и предложения“. Большинство билетов продавалось всего за два-три часа до начала концертов. Цены мест в разных секциях определялись длиной очередей у кассы и настроением людей в очереди — иными словами, рыночными силами. [конец слов Моше]
На их совместной пресс-конференции Иегуди выразил сочувствие: «Ты ведь не захочешь никогда возвращаться к преподаванию в школе, отец… Скажи, что останешься со мной навсегда и будешь и дальше заботиться об этой грязной стороне моей карьеры» — просьба, от которой он отречётся всего четыре года спустя.
Должно быть, именно тревога Моше о высоких расходах семьи заставила его мрачно взглянуть на архитектурные чертежи Виллы Черкесс, когда те прибыли из Калифорнии. Стоимость составляла порядка 60 000 долларов, ненамного выше первоначальной сметы, но, к смятению семьи, Моше медлил и в итоге санкционировал строительство лишь небольшого гостевого коттеджа. «Мы сами присмотрим за постройкой главного дома» — таков был его предлог, но отмена более существенных архитектурных работ (а именно ею это и обернулось) привела к разрыву между Моше и «мальчиками», Джорджем Деннисоном и Фрэнком Ингерсоном, который так и не залечился. В ту пору Иегуди, должно быть, полагал, что это лишь отсрочка, поскольку продолжал восторженно распространяться о проекте, рассказывая одному аделаидскому журналисту, что вилла задумана как подарок в благодарность матери, «за её преданность ему и в возмещение десяти лет бродячей жизни, которую ему приходилось вести». В марте 1936 года одна калифорнийская газета сообщала, что подрядчик из Лос-Гатоса «строит семикомнатный гостевой дом, в котором Менухины будут жить, пока возводится их собственный дом. Планы главной резиденции завершены». Но увы для мечтаний о музыкальном центре и изъявлений благодарности Иегуди: Маруте так и не суждено было пожить в её Вилле Черкесс.
В долгом железнодорожном путешествии через материк в Западную Австралию семья ехала в величайшей роскоши, водворившись в специальный вагон, построенный для принца Уэльского, и обслуживаемая дворецким и поваром (всё, надо полагать, за вычетом из налога). На стоянке в пустыне для набора воды поезд окружили аборигены, просившие еды. «Наши дети принялись совершать набеги на кухню, — вспоминал Моше, —
[Слова Моше:] а также на наши собственные припасы, купленные для поездки, и бросали еду аборигенам, пока наш повар не стал предупреждать, что, если так продолжится, у нас мало что останется на остаток пути. Я заметил, что явно голодавшие коренные австралийцы ели апельсины и бананы, которые мы им дали, прямо с кожурой! [конец слов Моше]
Иегуди претило обращение с аборигенами:
[Слова Иегуди:] Я не думаю, что им следовало бы позволять спускаться к железной дороге. Общение с людьми из поездов не приносит им никакой пользы. Ужасно! Они наводили глубочайшее уныние. [конец слов Иегуди]
Когда они добрались до Аделаиды, Хефциба заболела и осталась дома с матерью и сестрой, пока Иегуди давал концерт в ратуше. Она рассказала журналисту, что они с Марутой мысленно следили за концертом. «А когда мы вернулись домой, — вставил Иегуди, — то обнаружили, что мать весь вечер отставала на два такта».
В двухнедельном плавании из Перта в Южную Африку на «Несторе», небольшом, но удобном океанском лайнере флота Blue Funnel Line, Иегуди пережил нечто равное обращению Савла на пути в Дамаск — связанное с музыкой переживание, ставшее водоразделом в его развитии. «В середине наших странствий, — писал он, — я впервые проанализировал музыкальное произведение к собственному удовлетворению». В своей автобиографии он посвятил жалкие четыре строки своему «чудеснейшему» кругосветному плаванию и семь страниц — открытию музыкальной формы. Произведением, которое он изучал, была Соната соль мажор бельгийского композитора Гийома Лекё. Его анализ не был обычным анализом сонатной формы с выделением экспозиции, разработки, репризы и коды, что он отверг как «непроясняющее», а пониманием
[Слова Менухина (автобиография):] неизбежности нот, избранных нести импульс музыки от начала до конца… Подобно биохимику, обнаружившему, что каждая человеческая клетка несёт отпечаток тела, которому принадлежит, я должен был установить, почему именно эти ноты и никакие иные принадлежат этой сонате… Я прослеживал вдохновение Лекё от первой ноты… ко второй, затем к третьей и в конце концов к последней, объясняя каждую через то, что ей предшествовало; и так (я надеялся) основывал форму, придаваемую его фразам, скорость, громкость и соотношение этих величин — на достоверности. [конец слов Менухина]
Удивительно, что ни Энеску, ни Буш не побудили его заняться подобным пристальным разбором текста раньше, в отрочестве. Ещё удивительнее то, что в следующем анализе, который он приводит в своих мемуарах, — вступительных тактов первого вступления скрипки соло в Концерте Бетховена — он преподнёс как личное открытие совершенно очевидную мысль, что арпеджио доминантсептаккорда у скрипки, восходящее сквозь октавы, есть зеркальное отражение нисходящих арпеджио, звучавших двумя тактами ранее у оркестра. После шести страниц элементарного тематического разбора Бетховена он довольно туманно заметил, что констатация очевидного заставила его почувствовать себя «менее случайным»: «Различив форму, застеклённую в её мельчайшей составной части, я увидел себя как бы в зеркале и тем сделал первый осознанный шаг к взрослости». Беседуя с одним йоханнесбургским журналистом вскоре по прибытии в Южную Африку, он высказался определённее о своём новом подходе к музыке и о подразумеваемой им утрате невинности.
[Слова Иегуди (интервью в Йоханнесбурге):] Скрипичный концерт Бетховена предстаёт теперь в ином свете. Я понимаю его гораздо лучше, чем прежде… Я приобрёл больше, чем утратил, но было нечто в моей тогдашней игре [Берлин, 1929] — нечто, чего сохранить нельзя. Бетховен яснее, чем прежде, но сама эта ясность отнимает своего рода — тут он колеблется — своего рода тайну в нём. Но я не сожалею. [конец слов Иегуди]
Южная Африка приняла Иегуди столь же безоглядно, как и Австралия. Он дал пять концертов в Йоханнесбурге, два в Кейптауне и по одному в Претории, Питермарицбурге и Дурбане. Ещё один концерт, назначенный в Порт-Элизабете, пришлось отменить, потому что Иегуди простудился, спустившись на 4000 футов, чтобы осмотреть золотой рудник. Он выразил сочувствие тяжело трудившимся горнякам, чьи условия работы объявил невыносимыми. На поверхности он отказался прокатиться в дурбанской рикше, которую тянул мальчик-зулус: «Мне не хотелось бы, чтобы меня везло человеческое существо». Его неизгладимым южноафриканским воспоминанием осталось пение зулусских племён. Он полюбил их, и их музыка приводила его в трепет. Одному американскому журналисту он сказал, что предпочитает свои зулусские записи джазу (обаяние которого прошло мимо него, несмотря на просветительские усилия его первой жены, пока тридцать шесть лет спустя он не встретил Стефана Граппелли).
За несколько недель, что прошли с открытия основ музыкальной композиции и начала путешествия к самопознанию, Иегуди решил положить конец непрестанным гастролям минувшего десятилетия. В Австралии он высокопарно рассуждал о своём концертном распорядке, будто это священное доверие, ниспосланное ему свыше. Но его несомненная любовь к музицированию сочеталась с коммерческими соображениями, которые с воодушевлением преследовали Моше и его деловые компаньоны. Музыкальное агентство, которым управляли Джек Солтер и Лоренс Эванс, недавно вошло на правах отделения в Columbia Artists. Иегуди был крупным бизнесом: Моше только что заявил южноафриканским журналистам, что Иегуди не сможет вернуться туда раньше 1941 года, ибо расписан на пять лет вперёд. Несомненно, в этом утверждении была доля преувеличения, но примерно в это же время их агент Джек Солтер сообщил «Голливуд репортер», что «Иегуди попросил дозволения играть в России бесплатно — раз уж он и так заработал огромные суммы для всех».
Иегуди сбросил свою бомбу в позднем ночном разговоре с родителями. Спустя сорок лет после события Моше сумел дословно воспроизвести ход рассуждений сына: «Турне было чудесным, — начал Иегуди. —
[Слова Иегуди (в записи Моше):] Было увлекательно встречать людей разных народов и рас, людей вселенской культуры [Абраванель и Хайнце?] и людей первобытного уклада жизни [аборигены? или, быть может, новозеландцы?]. Но теперь у меня новая мечта: два года учения, созерцания и исследовательской работы; расширение и углубление моей музыки! Оваций и так называемых триумфов мне мало. Столько всего нужно узнать, сделать… Я хочу углубиться в музыкальную литературу… Настала пора мне начать плыть самому, пусть я и буду работать с нашим дорогим Энеску. Два года на нашем ранчо в Калифорнии и часть времени в Париже с Энеску. Как ты думаешь, мы можем себе это позволить? [конец слов Иегуди]
Вопрос был откровенно нелеп. Здесь кормилец семьи, ещё не достигший двадцати и зарабатывавший сотни тысяч долларов в год, вынужден был выпрашивать то, что по сути было «промежуточным» годом, какой берут многие девятнадцатилетние перед поступлением в университет. Но удаление от дел, пусть даже временное, не входило в планы Моше, не говоря уже о планах трудолюбивых Эванса и Солтера. Они приняли достойное решение Иегуди с добрым изяществом — после первоначальных стенаний и причитаний. Период отдыха в итоге урезали до восемнадцати месяцев, начиная с апреля 1936 года, чтобы можно было вставить дополнительные концерты в нью-йоркское расписание в марте. Поездка на занятия с Энеску в Париж не состоялась, но в феврале 1937 года они играли вместе на студийном концерте в Нью-Йорке — одной из пары выгодных радиотрансляций, помогших смягчить потерю гастрольного дохода. Стремление Иегуди заняться музыкальными изысканиями в конце концов было удовлетворено возрождением «утраченного» Скрипичного концерта Роберта Шумана.
Менухины отплыли в Саутгемптон из Кейптауна в конце октября, и две недели спустя, где-то между Канарскими островами и Мадейрой, дети устроили Моше на его сорок второй день рождения сюрприз-праздник. Иегуди произнёс прекрасную речь по-французски в честь родителей. Моше перевёл части её для своих мемуаров:
[Слова Иегуди (речь, в переводе Моше):] Дорогой мой отец! Этот великий день для нас — что День взятия Бастилии или Четвёртое июля… Наш прекрасный и счастливый союз есть плод ваших душ, и это плод нетленный, которым мы всегда наслаждаемся. Этот плод — наш долг перед вами, и этот долг — наше счастье… Это вы, вы и мать, только вы двое заслужили это счастье… Всем этим мы обязаны вам. Это вы добыли его для нас своими жертвами. [конец слов Иегуди]
Мировое турне продолжилось концертами в Лондоне, где одним из первых его поступков было передать 20 фунтов в Фонд дома-музея Элгара. На лондонской пресс-конференции он весьма современно говорил о своих планах «развить своё внутреннее „я“». Он говорил журналистам, что чувствует «куда более великое, ещё дремлющее в нём»; предстоящий год отдыха имел целью «расширить и углубить его музыкальные силы». Отмечалось, что он отпустил тонкие, как карандашная черта, усики в стиле Рональда Колмана, «чтобы отметить свои восемнадцать лет». (На самом деле ему было девятнадцать с половиной.) После интервью он «удалился в свою уборную принять две капсулы рыбьего жира, которые мать требует, чтобы он принимал ежедневно».
Его концерт был принят плохо. «Замечалась неизбежная перемена в его строе мыслей», — писала «Санди таймс», критик которой невзлюбил «анахроничную» каденцию, сочинённую Сэмом Франко для Концерта Моцарта соль мажор, и напал на Иегуди за исполнение концертов в Королевском Альберт-холле под одно лишь фортепианное сопровождение. Второй лондонский концерт, с Хефцибой, сочли событием более важным: критик и скрипач Ферруччо Бонавиа уподобил их партнёрство союзу Изаи и Бузони. Но Иегуди, проницательно писал Бонавиа, вступил в переходную пору:
[Слова Ферруччо Бонавиа:] Ни ребёнок, ни муж, он утратил божественную простоту первого, не заложив основ того личного стиля, что необходим взрослому человеку. Невинность перешла к его сестре. [конец слов Бонавиа]
Но несколько месяцев спустя, когда они играли тот же сонатный концерт в Нью-Йорке — Третью Энеску, ре-минорную Брамса и Сезара Франка, — американский критик Питтс Сэнборн не имел подобных оговорок насчёт игры Иегуди, отметив, что его звук
[Слова Питтса Сэнборна:] обрёл новую прозрачную красоту… его способность к краске и оттенку была, по-видимому, беспредельна. Неизменно прекрасная чистота звука, даже в самом стремительном пассаже, тоже была чем-то поразительным. А царственная лёгкость и уверенность его исполнения явили ещё одно чудо. [конец слов Питтса Сэнборна]
Европейский этап мирового турне Иегуди впервые захватил Мадрид, как раз перед началом Гражданской войны. Германия, разумеется, была исключена, а несколько концертов в Италии отменили после того, как фашистские головорезы напали на приезжих американских музыкантов. Моше некогда хвастал, что они бесплатно ездят по итальянским государственным железным дорогам по приглашению самого Муссолини, но теперь диктатор подвергся яростной критике Иегуди. Он уже говорил журналистам в Австралии, что глубоко страдает оттого, что Италия, страна, которую он любит, грозит вторгнуться в Абиссинию.
«Европа — как вулкан, — говорил Моше. — Никто не знает, когда он извергнется». Оттого он был исключительно встревожен и стремился увезти семью обратно в Америку. Но сначала предстояла уйма работы в Париже для HMV — как чтобы наверстать время, потерянное во время тринадцатимесячного турне Иегуди, так и чтобы накопить материал впрок для предстоящего двухсезонного года отдыха. Три месяца Иегуди почти ничем другим не занимался, кроме записей. Девятнадцатого декабря он сыграл Концерт Моцарта соль мажор (K. 216) под управлением Энеску и два произведения Баха для скрипки соло — Партиту си минор (BWV 1002) и Сонату соль минор (BWV 1001). Двумя днями позже Иегуди вернулся с одним из своих любимых аккомпаниаторов, Марселем Газелем, чтобы разделаться не менее чем с одиннадцатью популярными любимцами публики, среди которых были «Китайский тамбурин» и «Прекрасный розмарин» Фрица Крейслера. (В «Неоконченном путешествии» Иегуди назвал это пластинкой 1936 года, но верна дата записи — декабрь 1935-го.) Уловить неуловимую крейслеровскую светскую утончённость было вызовом, который он долго откладывал. В конце концов он купил собственную запись австрийского скрипача и заперся в своём номере в отеле «Мажестик», где «слушал её, играл в промежутках между слушанием, играл вместе с ней, и после целой недели упорной работы я знал, что овладел этим».
В январе 1936 года Хефциба присоединилась к брату, чтобы записать Третью сонату Энеску, ор. 25, и — как «заполнитель» шестой стороны — задорный финал Сонаты Бетховена соль мажор, ор. 30 № 3; к сожалению, целиком сонату они так и не записали. Две недели спустя настала очередь второй партии «шлягеров», включая знаменитые «Прелюдию и аллегро», которые Крейслер поначалу приписал Пуньяни, но позже признался, что это его собственный вдохновенный барочный пастиш. Ещё через две недели, 3 февраля, последовала другая пара сольных произведений Баха — Партита № 3 ми мажор (BWV 1006) и Соната № 2 ля минор (BWV 1003). В тот же день он записал, как разительный контраст, два каприса Паганини. Третий каприс последовал 21 февраля, с Энеску за роялем, прежде чем Иегуди вновь обратился к Баху для записи Концерта ля минор (BWV 1041) в сопровождении «сессионного» оркестра под палочкой Энеску. На следующий день Морис Газель занял место за клавиатурой для россыпи «шлягеров», среди которых были «Славянские танцы» Дворжака, «Венгерский танец» Брамса и «Венский каприс» Крейслера.
Всего неделю спустя Иегуди записал Скрипичный концерт Дворжака. На этот раз сопровождение обеспечивал поименованный оркестр — оркестр Общества концертов Консерватории, снова под началом Энеску. С двух музыкантов на репетиции сделали превосходные фотографии: Энеску безмятежен как никогда, Иегуди щеголяет своими усиками, а Хефциба смотрит на них с обожанием. В заключительные студийные дни этого HMV-марафона, 4 и 5 марта, были сделаны прекрасные камерные записи Трио Чайковского, ор. 50, и «Призрачного» трио Бетховена, ор. 70. К Хефцибе присоединился немецкий виолончелист Морис Айзенберг, профессор Парижской консерватории.
В «официальный» девятнадцатый день рождения Иегуди, 22 января 1936 года (невероятно, но выдумка всё ещё сохранялась), его друг, скрипичный мастер Эмиль Франсэ, растроганно преподнёс ему («по щекам его катились слёзы») точную копию, которую он изготовил с «князя Кевенхюллера», страдивари Иегуди. Неясно, использовалась ли она для какой-либо из упомянутых выше записей, но он изредка играл на ней в концертах (не извещая заранее критиков), утверждая, что она обладает теми же качествами, что и оригинал. Франсэ не пожалел трудов на её изготовление, покрыв её восемнадцатью отдельными слоями лака и даже устроив так, чтобы инструмент оставили под итальянским солнцем в скрипичной мастерской в Кремоне, родном городе Страдивари.
Трёхмесячное пребывание в Париже было, вероятно, самым долгим сроком, что Иегуди когда-либо провёл в одном месте за всю свою жизнь. Он отсрочил отъезд, чтобы присутствовать на генеральной репетиции оперы Энеску «Эдип» на либретто Эдмона Флега. Два сына Флега были среди немногих отроческих друзей Иегуди. Даниэля пригласили присоединиться к ним в Калифорнии позже в том же году, а Хефциба была влюблена в старшего, Мориса, погибшего вскоре после начала войны. Даниэль позже покончил с собой в оккупированной Франции.
Мировое турне завершилось в Нью-Йорке в марте 1936 года двумя музыкальными событиями: уже описанным концертом с Хефцибой и общенациональной трансляцией из Радио-Сити. Тосканини присутствовал на концерте в Карнеги-холле и передал вниз просьбу, чтобы Иегуди и Хефциба добавили в программу немного Моцарта. Они уважили её двумя бисами — медленной частью из Сонаты ми-бемоль мажор (K. 302) и Аллегро из Сонаты ля мажор (K. 526). Самообман Моше насчёт своих детей продолжался, несмотря на неистовый период записи, только что завершившийся во Франции: «Мы не намерены эксплуатировать Хефцибу. Иегуди не эксплуатировали. За каждым периодом концертной игры у Иегуди следовал соответствующий период отдыха».
Побывав на его нью-йоркском концерте, его подруга Лидия Перера с этим не согласилась. В своём дневнике она отметила: «Иегуди выглядит усталым и слабым. Толпы несутся по центральному проходу, выкрикивая свои восторги». Запись озаглавлена верной датой, 22 марта, но указывает неверное место — «Таун-холл». А в Карнеги-холле центрального прохода нет. Загадка сгущается в следующей записи Лидии:
[Слова Лидии Перера (дневник):] 29 марта 1936 года. Последний концерт [место не указано] перед удалением Иегуди от дел. Русская музыка. Иегуди выглядит усталым, безразличным и печальным. Музыка под стать его виду и настроению. Выходя из зала, мне пришлось стиснуть зубы. [конец слов Лидии Перера]
Лидия Перера давно умерла: настроение, которое она рисует в дневнике, может быть верным, но не факты. Двадцать девятого марта Иегуди участвовал в «прощальной» трансляции с 10 до 11 вечера с Симфоническим оркестром «Дженерал моторс» в нью-йоркском Радио-Сити, под палочкой венгра Эрнё Рапее, чья еженедельная серия была невероятно популярна в 1930-е годы. Отнюдь не играя русскую музыку, Иегуди внёс в программу Adagio из Концерта Моцарта соль мажор и более короткие пьесы Новачека, Крейслера и Брамса. «Верайети» дала трансляции восторженный отзыв: «Менухин полоснул своим волшебным конским волосом по этим трепещущим струнам и заставил музыку хлынуть… Менухин и Рапее вместе создают музыку, которую оценит средний радиослушатель». В другом сообщении упоминалось наставление режиссёра Иегуди перед началом трансляции: «Придвиньте скрипку на четыре дюйма ближе к микрофону. И не глядите на дирижёра».
Новый гостевой дом в Альме должен был быть готов не раньше 1 мая, так что семья провела в Нью-Йорке ещё несколько недель. Чтобы скоротать время, Иегуди с сёстрами занялись бальными танцами. Иегуди выучил танго под мелодию «Ревности». Свидетели говорили, что он был замкнут и несчастлив, и был тот случай в Центральном парке, о котором уже упоминалось, когда в внезапном приступе досады он захлопнул дверцу своего нового «кадиллака» так сильно, что стекло разлетелось. Двадцать лет спустя его биограф Роберт Магидофф уверенно писал, что «какую бы свободу он ни отвоевал, он не имел понятия, как ею воспользоваться», но предположение, что он был узником, опекаемым родителями до удушья, кажется натянутым, и публично решение уйти с музыкальной сцены на восемнадцать месяцев встретило всеобщее одобрение. Чтобы поторопить его в путь, «Дженерал моторс» подарила ему новый «кадиллак», нагруженный дополнительными излишествами. Его отправили в Калифорнию вместе с их «уродиной старым „делажем“», который Моше ввёз из Франции: «Когда мы едем вниз по Пятой авеню, все насмехаются!»
В сопровождении двадцати трёх сундуков и чемоданов (отдельный сундук нот был отослан заранее) семья села на «Оверленд экспресс» до Окленда — того самого места, куда молодой Моше Мнухин почти два десятилетия назад забронировал переезд для жены и младенца с вокзала Гранд-Сентрал. Они повернулись спиной к Европе из-за того, что Моше называл «её еженощным страхом, что небо прольётся бомбами». По иронии, их первым переживанием в Калифорнии стал своего рода взрыв: у машины лопнула шина, когда они ехали на скорости. Но вскоре они снова тронулись, направляясь к своему новому дому в холмах Санта-Клара. «Буду разводить фрукты, овощи и кур, — говорил Иегуди репортёрам. — Я возвращаюсь к доброй земле. У меня нет намеченной программы. Деревенская жизнь никакой не навязывает».
Глава 7. Бегство из рая

Менухины, тепло укутавшись, отправляются в океанское плавание
1936: май — устройство семейного дома в Лос-Гатосе; «субботний» уклад; 1937: февраль — радиоконцерты в Нью-Йорке; ноябрь — американская премьера «утерянного» Скрипичного концерта Шумана; 1938: март — знакомство с Линдси и Нолой Николас в Лондоне; май — свадьба Иегуди и Нолы.
Моше должен был бы понимать, что гостевого домика никогда не хватит для семейного жилья. Во всяком случае — для семьи Менухиных, с её сыном-скрипачом, который собирался играть квартеты раз в неделю, пока отдыхает, с двумя дочерьми-пианистками, что каждый день колотили по разным роялям, отрабатывая своё, с постоянно живущими в доме поваром и мастером на все руки (китайцами) и с длинным списком друзей-подростков, приглашённых на разные месяцы лета разделить каникулы. Панорамный вид из нового дома захватывал дух, но при ещё довольно свежих воспоминаниях о волнистых зелёных лужайках и глициниях вокруг окон прежнего жилища в Виль-д’Аврэ каким жестоко голым, должно быть, казалась вырубка, выдранная бульдозерами из калифорнийского леса. Иегуди красочно докладывал, что там нет «ни деревьев, ни цветов, которые смягчили бы её грубую наготу». Так что бравые разговоры о том, что семья намерена провести на своём калифорнийском «ранчо» целый год, оказались отчасти надувательством. Моше и Иегуди столь восторженно и столь часто говорили о своих планах на так называемую пору отдохновения, что действительность обернулась горьким разочарованием.
Гостевой домик был не только тесен; уединённость его положения таила и настоящую опасность. С марта 1932 года, когда был похищен, а затем убит сын Чарльза Линдберга, страх похищения и угрозы выкупа преследовал родителей Иегуди. Несколькими неделями раньше, когда семья была ещё в Нью-Йорке, по калифорнийским газетам ходили сообщения о «неприступной электрической ограде» для нового поместья Менухиных; говорилось, что она оснащена «замысловатой системой электрических глаз и электрических сигнализаций… последнее слово в защите от гангстеров». Она была призвана «переалькатрасить сам Алькатрас». Сообщалось, что Моше носит при себе заряженный револьвер; он-де говорил, что его семья «жила в стеклянном доме», а новое их жилище будет поэтому «наглухо закрыто от любопытных глаз».
Вернувшись в Калифорнию, Моше заявил, что эту вспышку сенсационности пустил в ход либо какой-то дурак-шутник, либо мстительный «озлобленный или разочарованный человек». (Он, возможно, думал о «мальчиках», Деннисоне и Ингерсоне, с которыми уже не разговаривал с тех пор, как отменил проект «Виллы Черкесс», над которым эти двое немало потрудились ради отсутствовавших Менухиных. Или это мог быть лос-анджелесский архитектор, лишившийся заказа на невыстроенный большой дом?) Не в силах удержаться от того, чтобы не раздуть дело из всего, что связано с его сыном, Моше отправил газетные вырезки Дж. Эдгару Гуверу, директору ФБР, прося совета. Он, видимо, не подозревал, что мистер Гувер отнёсся бы с большим подозрением к радикальным взглядам самого Моше, знай он о них, — не говоря уже о взглядах Иегуди. По счастью, мистеру Гуверу знакома была только слава Иегуди.
[Слова Дж. Эдгара Гувера (из письма Моше Менухину):] Хочу, чтобы вы знали: я лично готов оказать вам любую посильную помощь, если возникнет случай, требующий обращения к возможностям этого бюро. [конец слов Дж. Эдгара Гувера]
Но никакой попытки похищения так и не обнаружилось.
«Слишком уединённо и слишком опасно» — этот леденящий приговор Маруты новому владению Менухиных разбил Моше сердце, но он знал, что она права. Его мечта рухнула:
[Слова Моше Менухина:] Я похоронил на том холме все свои личные, невинные, роковые мечты, свою поэзию, свою романтику, свою привязанность к земле и природе. [конец слов Моше Менухина]
С мужем, признавшим себя «побеждённым, осиротевшим», и детьми в потрясении Марута взяла всё в свои руки. Семья вернулась на машине в отель «Линдон» в Лос-Гатосе и провела там месяц, пока Марута искала дом — так же, как искала его в Париже после внезапного разрыва с Адольфом Бушем и отъезда из их базельского жилья. «Субботний» год Иегуди задумывался как «её» год с сыном, прежде чем тот выйдет в мир взрослым человеком (ещё одна фантазия: Иегуди было уже двадцать), и она не собиралась позволить, чтобы его испортило бестолковое мужнино мельтешение — сперва боязливое уклонение от постройки «Виллы Черкесс», а недавно ещё и самообман, будто все они втиснутся в то, что Иегуди назвал «тесной, жаркой, пыльной, хлипкой лачугой».
Она отыскала прелестный жёлтый дощатый семейный дом, стоявший в большом саду на холме над городом. Он, вспоминал Иегуди, раскинулся во все стороны —
[Слова Менухина:] …с цветочными клумбами и лужайкой, обрамлявшими старинный дуб, и с гостевым домиком, в главной комнате которого мы могли разыгрывать пьесы между собой, потому что прежний хозяин устроил там сцену. [конец слов Менухина]
С его террасы в ясный день видно было вниз по долине Санта-Клара до самого Тихого океана. Владение примыкало к обширному поместью иезуитского колледжа Сакре-Кёр, чьи солидные фруктовые сады и виноградники поднимались по склону холма позади дома. Ректор колледжа, гостеприимный отец Данн, пригласил Менухиных пользоваться тропами и теннисными кортами обители всякий раз, как им будет угодно. «Опора в раю» — так описал Иегуди новый семейный дом, впоследствии получивший имя «Ранчо Ялта». Ни Иегуди, ни его отец не упомянули в своих книгах цены, но сын Ялты Лайонел Ролф говорит, что усадьбу купили (в разгар последствий Депрессии) всего за тридцать тысяч долларов — половину предполагаемой стоимости постройки «Виллы Черкесс». Так что, быть может, осторожность Моше в конце концов оказалась не лишней.
Вернувшись в колею после бурной увертюры, лето 1936 года выдалось таким же «счастливым и беспечным, как и задумывалось». Скрипка месяцами оставалась нетронутой, временно уступив место в привязанностях Иегуди «кадиллаку», который после лопнувшей шины переоснастили изящными шинами с белыми боками.
[Слова Менухина:] У меня было чувство стиля в автомобилях, [конец слов Менухина]
— писал он с гордостью, добавляя, что в те дни можно было часами теряться на просёлочных дорогах, не встретив ни души.
[Слова Менухина:] Я предпринимал вылазки к морю в Монтерей, к обсерватории на горе Гамильтон по ту сторону долины или просто в холмы… мало какие автомобили, наверное, задом взбирались по стольким тупиковым колеям или пробивались через столько непроходимых троп, как мой «кадиллак». [конец слов Менухина]
Неясно, ездил ли он когда-нибудь один. По словам Даниэля Флега, друга из Парижа, присоединившегося к ним позднее тем летом, Моше нервничал, когда Иегуди садился за руль, поэтому распоряжаться доверили Флегу, когда он и молодые Менухины отправились на побережье, в курортный городок Кармел, забрать своих друзей Виктора и Розали Левентритт. Но Иегуди перехватил руль, едва они выехали из Лос-Гатоса, готовый навлечь на себя неудовольствие Моше по возвращении.
[Слова Даниэля Флега (дневник):] Сегодня, — записал Флег в дневнике, — Иегуди, выражаясь символически, сделал большой шаг к самостоятельной и нормальной жизни подростка нашего времени! [конец слов Даниэля Флега]
В двадцать лет Иегуди технически уже не был подростком, хотя Флег, несомненно, был из тех, кто считал друга всё ещё девятнадцатилетним, поскольку его «официальный» двадцатый день рождения приходился лишь на 22 января 1937 года. Были и другие приметы того, что в немузыкальных делах Иегуди был скорее моложе своих лет; более того, Марута, похоже, положительно поощряла возврат к детству. Так, семья завела несколько зверей или, как романтически расписывает это Иегуди, «целый зверинец» — среди прочих двух приблудных котов, Джамиллу и Пашу, и бывшую полицейскую собаку по кличке Алупка (в честь городка в Крыму). Иегуди подарил матери козу по имени Феодосия — в честь «средоточия караимской культуры»: ещё одна отсылка Маруты к её крымской родине, которой она не видела с малых лет. Все её восточные ковры и настенные ткани переслали обратно из Виль-д’Аврэ, так что она вновь смогла создать свою очень личную атмосферу. Ей только что исполнилось сорок. Розали Левентритт описывала её так:
[Слова Розали Левентритт:] Очень красива, с этими её дивными голубыми глазами и пепельно-русыми волосами, что выглядывают из-под больших соломенных шляп, которые она носит. Она правит домом железной рукой, но делает вид, будто это не так… ты всегда чувствуешь стальные когти, которых не видно. Что бы она ни сказала, ей достаточно сказать это лишь однажды. [конец слов Розали Левентритт]
Даниэль Флег тоже ощущал, что Иегуди находится под постоянным надзором, замечая в дневнике, что в том, как за ним присматривают, есть «нечто чрезмерное, почти оскорбительное». Другой гость подметил, что Марута всегда находила себе место повыше, «чтобы можно было приглядывать за всем». Это кошмарное видение непрерывно патрулируемого домашнего сборища смягчается флеговским рассказом о весёлых шарадах и любительских спектаклях. Иегуди играл главную роль в «Сирано де Бержераке», поставленном в честь двадцать второй годовщины свадьбы родителей; Хефциба была Роксаной, а Ялта — всеми остальными персонажами. Иегуди ностальгически писал о ночных прогулках в иезуитском поместье, когда «прохладный воздух был напоён благоуханием зелени». Луна и звёзды освещали путь в большинство ночей, «но и вовсе без света я находил дорогу уверенным шагом — так хорошо я изучил разные ароматы рощ и троп». Иногда они собирали ссохшийся, но особенно сладкий виноград, забытый при сборе урожая, или взбирались на вершину холма, которую —
[Слова Менухина:] …венчали четыре или пять огромных шелестящих эвкалиптов, а складчатый пейзаж под нами едва угадывался в слабом свечении ночи; и так домой снова, в состоянии восторга, чтобы стряпать себе омлеты в непотребные часы. [конец слов Менухина]
Моше следил, чтобы каникулы были упорядочены:
[Слова Моше Менухина:] Были часы для прогулок, часы для отдыха, чтения, плавания и загорания. [конец слов Моше Менухина]
Бассейн устроили сразу, как только переехали. Даниэль Флег, прихворнувший к своему приезду и нуждавшийся в солнце и укреплении сил, был «нанят» на три часа в день помогать с его постройкой. Моше перечислял и других приглашённых разделить калифорнийские забавы юношей и девушек:
[Слова Моше Менухина:] Много было мальчиков и девочек, приезжавших на короткое или долгое время: Беверидж и Фергюсон Уэбстер из Питтсбурга, оба прекрасные пианисты; Мэри-Луиза Байн и её сестра Барбара из Сан-Франциско; Макс Кан и его племянница Ида Фертиг; Бернард Кауфман и его сестра Джойс; Ширли Кей, милая дочь наших дражайших друзей Джозефа и Энн Кей из Беркли. [конец слов Моше Менухина]
Моше об этом не упоминает, но в этом непрестанном коловращении наверняка присутствовала и толика брачного рынка. Марута этого не скрывала. Отвечая на вопросы об Иегуди в октябре 1936 года, она, по многочисленным сообщениям, говорила: «Надеюсь, он женится рано и заведёт свой дом и детей». В следующую поездку в Нью-Йорк Иегуди импульсивно позвал свою подругу Ширли Кей ехать с ними: «Мы о тебе хорошо позаботимся. Ну же, слабо?» Ширли вызов отклонила. Для Моше это было одно из великих «а могло бы быть» в жизни его сына. Другая любимица Моше среди девушек-подруг Иегуди, Лидия Перера, в Лос-Гатос не приехала.
Ещё одним гостем был Уильям Стикс, молодой адвокат из Сент-Луиса, которому приглянулась Хефциба; но её сердце на время принадлежало Морису Флегу, старшему брату Даниэля. А четырнадцатилетняя тогда Ялта быстро влюблялась в приезжавших молодых людей. Она сочиняла стихи своим обожаемым — на выбор, на трёх языках. К её пятнадцатилетию в октябре семья устроила маскарад, на котором Иегуди отличился перед сотней гостей, станцевав танго под мелодию «Ревности». Он сказал, что это «вдвое труднее, чем сольный сонатный концерт». Когда в 1971 году Иегуди начал свою популярную серию джазовых дуэтов со Стефаном Граппелли, «Ревность» оказалась единственным произведением популярной музыки, которое он знал.
В своих мемуарах Иегуди даже не упомянул Ширли Кей. Его собственной признанной любимицей была Розали Левентритт, будущая музыкальная благотворительница. Впрочем, его описание её едва ли отдаёт романтикой — «очень живая, интересная, хорошенькая девушка», — а как у гостьи дома у неё был серьёзный изъян: «неукротимый ужас перед кошками». И всё же кое-какими привилегиями она пользовалась — первой нырнула в только что достроенный бассейн. Иегуди играл с ней сонаты Моцарта и танцевал с ней больше, чем с кем-либо другим. Моше сказал, что она уезжала «со слезой на глазах», но когда Иегуди повёз её к поезду, что должен был доставить её к родителям, отдыхавшим в Кармеле, он, по всей видимости, не смог заставить себя даже поцеловать её на прощание. После её отъезда Иегуди поведал о своих чувствах Уилле Кэсер, чей ответ едва ли послужил ему большим утешением: «Лёгкая сердечная боль — хороший спутник для молодого человека на каникулах». Учитывая дружбу между Марутой и Кэсер, не удивительно узнать, что американская романистка, писавшая Иегуди, была не в восторге от легкомысленных, современных американских девиц:
[Слова Уиллы Кэсер (из письма Иегуди):] Мне скорее думается, что тебе понадобится девушка с более дисциплинированной натурой, чем та, какой, вероятно, обладают наши девушки… Судьба всегда была к тебе добра, мальчик мой, и я подозреваю, что её венчающей милостью станет именно такая девушка: хрупкая, героическая, нежная, непокорная (звучит так, будто я описываю Маруту, не правда ли?). Что ж, весьма вероятно, ты женишься на ком-то очень в мамином духе. [конец слов Уиллы Кэсер]
Как же она ошиблась!
На самом деле самой тесной эмоциональной связью в эту пору была для него связь с родной сестрой Хефцибой. Ялта вспоминает, как была неловкой третьей — какой так часто оказывалась в детстве, — пока её старшие брат и сестра «уходили в долгие прогулки… рука об руку, читая стихи о природе и человеке, срывая цветы по пути». Много лет спустя, уже оба женатые, они всё ещё называли себя «сонатной парой в кровосмешении».
Летом 1936 года Менухины выпали из поля общественного внимания. Событием лишь местного значения было, когда Иегуди стал попечителем Оперной ассоциации Сан-Хосе, репетировавшей тогда «Гондольеров», или взял лицензию на торговлю спиртным, чтобы высвободить из-под ареста ящики шампанского, присланные европейскими доброжелателями. Если не считать нескольких вылазок в Сан-Франциско на оперу и на концерт Фрица Крейслера, прошло целых девять месяцев, прежде чем «отдохновение» Иегуди было прервано. Затем, в конце января 1937 года, вся семья, путешествуя в собственном железнодорожном вагоне, отправилась в Нью-Йорк, чтобы поглядеть, как Иегуди участвует в очередной из регулярных воскресных вечерних трансляций Эрно Рапе — на этот раз из «Карнеги-холла».
Среднего пошиба, массовая культура была в Америке на своём зените. В городе оказался Джордже Энеску, служивший приглашённым дирижёром Нью-Йоркского филармонического оркестра в его первый сезон после ухода Тосканини, и его пригласили сыграть Двойной концерт Баха со своим бывшим учеником, а также продирижировать радиооркестром в исполнении «Цыганских напевов» Сарасате Иегуди. В качестве ещё одного комплимента Энеску Эрно Рапе продирижировал его Первой рапсодией. Увертюра к «Фигаро» Моцарта и «Празднества» Дебюсси открывали и завершали ещё одну привлекательную трансляцию:
[Слова Моше Менухина:] Апофеоз радиопрограмм… мы слышали неземную музыку — амброзию богов. Певучие тона [скрипок] походили на серафические голоса. [конец слов Моше Менухина]
После трансляции Энеску заявил, что Иегуди «теперь нечему у меня учиться».
У Моше было лишь несколько дней, чтобы наладить и запустить свою личную рекламную машину, но он добился впечатляющей фотографии Маруты, дающей дочерям урок стряпни в их нью-йоркском гостиничном номере.
[Слова Маруты Менухин:] Первое моё желание для дочерей, — приводились её слова, — счастливая семейная жизнь. Я наслаждалась материнством и мне было бы горько, если бы мои девочки его лишились. [конец слов Маруты Менухин]
Её позиция относительно того, чтобы дочери делали музыкальную карьеру, прежде непреклонно враждебная, значительно смягчилась:
[Слова Маруты Менухин:] Однако, если у них появится неодолимое стремление к карьере в музыке ценою всего этого, я не стану их удерживать, хотя буду разочарована. [конец слов Маруты Менухин]
Смягчить свою позицию её вынудила трансляция, которую Хефциба вот-вот должна была дать с братом на «Воскресном вечернем часе Форда» на CBS. За гонорар в десять тысяч долларов, который (неизбежно) Моше объявил самым высоким из когда-либо выплаченных, американская радиопублика наконец получала возможность насладиться «этими знаменитыми музыкальными партнёрами». Несколькими неделями позже Хефциба послушно рассказала другому журналисту, что «гордится тем, что умеет печь хлеб и готовит весь обед на всю семью в выходной день кухарки». Но сердце её, конечно же, было в музыке. Для своего дебюта на радио она сыграла соло Шопена, а с братом — части из скрипичных сонат Моцарта и Франка. В сопровождении Детройтского симфонического оркестра под управлением Юджина Орманди Иегуди завершил программу «Цыганкой» Равеля.
Когда к Иегуди обратились с предложением выступить в «Часе Форда», Моше поставил условием, чтобы программа состояла только из скрипичных и фортепианных сонат, без «популярных» пьес. Затем ему приписали слова, которых он не говорил, в «Нью-Йорк пост»:
[Слова Моше Менухина (приписанные ему газетой «Нью-Йорк пост»):] Мистер Генри Форд и мистер Эдсел Форд откровенно признались, что не знают, что такое сонаты. Мы объяснили, и можно сказать, что они получили быстрое музыкальное образование. Но должен сказать, что фордовские люди отнеслись к делу разумно и по-деловому. Они сказали: раз Иегуди получает гонорар выше, чем любой другой концертный артист в мире, значит, он хорош, и они рады будут его пригласить — с сонатами и со всем прочим. [конец слов Моше Менухина]
Моше был в ярости из-за истории в «Пост». Это была выдумка: он никогда не встречался с Фордами, и все переговоры велись через агента Иегуди. Всё, что Моше знал о музыкальной осведомлённости автомобильных магнатов, — это то, что Генри Форд был собирателем драгоценных старинных итальянских скрипок. Когда все три поколения семьи Форд навестили Менухиных в их детройтской гостинице, Моше добавил: «Мы были совершенно ими очарованы». Радиоконцерт был дан в детройтском Масонском зале, перед живой аудиторией в пять тысяч человек. Перед самым началом Иегуди обнаружил, что за время «отдохновения» вырос из своего концертного фрака. Маруте пришлось обрезать фалды и заколоть их обратно английскими булавками.
Б. Х. Хэггин, несколько желчный критик «Бруклин игл», трансляцией не насладился. Изначально её объявили как сольный концерт, а затем, ворчал он, переиначили, так что в итоге получились три быстрые сонатные части кряду. Он возражал против тенденциозной беседы в антракте, продвигавшей взгляд фордовского руководства в производственном трудовом споре. Хуже того, Хефциба скверно сыграла свои сольные номера.
Уединение в Лос-Гатосе возобновилось в начале марта 1937 года. В июле, за два месяца до возвращения Иегуди на концертную эстраду, семья дала совместное интервью газете «Сан-Франциско ньюс» (5 июля 1937 года). «Мы самодостаточны, — сказал Моше, — духовно, социально и человечески». Довольство Маруты каникулярным укладом наводило на мысль, что кочевая жизнь ей приелась. Лос-Гатос был для неё «раем, просто совершенством! Хотела бы я, чтобы нам больше никогда не пришлось отсюда уезжать». Моше соглашался: «Наши дети переживают лучшую пору своей жизни с компаниями мальчиков и девочек, приезжающими каждый месяц из таких мест, как Австралия, Южная Африка, Франция, Новая Зеландия и другие восточные города [США]». Образ рисовался — международный культурный молодёжный лагерь. Миссис Менухин повторила свою мантру. Она «хочет, чтобы дети женились и выходили замуж, и говорит об этом весьма откровенно». Моше держался партийной линии. Он тоже надеялся, что Иегуди женится молодым, а когда женится (зловеще), «его жене придётся стать частью его семьи». Он «хочет маленькую колонию Менухиных на холмах Лос-Гатоса».
В интервью дети запели иную песню. Калифорнийское уединение было «неплохим, но мне как-то не по себе» (Иегуди); «очень приятным, но я скучаю по друзьям в Париже» (Ялта); «я могу быть счастлива где угодно. Мне не хватает Европы» (Хефциба). Марута беспощадно отозвалась о Хефцибе: «Она тоскует по Парижу, по сольным концертам и собственной карьере. Я говорю, что лучше ей быть счастливой, чем знаменитой». Бог знает, какие мятежные мысли проносились в голове Хефцибы, но внешне картина довольной семьи сохранялась.
Последнее семейное развлечение того лета состоялось в двадцать третью годовщину свадьбы родителей, 7 августа. По семейной традиции это был театральный спектакль: одноактная пьеса Чехова «Предложение», разыгранная молодёжью по-русски. В названии заключалась известная ирония: в течение двенадцати месяцев все трое детей Менухиных сделают или получат предложения и будут женаты. Моше сообщал, что его сын выпил на празднике после спектакля целую бутылку шампанского без каких-либо последствий: «Мы называем себя сумасшедшими Менухиными», — добавил он. Откровенное интервью прессе было частью кампании оповестить мир о возвращении Иегуди на международную концертную сцену. Обещался новый репертуар, в том числе Скрипичный концерт Лало, соч. 20, и Третья соната Пиццетти, оба из которых Иегуди изучил с Энеску в последнем рывке перед своим «отдохновением». Про его книжку ангажементов говорили, что она «расписана до отказа», хотя намеченное турне по Скандинавии было отменено «из-за ужасного положения дел в Европе». Второе турне по Австралии было забронировано на 1940 год.
Иегуди, похоже, был вполне рад возобновить изнурительную гастрольную жизнь, которую его агенты Эванс и Солтер расчертили по знакомым линиям и которую Моше с воодушевлением одобрил, — хотя старания нового пресс-помощника, жены Солтера Грейс, служили частным поводом для недовольства: она подбрасывала сентиментальные истории о зверьках, поющих под окном Иегуди, пока он занимается. Но новый Иегуди, которому исполнился двадцать один год, когда он вышел из «отдохновения», искал в своей карьере дополнительное измерение, музыкальные впечатления далеко за пределами стандартного репертуара. Под влиянием Адольфа Буша он уже сделался в известном роде учёным: изучал Баха по подлинным рукописям, возвращался к первоначальной оркестровке Паганини в его Концерте ре мажор, исполнял «Испанскую симфонию» Лало целиком, а не в усечённом виде, и отстаивал малоизвестные концерты Моцарта. В 1937 году он взялся за дело, которое привело его к прямому столкновению с нацистами, — за так называемый «утерянный» Скрипичный концерт Роберта Шумана.
Шуману потребовалось лишь две недели, чтобы сочинить этот Концерт в 1853 году, за несколько месяцев до начала его душевной болезни. Как и «Фантазия» для скрипки с оркестром, которую он написал несколькими неделями раньше и которую по счастливому совпадению Иегуди частным образом изучал в Лос-Гатосе весной 1937 года, Концерт был написан для двадцатидвухлетнего скрипача-виртуоза Йозефа Иоахима. До конца краткой жизни Шумана Иоахим преданно выказывал восторг перед этим произведением, но никогда не исполнял его публично, а по своей смерти в 1907 году завещал рукопись Прусской государственной библиотеке в Берлине с указанием не выпускать её в течение ста лет. Там она и покоилась в благопристойном забвении, признанная недостойной включения в изданное наследие мастера, пока в 1933 году скрипачка Йелли д’Араньи, внучатая племянница Иоахима, не заявила, что получила от композитора послание из мира духов, побуждавшее её, так сказать, извлечь произведение из могилы и исполнить. Несмотря на противодействие семьи Шумана, немецкий музыкальный издатель Шотт приступил к подготовке исполнительской редакции, и в апреле 1937 года Иегуди была послана фотокопия с просьбой высказать своё мнение.
Моше говорил, что глаза его сына сияли, а восторг не знал границ, когда тот закончил изучать партитуру. Это, объявил Иегуди, «великая шумановская музыка — скорбная, романтическая, зрелая и лиричная», и он запросил международные права на исполнение на следующий сезон. Шотт договорился с хранителем библиотеки, получил согласие сына Иоахима на публикацию партитуры (тем самым нарушив условия завещания) и заключил соглашение с единственным оставшимся в живых ребёнком Шумана — восьмидесятишестилетней дочерью, жившей в Швейцарии. Классическая музыка вдруг стала темой первых полос. «Я чувствую, будто на мне лежит священный долг, — сказал Иегуди „Сан-Франциско кроникл“ (11 августа 1937 года). — Произведение великое и такое прекрасное». «Нью-Йорк таймс» напечатала большой очерк Олина Даунса. Серия кинохроники «Марш времени» пообещала экранную инсценировку истории создания Концерта. Одна калифорнийская газета сообщала, что Иегуди представит концерт на своём концерте 30 сентября в Оперном театре Сан-Франциско. На следующий день «Пенсакола ньюс» — служба вырезок Моше работала весьма тщательно — сообщала, что первое исполнение где бы то ни было состоится 12 ноября в Сент-Луисе. А одна кливлендская газета передавала маловероятную весть, будто Иегуди едет в Лейпциг дать премьеру в Гевандхаусе 6 октября. Тем временем Йелли д’Араньи объявила, что как человек, который, так сказать, открыл этот Концерт, она даст мировую премьеру с Симфоническим оркестром Би-би-си — 20 октября в Лондоне.
Ни тот, ни другой скрипач не приняли в расчёт нацистов. Немыслимо было, чтобы те позволили дать мировую премьеру произведения одного из величайших композиторов отечества где-либо, кроме Германии, и уж точно не еврею. В начале сентября Иегуди получил то, что Моше назвал «громом среди ясного неба — загадочной короткой телеграммой». В ней говорилось, что в Америке никакое исполнение не может быть дано до премьеры немецкого скрипача Георга Куленкампфа в Лейпциге 12 октября. Моше немедленно объявил, что Иегуди включит Концерт в свой лос-анджелесский концерт 17 октября. Тогда немцы отложили премьеру до 13 ноября, в Имперской палате культуры (Reichskulturkammer) в Берлине, тем самым перечеркнув сент-луисские даты Иегуди. «Рейх вынуждает скрипача изменить планы» — гласил заголовок. У Иегуди не было никакой возможности опередить немцев, поскольку у Шотта весь оркестровый материал находился в Европе и он не выпускал его для отправки, пока не будет назначена немецкая дата. Но по крайней мере Иегуди удалось отговорить их от издания отредактированной, «исполнительской» версии концерта: он настоял на работе с Urtext.
Когда премьера в конце концов состоялась на утреннем концерте 26 ноября, с Куленкампфом и Берлинским филармоническим оркестром под управлением Карла Бёма, исполнение транслировалось из Берлина на весь мир. Иегуди слушал его в шесть утра в Ричмонде, штат Виргиния, где был на гастролях. Куленкампф, сказал он, скрипач «первого разбора», но редакция, которую он играл, была не подлинной. «Он намеренно причесал последнюю часть — ей не хватало нужной ей мужественности». На том же так называемом торжественном концерте доктор Геббельс похвалялся, что с 1933 года из рядов немецких музыкантов было изгнано три тысячи евреев.
В первые дни спора Иегуди держался невозмутимо: «Я не прошу никаких особых прав, никаких монополий, — сказал он журналу „Тайм“ (23 августа 1937 года). — Пусть играет всякий, кто сознаёт величие этого произведения». Месяцем позже его терпение истощалось, и он заклеймил настойчивое требование немцев об отсрочке как «возмутительное решение», которое «нарушило серьёзные договорные обязательства». Хотя здесь на заднем плане и слышно, как пыхтит и отдувается Моше, неделей позже к Иегуди вернулась его природная, наводящая мосты теплота:
[Слова Менухина:] Оттого что я не ариец, нет причины, почему я не могу отнестись к делу благожелательно. Я не питаю к Германии злобы. Любители музыки Германии хотят услышать Концерт первыми. Могу ли я винить их за это? [конец слов Менухина]
К этому времени стало ясно, что это была битва, которую он не мог выиграть, битва, которую ему вообще не стоило затевать. Стычка с нацистами помогла создать рекламу предстоящему турне, но его художественное суждение было поставлено под сомнение. Не в первый раз он поставил свою репутацию на произведение, которое при всех своих отдельных красотах ущербно и по сей день держится лишь на обочине репертуара скрипичных концертов. Олин Даунс отмахнулся от него как от «очень слабого сочинения: Иоахим был прав, отправив эту вещь в архив». В своей автобиографии Иегуди вообще ни словом не обмолвился об эпизоде с Шуманом. Но в ту пору ему очень хотелось представить миру своё прочтение по Urtext как можно скорее после немецкой премьеры. Исполнение с оркестром пришлось отложить до спешно переустроенного концерта под управлением его старого друга Владимира Гольшмана 23 декабря в Сент-Луисе. Ему предшествовало исполнение с фортепианным сопровождением в «Карнеги-холле» 5 декабря, а во время гастролей он играл Концерт частным образом музыкальным критикам нескольких городов. 30 ноября он посетил бостонский дом доктора Сергея Кусевицкого, который тут же назначил его к исполнению в следующем феврале, заметив, что оно так похоже на Концерт Брамса, что «Иоахим защищал репутацию своего друга Брамса от возможных упрёков в плагиате». Брамс никогда не слышал этого Концерта, но, возможно, видел рукопись, поскольку впервые навестил Шумана в тот самый день, когда произведение было завершено.
Стычка Иегуди с германскими властями вкупе с фоторепортажем о нём в широко читаемом журнале «Лайф» (портрет его рук был на обложке) вернули его в поле общественного внимания как раз тогда, когда он начинал своё осенне-зимнее турне из семидесяти концертов. Полуторагодовой уклад отдыха, состоявший из походов и плавания (газетные снимки показывают, что он был ловким ныряльщиком), устранил всякий след пухлости и превратил его в «высокого, прямого и очень стройного молодого человека». На одной карикатуре его прежние шорты и блуза висели на плечиках с подписью: «Теперь Иегуди — мистер Менухин». Были бесчисленные фоторепортажи о том, как Моше помогает сыну впервые надеть белый галстук и фрак к открытию концертного сезона. Что характерно, Иегуди забыл жилет после антракта, и ему пришлось напомнить его камердинеру, вездесущему Моше, который «меняет на Иегуди в антракте каждую нитку одежды, от кожи и наружу».
Иегуди сам написал программные заметки к своему концерту в Сан-Франциско, где «крупнейшая аудитория, когда-либо набивавшаяся в Мемориальный оперный театр» (4540 человек), услышала в его исполнении новую программу, включавшую неизвестный Концерт фа мажор Лало, сонаты Моцарта и Пиццетти и бравурную музыку Паганини. Второй концерт в Сан-Франциско включал Концерт Мендельсона (снова с его другом Фергюсоном Уэбстером за роялем) вместе с сонатами Баха и Бетховена и новыми фейерверками Паганини. «Захватывающий всплеск» «величайшего скрипача мира» — так подытоживался общий вердикт о его выступлении. Вернувшись после долгого перерыва, он был «пожалуй, ещё более тонким мастером, чем прежде. Бесконечная утончённость и изощрённость деталей отличали каждую его фразу и каждый оттенок»; «Повзрослевший Иегуди, тот же редкий дух». Одинокая враждебная нота прозвучала в Вашингтоне в следующем январе. Критик «Геральда», некий Гленн Диллард Ганн, опасался, что учение Адольфа Буша пошло во вред. «Иегуди вернулся в США, пытаясь играть как немец, и делает это довольно скверно. Свобода сошла с его чела, а блеск — с его звука». То, что Иегуди уже более шести лет не брал у Буша ни единого урока, мистер Ганн, похоже, упустил из виду.
Турне по Западному побережью привело Иегуди на север до Сиэтла и на юг до Лос-Анджелеса, где голливудские киномагнаты снова были на охоте — на этот раз ради проекта студии MGM под предварительным названием «Симфония шести миллионов». Иегуди предлагали полмиллиона долларов, но «потрясённый» Моше вновь снобистски заговорил о пропасти между Голливудом и Менухиными. Ялта полагает, что за этими постоянными отказами стояла Марута: кинематограф просто не был частью её культуры. Со своей стороны, у Моше было своё видение: «Придёт время, когда появятся киножилища для музыки, — сказал он „Лос-Анджелес таймс“. — Концертные залы на тысячи людей, в которых регулярные концерты великой музыки будут видеть и слышать со звукового фильма». Иегуди предстояло десятилетием позже помочь этому замыслу воплотиться в жизнь — только чтобы его тут же вытеснило пришествие телевидения.
Зимой к нему присоединилась Хефциба для очередного радиоконцерта «Часа музыки» на CBS, транслировавшегося из Масонского храма в Детройте. Она сыграла «Симфонические вариации» Сезара Франка, а он — две последние части Концерта Мендельсона; вместе они исполнили часть сонаты Моцарта. После публичного дуэтного концерта несколькими неделями позже «Нью-Йорк таймс» отметила, что брат и сестра оказывают «гипнотическое воздействие на своих слушателей, основанное не только на их музицировании. В их осанке и манере есть качество неиспорченной непосредственности». И всё же Марута оставалась зачарована сыном и по-прежнему была полна решимости принижать Хефцибу. В одном интервью она заявила, что Иегуди — безусловно, самый замечательный член семьи.
Иегуди, безусловно, оставался в лучах рампы в ту зиму. Один критик язвительно заметил, что Концерту Шумана уделялось столько же внимания прессы, сколько президентской рыбалке или голливудскому разводу. Иегуди впервые исполнил его с оркестром в Сент-Луисе на Рождество, затем в Нью-Йорке под управлением Энеску в январе и в Бостоне в феврале под управлением Кусевицкого (который наложил вето на предложение сыграть Брамса во втором отделении, предпочтя Мендельсона). Последовала череда концертов, в том числе дуэтный вечер в «Метрополитен-опера», который Олин Даунс уподобил исполнению, слышимому сквозь не тот конец театрального бинокля. Иегуди и Хефциба играли на фоне занавеса, который, по словам «Нью-Йоркера», выглядел как радостно отброшенная декорация к сцене свадьбы из «Лючии ди Ламмермур». Нашлось время и для записи Концерта Шумана с Нью-Йоркским филармоническим оркестром под управлением его нового главного дирижёра Джона Барбиролли.
Журналисты, казалось, готовы были предоставить Иегуди трибуну для высказываний на любую тему по его выбору. «Обязательное образование следует упразднить», — объявил он в Цинциннати.
[Слова Менухина:] Мы — грамотная нация, так зачем нам школьная система, чья цель — главным образом поощрять грамотность? Грамотность выжила бы и без школ. Она передавалась бы от родителей к детям. Вот что нам и нужно. Такая система рождала бы индивидуальность вместо массового мышления, порождаемого массовым образованием. Она укрепила бы семью, а это стало бы оплотом против фашизма. Правительства диктаторов живут тем, что растворяют семейную ячейку в государстве. [конец слов Менухина]
Он наивно добавил, что Италия и Германия будут блефовать, «но не станут воевать с демократическими странами». Порой репортёры представляли его этаким подающим надежды Оскаром Уайльдом. «Брак не всегда губителен, — сказал он „Филадельфия ивнинг паблик леджер“. — Я ничего бы так не хотел, как жениться. Разумеется, я ещё не встретил ту самую девушку».
Слышали, как Моше ворчал о толпе молодых женщин, теснившихся за кулисами, чтобы поприветствовать его сына: «Право же, в наши дни нельзя быть слишком осторожными». Он признавал за собой некую несостоятельность:
[Слова Моше Менухина:] Я не могу прочесть ни одной ноты. Я едва ли гожусь даже в переворачиватели страниц. Я ценю хорошую музыку, но таланта к ней у меня нет. У меня достоинство отца, но обязанности камердинера. [конец слов Моше Менухина]
После того как он дал знать, что за время «отдохновения» Иегуди отказался от гонораров на два миллиона долларов, число девушек, приходивших за автографами (и бог весть за чем ещё в придачу), не уменьшилось. «У меня полно друзей и подруг среди молодёжи, — сказал Иегуди рочестерскому репортёру.
[Слова Менухина:] Нам весело вместе. Но я не хожу по ночным клубам и не разъезжаю с завсегдатаями загородных клубов. Думаю, моя светская жизнь шире, чем у большинства ребят, но по-иному. В конце концов, у меня друзья по всему свету. Я пересекал Атлантику восемнадцать раз. [конец слов Менухина]
Но он никогда не видел бейсбольного матча.
12 февраля 1938 года он снова отбыл в Европу, один из 311 пассажиров, отплывших на пароходе «Иль-де-Франс». Ему предстояло дать восемнадцать концертов в Ирландии, Англии и Шотландии, где фотографию Иегуди, играющего на волынке, снабдили заголовком: «Ну и ну, да это ж Мак-Менухин!» Читателям «Абердониэн» он насвистел всё более знакомый мотив:
[Слова Менухина:] Я никогда не писал любовного письма, а когда напишу, оно будет первым и последним… Мои родители хотят, чтобы я женился так же рано, как они. Боюсь, моей великой страстью всегда будет скрипичная игра, но есть у меня место и для идеальной девушки. [конец слов Менухина]
Прошло немного времени, прежде чем она появилась, — менее месяца после того, как он произнёс эти пророческие слова.
Но сначала, в воскресенье 6 марта, состоялось явление Концерта Шумана в Лондоне, с Лондонским филармоническим оркестром под эгидой сэра Генри Вуда — дирижёра, нового для Иегуди на подиуме, хотя они и встречались пятью годами ранее на лондонском званом обеде, устроенном его светски усердным отцом. Помимо Шумана, Иегуди сыграл и Брамса, и Мендельсона, так что это было ещё одно марафонское событие. «Технических трудностей для него не существует», — писал Ферруччо Бонавиа в «Дейли телеграф». Звук и интонация Иегуди были безупречны; «но что-то, однако, ушло». Он вызвал в памяти исполнения Иегуди Моцарта в начале десятилетия, которые —
[Слова Ферруччо Бонавиа («Дейли телеграф»):] …чудесным образом сочетали естественность, обаятельную, как голос ребёнка, с абсолютным мастерством изложения. Эта простота ныне уступила место сладости, которая чарует, придаёт теплоту и определённый характер всякой фразе, не требующей мужественной атаки. Такая игра чрезвычайно привлекательна и в высшей степени отделана. [конец слов Ферруччо Бонавиа]
Читая между строк, Бонавиа, похоже, говорит, что интерпретациям Иегуди чуть недоставало энергии.
Через два воскресенья Иегуди снова был в Лондоне на дневном концерте, который едва не сорвался. Незадачливый аккомпаниатор Фергюсон Уэбстер явился в гостиницу Менухиных за час до концерта, чтобы признаться, что, пообедав близ площади Пикадилли, забыл ноты в омнибусе. Наутро «Таймс» с прискорбием сообщала, что —
[Слова из газеты «Таймс»:] Детективы Скотленд-Ярда совместно с сотрудниками Альберт-холла и Лондонского транспорта участвовали в розыске пропавших нот. Автобусы на маршруте 73 останавливали и обыскивали, но тщетно. [конец слов из газеты «Таймс»]
Менухины добрались до зала через десять минут после объявленного начала. Переполненная публика нетерпеливо топала ногами, когда импресарио Гарольд Холт наконец вышел объяснить причину задержки. Он предложил пять фунтов на такси всякому, кто сможет раздобыть необходимые ноты, и один студент тут же сбросил с галёрки свой экземпляр сонаты «Дьявольская трель», так что концерт мог наконец начаться. Вторым произведением в программе был Бах без сопровождения, который Иегуди знал наизусть. Затем объявили антракт, во время которого Иегуди, невозмутимо потягивая апельсиновый сок, заметил, что был бы рад, если бы остаток концерта можно было посвятить сольному Баху без сопровождения. Но тут вбежал скрипач Альберт Саммонс, поспешивший домой за своим экземпляром Концерта Лало. Другие принесли кое-какие из более коротких пьес, значившихся в программе, и так мечта Иегуди — и кошмар устроителя — о часе сольного Баха была предотвращена. В довершение бед Иегуди во время игры откололся крохотный кусочек от его Страдивари. Разумеется, критикам было ниже их достоинства комментировать эти неурядицы: Эрнест Ньюман отметил лишь, что звук Иегуди был «невыразимо сладким» на протяжении всего концерта, «хоть скорее тонким, чем мощным по силе».
Для Иегуди настоящее потрясение случилось после концерта. Среди очереди доброжелателей (самой длинной за всю историю, по словам Моше) был дирижёр его мельбурнских концертов двух с половиной летней давности, доктор Бернард Хайнце. Хайнце привёл с собой двух молодых австралийских друзей, чтобы представить их Иегуди. Линдси Николас, тогда двадцатидвухлетний, был высоким рыжеволосым красавцем-меломаном, коллекционировавшим для увлечения пластинки и партитуры. Нола, его столь же миловидная сестра, была девятнадцати лет. Иегуди мгновенно проникся к ним симпатией, а с ним и Хефциба. (Она была на концерте брата и, несомненно, испытывала искушение — с потерянными нотами — подняться на сцену и сыграть по памяти что-нибудь из их совместного репертуара.) Выяснилось, что обе семьи остановились в одной гостинице, «Гросвенор-хаус», и Николасы пригласили Менухиных зайти к ним в номер тем же вечером, чтобы посмотреть домашние киноленты об овцеводческой ферме, которой Линдси управлял в Австралии. (На его попечении было тридцать тысяч овец в поместье площадью в двадцать три тысячи акров.)
Семья была состоятельной. Джордж Николас, их отец, сколотил состояние в Первую мировую войну, изобретя «Аспро» — заменитель немецкого лекарства, известного как аспирин. Они жили в одном из лучших районов Мельбурна, но в других отношениях жизнь была нелёгкой: жена Джорджа умерла, когда Ноле было всего пять лет. Николасы, должно быть, бросали завистливые взгляды на сплочённый клан Менухиных, всей семьёй путешествовавший на зимнем турне Иегуди. Нола выросла в красивую и живую рыжеволосую девушку, одну из заводил «младшего поколения» мельбурнского общества. Она гостила в Лондоне у своей старшей сестры и была представлена ко двору Сент-Джеймс в сезон коронации.
Пока Моше давал интервью прессе, Марута и Ялта присоединились к остальным на просмотре. Зрелищный интерес овцеводства, быть может, и невелик, но у молодёжи на уме были другие предметы. Моше вспоминал, что было уже за полночь, когда они вернулись:
[Слова Моше Менухина:] Я тотчас почувствовал в Иегуди и Хефцибе некое воодушевление. Глаза их сияли. Когда Ялта мимоходом упомянула, что Нола испросила у Маруты позволения называть её Mammina, сердце моё забилось. [конец слов Моше Менухина]
Нола, конечно, была немного дерзка, напрашиваясь на такую близость в тот самый день, когда их познакомили, но она в конце концов была прямодушной австралийкой, а Менухины полюбили австралийцев ещё со времён большого турне Иегуди в 1935 году: те были ближе всех по духу к коренным калифорнийцам, «свежие, юные и открытые». Шестьдесят лет спустя Иегуди вспоминал рыжие волосы Нолы и манеру, которая была, «скажем так, немного „очевидной“… не такой утончённой, как у [других девушек], которых я знал, но именно поэтому сулившей возможность полной самоотдачи».
За следующие две недели в Лондоне дружба окрепла, пока Иегуди и Хефциба готовились к совместному концерту в Куинс-холле и участвовали в двух исполинских сеансах звукозаписи, произведя не менее восьми двусторонних дисков. В студии Линдси переворачивал страницы для Хефцибы. У Нолы был белый спортивный «ягуар», который несказанно впечатлил Иегуди. Братья и сёстры отправлялись кататься по Лондону всякий раз, как выдавалась свободная минута, — а в машине не было места для Маруты.
[Слова Менухина:] Я знал, и моя сестра знала, что это был единственный естественный, узаконенный способ устроить новую жизнь… покинуть семью без оправдания, повода или предлога в виде брака было бы почти невозможно. [конец слов Менухина]
Мысль о браке уже занимала Иегуди, когда менухинский караван двинулся дальше, в Голландию, на концерт в «Консертгебау» под управлением Виллема Менгельберга — их первое сотрудничество после злополучного исполнения Концерта Чайковского в Нью-Йорке в 1930 году. Улёгшись на ночь в своей гостиничной спальне, Иегуди забирался под одеяло, чтобы его не подслушали родители в смежном номере, и принимался звонить Ноле в Лондон. Каждую ночь он просил её выйти за него замуж. Она тянула время; в конце концов, они едва знали друг друга. Не замечая заключённого здесь намёка на то, что Нола — предмет, вроде скрипки, Иегуди говорил, что доверяется своему чутью; он ведь тоже едва знал свою «Принц Хевенхюллер» Страдивари, когда десятью годами ранее выбрал её. В конце их пребывания Моше как раз выяснял у гостиничной стойки счёт за телефон в двести долларов, когда прибыл взволнованный Иегуди, чтобы всё объяснить. Он говорил с Нолой каждую ночь, и она согласилась выйти за него. Но союзу требовалось благословение её отца, поскольку она была несовершеннолетней. Не упоминалось о том, что среди её многочисленных поклонников дома молодой австралиец по имени Рон был особенно настойчив в своих ухаживаниях: похоже, его поспешно отставили.
После концертов в Льеже и Париже и партии парижских записей, среди которых были Соната Пиццетти с Хефцибой и Концерт Мендельсона под управлением Энеску, Менухины вернулись в Лондон на радостное воссоединение. Тем временем из Мельбурна прибыл отец Нолы в сопровождении собственной новой молодой жены. Иегуди сделал официальное предложение руки его дочери, и 10 мая было объявлено о великой помолвке. «Нола — моя идеальная девушка, — сказал Иегуди „Дейли скетч“, — девушка, о которой я всегда мечтал, девушка, которую я отчаялся когда-либо найти. Несколько месяцев назад я говорил, что женат на своей скрипке, но теперь передумал».
Зардевшаяся Нола перебила: «Я в таком восторге, хотя я вовсе не из тех девушек, на которых следует жениться скрипачу. Я никогда не касалась скрипки или какого-либо музыкального инструмента. Я спортивная девушка: сёрфинг, гольф, теннис — вот моя жизнь». — «Но она любит слушать мою игру, а это всё, что важно», — вставил Иегуди, не замечая здравого смысла в словах своей невесты. Но Нола уже приняла свой послебрачный жребий: «Мы поедем в Америку и обоснуемся на ранчо Иегуди».
Другой репортёр застал их на вокзале Виктория при отъезде на континент. «А Нола вообще играет?» — спросил он. «Нет», — ответила она. Иегуди вмешался: «Ещё как играет!» Нола, «очаровательная в роскошной меховой шубе и кокетливой синей шляпке, в недоумении склонила голову к жениху». «Да, — с важностью сказал Иегуди. — Она играет в теннис, играет в гольф, играет в бридж».
Нола была излишне скромна относительно своих музыкальных достижений; по сведениям «Скетч», в детстве она училась и скрипке, и фортепиано, а в письме к своей будущей мачехе писала, что только что с отличием сдала экзамен по фортепиано. Её мать играла на скрипке в мельбурнском симфоническом оркестре.
Наедине Иегуди был, естественно, куда серьёзнее, чем когда шутил с журналистами. Из Цюриха, куда он отправился на концерт, он написал своему будущему тестю в лондонский «Клариджес». «Дорогой папа», — начинается письмо в непринуждённом австралийском духе.
[Слова Менухина (из письма Джорджу Николасу):] Сердце моё так переполнено, что, хоть перо моё и слабо, эти слова должны сказать вам, что я чувствую. Уже давно, видит Бог, я всегда верил, что всякое живое существо есть плод всех прочих, и потому с благодарностью взираю на каждое дерево и цветок, животное, человека — за то, что они внесли свой вклад, пусть и самый малый, в сотворение той прелестной девушки и небесной души, что есть моя Нола. Но именно вам в особенности я пишу эти слова — вам в вашей роли Отца и Матери Нолы. Самый важный и могущественный фактор в человеческой жизни, тот, что помещает её существование за пределы досягаемости событий, равно как и за пределы нашей собственной досягаемости, — это осознанное чувство, что мы принадлежим не всецело себе в узком смысле, а скорее всему прошлому и всему будущему. Мы живём милостью Божией, и прекраснейшая религия — это память о Матери. В вашей семье вы были Верховным Жрецом этого культа. Награда — это увековечение лучшего, что в нас есть, через таких детей, как Нола и Линдси. Только так ничто не может быть утрачено. Наше счастье — дело ваших рук. По мере того как оно набирает силу и как я достигаю пределов человеческого блаженства, я думаю о моих собственных родителях и о вас со всё более глубоким чувством религиозной преданности. [конец слов Менухина]
То были прекрасные чувства очень серьёзного молодого человека. Но помолвка Иегуди вызвала внезапный распад — иного, более мягкого слова не подобрать — семьи Менухиных. За считаные дни Хефциба решила выйти замуж за Линдси Николаса. По семейному преданию Николасов, вопрос задала Линдси она, а не наоборот. Едва восемнадцати лет, Хефциба знавала и другие увлечения в жизни, серьёзнее всего — со своим виль-д’аврейским соседом Морисом Флегом, который, как говорят (по словам сына Ялты Лайонела), приезжал в тот самый месяц в Лондон делать безуспешную попытку добиться её руки. Перспектива потерять брата и музыкального партнёра, похоже, побудила Хефцибу принять симметричное, романтичное, но безнадёжно нереалистичное решение выйти за брата Нолы. Тем самым она бежала от родителей, но покинула брата и сестру, а заодно и свою музыкальную карьеру. Прошлым летом она жаловалась, что скучает по друзьям в Европе. И вот теперь она обрекала себя на жизнь на глухой овцеферме в двенадцати с половиной милях от Мельбурна. Да, будут коротковолновые музыкальные трансляции и грампластинки на 78 оборотов, которые можно слушать, и рояль, на котором можно музицировать и играть дуэты с мужем. Но она отказывалась от многообещающего партнёрства с Иегуди и от сольной карьеры, о которой мечтала. Ей даже пришлось отменить свой концертный дебют в следующем сезоне с Нью-Йоркским филармоническим оркестром под управлением её большого поборника Джордже Энеску.
Почему она делала этот шаг? Была ли она полна решимости вырваться от властной матери, чего бы это ни стоило? Не могла ли она вынести того, чтобы делить брата с другой женщиной, пусть и самой симпатичной? Или, следуя, как обычно, примеру брата, она попросту была влюблена в саму идею быть влюблённой? В том, что и она, и Иегуди действительно испытывали романтическую любовь к Линдси и Ноле, сомнений нет. Странным кажется другое — попустительство их родителей в этом стремительном рывке к венцу. Марута всегда утверждала, что место её дочерей — рядом с мужьями, растить семью, но её видение рисовало поселение Менухиных в Калифорнии, все в непосредственной близости от Лос-Гатоса. Раскол, представленный внезапным отъездом Хефцибы в Австралию, никак не мог быть частью её планов. Но если у неё и были опасения насчёт географического разделения, которое теперь устраивалось, она их скрывала. Иегуди, её любимец, всё же оставался бы близко к ней.
Марута также поощряла Ялту, которой было тогда всего шестнадцать, принять предложение о браке от сент-луисского адвоката Уильяма Стикса, ухаживавшего за Хефцибой в Лос-Гатосе годом ранее. Стикс, по всей видимости, написал Хефцибе весной 1938 года, предлагая брак. Хефциба ответила в том смысле, что она несвободна, поскольку — если прибегнуть к языку романтического этикета — приняла предложение Линдси Николаса, но что ей случайно известно, что Ялта питает к нему нежные чувства. На самом деле Ялту лишь недавно отговорили от того, чтобы умчаться в Гретна-Грин выходить замуж за Кита Пульвермахера, сына редактора «Дейли телеграф». Марута, по-видимому, готова была признать этот союз при одном условии — чтобы молодой человек переменил фамилию. Отец юноши раздражённо отказался, указав, что фамилия была достаточно хороша, чтобы ввести семью в Букингемский дворец, когда его посвятили в рыцари.
17 мая, всего неделю спустя после объявления о помолвке сына, Моше извещал мир, что обе его дочери тоже выходят замуж до конца лета — Ялта в июне, а Хефциба в июле, после того как она и Иегуди дадут дуэтный концерт в Сан-Франциско. Двое из семейных хронистов, Тони Палмер и Лайонел Ролф, туманно намекали, что Марута каким-то образом подстроила замужества дочерей. Говорят, что она продиктовала весть о доступности Ялты Уильяму Стиксу и что она перехватила и утаила любовное письмо (предположительно от Мориса Флега) к Хефцибе, чтобы та могла сосредоточиться на Линдси Николасе. Но если Маруту и стоит в чём-то упрекнуть, то за то, что она втолкнула детей в такое умонастроение, при котором брак казался очевидным — да, собственно, и единственным — выбором. На первый взгляд, весьма музыкальная Розали Левентритт была бы Иегуди лучшей парой, но её не одобрили, потому что она происходила из обычной еврейской среды. Для нонконформистского взгляда Маруты Нола была подходящей брачной партией для Иегуди именно потому, что была нееврейкой-австралийкой и потому экзотичной — а вдобавок крепко сложенной для деторождения. Религиозные различия были источником удовлетворения, а не препятствием, как поспешил указать Гарольд Холт, лондонский агент Менухиных: «Иегуди никогда не был ортодоксом и никогда не бывал в синагоге. Полюби он китаянку или эскимоску, для его отца это было бы „в порядке вещей“». Для Моше, как довольно нелюбезно заметил Иегуди в своих мемуарах, главная привлекательность Нолы состояла в том, что она была богата. Никто не мог бы сказать, что она выходит за Иегуди ради его денег.
Состояние Николасов было весьма на виду в следующие несколько дней. Лондонская «Дейли скетч» напечатала фотографию мастерской, полной швей, обозначенных в подписи как некоторые из «двухсот девушек, которые две недели работали днём и ночью в лондонских мастерских мадам Эрмин, чтобы завершить чудесное приданое из пятисот предметов». В «Дейли мейл» был снимок вместилищ этого приданого — десяти единиц изготовленного на заказ багажа. Там были три платяных сундука, один «специальный длинный сундук», три полноразмерных дорожных сундука, один футляр для обуви (вмещавший двадцать семь пар туфель), один шляпный футляр (вмещавший десятки шляп) и футляр для граммофона и книг. Один светский обозреватель уже раскрыл пристрастие Нолы к записанной музыке: недавно её видели путешествующей на поезде из Милана в Марсель, где она «достала портативный граммофон и проиграла только что купленную пластинку „Тоски“».
Пока швеи из потогонной мастерской мадам Эрмин корпели над свадебным платьем, кланы Николасов и Менухиных выбрались на краткий отдых на Неаполитанский залив, остановившись близ Яна Хамбурга в Сорренто и навестив остров Капри. Хефциба позднее охарактеризовала это как «неделю несравненного счастья». «Нет более романтического фона для влюблённых», — писал Моше, описавший вылазку на вершину Везувия — «осторожно пробираясь между расселинами, из которых струилась горящая жидкая лава» — и обед на крыше под сентиментальную музыку, «молодёжь нашёптывала друг другу нежности». Молодые люди проводили много времени наедине, добавлял Моше, замечая довольно чопорно, что «всё казалось здоровым и романтичным. За исключением тех каникул, наши дети никогда не путешествовали куда-либо наедине с Нолой и Линдси до того, как поженились».
Гуляя рука об руку при луне, Нола «дивилась застенчивому юноше, за которого собиралась выйти. Да и вся семья казалась странной этой воспитанной на современный лад девушке». Не просто странной, но и несведущей в обыкновенной жизни; они, казалось, полагали, что музыка — единственное, что имеет значение, а когда играли для отдыха в шарады, выказывали «какое-то младенческое самозабвение». Не имея собственной матери, Нола, как говорили, находила необычное удовольствие в том, чтобы подчиняться пожеланиям Маруты — «например, приглушить пестроту своих нарядов и учить языки». На одном приёме Нола порывисто наклонилась обнять жениха, но он «высвободился и прошептал: „Не сейчас — после того как поженимся…“».
Иегуди не привёл в своей автобиографии никаких подробностей своего ухаживания. Заманчиво сравнить его положение — писал он в 1976 году — с положением Рихарда Вагнера, который, диктуя историю своей жизни второй жене, скользнул по подробностям своего первого брака. Иегуди упомянул лишь, что его мать не выказала и тени волнения при отъезде двух её дочерей в Австралию и Сент-Луис, предпочитая думать о Ноле как о новой дочери, которая их заменит. «Одна из самых хорошеньких дебютанток года», должно быть, уже начинала гадать, во что она себя втянула.
Свадьба состоялась в Лондоне 26 мая в бюро записи актов гражданского состояния в Кэкстон-холле. Никогда не давалось объяснения, почему она произошла в такой спешке — едва два месяца спустя после того, как Иегуди и Нола впервые встретились. На первый взгляд, двойная свадьба дома, в Калифорнии, была бы уместнее. Быть может, на Моше повлияла лихорадочная атмосфера в Европе той весной. Гитлер ещё в марте аннексировал Австрию, вынудив друга Менухиных Бруно Вальтера отменить все ангажементы с Венским филармоническим оркестром и на Зальцбургском фестивале. Перевооружение было принято в качестве государственной политики во Франции и Великобритании. Спешно строились бомбоубежища после того, как наблюдатели отметили чудовищные разрушения, причинённые самолётами люфтваффе, поддерживавшими генерала Франко во время гражданской войны в Испании.
Собственно дату свадьбы подсказали причины скорее музыкальные, нежели политические. Иегуди обнаружил, что Тосканини дирижирует «Реквиемом» Верди в Лондоне 27 мая — в первоначально избранный день. Однако намечалось повторение Верди 29-го, а Менухины были ещё в городе и 30-го; в тот день Иегуди записал одну сольную часть баховской партиты и сделал свою единственную запись с Ялтой в качестве аккомпаниатора — медленную часть из Сонаты Моцарта си-бемоль мажор (K. 378). Ялта вспоминает, что Хефциба была занята с Линдси, оттого-то ей и выпал этот случай — на очень коротком уведомлении. Но при плотном расписании свадьбу перенесли вперёд, на субботу 26 мая, чтобы можно было побывать на «Реквиеме» на следующий день.
Быть может, Иегуди выбрал субботу с известной долей озорства, чтобы подчеркнуть, что он — освобождённый еврей, для которого соблюдение субботних законов не имеет никакого значения. Когда его позднее за это осудили (в одном ортодоксальном еврейском издании, назвавшем брак Hillul Lashem, осквернением Бога), Моше открыл ответный огонь из обоих стволов:
[Слова Моше Менухина:] Еврей, который клеймит собрата-еврея за то, что тот дерзнул жениться на порядочной, симпатичной иноверке, ничуть не менее средневеков и отвратителен, чем зверствующие бандиты, ныне правящие бедной Германией, которые проповедуют через остракизм, кнут и концлагерь безумные теории расового превосходства. [конец слов Моше Менухина]
Иегуди достал кольцо слишком рано, но в остальном церемония прошла без сучка без задоринки, хотя и сопровождалась неприятным грохотом строительных работ в подвале, где сооружалось убежище. Пожалуй, странно, что семья не настояла на музыке для столь торжественного случая, хотя бы на одной скрипке соло, но бракосочетания в бюро записи актов обычно бывают деловитыми и бездушными. Кинохроника показывает прекрасную и обворожительную Нолу, в «бледно-голубом ансамбле из двух частей с соломенной шляпкой с загнутыми полями в тон и веточкой орхидей, приколотой к пальто». Иегуди был столь же элегантен в полосатых брюках и чёрном сюртуке под тяжёлым чёрным пальто, с сине-белым шёлковым кашне на шее. В одном репортаже сообщалось, что толпа на улице разошлась, услышав, что это не свадьба кинозвезды, «а всего лишь скрипача». Обе семьи были представлены в изрядном числе, среди них — тётя Иегуди Эди Миллер из Ричмонда (которой предстояло стать свидетельницей и на второй лондонской свадьбе Иегуди менее чем десять лет спустя).
Медового месяца не было. У Иегуди была назначена сессия звукозаписи на следующую среду, а затем Менухины отбыли в Плимут, чтобы взойти на борт «Иль-де-Франс» и отплыть в Нью-Йорк, к новой жизни.
Рекомендуемые записи
Шуман: Скрипичный концерт ре минор Нью-Йоркский филармонический оркестр, дирижёр Джон Барбиролли BID LAB 047 Записано: 9 февраля 1938 года Вторая часть особенно мощна в этой, первой записи Концерта.
Мендельсон: Скрипичный концерт ми минор Оркестр Колонна, дирижёр Джордже Энеску EMI 7 638x2 2 Записано: 2 мая 1938 года Записано в Париже, за неделю до объявления о помолвке с Нолой.
Моцарт: Соната си-бемоль мажор (K. 378) — медленная часть с Ялтой Менухин (фортепиано) BID LAB 129 Записано: 30 мая 1938 года (примечание: некоторые источники предпочитают 7 мая) Младшая сестра-пианистка Иегуди появляется здесь в единственный раз в менухинской дискографии.
Лекё: Соната соль мажор (1892) с Хефцибой Менухин (фортепиано) BID LAB 058 Записано: 29 марта 1938 года Соната была записана вскоре после первой встречи с Линдси и Нолой Николас. Иегуди использовал Сонату Лекё для своей первой попытки музыкального анализа, плывя из Австралии в Южную Африку на пароходе «Нестор» (см. с. 164).
Бетховен: Соната № 7 до минор, соч. 30 № 2 с Хефцибой Менухин (фортепиано) BID LAB 124 Записано: 30 марта 1938 года Одна из любимых бетховенских сонат Иегуди. Запись была сделана вскоре после того, как Менухины познакомились с Николасами. На той сессии Линдси переворачивал страницы для своей будущей невесты.
Глава 8. Свадьбы в разгар лета

1938: лето: свадьба Ялты в Нью-Йорке и Хефцибы в Лос-Гатосе; отложенный медовый месяц и обустройство дома Нолы и Иегуди в Алме; спор с профсоюзом музыкантов AGMA; 1939: лето: подарок Нолы — скрипка Гварнери; сентябрь: рождение Замиры; 1940: июнь: воссоединение с Хефцибой в Австралии; август: рождение сына Крова; 1941: отсрочка от призыва; трения с Марутой; первое турне по Южной Америке; 7 декабря: США вступают во Вторую мировую войну.
Марута с такой поспешностью женила сына, а теперь, казалось, не желала его отпускать. На «Иль-де-Франс» Менухины, как всегда, ели отдельно от других. Природная жизнерадостность Нолы гасла под непреклонным настоянием Маруты не отступать от привычного семейного затворничества. Когда стюард спросил, куда доставить сундуки Нолы, в каюты, Марута велела сдать их в трюм. Нола возразила, что там её вечерние платья, — и получила резкий ответ: «В этой поездке у вас не будет случая их надеть». Впрочем, чемоданов у Нолы было великое множество, так что Марута, пожалуй, была в чём-то права; но всё же это было не то трансатлантическое плавание, к какому привыкла Нола, — с постоянным местом за капитанским столом, обеспеченным её красотой и богатством её отца. Она слегла с простудой — и была вынуждена по настоянию Маруты выдержать в качестве лечения необычайно горячие ванны.
[Слова Нолы:] «Кипяток и вправду убил простуду, — заметила она с грустной усмешкой, — но в ту минуту мне казалось, что я вместе с нею отправлюсь на тот свет». [конец слов Нолы]
Иегуди пассивно наблюдал, как его мать причиняет невесте всевозможные мелкие унижения. Она настояла на официанте-французе для обслуживания в номере, чтобы Ноле приходилось заказывать завтрак на языке, которого та не знала. Иегуди она велела читать вместе с невестой пьесу Пиранделло, чтобы и Нола могла заняться итальянским. Бедную Нолу дразнили за её собственноручно вышитое бельё и даже упрекали за то, что она ест многослойные сэндвичи по-австралийски: «Как это по-плебейски!»
Когда «Иль-де-Франс» подходил к нью-йоркской гавани, молодой Уильям Стикс — «темноволосый, красивый, тихий в разговоре» — уговорами пробрался на карантинный катер, поднялся на борт, чтобы приветствовать свою невесту-подростка Ялту, и надел ей платиновое кольцо на безымянный палец. Стикс, юрист либеральных взглядов, работал в Вашингтоне при консультанте сенатского Комитета по гражданским свободам; поскольку ему надо было спешно возвращаться к своим обязанностям, всякую волокиту устранили, и пара обвенчалась по особому разрешению уже на следующий день, 7 июня, в Нью-Йорке. Церемонию в своём кабинете провёл судья Верховного суда Перора, и ни единой фотографии с неё не сохранилось. Ялте было шестнадцать. Она тотчас же уехала со Стиксом устраивать некое подобие дома в Вашингтоне.
Брак продлился меньше года и был расторгнут на основании того, что не был осуществлён супружески. Задним числом Моше уверял, будто с самого начала сомневался в союзе Ялты со Стиксом, называя младшую дочь «совершенно незрелой»; но в день свадьбы Ялты он пел прессе совсем иную песню о браках всех троих своих детей. «С чего нам волноваться? — вопрошал он. — Моей жене было всего семнадцать, когда мы поженились». (На самом деле ей было девятнадцать, но Моше всегда был довольно беспечен с возрастом и датами рождения.) «Мы, Менухины, умеем наслаждаться жизнью», — продолжал он, выказывая уверенность в чувствах своих детей, к которой, если оглянуться назад, можно было бы и придраться:
[Слова Моше Менухина:] Одно только хочу, чтобы публика поняла. Это не случай оптовой женитьбы. Это просто отдельные любовные истории, которым выпало распуститься пышным цветом в один сезон. [конец слов Моше Менухина]
То был не лучший час Моше.
Как, впрочем, и не лучший час Маруты. Жизнь в Лос-Гатосе в следующие несколько месяцев была далеко не гладкой. Моше писал, что подарил Иегуди на свадьбу поместье Вилла-Черкесс, хотя оно едва ли было его собственностью, чтобы им распоряжаться, — ведь оплачено оно было из заработков самого Иегуди. Дом стоял недостроенным, а место по-прежнему считалось слишком уединённым для постоянного жилья. Иегуди без возражений принял предложение матери, чтобы они с Нолой жили в главном семейном доме в Лос-Гатосе, а Марута с Моше переселились в гостевой домик, где помещался маленький театр. Так Иегуди и его невеста начали супружескую жизнь en famille — а Нола чувствовала, что Марута следит за каждым её движением.
[Слова Менухина:] «Виноват был лишь я один, — писал Иегуди, — в неспособности обрести независимость… В этом половинчатом положении я знал, что не делаю Нолу счастливой». [конец слов Менухина]
Линдсей Николас вернулся в Австралию вместе с отцом, оставив Хефцибу жить дома, с семьёй и новой невесткой. За месяц до свадьбы она и Иегуди дали в Сан-Франциско концерт дуэтом. Кое-кто полагал, что Иегуди приносит свою индивидуальность в жертву партнёрству. «Девушка прелестна, — заметил один из публики, — но жаль, что Иегуди не играет один. Он так печётся о сестре, что лишился обычной своей свободы». Сан-францисский критик Джон Барри соглашался:
[Слова Джона Барри:] Беда Иегуди — «темпераментная зажатость». Игра была изысканной [на концерте дуэта], но в ней ни разу не почувствовалось той эмоциональной изобретательности, что делала столь замечательной игру Фрица Крейслера. Иегуди пока не способен выразить всесокрушающую страсть. [конец слов Джона Барри]
И всё же аплодисменты были громоподобны. Один очевидец описал Хефцибу в белом шёлковом платье и Иегуди, «сжимавших руки друг друга, словно ища опоры перед натиском публики», — но было бы вовсе не натяжкой вообразить, что они вдобавок прощались друг с другом как музыканты. Должно быть, оба испытывали тайное предчувствие, по мере того как до них доходила вся реальность того, что им вскоре предстояло потерять после почти пяти лет чудесного музыкального союза. Записи, сделанные ими несколькими месяцами раньше — прежде всего Сонаты Бетховена до минор и соль мажор, — дают представление о том, чего они уже достигали. В самое утро своей свадьбы Хефциба написала Бруно Дзирато, помощнику директора Нью-Йоркского филармонического оркестра, отказываясь от участия в намеченном на следующий февраль концерте с оркестром:
[Слова Хефцибы Менухин:] Как хорошая жена, я пожертвую всем, что любила до сих пор, чтобы уехать с мужем… скрасить его одиночество, играть для него на фортепиано, учить его итальянскому языку и оживить плоскогорья его огромного поместья окрылённым воображением, мыслями, собранными в других странах, у других народов, в другие времена. Вот та карьера, которую я избрала. [конец слов Хефцибы Менухин]
К свадьбе Хефцибы ожидался приезд всего клана Николасов, и гостевой домик наверху, у Вилла-Черкесс, привели в пригодный для жилья вид, чтобы разместить наплыв гостей, хлынувших из Австралии. Линдсея сопровождал его отец, привёзший с собой новую жену Ширли. Она приходилась сестрой доктору Эдварду Олкоку, женатому на старшей сестре Нолы, Бетти. (Так что Ширли доводилась Ноле одновременно и мачехой, и сестрой шурина — родство запутанное, напоминающее об узах Брунгильды и Зиглинды в вагнеровском «Кольце».) Эдвард и Бетти Олкок тоже приехали в Лос-Гатос, вместе с младенцем и нянькой, как и младший брат Линдсея со своим наставником. Со стороны Менухинов на этом сборе недоставало лишь Ялты, невесты-подростка: по её словам, мать запретила ей приезжать. Венчание Хефцибы с Линдсеем справили в субботу пополудни, 16 июля, под дубом в саду в Лос-Гатосе; обряд совершал мэр, Хефциба была в жемчужном ожерелье, подаренном Линдсеем, а Марута тихо плакала в платок — редкое проявление чувств, подтверждённое местным репортёром. Тридцать гостей затем поужинали в музыкальной комнате.
После церемонии молодожёны задержались ещё на шесть недель под калифорнийским солнцем. На ежегодном празднике в честь годовщины свадьбы Моше и Маруты все разыгрывали пьесу Дж. М. Барри «Старушка показывает свои медали». Хефциба успела ещё поиграть в четыре руки с Иегуди, прежде чем они с Линдсеем отплыли в середине сентября в Австралию. Домашняя киносъёмка их отъезда являет Хефцибу лучезарной и на редкость хорошенькой молодой женщиной — вылитый образ её матери в том же возрасте. Чего плёнка не запечатлела, так это символической минуты, когда Хефциба, оставив мужа, кинулась вниз, в свою каюту на пароходе «Марипоса», собрала там свои тяжёлые корсеты на пластинах и вовремя вернулась на палубу, чтобы швырнуть эти ненавистные предметы в залив Сан-Франциско — на глазах у матери, стоявшей на пирсе.
Затем Иегуди и Нола отправились в отложенный медовый месяц в Йосемитский национальный парк. Поездку решили предпринять в последний момент, после того как Иегуди задел чувства Нолы, не найдя времени послушать, как она прочтёт по-немецки стихотворение Генриха Гейне, которое выучила наизусть специально ему в угоду. (Она пользовалась книгой, подаренной Иегуди Уиллой Кэсер.) Молодая пара взяла с собой киноаппарат, и полвека спустя кинорежиссёр Тони Палмер получил доступ к этим «неотснятым дублям». «Домашние фильмы показывают молодую пару, переполненную любовью, — сообщает Палмер, —
[Слова Тони Палмера:] она без конца ласкает и целует его; он, пухлый и в чём-то ещё мальчишка, глупо хихикает от удовольствия; она, «дурачась» в ночной сорочке, тискает собаку — неудержимый комок энергии и счастья; он, шлёпая по ручью, слегка смущён этим неотступным вниманием и старается не остаться в долгу. [конец слов Тони Палмера]
Иегуди говорил, что, отправляясь в путь, был «замучен» чувством вины перед родителями за то, что уехал в отпуск без них. Но когда он впервые остался по-настоящему наедине с Нолой, чувство вины —
[Слова Менухина:] совершенно исчезло, чтобы уже никогда не вернуться… Я осознал, что моя жизнь отделилась от прежнего существования. [конец слов Менухина]
Полюбовавшись дивным закатом у Глейшер-Пойнт, Иегуди решил, что настало время открыто выступить против Маруты и показать свою самостоятельность. Он уже был отчитан отцом Нолы, которого Иегуди в своей автобиографии обрисовал довольно устрашающе:
[Слова Менухина:] замечательный человек, честный в протестантском духе, проницательный и удачливый в делах, сильный уверенностью человека, всем обязанного самому себе. [конец слов Менухина]
Джордж Николас отчитал зятя за то, что его дочь несчастна из-за устройства жизни в Лос-Гатосе. И вот теперь Иегуди письмом объявил родителям, что по окончании отпуска они с Нолой поедут прямиком на Виллу-Черкесс. Он ждал их реакции «с некоторой тревогой».
[Слова Менухина:] «Как же мало я всё-таки их понимал!» — писал он; и, кажется, никакой иронии не вложено в следующую за этим фразу: «Они приняли эту весть безмятежно, словно для женатого человека было делом совершенно естественным покинуть родителей. С этого мгновения я начал взрослеть, обретая независимость». [конец слов Менухина]
Обосновавшись в Алме (после того как никто уже не называл её Виллой-Черкесс), молодая пара устроила бассейн, каталась верхом и брала уроки танцев. Нола писала за Иегуди его письма. За ними ухаживала «своенравная, но чудесная» китайская чета Маруты; но Нола едва успела научиться печь хлеб и жарить мясо для мужа в «маленьком ранчо», как она называла Алму, — а они уже отправлялись в концертные разъезды. Моше и Джек Солтер (присутствовавший на свадьбе в Лос-Гатосе), очевидно, намеревались вести профессиональную жизнь Иегуди во многом так же, как до его женитьбы; Нола влилась в группу сопровождения, состоявшую из аккомпаниатора — голландца Хендрика Эндта — и импресарио — Моше, — когда Иегуди отправился в свой обычный осенний тур по США.
За этим ему предстояло посетить Западную Европу, а затем осваивать новую для себя территорию — Скандинавские страны. Были задуманы особые благотворительные концерты в поддержку еврейских беженцев — в Лондоне, Париже и Амстердаме. (Лондонский концерт, состоявшийся в Ройял-Альберт-холле 16 апреля 1939 года, был устроен в пользу Женского благотворительного комитета помощи еврейским беженкам и детям из Германии и Австрии, которым помогали переселиться в Палестину. Усилия Иегуди принесли этому делу 4000 долларов.) Отличие этого тура от прежних сезонов состояло в том, что Иегуди планировал гастролировать лишь полгода, а затем взять полгода отдыха и научных занятий. После этого он был ангажирован на новое кругосветное турне продолжительностью в четырнадцать месяцев, за которым должен был последовать творческий отпуск такой же длины.
События — как политические, так и личные — расстроили этот новый замысел ещё прежде, чем он толком начался. Даже первый этап американского турне был потрясён кризисом. В начале ноября Иегуди был ангажирован сыграть концерты с Лос-Анджелесским филармоническим оркестром под управлением Отто Клемперера. За считаные дни до концерта он получил письмо от администратора оркестра, миссис Лиланд Атертон Айриш, извещавшее его, что он не будет допущен к выступлению, если не вступит в AGMA — Американскую гильдию музыкальных артистов. Такой ультиматум для Моше был как красная тряпка для быка: «Иегуди нельзя склонить к чему-либо угрозами принуждения или методами концлагерей, как это водится в Германии или России». Когда он подписывал контракт в предыдущем году, о членстве в профсоюзе не было и речи. Ответ Иегуди был сдержаннее, но и он был возмущён до глубины души:
[Слова Менухина:] Я чувствую, что в этом требовании затронуто право личности в демократической стране и что на карту поставлена моя свобода как художника. Если так пойдёт и дальше, у нас останется лишь один род искусства — тот, что сообразуется с профсоюзными правилами. Искусство и художники должны быть свободны, иначе произойдёт всеобщее уравнивание художественных мерок. Дело не в деньгах — вступление стоит всего 70 или 75 долларов. Нет, дело в самом принципе профсоюзной организации. Я всегда сочувствовал профсоюзному труду, но у меня нет таких интересов, что требовали бы коллективных переговоров. [конец слов Менухина]
AGMA была основана всего двумя годами ранее в ответ на обвинения в коррупции в более старом профсоюзе — Американской федерации музыкантов. Журнал «Тайм» окрестил AGMA «профсоюзом в парадных манишках, созданным Лоренсом Тиббеттом и ещё 114 высокооплачиваемыми оперными и концертными артистами». В числе учредителей были Сергей Кусевицкий, Миша Эльман и Кирстен Флагстад. Тосканини и Клемперер, однако, в ней не состояли; не состоял в ней и Фриц Крейслер — из скрипачей. Вице-президентом AGMA был Яша Хейфец, которому Моше уже дал от ворот поворот, когда тот впервые обратился к нему в 1936 году. Заявление профсоюза по поводу лос-анджелесского спора было выпущено за подписью Хейфеца. Он явно метил и в отца, и в сына:
[Слова Хейфеца:] Молодой мистер Менухин, быть может, далёк от невзгод, осаждающих… бедных артистов, которые выступают реже и за меньшие гонорары, но мы не можем поверить, чтобы кто-либо из нас закрывал глаза на существующее положение вещей единственно из личных соображений. Боимся, что мистер Менухин позволил дурному совету на себя повлиять. [конец слов Хейфеца]
Но позиция Менухинов была юридически сильна, ибо у них имелся имеющий обязательную силу договор, подписанный ещё до того, как Лос-Анджелесский филармонический оркестр вступил в AGMA. Они знали также, что оба выступления Иегуди уже распроданы, а значит, отмена обернулась бы для оркестра финансовой катастрофой. Иегуди, едва прибыв в Лос-Анджелес, встретился с представителями профсоюза и вышел со словами: «Они просто блефуют». Под фотографией его репетиции с Клемперером стояла цитата из Иегуди, которой могла бы гордиться Маргарет Тэтчер: «Я скорее откажусь от карьеры, чем принесу своё искусство в жертву „закрытому цеху“». Газета Los Angeles Evening News встала на сторону своего оркестра. Все свои отроческие годы Иегуди слыл золотым мальчиком. И вдруг он оказался «прыщавым юнцом, чьи рыжеватые волосы вечно нуждаются в расчёске и ножницах». Про Моше, изображённого «крошечным, лысым и весьма учтивым», говорилось, что он вырастил Иегуди
[Слова из Los Angeles Evening News:] как тепличный цветок и даже ездил с ним в свадебное путешествие… [Единственный] человек, кому, казалось, до всего этого не было дела, — рыжеволосая Нола Николас Менухин, австрийская [так!] девушка, ставшая невестой Иегуди пять месяцев назад. [конец слов из Los Angeles Evening News]
За одну ночь оркестр отступил. Сослались на пункт, позволявший 10 процентам нанятых музыкантов не состоять в профсоюзе, и концерт состоялся как было задумано — «без грозивших выкриков и шиканья». Когда местный председатель AGMA Фрэнк Чапмен заявил, что предполагавшаяся забастовка оркестрантов означала бы «предательство доверия публики», Моше едко заметил, что Чапмен «был единственным джентльменом среди всей этой шатии из AGMA». На концерте фоторепортёры устроили такой переполох своими вспышками, когда Иегуди играл вступительное соло в ре-мажорном Концерте Моцарта, что Клемперер остановил оркестр и хрипло приказал начать заново.
«Тайм» охарактеризовал этот эпизод как «первое столкновение» новобрачного Иегуди «с жестокостями жизни и агрессивными поборами». Но было видно, что он «стоит на собственных ногах как свободный и гордый гражданин свободной Америки». В Вашингтоне, однако, один журналист описал его как невольное орудие артистических агентов, которые, по утверждению газеты, создали картель: «Они знают, что их комиссионные произвольно завышены и согласованы между собой так, чтобы им больше не приходилось конкурировать друг с другом».
Концерт двумя неделями позже в соседней Пасадене был далеко не полон. То был «первый раз, когда знаменитый молодой скрипач не собрал в этом городе полного зала». Новый концерт в программе Иегуди — сочинение виртуоза середины XIX века Генриха Вильгельма Эрнста — один рецензент отверг как «тошнотворную дрянь» и «неописуемую банальность». Его толкования Баха и Брамса «обнаружили завораживающую глубину», но, по мнению Pasadena Star News, он, казалось, был уже не «тем внутренне вполне уравновешенным молодым художником, каким был год или два назад. Спор с AGMA и жизнь вообще, возможно, предъявляют к нему тревожные требования». В Чикаго неделей позже он всё ещё преодолевал шероховатую полосу в своей игре; рецензии хвалили его теплоту и напряжённость и подтверждали его положение как «члена той малой когорты воистину великих скрипачей», но добавляли, что в его игре недостаёт «звуковой безупречности» — вежливый способ сказать, что он играл нечисто. Позднее в туре Олин Даунс стал ещё одним критиком, поставившим под сомнение художественное чутьё Иегуди. Его исполнение Баха было «безупречным», а вот Концерт для скрипки Лало был грубо отвергнут как «вдохновение второго сорта». Иегуди принимал критику невозмутимо. «Я за миллион миль от совершенства», — сказал он Milwaukee Journal.
Тур включал многие из обычных остановок Менухинов, и Моше по-прежнему созывал пресс-конференции, куда бы они ни приезжали. В Филадельфии он выступил против действий нацистских вандалов, только что разбивших статую Мендельсона в лейпцигском Гевандхаусе. Иегуди, вечный оптимист, не согласился с выводом отца, будто дух Германии угас:
[Слова Менухина:] Варварство может захлестнуть всю страну — это правда. Но, хотя оно и способно обступить храм музыки со всех сторон, коснуться этого духа оно не в силах. Гевандхаус, думается мне, — незыблемый оазис в нацистской Германии. [конец слов Менухина]
Несколькими неделями раньше он поддержал ещё одно антифашистское дело, подписав открытое письмо с просьбой к президенту Рузвельту снять эмбарго на поставки оружия республиканской Испании.
Тем временем в Колумбусе, штат Огайо, Моше наконец признался, что почти двадцать лет искажал дату рождения Иегуди: «Это единственное преступное деяние, какое я когда-либо совершил», — сказал он журналисту 2 января 1939 года. Вероятно, его спросили, как Иегуди отпразднует свой «предстоящий» двадцать второй день рождения. Или, может быть, Нола настояла, чтобы он сказал правду.
Моше пришлось пережить ещё большее замешательство после того, как сообщили о разладе между Уильямом Стиксом и его женой. Их сфотографировали вместе на концерте Иегуди в Карнеги-холле в декабре, но уже в следующем месяце миссис Стикс вернулась в Лос-Гатос с матерью. «Ялта вышла не за того, за кого нужно, — хладнокровно сказал Моше газете Daily Mail. — Ей было всего шестнадцать, но она совершила ошибку». Он не прибавил, что они с Марутой легко могли бы вообще не дать согласия на этот брак. Ялта видит в этом свидетельство того, сколь низко ставила её мать.
Когда Менухины (при восьми сундуках и пятнадцати чемоданах) отправились в Англию на «Куин Мэри», Моше держался особняком. «Я ни разу не ел с ними за всё плавание», — сказал он корреспонденту Manchester Evening News. Концерт в Манчестере был триумфом. Невилл Кардус написал, что искусство Иегуди стало «мудрее и печальнее; он… самый поэтичный и чуткий из современных скрипачей».
Ноле было трудно приноровиться к жизни спутницы виртуоза. Она была девушкой, любящей повеселиться, и в американской части турне заказывала для них обоих места в ночных клубах-кабаре после концертов. Но Иегуди накладывал на это вето, не терпя их атмосферы приторной музыки и крепких напитков. На его концертах она порой предпочитала садиться в места по 2 доллара в надежде, что сумеет уговорить его буквально сыграть для галёрки — жест демократичный, но такой, что расстроил бы Моше, ведь она не могла быть на галёрке и одновременно стоять за кулисами, чтобы встретить мужа, когда тот сойдёт со сцены, нуждаясь в смене концертного платья и растирании. Моше говорит, что поощрял её взять на себя часть его обязанностей и однажды прочёл ей страстную лекцию о её ответственности:
[Слова Моше Менухина:] Ни на единый миг, ни на единый день не забывай, что Иегуди уходит на напряжённый концерт, требующий душевного покоя, расслабления, отдыха, сна и труда… Он не может расточать своё время и силы на светские «обязательства» и ублажать всех, кого ты знала или знаешь. Есть у Иегуди высшая, благородная обязанность — перед его предназначением, его искусством, его миром музыки, которому он должен себя посвятить! Ради этой цели мы все должны служить ему, беречь его, охранять его. Не позволяй телефону, дверным звонкам, обществу, любопытным отнять у Иегуди хоть минуту, хоть унцию его сил. Когда вы двое (или Иегуди один) идёте отдыхать, прошу, не забывай распорядиться, чтобы телефон отключили, и вывесить у двери Иегуди табличку «не беспокоить». Того требует нервная система. [конец слов Моше Менухина]
Моше писал, что, когда они добрались до Нью-Йорка с его театрами и ночной жизнью, Нола была в своей стихии. Сперва они остановились в «Савой-Плаза», а затем переехали в апартаменты в «Хэмпшир-Хаус». Но в сочельник Нола слегла с аппендицитом, а потом не выходила из комнаты, мучаясь тяжёлой простудой. Когда в начале марта они добрались до Англии, о ней сообщали как об «усталой», и на всё долгое турне Иегуди — от Борнмута до Ньюкасла — она осталась в Лондоне. Из Бристоля он написал тестю, явно отвечая на очередной выговор:
[Слова Менухина:] Что касается Нолы, я очень признателен вам за сведения и совет, которые вы мне дали. Я непременно буду ограждать её от всех неприятностей в полную меру моих сил. Дорогой папа, мне совершенно невозможно передать вам, как сильно я люблю Нолу… одарённую свыше многих других женщин здравым, вдумчивым нравом. Это сокровище, которое невозможно ценить слишком высоко. [конец слов Менухина]
Никто того не знал, но Нола была беременна. Она и сама, быть может, ещё не была вполне уверена, но, поскольку её ребёнок родился в конце сентября, зачат он должен был быть где-то на рубеже года. Известие наверняка вызвало у неё смешанные чувства. Именно этого ждала от неё Марута, а несомненно и Иегуди, — но какой удар: так скоро лишиться жизни на свежем воздухе, которую она обожала! Всю глубину своего уныния она открыла сочувственному лондонскому интервьюеру:
[Слова Нолы:] Мне пришлось бросить теннис и гольф, потому что теперь у меня никогда нет времени. Иногда я так устаю от сборов и разборов вещей. Мы, кажется, всё время в разъездах. Но потом я гляжу на мужа и думаю, что у него дел вдвое больше, чем у меня, — и мне становится стыдно. Он плавает, чтобы расслабиться… Я пробовала давать ему уроки танцев, ведь сама очень люблю танцевать, но у него всегда такой скучающий вид… Он говорит, что ему нравится танцевать со мной, но танцует он совсем немного. Против джаза в малых дозах он не возражает [так — джаз словно лекарство], более того, скорее любит его. Однажды я оказалась заперта в его репетиционной комнате и подумала, что натворю какую-нибудь шалость. Я взяла одну из его скрипок и начала играть. Меня очень быстро выпустили! [конец слов Нолы]
В конце 1990-х годов Иегуди всё ещё мог припомнить своё потрясение, когда Нола сказала ему (пока они были на зимнем отдыхе в Новой Англии), что у них так мало общего, что она боится, как бы их брак не распался. Иегуди не позволил ни ей, ни себе принять столь пессимистическую оценку. В марте он сказал Manchester Guardian, что хочет вскоре удалиться на покой «ради дальнейших исследований и учёбы» — что наводит на мысль, что он уже почувствовал, пусть и смутно, что ему придётся перестроить свою жизнь, если он хочет сохранить любовь Нолы. Вернувшись домой в Калифорнию после недолгого европейского тура, он сообщил местной газете, что «убеждён: его счастливый брак во многом связан с ощущением, что он по-настоящему принадлежит долине Санта-Клара и холмам Лос-Гатоса». Его осенний тур должен был начаться не ранее 1 октября 1939 года, и он оставался с Нолой на весь остаток её беременности.
Как-то летом она подарила ему прекрасную скрипку Гварнери 1742 года. Он опробовал её прошлой зимой во время визита в мастерскую Эмиля Херрмана в Нью-Йорке и с неохотой решил, что она слишком дорога. Нола с тех пор посоветовалась с Моше и устроила её покупку — предположительно на собственные средства, поскольку скрипка была названа подарком в ознаменование рождения их первенца. Он был в восторге от нового приобретения, называя его идеальной «парой» к «Принцу Кевенхюллеру». У инструмента были «в точности те же размеры, что у моего Страда (у Страда лишь свод чуть выше, вот и всё)». Он играл на нём на концертах той осенью, но, похоже, постоянного места в его привязанностях эта скрипка не сохранила. Он всегда был человеком Страдивари. Свои увлечения скрипками работы Гварнери — он ведь, как мы помним, уже брал скрипку Изаи — он сравнивал с изменами мужа, у которого случаются интрижки, но который всегда возвращается к жене.
Удивительно, но в главке о его скрипках в его книге «Скрипка», вышедшей в 1996 году, о подарке Нолы нет ни слова. Иегуди упоминает там свою «вторую Гварнери», не упоминая первой. На поздней стадии подготовки книги ему, должно быть, посоветовали опустить всякое обсуждение «Гварнери» Нолы из-за потенциально неловкого открытия: инструмент был не тем, чем всегда считался, — не работы Джузеппе Гварнери дель Джезу. В 1939 году Иегуди говорил журналистам, что инструмент был изготовлен в те же годы, что и скрипка, принадлежавшая Паганини, и что их размеры тождественны. Нет никаких оснований полагать, что торговец Эмиль Херрман сознательно продал подделку, но в свете современных исследований подтвердить, что это Гварнери, стало уже невозможно. В конце концов скрипку продали японскому коллекционеру за полмиллиона долларов.
Помимо новой скрипки Иегуди получил ещё и детскую коляску, выписав её аж из самой Англии. Это была, писал он, «высокая, изящная детская карета, каких множество разъезжало по Кенсингтонским садам в более благородный век». Он полагал детские кареты полезнее для здоровья, чем современные, приземистые прогулочные коляски, подставляющие младенца выхлопным газам проезжающих автомобилей. Он признавал, что тут была замешана и толика исполнения желаний: «Подозревая, что мне никогда не владеть „роллс-ройсом“, я обеспечил себя эквивалентом в виде детской кареты». У неё было и ещё одно достоинство: она была достаточно велика для двоих младенцев.
«Миссис Менухин снова арестована» — таков был заголовок в местной газете от 27 июля 1939 года. Хотя она была на шестом месяце беременности, Нола с трудом обуздывала свою любовь к быстрой езде. (Иегуди был рядом, без сомнения подзадоривая её.) Впоследствии её оштрафовали за езду со скоростью 60 миль в час в зоне, где разрешалось 45. В августе из Австралии пришла весть, что Хефциба ждёт первенца в феврале. Подстёгнутые пресс-релизом Моше, многие газеты пустили заметки о «двойных кузенах». Иегуди написал трогательное письмо тестю о дородовых визитах, которые он посещал вместе с Нолой в Сан-Франциско:
[Слова Менухина:] Наша Нола очень хорошо себя чувствует, лучится счастьем и телесным благополучием. На «наших» еженедельных осмотрах мы с доктором согласно киваем головами, разбирая рентгеновские снимки и напрягая слух у стетоскопа — ибо я никогда не остаюсь в стороне! Не понимаю, отчего это должно казаться необычайным или удивительным; и всё же я чувствую себя очень польщённым, что могу так неотступно быть рядом с моей милой. Мне представляется совершенно естественным, чтобы муж присутствовал при этих обследованиях, — и желательным со всех точек зрения. Это успокаивает жену, доставляет мужу и удовлетворение, и отвечает его инстинкту, правильно для доктора и рождает прекрасное тёплое чувство между этими тремя людьми, стремящимися к одной цели. Однажды мне удалось различить сердцебиение нашего «малыша»; поначалу я с трудом мог поверить, что то, что звучало как тарахтенье моторной лодки, было и вправду биением будущего человека. То была поистине энергичная «настройка», и я не сомневался, что маленькое сердце пойдёт весьма далеко. [конец слов Менухина]
Затем письмо уходит в мистические сферы, где Иегуди пытается свести концы с концами, утверждая, что, хотя они с Нолой очень разные натуры, в браке они населяют «единую клетку»:
[Слова Менухина:] Мы, разумеется, разделяем тяготы нашего мира, и очень мучительны они для нас, ведь наши жизни столь бесконечно связаны с разными местами, противоположными людьми и расходящимися мнениями. Однако наше существование, кажется, так тесно покоится на менее осложнённых, менее сложных формах и структурах мироздания, что мы причастны блаженному чувству единства, приближающему нас к неделимому, к незыблемому — как, например, к единой клетке. Нола и я образуем единую клетку, ибо мы укоренились в природе друг друга и разделяем одни и те же предпосылки нашего существования. [конец слов Менухина]
Спуск с метафизической выси стремителен:
[Слова Менухина:] Мы теперь принимаем солнечные ванны на нашей новой спальной веранде — вернее, в комнате. Место великолепное, открытое всем четырём ветрам, так что мы в том завидном положении, что до глубины души верим в присловье: «Куда бы ни подул ветер, чьё-то сердце радо, что так!» [конец слов Менухина]
Иегуди, очевидно, устроил себе спальню, подобную той, что была на Стайнер-стрит пятнадцатью годами раньше.
За неделю до того, как Иегуди написал это письмо, Риббентроп и Молотов подписали советско-германский пакт о ненападении, а 1 сентября Германия вторглась в Польшу; началась Вторая мировая война. Европейский тур Иегуди 1940 года сперва отменили, но затем всего лишь «приостановили», ибо повсеместно думали, что война закончится к Рождеству. В тот месяц мысли Иегуди были заняты другим. 29 сентября, в час пополудни, его жена разрешилась девочкой весом 6 фунтов 11 унций. Отец надел хирургическую маску и наблюдал роды в больнице Калифорнийского университета. Затем он умчался на репетицию — по крайней мере, так писали газеты; а может, то был просто удобный предлог, чтобы уйти, когда ему сделалось немного скучно. Моше пустил в оборот историю (основанную на том, что Иегуди однажды играл щипцами и скальпелями в доме их друга доктора Гарбата), будто в детстве Иегуди хотел стать хирургом. Но прессу, вероятно, больше занимало имя, выбранное для новорождённой: Замира, означающее — приблизительно — «за мир»: «За мир», по-русски, на родине её деда и бабки. Моше позднее указал, что Замира означает ещё, весьма красиво, «певчая птица» на иврите. Иегуди рассказал отцу, как он уладил гонорар акушера:
[Слова Менухина:] Я спросил доктора, сколько ему должен. «О, оставляю это на ваше усмотрение, мистер Менухин». Что ж, подумал я, мой самый низкий концертный гонорар — 2000 долларов, вот я и выписал чек на эту сумму. [конец слов Менухина]
Моше заметил, что доктор может принять пять родов за день, тогда как даже Иегуди не под силу дать пять концертов.
Всего через два дня после рождения Замиры Иегуди отбыл давать концерты в Портленде, Ванкувере, Сиэтле и других городах северо-запада. Отец и дочь потом больше месяца не видели друг друга. Они воссоединились в Чикаго на той неделе, когда Госдепартамент объявил об аннулировании множества американских паспортов из-за войны в Европе. Планы Иегуди оказались серьёзно затронуты: он завершит своё американское турне 19 января, а затем удалится в Лос-Гатос. Это, как сообщали, было доброй вестью для семьи Менухиных, если и не для его европейских поклонников: «Грузный, взъерошенный Иегуди весь сиял, предвкушая удовольствие, которое доставит ему его долгий вынужденный отдых». Тем временем журнал Life устроил для своего рождественского номера тщательную фотосъёмку. Его читатели — многие миллионы — были потчеваны страница за страницей нежно-интимными семейными снимками, включая первую (и, насколько можно судить, последнюю) фотографию Иегуди, занятого освящённым отцовской традицией делом — сменой пелёнок.
Под поверхностью отношения между Иегуди и его отцом были натянуты до предела. Камнем преткновения был вопрос, кто будет сопровождать Иегуди в его зимнем туре. Первоначально Иегуди сказал Моше, что ему приятно его общество в разъездах по континенту и что Ноле с малышкой лучше ехать прямиком в Нью-Йорк дожидаться его приезда. Но, по словам Моше, Нола попала под влияние Грейс Ааронсон, второй жены Джека Солтера, которую он описал как «властную рекламную даму», навязанную Иегуди по настоянию Нолы. (Именно она сочинила красовавшийся на сезонных рекламных материалах лозунг, вызвавший у Менухинов яростное неприятие: «Вундеркинд вчера. Гений сегодня. Бессмертный завтра».) Моше настоял, чтобы Иегуди выбрал между ним и миссис Солтер, и от неё с неохотой откупились чеком на 750 долларов.
Вскоре после этого Нола, должно быть, вмешалась, чтобы поставить под вопрос роль Моше, — потому что в Толидо, штат Огайо, прямо перед концертом, Иегуди совершил разворот на 180 градусов и попросил отца оставить разъезды и вести его дела лишь на расстоянии. Согласно этому недоброжелательному пассажу из биографии Роберта Магидоффа 1955 года:
[Слова Роберта Магидоффа:] Моше, вопреки всем признакам, не сумел почувствовать неизбежного и не смог избавить Иегуди от неловкости — необходимости сказать отцу, что тому больше незачем сопровождать его в концертных турне. [конец слов Роберта Магидоффа]
Моше сильно оскорбился, прочтя этот рассказ, и черкнул сыну гневное письмо:
[Слова Моше Менухина:] Какую безобразную, грубую и лживую картину рисует твой автор из драматического, исторического мгновения… мы мечтали о приближающемся дне, когда будем «вести твои дела на расстоянии», но случись это только до начала сезона, или после, или независимо от Грейс Солтер, которая к тому времени была тенью, правящей твоей жизнью через свою жертву Нолу, — то был указ, исходивший от Грейс в отместку за то, что я устранил её с её 7½ процента за её отвратительную рекламу… [конец слов Моше Менухина]
Это мутные воды: чувствуешь, как кружатся страсти давних, десятилетия назад отгремевших и проигранных битв.
Столетие со дня смерти Паганини пришлось на 1940 год, и Иегуди включил его Второй концерт си минор в свой первый концерт нового года, 4 января, с Филадельфийским оркестром под управлением Юджина Орманди. Нола сопровождала его на концерт в Эшвилле, Северная Каролина, и далее в соседнюю Чаттанугу; к 24 января они были дома, в Алме. «Они пробудут там до поздней осени», — весьма твёрдо объявил Моше в пресс-релизе, — быть может, потому, что знал: Нола снова беременна; второго ребёнка ждали в августе.
Поскольку европейская война не подавала признаков разрешения, международная карьера Иегуди была близка к остановке. Даже в Америке появлялись признаки спада в спросе публики на концерты Иегуди Менухина. Впервые в маршруты турне включались небольшие города, тогда как некоторые более крупные площадки теперь посещались раз в три года, а не в два. Единственными концертами на горизонте оставались его ежегодный осенний тур по США и его первый визит в Южную Америку, намеченный на апрель 1941 года. Словно бы желая показать, что он всё ещё ценит участие отца, он собирался взять в эту поездку Моше, а не своего импресарио Джека Солтера.
Моше никогда не упоминал в своих мемуарах и интервью о каких-либо вложениях, какие он мог сделать от имени Иегуди, но можно с уверенностью предположить, что достаточно денег было отложено, чтобы обеспечить Иегуди и его семью на долгий период бездействия. Отступление в Алму по крайней мере дало время для тех «дальнейших исследований и учёбы», которые Иегуди себе обещал. Он завёл камерные музыкальные вечера, напоминавшие о регулярных понедельниках, которыми он наслаждался с Энеску и другими в Виль-д’Аврэ. Его партнёры раз в неделю приезжали к нему на машине из Сан-Франциско, а иногда и оставались на ночь. Альтист Нейтан Файрстоун был участником квартета Луиса Персингера. Умирая, в 1944 году, он завещал Иегуди свой альт работы Тесторе. Иегуди играл на нём Брамса на похоронах Файрстоуна, а много лет спустя — сольную партию в Шестом Бранденбургском концерте Баха. Впоследствии инструмент был передан во временное пользование школе Иегуди.
Иегуди непрестанно совершенствовал имение в Алме. Когда он женился, послушники иезуитского колледжа по соседству выкопали двадцать сосен и высадили их вокруг нового дома. Теперь он возвёл небольшой гостевой коттедж — с рабочей студией, спальней, кухней и столовой, предназначенный для его аккомпаниатора. Моше счёл это ненужной тратой, но сын настоял на своём. Газета Dallas News сообщала, что «собственный кабинет Иегуди, где он шлифует и оттачивает свой репертуар, — это возвышенная комната с видом на сто миль долины. За дикими оленями ухаживают, поставив им лохань с водой и брусок соли». Леса были полны охотников, но убивать животных никогда не входило в число сельских забав Иегуди.
«Мы вернулись в наш чудесный дом», — написал он своему австралийскому тестю 20 февраля,
[Слова Менухина:] где мечтаем встретить вас… Немногое наполнило бы меня большей радостью, чем привезти нашу милую Нолу к вам и всем дорогим, кого она так давно покинула. Моё великое утешение, однако, в том, что Нола ликующе счастлива, её ум и душа столь всецело укоренены в нашей жизни, что тем изнуряющим чувствам тоски почти нет в ней приюта. [конец слов Менухина]
Довольно трогательно писал он о «великой и славной» Замире, которая
[Слова Менухина:] развивается с каждым днём. Хотя моей гордости и нежности и достаётся порой изрядных ударов от её руки — как, скажем, когда я пытаюсь покормить или успокоить её лишь затем, чтобы обнаружить, что Нола или Луиза [нянька] лучше подходят для этой попытки. [конец слов Менухина]
Иегуди чувствовал близость со своей австралийской семьёй. Удручённый событиями в Европе и скептически настроенный к качеству американской культуры, он начинал думать об Австралии как о сплаве лучшего из Европы и Калифорнии:
[Слова Менухина:] Какой трепет я испытаю, когда настанет пора вновь оказаться там — на сей раз как один из жителей этой страны. Это поистине привилегия [так] — суметь так глубоко вкусить культур [так] Европы, пока ещё было время, и наконец привить себя к крепким и устремлённым в будущее корням Австралии. [конец слов Менухина]
В начале марта пришла весть о рождении первого ребёнка Хефцибы — сына по имени Кронрод, названного, как утверждалось, в честь крымского родственника Маруты. Появление на свет нового ребёнка, должно быть, вызвало горячие семейные обсуждения и лихорадочные деловые звонки по обе стороны Тихого океана, потому что три недели спустя Иегуди отплыл в Австралию. Решение о поездке было принято лишь пятью днями ранее, сообщили прессе. Это был прежде всего отдых, подарок Ноле к её двадцать первому дню рождения, но Иегуди намеревался подобрать оборванные концы отменённого австралийского тура. Он собирался дать сольные концерты в Сиднее и Мельбурне и, в паре с Хефцибой, сделать записи для HMV (которая из-за войны не смогла записать с ним новый репертуар в Лондоне).
Так брат и сестра должны были воссоединиться после всего восемнадцати месяцев разлуки, а Нола — вновь увидеть отца и познакомиться с его новым сыном Майклом, своим единокровным братом, которого его вторая жена Ширли родила за несколько месяцев до появления Замиры. Замиру должна была опекать её нянька Луиза Блохман, а компанию Менухиных дополняли аккомпаниатор Хендрик Эндт и сестра Ялта, поехавшая вопреки воле родителей. Иегуди помог ей получить паспорт и, можно сказать, тайком вывез её из Лос-Гатоса, навлекши на свою голову гнев Моше. О Ялте сообщали, что она подумывает поселиться в Австралии вместе с сестрой. Австралийские газеты недобро намекали, что она высматривает нового мужа. Когда 26 марта компания отплыла из Сан-Франциско, её сопровождали рояль, тридцать мест багажа и большая детская коляска.
Пусть это и был отдых, Иегуди воспользовался короткой стоянкой парохода «Марипоса» в Гонолулу, чтобы дать концерт под вечер. Судно причалило в два часа дня и отбыло в восемь. «Дал чудесный концерт в Гонолулу, — телеграфировал он отцу. — Чувствую себя лучезарно. Йебнолира Ялта». Подпись производилась от «Йегуди, Нола, ЗамИра» — неуклюжий вариант первоначального семейного сгустка МоМаЙеХеЯ, который и сам был не слишком изящен, но по крайней мере экономил на плате за слова в телеграмме.
Семьи Менухиных и Николасов насладились счастливым воссоединением в мельбурнском доме Джорджа Николаса, куда они прибыли в день рождения Иегуди — ему исполнилось двадцать четыре. На домашней киноплёнке видно, как три матери — Нола, Хефциба и мачеха Ширли — с гордостью катят своих младенцев в колясках на хороших рессорах. Несколькими неделями позже Иегуди начал серию сольных концертов в Сиднее; прошло пять лет с тех пор, как он там дебютировал. 15 мая в зале был английский критик Невилл Кардус, пришедший его послушать. «Слепому, — писал он, — простительно было бы вообразить, будто эту сольную сонату Баха играет не один, а по меньшей мере три скрипача-мастера».
Вести из Европы были отчаянные — «великая всеобщая тревога», как называл это Иегуди. Голландия только что капитулировала. Остатки британской армии готовились ускользнуть из Дюнкерка. Любимому Иегуди Парижу вскоре предстояло быть занятым немцами. В июне Иегуди объявил о немедленном возвращении в Америку из-за чрезвычайного положения, но переменил решение прямо перед отплытием судна и вместо этого вернулся на овцеводческую ферму Николасов ради настоящего отдыха.
Поскольку Нола была уже на седьмом месяце беременности, благоразумнее было избежать нескончаемого и, возможно, штормового океанского перехода. Прежде чем отправиться на ранчо, он сыграл Концерт Бетховена на концерте в Мельбурне 19 июня в пользу французского Красного Креста. Другие благотворительные концерты собирали средства для австралийского Красного Креста и для «Еврейского призыва» лорда Ротшильда в пользу жертв войны и детей-беженцев в Британии. Позднее в том же году, когда Иегуди грозил призыв по новому американскому закону о наборе, Моше заявлял, что собрал 70 000 долларов на военные благотворительные нужды, — с тем подразумеваемым выводом, что продолжать такую работу он не сможет, если его вынудят пойти в армию.
Домашние фильмы являют Иегуди в бурлящем настроении во время его австралийского пребывания. Никогда он не выглядел счастливее, чем когда был на овцеводческой ферме Николасов в Териналлуме. Хефциба, которой только что исполнилось двадцать, поверяла своему дневнику, что между нею и братом царит «liaison spirituel» — духовная связь. На плёнке видно, как они карабкаются на крышу амбара: он — красивый и стройный, в бриджах для верховой езды и сапогах, она — миниатюрная и хорошенькая, в шикарных новых нарядах, ничуть не похожих на те стыдные одеяния, что когда-то наспех кроила ей мать. Вот двое молодых людей, брызжущих здоровьем и безграничной любовью к жизни. (Нола, будучи к тому времени на восьмом месяце беременности, держалась вне кадра.) Хефциба сказала брату, что её больше не преследуют страхи кого-нибудь не угодить. И вправду, она, казалось, всецело сроднилась со своим новым существованием жены фермера, — но, быть может, играла чуть слишком усердно на потеху камере. Мы видим её верхом, сгоняющей овец, наслаждающейся жизнью на воздухе. Её муж Линдсей был всецело предан ей, а она — ему, мирясь с тем, что она в письме назвала его «совершенно недостаточным образованием». В отличие от Иегуди, Хефциба не приглашала супруга учить стихи Гейне в немецком подлиннике.
7 августа взрослые дети дали неформальный концерт для австралийских друзей, чтобы отметить двадцать шестую годовщину свадьбы родителей, преспокойно пребывавших вдали, в Калифорнии (куда неугомонная Ялта вернулась). Вскоре после этого Нола переехала в мельбурнский родильный дом, которым заведовали монахини, в ожидании родов. Иегуди вспоминал, что сёстры-монахини, приносившие ему каждое утро завтрак, «не возражали против моих занятий и вообще относились ко мне с величайшим вниманием». Часы перед родами остались, по его словам, живыми в его памяти:
[Слова Менухина:] Один богатый мельбурнский коммерсант одолжил мне свою коллекцию скрипок, и я помню, как пробовал их в больнице, а потом шёл в ратушу на репетицию Концерта Брамса, не зная, что явится раньше — младенец или Брамс. [конец слов Менухина]
Подтвердить хронологию этого анекдота оказалось трудно. Роды случились 17 августа. Сведений об исполнении Концерта Брамса 16 или 17 августа обнаружить не удалось. Иегуди, впрочем, дал совместный концерт с Хефцибой в конце месяца, а позднее сделал для HMV запись соль-мажорной Сонаты Брамса — 18 сентября, как раз перед возвращением в Калифорнию. Быть может, он в памяти перепутал концерт и сонату.
Вторым ребёнком Нолы был мальчик, которого назвали Кров Николас. Николас — в честь деда, а «Кров» придумал сам Иегуди, унаследовавший, по его словам, от матери неприязнь к «поколенчески консервативным» именам вроде Тома, Дика и Гарри. В своей автобиографии он объяснял, что просто хотел короткого слова с буквой «р» в нём. Если исковеркать произношение, «Кров» можно сделать похожим на русское слово «кров» — «крыша» или «убежище». Если смягчить окончание, как в «кровь», оно напоминает русское слово, означающее «кровь». На иврите «кров» означает «война» или «битва»; а поскольку Битва за Британию 15 августа вступила в решающую фазу, есть косвенные основания в пользу этой версии, которую он предложил одному техасскому журналисту, приехав в Хьюстон два месяца спустя. Но в его мемуарах война не упоминается. «Кров стал означать просто „Кров“», — заключал он окончательно.
Дома в Калифорнии Иегуди должен был встать на воинский учёт. «Теперь у меня трое иждивенцев», — сказал он репортёрам, выходя из мэрии Лос-Гатоса. Его дело стало cause célèbre. Спасёт ли его слава от военной службы? Считалось, что человек с женой и двумя детьми может получить отсрочку, если он единственный источник дохода в семье. Ходили слухи, что у Нолы есть личное состояние, но Моше доказывал, что её средства заблокированы из-за войны между Британской империей и Германией. Призывной комиссии из пяти человек разделилась во мнениях. Один член заявил, что с Иегуди следует обходиться как с любым другим американцем; другой, предположительно антисемит, «не любил эту фамилию». Номер Иегуди (2648) стоял далеко в конце списка, сказал первый, и его всё равно, вероятно, не скоро вызовут. Войны пока нет, а правительство не намерено разбивать семьи. «К тому же он слишком толст и, вероятно, непригоден к армейской жизни». Тремя голосами против двух его отнесли к категории А (годен к службе), но предоставили девяностодневную отсрочку на время выяснения его финансового положения. Вторая отсрочка в феврале 1941 года позволила ему приступить к запланированному турне по Южной Америке.
Публичная позиция Иегуди была безупречна:
[Слова Менухина:] Мои намерения — исполнить свой долг в том качестве, в каком я буду наиболее полезен своей стране, не ставя под угрозу безопасность моих жены и детей. Если стране я понадоблюсь, я буду рад послужить. [конец слов Менухина]
Тем временем он мог возобновить свою жизнь концертирующего артиста. Когда Хейфец заболел, Иегуди подменил его в Чикаго, будучи предупреждён всего за сутки. Он сел на полуночный экспресс из Нью-Йорка после выступления в Таун-холле и сыграл Концерт Бетховена без репетиции. Другие концертные ангажементы привели его в Гавану, Майами и Форт-Уэйн, где он играл для солдат действующей армии и говорил о победах нацистов в Европе.
В этот мрачнейший для западной демократии час в США была мощная поддержка изоляционизма, но Иегуди выражался решительно антигитлеровски:
[Слова Менухина:] Не вижу, как он вообще сможет спаять народы Европы в однородное целое. Он пытается сделать это принуждением, но имеет дело с нациями и группами, совершенно различными. Они бывали под многими завоевателями. Даже лучшие из [диктаторов], Бонапарт и Цезарь, не смогли удержаться. Европа сможет осуществить свои идеи лишь как счастливый союз совершенно свободных стран. [конец слов Менухина]
Он дал «прощальный» концерт в Сан-Франциско накануне своего отъезда в Аргентину. Новый критик газеты Chronicle, Альфред Франкенстайн, сказал, что в его исполнении «недоставало многого из огня и остроты», потребных в Концерте Брамса, но публика, кажется, осталась вполне довольна: после первой части его старый друг Пьер Монтё повёл аплодисменты с дирижёрского возвышения. В Аргентине и Бразилии он имел ещё больший успех: «Десять аншлагов подряд в одном только Буэнос-Айресе», — докладывал Моше, который был в своей стихии, в последний раз послужив импресарио турне. После первого концерта Иегуди в Рио-де-Жанейро публика оставалась в зале ещё час. «Люди были от него без ума, — писала Нола отцу. — Никогда прежде там никто не имел такого успеха». Но к 1996 году Иегуди помнил из этой поездки совсем немного — разве что колоритный обмен репликами с еврейским грузчиком: «Moi aussi, je suis piqué» — «Меня тоже уязвили», — крикнул этот человек Иегуди, когда его судно причалило в Рио-де-Жанейро. Это выражение расового братства запало ему в память. Турне полагалось быть частью вашингтонской политики «доброго соседства» по отношению к Латинской Америке, но, вернувшись в США, Иегуди высказался против снисходительности дяди Сэма в художественных делах: «Южноамериканцы возмущаются искусственными попытками установить культурные связи. Многие чувствуют, что к ним относятся покровительственно и бесчестно. Я инстинктивно почувствовал, что это не то, чего хотели».
Летом 1941 года он впервые принял приглашения на прибыльный летний концертный круг, играя в «Голливуд-Боул», «Робин-Худ-Делл» (под Филадельфией) и на стадионе Льюисона в Нью-Йорке (снесённом в 1960-х годах), где его выступление привлекло огромную аудиторию в двадцать три тысячи человек. Нола восторженно писала своей мачехе:
[Слова Нолы:] Здесь каждый вечер симфонические концерты, с выступлениями «Русского балета» и время от времени солистами. Потом мы едем в Чикаго на «Твентиз-Сенчури». Даём два концерта в парке Равиния — прекрасном месте в двадцати милях от Чикаго, где люди без билетов лежат на чудесных лужайках и даже сидят на деревьях. Мы надеемся вылететь из Чикаго в субботу вечером после концерта, чтобы прибыть рано утром в воскресенье и снова быть с нашими любимцами, — я по ним болею. [конец слов Нолы]
Нола пробыла вдали от своих младенцев три месяца, оставив их на попечение верной няньки Луизы.
Когда она вернулась в Лос-Гатос, тлевшая вражда между Нолой и свекровью вспыхнула пламенем. Нола дала яркий отчёт о желчности Маруты в письме к отцу, которое начиналось благодарностью за набор фотографий Хефцибы.
[Слова Нолы:] Я сначала отдала их Абба [Моше], потому что только так и можно услышать его честное мнение, — он отреагировал в точности как и мы: «Разве она не красавица, ах, как прелестны эти снимки» и так далее. Затем он передал их Маммине [Маруте], чьё лицо при виде красоты Хефцибы и её утончённого облика омрачилось пуще прежнего ревностью и горечью. Ей ненавистна её причёска — она говорит, что та выглядит как любой «Том, Дик или Гарри», потом — «глаза у неё нездоровые», а на снимке, где она улыбается, «рот у неё не тот, она приобрела типичную австралийскую улыбку»; всякий австралиец, какого она когда-либо встречала, улыбается одинаково — много зубов, похоже на наших голливудских девиц, очень-очень искусственно. Когда я сказала: «Австралийцам это лестно, Маммина, к тому же у них есть все основания смеяться открыто, будучи таким счастливым, беззаботным народом», — на что М. ответила таким пошлым тоном и взмахом руки: «О, вздор, дитя; живя среди всех этих мелочностей, ты хочешь сказать, что не была рада вернуться [в США], когда вернулась?» Я сказала: «Если бы не туры Иегуди, мы всё ещё были бы там и непременно вернёмся, как только сможем». [конец слов Нолы]
Снова взглянув на фотографию улыбающейся дочери, Марута вернулась к нападкам:
[Слова Нолы:] «О, может, она и улыбается, но за глазами такая печаль». Боже! Что за женщина. Я сказала: «Отдайте их [фотографии] мне, Маммина, вы можете увидеть всё это, если хотите увидеть, но это и вправду два превосходных снимка чрезвычайно привлекательного человека». Так что ни одну из фотографий она в рамку не вставит, ни одну! (Её же собственными словами.) Могу прибавить, что всё это происходило на глазах у дюжины людей. [конец слов Нолы]
Нола сказала, что Иегуди разделял её потрясение:
[Слова Нолы:] Абба, кажется, наконец открыл глаза — по крайней мере, нам двоим — на то, какова его спутница на самом деле и как она его подвела; а она вся полна горечи и ненависти ко всему миру, до того, что это сказывается на её внешности и на всём её существе. «Нутс» [ласковое прозвище Иегуди у Нолы] просто сидит в стороне, глядя самым несчастным и отсутствующим взглядом; нам крайне неприятно туда ездить, но сейчас, когда Нянька вчера вернулась, а наш дом ещё не пригоден для жилья, нам приходится ездить туда ночевать, что ввергает нас в глубокое уныние и ненависть к этому месту, — но это состояние скоро рассеивается, стоит нам войти в наши владения и воссоединиться с нашей семьёй здесь. Сегодня утром Нутс не спустился к завтраку. Он выпил гоголь-моголь у нас в комнате и продолжил заниматься, что оставило меня наедине с главами семьи — А. и М. О боже! Что за посиделки. «Нутс неважно выглядит, слишком уж худ». М. терпеть не может летних концертов, вечно так жалеет артиста, которому приходится жертвовать своими летними месяцами, чтобы концертировать всего лишь ради денег. Я сказала ей, что Нутс посмеялся бы над ней, если бы знал, что она его жалеет, ведь он так здоров и счастлив и к тому же любит испытать себя, играя на этих летних концертах. На что она вскинулась, заявив, что Нутс не стал бы смеяться ни над одной взрослой женщиной, и уж конечно не над ней, и так далее, и так далее, и так далее!!!… Я по самую макушку сыта всем этим и хочу забыть и это, и их. [конец слов Нолы]
Иегуди, очевидно, уже некоторое время был встревожен тем, как складывается его жизнь. В осторожном, но всё же удивительно откровенном интервью музыкальному журналисту Россу Парментеру, опубликованном в New York Times ко времени его выступления на стадионе Льюисона и перепечатанном в Лос-Анджелесе в самый день той сцены, что описала выше Нола, Иегуди рассуждал о переходе от вундеркинда к художнику и едва ли не обличил то воспитание, что дали ему родители:
[Слова из интервью Иегуди Россу Парментеру:] Осознание нужды в переменах приходило постепенно. Он чувствует, что его пробуждение к сознанию жизни наступило позже, чем у большинства молодых людей, и что оно пришло бы раньше, если бы он ходил в школу или участвовал в общем деле, как другие маленькие дети. Тогда он развил бы в себе чувство своего места в общем деле и той доли, что должен внести. Лишь когда ему перевалило за двадцать, он начал понимать пути жизни, процессы перемен и меру человеческой независимости и подчинённости в этом мире. Тогда он осознал, что должен быть ответствен перед самим собой, что должен быть собственным голосом, а значит, должен иметь голос… полное понимание того, что он делает… «До той поры я поступал вполне инстинктивно. Но приходит время, когда инстинкт даёт сбой…» Процесс перестройки сделал необходимым заново изучить весь его репертуар. [конец слов из интервью Иегуди Россу Парментеру]
Его младшая сестра тоже почувствовала нужду найти собственный голос. В октябре 1941 года Ялта тайно бежала в Рино, чтобы выйти замуж за Бенджамина Ролфа, миннеаполисского юриста, который был призван по закону о наборе и проходил военную подготовку в ближнем армейском лагере. Когда Ялта встретила его на вечеринке, он признался, что помолвлен с женщиной, которую не любит (та же участь, что постигла сестру Моше). Вскоре он влюбился в Ялту, и они тайком отправились в Рино. Однако она продолжала жить дома, где одной из её ежедневных обязанностей было приносить матери завтрак и читать ей утреннюю газету. Из-за её фамилии весть о тайном браке просочилась наружу, и она с бунтарским удовольствием прочла матери вслух историю своей собственной эскапады — минута, которую стоило беречь в затянувшейся войне между матерью и дочерью. Затем Ялта стала солдатской женой, прожив следующие четыре года в военных лагерях и родив двух сыновей. Её второй брак продлился заметно дольше первого, но тоже кончился разводом. Лишь в третьем браке — с американским пианистом и психиатром Джоэлом Райсом — ей предстояло обрести прочное счастье.
Америка была как на иголках после вторжения Германии в Россию в июне 1941 года и всё более враждебной позиции Японии на Тихом океане. Осенью Иегуди дал совсем немного концертов. Вместо этого он работал дома со своим новым аккомпаниатором Адольфом Байлером, польским евреем, который ещё мальчиком учился у Лешетицкого в Вене, где нацисты пытали его и повредили ему руки. Он бежал в США и впервые встретился с Иегуди в Нью-Йорке. Имение в Алме продолжало обустраиваться. Байлер с женой жили в гостевом коттедже. У детей теперь была «застеклённая игровая, где они могли шуметь сколько душе угодно». Тридцать пять лет спустя Иегуди писал, что его, как он выразился, «вмешательства в их воспитание, пожалуй, могли казаться спорадическими и умозрительными. Я давал им есть сырые мозги, пить молоко от соседской коровы и брал их на закорки в долгие изнурительные прогулки по холмам». Он был к себе несправедливо суров. Немногие уцелевшие письма Нолы к отцу не содержат и намёка на упрёк.
В начале декабря он взял детей на их первый концерт — по дороге от Алмы, в Санта-Крусе. Неделя выдалась, так или иначе, весьма богатая событиями. 5-го числа, возвращаясь с концерта в Сан-Франциско, он попал в серьёзную автомобильную аварию, из которой они с Моше выбрались невредимыми. На следующий день он отправился в Мехико, где должен был дать серию из четырёх концертов. 7 декабря он добрался до пограничного города Эль-Пасо, когда пришла весть, что японцы разбомбили Пёрл-Харбор. Американские паспорта были объявлены недействительными. Другие отцы и мужья, быть может, сочли бы уместным вернуться домой в столь критическую минуту, но Иегуди лишь позвонил Ноле по телефону (как делал каждый день в отъезде) и стал ждать разрешения из Вашингтона; затем он проследовал в Мехико, чтобы исполнить свои музыкальные обязательства.
Иегуди никогда не сделал ни единого выстрела в гневе, но война должна была сделать из него мужчину.
Рекомендуемые записи
Бетховен: Соната до минор для скрипки и фортепиано, соч. 30 № 2 с Хефцибой Менухин (фортепиано) BID LAB 124 Записано: 30 марта 1938 года Хороший пример юного дуэта Менухинов.
Брамс: Соната для скрипки и фортепиано № 1 соль мажор, соч. 78 с Хефцибой Менухин (фортепиано) BID LAB 125 Записано: 18 сентября 1940 года Записывающий контракт Иегуди был заключён с британской компанией HMV/EMI, и, когда в 1939 году разразилась Вторая мировая война, его карьера звукозаписи почти застопорилась. Но австралийское отделение компании записало эту сонату Брамса в Сиднее с Хефцибой (миссис Линдсей Николас) вскоре после рождения сына Иегуди, Крова.
Глава 9. Менухин на войне. «Я узнал своего американского брата»

[иллюстрация: Игра для раненых, Гавайи, 1944]
1942: концертные поездки к войскам, новое ощущение широкой публики; 1943: февраль — поездки в Латинскую Америку и на Карибы; март — первая военная поездка в Великобританию; ноябрь — знакомство с Бартоком и заказ ему сольной Сонаты; 1944: март — концерты для войск на Аляске и Алеутских островах; июнь — концерты для американских солдат на Гавайях; сентябрь — вторая военная поездка в Великобританию, знакомство с Дианой Гулд; октябрь — концерты в только что освобождённых Антверпене, Брюсселе и Париже; ноябрь — премьера в Нью-Йорке сольной Сонаты Бартока.
Все четыре концерта Иегуди в Мехико (11, 13, 15 и 17 декабря 1941 года) прошли с аншлагом. Среди слушателей был изгнанник Кароль II Румынский, в конце 1920-х годов (в ту самую пору, когда Иегуди мальчишкой шалил в тронном зале королевского летнего дворца в Синае) уступивший власть своему сыну Михаю. В 1930-м он вернул себе трон — лишь для того, чтобы вторично отречься, поддавшись нажиму нацистов и позволив передать Венгрии изрядный кусок Трансильвании. (В послевоенные годы Иегуди сблизится с несколькими бывшими королями и подружится с принцессой Маргаритой, дочерью Михая.) В Мехико он встретил участников квартета Ленера — прославленного венгерского ансамбля, с которым ему и Адольфу Байлеру предстояло играть камерную музыку (Концерт Шоссона для фортепиано, скрипки и струнного квартета) в Нью-Йорке уже после войны. Дал он и вольную, «для всех желающих», радиопередачу для студентов и школьников.
Вскоре он вернулся в Альму — на то, что пять лет спустя загадочно назвал «унылым Рождеством, хоть я и был дома». В окрестности Лос-Гатоса как раз перебросили войска, объяснял он позже одному журналисту:
[Слова Менухина:] Только что начавшаяся война, казалось, вот-вот вспыхнет пламенем прямо среди нас; кто-то решил, что надо сделать что-нибудь для всех этих ребят, и я дал для них концерт — первый из многих сотен, которые я потом дал для «вооружённых сил». [конец слов Менухина]
Тысяча человек, восемьсот пятьдесят из которых были военные, слушали его 30 декабря в актовом зале местной средней школы. Отпечатанной программы не было; публика сама выкликала, что́ хочет услышать. На иных из позднейших солдатских концертов он объявлял лишь первую часть какого-нибудь концерта, а когда после аплодисментов она заканчивалась, спрашивал, не желают ли слушатели продолжения. Способность вызвать душевный отклик даже у самых неискушённых слушателей была связана с теплотой его натуры. Бруно Вальтер прозорливо заметил, что музыка — хороший проводник личности, как металл — хороший проводник тепла: [Слова Бруно Вальтера:] «Через музыку говорит сам человек. Слушатели чувствуют человека, и то, что они чувствуют в Иегуди, они любят». [конец слов Бруно Вальтера]
Нола с детьми поехала с ним в Нью-Йорк, который, как и в довоенные годы, должен был стать его зимней базой. Остановились они в «Хэмпшир-Хаусе» на Сентрал-Парк-Саут — по адресу более модному (и дорогом), чем те гостиницы, что выбирал Моше в предыдущее десятилетие. (Позднее, уже во время войны, они сняли квартиру на Манхэттене. Ноле и её подруге Клари Дорати предстояло выучиться в Нью-Йорке на медсестёр.) Иегуди заменил захворавшего Фрица Крейслера в зимнем турне и дал ещё несколько благотворительных концертов в пользу Красного Креста. Он играл в военных лагерях под крупными городами, и к маю, когда вернулся в Калифорнию, за плечами у него было восемнадцать таких концертов, устроенных «Кэмп Шоуз Инк.» для Объединённых армейских служб (USO). Он выступал в Форт-Снеллинге и Форт-Девенсе, в Акронском арсенале и клубе лагеря Грант.
Он играл для Женской добровольной службы Америки, для Фонда помощи России в войне и для Красного Креста — последний концерт прошёл с аншлагом в «Карнеги-холле» под управлением Барбиролли. Один майамский журналист заметил, что Иегуди [Слова журналиста:] «даёт столько благотворительных военных концертов, что диву даёшься, как он вообще ухитрится дать хоть один, который принесёт ему пару шекелей». [конец слов журналиста] В самом деле, за одну ту зиму он выступил в Нью-Йорке пять раз — в том числе с редким исполнением Концерта Дворжака с Нью-Йоркским филармоническим оркестром под палочкой Юджина Гуссенса и в концерте, куда вошла сольная соната Хиндемита (ор. 31 № 4), — быть может, именно она навела его на мысль о заказе, который два года спустя он предложит Беле Бартоку.
Игра для простых людей в мундирах подействовала на Менухина сразу же. Уже в январе 1942 года, всего после нескольких выездов к войскам, он назвал свою новую публику [Слова Менухина:] «самой культурной и необыкновенной аудиторией, какая у меня когда-либо была. Я пробовал разные роды музыки, и они отзывались на всё». [конец слов Менухина] Подобных демократичных и благонамеренных суждений и следовало ожидать от газетного интервью, но Иегуди развил эту мысль в частном письме тестю в Австралию, написанном несколькими месяцами позже, когда он был в Альме:
[Слова Менухина (письмо тестю):] Война принесла много прекрасного вместе с дурным. На страну снизошла великая текучесть, освобождённая слиянием личных интересов в единую всеобъемлющую необходимость; и пришло это в час, когда нашей стране всего опаснее грозят враждебные силы. Юнион-Джек и Серп с Молотом веют в братстве, люди всякого звания сходятся в общем труде, где наградой служит одна лишь заслуга, и (по крайней мере на время) мысли, устремления, честолюбия — всё открыто и честно.
Я узнал своего американского брата, я узнал собственное поколение — то, чего в жизни моей я был отчасти лишён именно я. Играя этим людям, ставишь и музыку, и самого музыканта всецело во власть мгновения — ни традиция, ни концертная церемонность не встают на пути прямого общения… Эта деятельность, вероятно, останется моей «единственной» военной деятельностью. Ты, может, посмеёшься, но, судя по нескольким полученным мною письмам, музыка способна поднять этот «боевой дух». Ни в коем случае не толкуй это так, будто я оставляю публику в исступлённом восторге, — а лишь так, что и нашим, и вашим бойцам [то есть австралийским войскам] довольно вспомнить красоту и блага родных краёв, чтобы обрести на полях сражений цель и стойкость. [конец слов Менухина]
Лето было на пороге, отмечал Иегуди в том же письме, сообщая, что вид Альмы преобразился по сравнению с той «голой, стеснённой землёй», какую знало семейство Николас, гостившее там четырьмя годами ранее по случаю свадьбы Хефцибы с Линдси. [Слова Менухина (письмо тестю):] «Наш прекрасный дом, — писал он, — тихо срастается с нашим существом, и мы уже не робеем перед посудомоечной машиной, перед значительностью зелёного ковра в гостиной или перед рассеянным светом в нашей музыкальной комнате. Работы снаружи — бассейн, лужайка, дорожки и каменная кладка — должны завершиться к концу следующей недели». [конец слов Менухина]
В Австралию Иегуди всегда писал в оптимистическом расположении духа. Он сообщал также, что Нола — «сладчайшее, обворожительнейшее создание» — теперь ещё и стряпает. Кухарок, да и вообще любой прислуги, в военной Калифорнии было не сыскать. Адольф Байлер с женой перебрались в гостевой домик, писала отцу Нола. Иегуди играл в стольких армейских лагерях (назавтра он уезжал в Сакраменто), что хорошо было иметь мистера Байлера под рукой.
В августе Иегуди дал интервью, показавшее, куда направлены его мысли даже в ту мрачную пору, ещё до того как перелом в войне склонился на сторону союзников:
[Слова Менухина:] Когда война кончится, порождённая ею жгучая ненависть будет ещё долго тлеть. Вот тогда-то ценности, созданные человечеством через приобщение к искусству и через эстетические устои, станут оружием в борьбе с той порчей, что дикость нанесла миллионам, ей подвергшимся. [конец слов Менухина]
Три года спустя он первым из музыкантов-классиков выступил перед уцелевшими узниками концлагеря Берген-Бельзен и первым из иностранцев сыграл для немцев в британской зоне — по радио.
В июне 1942 года Иегуди признал поражение в затяжной борьбе с Сезаром Дж. Петрилло, колоритным главой Американской федерации музыкантов. Кампанию профсоюза против себя он довольно подробно описал в автобиографии. Поскольку настоящая война шла в других краях, письмо Иегуди о согласии от 6 июня было выдержано в духе нежелания поднимать шум — он вступил в местное отделение АФМ по округу Санта-Клара. Членство обеспечило ему возможность прибыльных выступлений под открытым небом позднее тем летом — на стадионе Льюисона в Нью-Йорке и на Грант-Филде в Чикаго, где, как с гордостью писала отцу Нола, у него была публика в двести тысяч человек. Из Чикаго он привёз игрушечную скрипку сыну Крову ко второму дню рождения.
К осени частые отлучки Иегуди начали сказываться на безмятежном нраве его жены. Назавтра он уезжал, писала Нола из своего уединённого дома на склоне холма, чтобы дать три концерта в Лос-Анджелесе, а после всего четырёх дней дома его снова не будет три недели: «Не люблю провожать его, мне здесь так одиноко». Она прибавляла, что этой зимой на восток не поедет: ангажементы у Иегуди были лучше, чем у других артистов, но денег всё равно недоставало. Письмо было помечено 10 ноября. Тремя днями раньше американцы вторглись во французскую Северную Африку в ходе операции «Факел» — первого этапа ответного удара Америки по державам Оси.
Невзначай это расстроило один из заветных планов Иегуди. Он ещё прежде написал своему лондонскому агенту с просьбой устроить несколько концертов в военной Англии, и осенью пришло официальное приглашение. Его прибытие было объявлено на 25 октября, но, сообщала отцу Нола:
[Слова Нолы Менухин (письмо отцу):] Проведя неделю в нервном ожидании в Нью-Йорке, дожидаясь приказа лететь в Англию, в последнюю минуту они выяснили, что достать места на самолёт, чтобы он успел вернуться к началу американского турне, невозможно. Англичане были так огорчены, что Гарольд Холт попросту отложил концерты, а не отменил их. [конец слов Нолы Менухин]
По официальной версии, всё до последнего дюйма грузового пространства было занято переброской жизненно важных военных материалов для близившегося вторжения в Северную Африку. Разочарование Иегуди смягчилось, когда назавтра после отмены собственного рейса он увидел заголовок: «Миссис Элеонора Рузвельт летит в Лондон». В позднейшие годы он никогда уже не терпел унижения быть снятым с рейса.
Власти согласились с его доводом, что концертирующего артиста можно отправить через Атлантику вместе с прочими грузами первой необходимости — «трюфелем», как он выразился, «в очередной партии тушёнки». Его поездку в Британию перенесли на март 1943 года. Это означало отмену прежних обязательств, но война дала Иегуди новое чувство свободы и власти над собственной жизнью. Перед британской поездкой он предпринял второе турне по Латинской Америке, куда вошли Мексика, Коста-Рика, Панама, Чили, Перу, Аргентина, Бразилия и (на обратном пути) Карибы, где он постарался сыграть в как можно большем числе американских лагерей и морских баз. Прессе Иегуди говорил (как это водится у музыкантов), что музыка — самый действенный способ укреплять добрые чувства между народами, но о том, что́ переживала Нола, глядя на долгие, а порой и опасные отлучки мужа, можно только догадываться — участь, разделённая ею с миллионами жён военных.
Именно во время перелёта над Карибами Иегуди попал в единственную в своей жизни авиакатастрофу, о которой он с обаятельной небрежностью отзывался как о «пустяковом деле, ничего особенного». При взлёте в Пуэрто-Рико его армейский биплан подхватило порывом ветра, и он завершил свой путь в сахарной плантации. По счастью, он не загорелся: сгореть в пламени палёного сахара было бы нелепой смертью для того, кто впоследствии столь пылко ополчится против этого вещества в повседневном рационе. Происшествие случилось после того, как он поучаствовал в джем-сейшне с группой армейских музыкантов, расквартированных в Пуэрто-Рико. На рекламной фотографии видно несколько унылое трио — контрабас, банджо и электрогитара, — играющее «St Louis Blues», мелодию, которую Иегуди, вероятно, ни разу в жизни прежде не слышал.
Карибское турне далось ему тяжело:
[Слова Менухина:] Каждый день я играл хотя бы один концерт в лагере, и, признаться, к концу этих двух недель — вставая в пять утра, садясь в самолёт до нового лагеря к обеду, а то и после, готовясь к вечернему концерту, затем лёгкий ужин… Это было единственное время в моей жизни, когда вид человеческого существа был мне невыносим. Всякое двуногое было выше моего терпения. [конец слов Менухина]
Ещё одним свидетельством того, как война изменила его жизнь, стало участие Иегуди в художественном фильме. Высокопарные возражения Моше против довоенных голливудских предложений едва ли имели отношение к этому скромному замыслу — экранизации популярного «Stage Door Canteen». Постоянная нью-йоркская достопримечательность военных лет, это варьете-попурри предназначалось для солдат, приезжавших в город в увольнение. Фильмы рассылались по американским военным базам по всему миру, и в выпуск февраля 1943 года вошёл эпизод, где Иегуди с Адольфом Байлером дали дивно проникновенное прочтение «Аве Марии» Шуберта перед благоговейно внимающей публикой из военных.
В марте 1943 года Иегуди наконец добрался до Англии — вместе с Королевскими военно-воздушными силами. Он вылетел из Монреаля на том, что пресс-релиз Моше именовал «специальным бомбардировщиком». Трансатлантический перелёт, как сообщалось, был «рискованным». Иегуди прибыл «полузамёрзшим после нескольких часов, проведённых в тесноте носовой части американского бомбардировщика». Он пробыл там шесть недель, играя на военных заводах, а также в лагерях американской армии и Королевских ВВС. «Всё дивно, восхитительно», — телеграфировал он отцу. Вершиной поездки стало 5 апреля, когда он превосходно исполнил Скрипичный концерт Брамса — трансляция шла на всю страну из студии Би-би-си в Майда-Вейл (Симфонический оркестр Би-би-си ради этого события специально приехал в Лондон со своей военной базы в Бедфорде). По окончании исполнения аплодисменты возглавил дирижёр, сэр Адриан Боулт. (На архивной записи его «Браво!» слышится громко и отчётливо.) На следующий день безымянная статья в «Дейли телеграф» вопрошала, сознаёт ли Иегуди
[Слова автора статьи в «Дейли телеграф»:] ту радость, что он дарит нам среди войны, и как мы благодарны ему за то, что он приехал сюда… Заворожённо слушая его великолепное исполнение Брамса, я думал о радости, которую он дарит тем, другим слушателям — музыкально одарённым мужчинам и женщинам в армии, — и, быть может, многие из страждущих в Европе тоже смогли услышать неземную красоту этой игры. Он наверняка укрепил их веру в то, что цивилизация уцелеет и одарит мир всем, что она способна дать! [конец слов автора статьи]
Не меньшее удовлетворение Иегуди получил от концерта в Ройял-Альберт-холле в пользу «Свободной Франции». Генерал Шарль де Голль впоследствии наградил его Лотарингским крестом и пригласил на обед в «Савой» с французским «кабинетом» в изгнании. И спустя четыре года перерыва Иегуди наконец смог возобновить работу для HMV. Единственные его записи за минувшие годы были сделаны в Австралии: Соната Брамса ор. 78 — с Хефцибой. Концерт Венявского с Симфоническим оркестром Эй-би-си в Сиднее (под управлением д-ра Хайнце) так и не вышел — по-видимому, потому что оркестр не дотягивал до стандарта HMV. 31 марта 1943 года он записал Концерт Моцарта ре мажор (K. 218) в Ливерпуле, с Малколмом Сарджентом, дирижировавшим Ливерпульским филармоническим оркестром. С восстановленным в правах аккомпаниатора Марселем Газелем он записал несколько популярных односторонних пластинок на 78 оборотов, особенно уместных для слушания в военную пору, — среди них «Арию» Баха на струне соль и «Аве Марию» Шуберта. (Газель бежал из Бельгии во время Дюнкеркской эвакуации 1940 года.)
Когда Иегуди задержался с обратным перелётом в Америку, наземный персонал аэродрома, как сообщалось,
[Слова автора репортажа:] смастерил тёплый чехол, чтобы держать драгоценный «страдивари» при ровной температуре, пока самолёт будет в верхних ледяных слоях… Менухин дал им экспромтом концерт… аккомпанировал ему на фортепиано офицер Королевских ВВС по погрузке, который, несмотря на «нервы», справился не так уж плохо и был удостоен маэстро похлопывания по спине. Говорят, что его скрипка застрахована на бо́льшую сумму, чем стоит тот чудесный бомбардировщик, на котором он летел! [конец слов автора репортажа]
Надо думать, Иегуди не хотел портить хорошую историю признанием, что настоящего «страдивари» оставил дома. Скорее всего, он играл на копии работы Эмиля Франсе.
Приверженность Менухина музыке Белы Бартока восходит к концу этого, 1943 года. Он уже решил, что должен больше играть современной музыки, и часть лета провёл, разбирая новые партитуры вместе с Адольфом Байлером. К Бартоку он пришёл через увлечение другого венгра — дирижёра Антала Дорати. С Дорати и его женой Клари они с Нолой познакомились в 1940 году во время тихоокеанского плавания в Австралию, куда Дорати ехал дирижировать балетными спектаклями. Их дочери, Замира и Тонина, были ровесницами, а жёны особенно сдружились. В Нью-Йорке Дорати был музыкальным руководителем «Балле тиэтр» и скромной «Нью опера компани». Он пригласил Менухина на вечер камерной музыки у себя дома, где играли Бартока, — чем вызвал гневную реакцию соседей по многоквартирному дому Дорати. Дирижёр рассказывал в мемуарах, что [Слова Антала Дорати:] «в дверях возник огромный полицейский, яростно кричавший на нас: „Выключите это радио!!!“» [конец слов Антала Дорати] Музыкантами были Иегуди, Уильям Примроуз, Григорий Пятигорский и сам Дорати; в момент появления полицейского они играли Брамса.
Заступничество Дорати подкрепил ещё один дирижёр — Дмитрий Митропулос, который — быть может, не случайно — пригласил Иегуди исполнить Второй скрипичный концерт Бартока с Миннеаполисским оркестром в ноябре 1943 года. Иегуди сразу проникся им, назвав его «мощным сочинением, отвечавшим моему темпераменту», и был глубоко поражён Митропулосом, который дирижировал наизусть не только концертом, но и репетициями. Музыка Бартока обладала над ним особыми чарами: «Ни один композитор не влёк меня так неудержимо, как Барток», — скажет он позднее слушателям Би-би-си.
[Слова Менухина:] Я чувствовал себя заодно с его неумолимыми и сложными ритмами, заодно с отвлечённым и вместе с тем предельно выразительным строением его мелодических линий, заодно с невероятно богатым размахом его гармоний — то простых, то резких или ироничных — и, превыше всего, заодно с той обтекаемой чистотой замысла и исполнения, всегда без единой тени лишнего или сентиментального. [конец слов Менухина]
Иегуди поставил Первую скрипичную сонату Бартока в программу концерта в «Карнеги-холле» позднее в своём сезоне 1943 года — через несколько недель после исполнения концерта. Венгерский композитор жил тогда в Нью-Йорке в стеснённых обстоятельствах и телесной слабости; двумя годами позже он умрёт от лейкемии. Иегуди написал ему с просьбой позволить им с Байлером сыграть Сонату для него. Барток недавно завершил Концерт для оркестра — пожалуй, самое приветливое и доступное сочинение позднего периода, — но слыл человеком нервным и замкнутым.
Прослушивание состоялось одним зимним днём в доме на Парк-авеню у одной из «тётушек» детских лет Иегуди — Китти Переры, матери его подруги Лидии. Встреча врезалась Иегуди в память. Полвека спустя он мог описать её в точных подробностях. Барток был уже там, когда исполнители пришли.
[Слова Менухина:] Он уже придвинул кресло, ноты на коленях, карандаш в руке — сущий строгий венгерский профессор. Ни тепла, ни «Как поживаете?»; ни слова. Ничего не оставалось, как вынуть скрипку и начать играть. К счастью, мы сыграли так, как мне и вправду хотелось её играть, и его первыми словами [после исполнения первой части] были: «Я и не думал, что произведения можно играть столь прекрасно раньше, чем много лет спустя после смерти композитора» — на безупречнейшем английском. Это было точно небо разверзлось! Возможность угодить композитору… дала мне невероятное чувство глубокого удовлетворения. Я чувствовал, что знаю его, знаю его сердце, его натуру и его цельность. [конец слов Менухина]
Тут же, на месте, Иегуди заказал ему сольную сонату:
[Слова Менухина:] Я подумал: что ж, вот мой случай. И не только оттого, что он нуждался в деньгах, хотя я никак не предполагал, что он не обналичит мой чек, пока не окончит работу, — такова была его цельность. Уверен, он написал бы мне и концерт, потому что в ту минуту он сделал бы всё, о чём бы я ни попросил, но я ограничился скромной просьбой… Я хотел взвалить на него как можно меньше бремени, чтобы он потратил ровно столько времени, сколько сам захочет. Он дал мне великую Сонату в четырёх частях — без сомнения, величайшее сочинение для скрипки соло со времён Баха. [конец слов Менухина]
Сонату Барток сочинил на зимней даче, предоставленной ему американской организацией композиторов ASCAP в Ашвилле, Северная Каролина. По просьбе композитора Иегуди затем прибавил «необходимые изменения в штрихах и», как выразился Барток, «совершенно необходимую аппликатуру и прочие указания». Антал Дорати присутствовал, когда Иегуди сыграл Сонату частным образом для него. [Слова Антала Дорати:] «Это дьявольски трудное сочинение», — писал он в мемуарах. [конец слов Антала Дорати] Зная это, Барток шёл навстречу просьбам Менухина о мелких изменениях всюду, где мог, «но был вполне твёрд, отказывая, когда чувствовал в том нужду». Когда работа над правкой завершилась, Барток прислал благодарность, суховато прибавив: [Слова Бартока:] «Очень рад слышать, что вещь исполнима». [конец слов Бартока]
Иегуди дал первое исполнение 26 ноября 1944 года — Нола и Замира сидели среди публики на концерте в «Карнеги-холле», который побудил Бартока (как некогда Элгара) выразить безграничное восхищение:
[Слова Бартока:] Он сыграл… баховскую Сонату до мажор в грандиозном, классическом духе. Мою Сонату тоже исполнил чрезвычайно хорошо. Когда есть настоящий большой артист, совет и помощь композитора не нужны — исполнитель прекрасно находит свой путь сам. И вообще отрадно, что молодой артист [Иегуди было тогда двадцать семь] интересуется современными сочинениями, не привлекающими публику, любит их и исполняет comme il faut. [конец слов Бартока]
И всё же сам Иегуди остался недоволен:
[Слова Менухина:] Жалею, что не сумел дать ему услышать её в поистине завершённом истолковании, ибо с годами эта музыка стала говорить со мной — и, полагаю, со всеми нами — в самых глубоких духовных понятиях. [конец слов Менухина]
Он прибавил, что часть-фуга Сонаты была «пожалуй, самой напористой, самой жестокой музыкой, какую мне доводилось играть». Приём в прессе был прохладным. Пожалуй, Иегуди стоило бы возродить свой довоенный обычай приглашать критиков на предварительные прослушивания незнакомой музыки. Олин Даунс писал, что Соната — «испытание для слуха, ума, отзывчивости самого учёного слушателя… при первом знакомстве мы отнюдь не приняли эту вещь ласково». Критик помоложе, Артур Бергер, писавший в «Сан», назвал Бартока бесспорно значительным композитором нашего времени; новое сочинение хорошо написано, прибавлял он, но «лишено рельефа». Сорок лет спустя Пол Гриффитс, видный биограф Бартока, окрестил — почти что оклеветал — сольную Сонату самым неуклюжим сочинением Бартока, «столь же неуклюжим на слух, сколь и в игре».
У Менухина подобных оговорок не было никогда. Он взял Сонату в репертуар, играл её войскам и записал в Лондоне в 1947 году. Он говорил о сокровенной связи между собой и композитором — о дружбе, которая, быть может, глубже многих отношений более долгого срока, потому что, как он выразился, «трепет знакомства с Бартоком был осознанием того, что через его музыку, без единого слова, его сердце открылось мне». Композитор сберегает сердцевину своей личности, самую суть своего «я», для своих сочинений, — и с этой бартоковской сутью Менухин стал очень близко знаком: он играл Второй скрипичный концерт по всему миру, дал его британскую премьеру на радио Би-би-си в 1944 году и записывал его не менее трёх раз с Дорати (не говоря уже о прекрасной версии с Фуртвенглером). Он включал бартоковские семь «Румынских народных танцев» во многие свои военные концерты. Позже, в 1958 году, он дал премьеру (за пределами Швейцарии) более раннего, прежде не изданного Первого скрипичного концерта. В 1966 году он записал Концерт для альта, а Первую сонату для скрипки и фортепиано записывал несколько раз. С 1960-х годов бартоковский «Дивертисмент» был одним из оркестровых сочинений, которыми он больше всего любил дирижировать.
Год 1944-й стал annus mirabilis ранней взрослой жизни Менухина. До ноябрьской премьеры Бартока в том году он предпринял три долгих поездки для вооружённых сил, которые должны были принести ему куда больше почестей — в дополнение к награде, уже полученной от генерала де Голля, — чем принесли на деле. Военные экспедиции начались в феврале с четырёхнедельного турне по Аляске и Алеутским островам, по большей части — в неотапливаемых самолётах с металлическими сиденьями, от которых их с Байлером трясло так, что потом они еле держались на ногах. Иегуди описывал острова как голые скалы, торчащие из северной части Тихого океана словно камни-переступы между Америкой и Россией. Врага уже выбили с островов, ближайших к Японии, так что непосредственной опасности не было, но края были негостеприимны, глухи и сыры. Дух у солдат был подавленный, люди изнывали от скуки, но слушать музыку они были готовы, обнаружил Иегуди. В одном госпитале рояль развалился, и его использовали как урну для пустых пивных бутылок, поэтому Иегуди дерзко сыграл программу из баховских произведений без сопровождения, и новобранцы наперебой просили ещё. На острове Адак, где строили взлётную полосу с расчётом бомбить оттуда собственно Японию, Иегуди поселили у коменданта базы, чей чин давал право на туалет в помещении. Аккомпаниатору Иегуди, Адольфу Байлеру, повезло меньше. Он сидел в отхожем месте снаружи, когда хлипкую будку, в которой оно помещалось, снесло недружелюбным арктическим ветром. Немало было потом веселья.
Жестокий холод и туман нередко причиняли неприятности. Самолёт музыкантов, порхавший с острова на остров, скользил над океаном, а затем с внезапностью, от которой обрывалось нутро, взмывал вверх, когда сквозь мглу показывалась земля. На взлётной полосе острова Шемья круглые сутки горели огромные нефтяные факелы. Однажды самолёт так далеко сбился с курса, что залетел на вражескую территорию:
[Слова Менухина:] Спешно возвращаясь с японской стороны океана, мы с облегчением увидели, как они [факелы] светятся сквозь туман, но с не меньшим облегчением я покинул этот столь глухой и напряжённый пост. [конец слов Менухина]
Одна семья в Сан-Хосе, ближайшем к менухинскому дому в Лос-Гатосе городке, получила письмо от служившего на Алеутах армейского капитана о своём земляке-герое:
[Слова армейского капитана (письмо):] Прелюбопытное было зрелище — Иегуди, играющий в свитере всего лишь для полной столовой солдат в перепачканной рабочей одежде, оторванных от всякой цивилизации на три четверти года. Я невольно противопоставлял эту сцену появлению того самого великого Иегуди в концертном зале — где мужчины одеты, а женщины раздеты по велению новейшей моды. И всё же аплодисменты за игру были так же долги и громки — и, вероятно, куда искреннее, чем в великих музыкальных залах мира. И, думаю, Иегуди оценил их не меньше. Он словно бы сомневался в теплоте приёма, пока аплодисменты не убеждали его в обратном. Всех нас поразила его манера держаться — не как недосягаемый вундеркинд, а как простой «парень», один из нас! [конец слов армейского капитана]
Пронизывающий холод северной части Тихого океана делал игру для Иегуди на редкость трудной, и он до последней возможной минуты кутался в толстые свитеры, надев на драгоценные пальцы варежки. В современных свидетельствах об этом нет упоминаний, но, похоже, он не стал рисковать своим «страдивари» «Принц Кевенхюллер» в такой экспедиции, предпочтя копию Эмиля Франсе, — как он, безусловно, поступил, когда позднее в том году отправился в действующие войска. Что до борьбы с холодом, то один флотский лейтенант из Альтадены оставил свидетельство очевидца об одном из способов, за который тут же ухватился Моше, пустив его в оборот в пресс-релизе под заголовком «Военные предпочитают Менухина кино»:
[Слова флотского лейтенанта:] Я был в парильне — в чём мать родила, разумеется, — как вдруг кто входит, если не сам Иегуди Менухин! Он тоже был нагишом… Мы сидели на деревянных скамьях в парильне, потели и болтали минут десять. Отличный он малый. Он пришёл сыграть для ребят в нашем новом зале попозже вечером и явно тревожился, придётся ли им по вкусу его род искусства… Аккомпанировал ему «морской пчёл» [боец одного из строительных батальонов ВМС США, возводивших береговые сооружения флота в боевых зонах], бывший концертный пианист. Он играл на старом дребезжащем пианино — иные клавиши работали, а многие нет. Но я почти уверен, что этот концерт Иегуди запомнит навсегда. Он был явно в восторге и играл бы там хоть всю ночь, позволь ему. Когда наконец начали крутить фильм, публика его освистала — им хотелось ещё Иегуди!.. Забавный мир, не правда ли? Дома эти же ребята, вероятно, не перешли бы улицу ради концерта. [конец слов флотского лейтенанта]
В конце июня Моше составил ещё один пресс-релиз. Он был прочувствованно озаглавлен «Иегуди Менухин в Пёрл-Харборе, Гавайи». Через шесть недель после долгого турне Иегуди по Алеутам и Аляске военные на Гавайях пригласили его совершить подобную же поездку для американских морских пехотинцев в действующих частях в центральной части Тихого океана, куда ближе к настоящей войне. В своём пресс-релизе гордый отец, похоже, ставит в заслугу пренебрежение сына семейным долгом:
[Слова Моше Менухина (пресс-релиз):] Иегуди Менухин тотчас принял приглашение и, несмотря на обещание жене и детям на этот раз немного отдохнуть с ними дома (после восемнадцати месяцев беспрестанных военных концертов)… вылетел в ночь на воскресенье [то есть 23 июня] на армейском бомбардировщике и уже теперь совершает поездку по разным лагерям и базам на островах. [конец слов Моше Менухина]
За благостным изложением Моше сыновних дел (среди которых были и два профессиональных концерта для гражданских, чтобы покрыть расходы на аккомпаниатора и гостиницы) скрывалась пора сильнейшего душевного напряжения для Иегуди:
[Слова Менухина:] Самой страшной публикой за всю войну была у меня на Гавайях — я играл для солдат, которых должны были перебросить по воздуху на поле боя. Их держали в изоляции четыре-пять дней, так что они были узниками в огороженном лагере, и днём и ночью их натаскивали к тому, что им предстояло, — быть может, к последним дням их жизни. [конец слов Менухина]
Менухин отмечал, что, хотя физически люди были доведены до боевой готовности, духовно их ничем не подготовили, чтобы помочь встретить почти неминуемую гибель или увечье. Он играл музыку из серьёзной части своего репертуара, включая всё ту же любимую всеми «Аве Марию», но публика оставалась безучастна: «Я, право, не знаю, что могло бы дать им облегчение».
Ощущение собственного бессилия у Иегуди усилилось от соприкосновения с недавно раненными солдатами: самолёты и корабли непрерывным потоком свозили их на Гавайи из зоны боёв. В июне 1944 года шли кровопролитные сражения за возвращение Гуама, Сайпана и стратегически важных Марианских островов. За короткую кампанию двадцать пять тысяч американцев были убиты или искалечены. Иегуди помнил кареты «скорой помощи», выстроившиеся вдоль дорог от аэропорта и от гавани — впритык, бампер к бамперу, на многие мили, — все набитые ранеными, счастливыми от того, что уцелели. Со скрипкой в руке он проходил по госпитальным палатам, задерживаясь в каждой на двадцатиминутный концерт. Осязаемое облегчение и оживлённость, вспоминал он, являли «чудесную противоположность напряжению и горю морских пехотинцев, шедших на войну».
Шекспировский актёр Морис Эванс был армейским капитаном США, ведавшим развлечениями на островах. Иегуди вспоминал его с нежностью: «Часто я участвовал в джем-сейшнах, тянувшихся за полночь, перемежавшихся пением, жонглированием, игрой или — лучше всего — декламацией Эвансом Шекспира». Уилла Кэсер была бы рада, что он не оставляет интереса к Барду.
Иегуди поселили в пляжном коттедже. Прежде чем приняться утром за дело, он купался в океане, и там ему повстречалась группа японок, местных жительниц Гавайев, собиравших водоросли — замену рыбе, которую их мужьям военные предписания запрещали ловить. Среди стольких душевных потрясений вечно любопытный Иегуди нашёл время поговорить с этими женщинами. Зайдя вброд в воду, чтобы присоединиться к ним, он получил в подарок водоросли в бутылочках-сувенирах и увёз их домой, в Альму. (Какой киноэпизод можно было бы построить из подобного случая, перемежая кадры собирающих водоросли женщин, страшащихся будущего морских пехотинцев, японских лётчиков-смертников, пикирующих на американскую десантную флотилию, вереницы карет «скорой помощи», госпитальные койки, полные ухмыляющихся уцелевших, — и над всем этим «Аве Марию»…)
Иегуди вернулся в Калифорнию как раз к открытию сезона в «Голливуд-Боул» 12 июля. Его новый друг Дмитрий Митропулос дирижировал Лос-Анджелесским филармоническим оркестром и вдохновил на полёт греческой фантазии рецензента «Геральд экспресс» Карла Бронсона, сравнившего эту площадку с дельфийским святилищем. Иегуди, писал он, играл Концерт Брамса «с истинно орфической внушительностью… он заставил самые деревья пуститься в пляс и без труда убедил бы Персефону отпустить свою обожаемую Эвридику». Тем временем Моше, казалось, находил извращённое удовольствие в летописании всё возраставшего одиночества снохи. «Сентябрь и октябрь, — писал он в пресс-релизе, — которые тоже [как июнь и июль] были отведены для семейной жизни и подготовки к грядущему сезону, по всей вероятности, уйдут на ещё один перелёт бомбардировщиком в Великобританию».
Второе турне Иегуди по Британии устраивалось уже с британскими властями, а не с американскими, которые, как он вспоминал, были слишком бюрократичны и настаивали на исключительных правах: «Они не позволяли мне давать собственные концерты в чью бы то ни было пользу… так что я всё устроил сам». (Возможно, именно это отношение и стало одной из причин отсутствия американских наград, сравнимых с наградой де Голля.) Он пересёк Атлантику из Балтимора на летающей лодке, и первым его поручением стала неделя с британским флотом в Скапа-Флоу. «Я очень люблю всё британское, — сказал он корреспонденту флотской газеты „Оркни бласт“, — а нет ничего более британского, чем Флот метрополии».
Обычный круг концертов в столовых и авиационных ангарах завершился исполнением Двойного концерта Баха, в котором к нему присоединился концертмейстер оркестра Флота метрополии. На фотографии с подписью «Большие пушки» худощавый, растрёпанный ветром Иегуди стоит на палубе «Дюка оф Йорк», флагмана флота, в окружении адмиралов, щеголяющих великим множеством золотых нашивок на рукавах, — и рядом с четырьмя громадными орудиями он кажется совсем крохотным. От британского подобия Алеутских островов (хоть и куда менее холодного) он отправился на юг, в Бедфорд, куда Би-би-си пригласила его дать британскую премьеру Второго скрипичного концерта Бартока. Просвещённые составители программ сочли это сочинение настолько важным, что назначили две отдельные прямые трансляции: первую — 20 сентября в 19:15, когда в первом отделении концерта он играл Концерт Баха ми мажор, и вторую — в 14:30 в воскресенье, 8 октября.
Двухнедельный промежуток между ними стал одной из самых знаменательных пор в жизни Иегуди. Начался он вполне обыкновенно — концертами в Оксфорде и Солсберийском соборе, где двух тысяч военных в зале попросили не аплодировать после его исполнения Баха без сопровождения. Он побывал в военных госпиталях Челтнема. Он играл для Фонда помощи России миссис Черчилль, для Фонда поддержки воздушно-десантных войск и для Фонда помощи Китаю леди Криппс. Он развлёк тысячу человек на заводе «Марсон Эксельсиор» в Вулвергемптоне и ещё несколько сотен — на стекольном заводе «Пилкингтон» в Сент-Хеленсе, что в Ланкашире. В интервью «Ивнинг стандард» он признался, что приехал в Британию без своего «страдивари», — он одолжил «гварнери» у Хиллов, лондонских торговцев скрипками. Репортёр с одобрением отметил, что он одет в свободное, удобное платье — светло-голубую блузу русского покроя поверх тёмно-синих фланелевых брюк. 1 октября наступила кульминация британского визита — благотворительный концерт из концертов в Ройял-Альберт-холле, собравший 4000 фунтов на длинный список благотворительных дел, включая Фонд безопасности воздушно-десантных войск, созданный лишь несколькими днями раньше специально для родных военнослужащих, погибших в провалившейся воздушно-десантной операции под Арнемом.
На следующий день, 2 октября, Иегуди пустился через Ла-Манш на линию фронта войны в Западной Европе. Лондон был повергнут в уныние неудачей воздушно-десантной дивизии, не сумевшей захватить рейнский мост у Арнема. До ожесточённых боёв в Голландии война в Европе шла для союзников хорошо. Париж освободили 25 августа, а 30 сентября войска достигли Брюсселя и Антверпена. В сопровождении Марселя Газеля, ликовавшего при мысли о возвращении на родину, Иегуди дал концерты в двух бельгийских городах 2 и 3 октября. В Брюсселе он выступал во Дворце изящных искусств, где некогда мать заставила его отклонить приглашение нанести любезный визит королеве Елизавете в её ложу.
Тридцатимильная дорога из Брюсселя в Антверпен была, по словам Иегуди, делом устрашающим:
[Слова Менухина:] Меж опасных зон, заминированных дорог и взорванных мостов путешествие по опустошённому краю превращалось в хитроумную вереницу ухищрений — в чужих машинах и грузовиках, по армейским понтонным мостам и на частном пароме. [конец слов Менухина]
Тем, кто корит его родителей за то, что они изнежили сына-подростка, было бы нелегко объяснить предприимчивость и смётку Иегуди — не говоря уже о храбрости, — когда дело доходило до устройства его военных поездок. Менухина и Газеля не раз останавливали в пути американцы, канадцы, возвращавшиеся из изгнания бельгийцы и местные маки́. По счастью, их бумаги удовлетворили всех допрашивавших, и они благополучно добрались до Антверпена, но немцы были ещё в пригородах, всего в четырёх километрах к северу, и накануне ночью обстреливали город.
Тем не менее музыканты дали свой концерт — ранним вечером, чтобы избежать немецкого обстрела, — а после концерта Иегуди пригласили на официальный приём, устроенный муниципалитетом в доме по соседству с тем, где ещё несколькими днями раньше помещалась штаб-квартира гестапо. Это было, по его словам, «самое жуткое празднество в моей жизни». Антверпенцы извлекли из тайников свой лучший хрусталь и серебро и щедрый запас изысканных вин. Но, словно всё ещё под сенью оккупации, все говорили шёпотом. Тосты бормотались вполголоса. О смене вин объявляли будто по сговору. Об ужасах и лишениях вспоминали словесно, на цыпочках. Это было, вспоминал Иегуди, точно сходка тайного общества.
Ещё до захода солнца Менухин и Газель были уже на пути обратно в Брюссель — на очередной концерт. Наутро в аэропорту, в среду 4 октября, они подсели на американский «дакота» до Парижа. Иегуди намекал, что это была экспромтом устроенная вылазка, но ещё летом в пресс-релизе Моше сообщал о его намерении стать первым музыкантом, сыгравшим в Париже после Освобождения, «дабы исполнить обещание, данное им генералу Шарлю де Голлю в Лондоне, когда тот приколол ему Лотарингский крест». В мемуарах Иегуди этого обещания не упомянул, а один современный отчёт наводит на мысль, что скорее генерал дал обещание Иегуди, а не наоборот, — после того как они (в «Савое», в апреле 1943 года) выпили за грядущее освобождение города. Так или иначе можно предположить, что французские власти имели некоторое понятие о планах Иегуди и что американцы тоже были в курсе дела. В обмен на обещание концерта для американских войск, расквартированных в Виллакубле, Иегуди предоставили в Париже машину с шофёром и рейс обратно в Англию в субботу вечером, 7 октября, чтобы он смог выполнить своё обязательство перед Би-би-си на следующий день.
Иегуди снял номер в «Ритце», где еды было скудно, а отопления и горячей воды не было вовсе, — и, если процитировать интервью, данное неделей позже газете «Нью-Йорк таймс», он снова влюбился в Париж. Он связался со своим верным концертным менеджером Морисом Данделотом и дал ему три дня на устройство концерта. Публичные театры были закрыты после покушения на генерала де Голля вскоре по его прибытии, и концерт Иегуди должен был стать первым, устроенным в «Опера́» после Освобождения.
Тем временем он съездил в Виль-д’Авре и обнаружил прежний менухинский дом лишённым всей обстановки. Но семейство Виан, соседи, было цело, и целы были кухарка Биджина с мужем Ферруччо, всё ещё державшие в деревне ресторан. Старый друг Менухиных Жак Тибо тоже был здоров, и он не только сообщил Иегуди новость, что Энеску жив в Румынии, но и одолжил ему для концерта в «Опера́» своего «страдивари». Зато другой старый друг, Альфред Корто, сотрудничал с нацистами и, как выразился Иегуди, был «конченый человек». Зато о Вильгельме Фуртвенглере он слышал добрые отзывы: тот (рассказывал он «Нью-Йорк таймс») помогал музыкантам-евреям в своём берлинском оркестре и «снискал уважение парижан, несколько раз отказавшись дирижировать концертами под покровительством нацистов». У Клеменса Крауса и Герберта фон Караяна подобных сомнений насчёт выступлений в Париже не было.
Для американских войск Иегуди дал два концерта в прекрасном театре в стиле рококо, выстроенном для Марии Антуанетты в Версальском дворце, а в субботу 7 октября состоялся великий концерт в «Опера́» — с Шарлем Мюншем, дирижировавшим оркестром Общества концертов Консерватории. Билеты поступили в продажу лишь тем утром, но зал был набит, и слёзы обильно потекли, когда оркестр грянул «Марсельезу». В «Опера́» её играли впервые с 1940 года. Иегуди сыграл её вместе с оркестром, а затем главенствовал весь вечер — исполнив после антракта Концерт Бетховена, а до него — «Испанскую симфонию» Лало, которой предшествовало ещё одно сочинение, запрещённое четыре года, — Скрипичный концерт ми минор Мендельсона. Мюнш был до того взволнован перед его началом, что выкрикнул оркестрантам композиторское указание вступительного темпа: «Allegro molto appassionato!»
Требование бисов было неутолимо. Американский пилот Иегуди стоял за кулисами, торопя его отбыть, пока ещё светло: самолёт не был оснащён для ночных полётов. К тому времени Иегуди, должно быть, уже вернул «страдивари» Тибо владельцу, потому что для одного последнего приношения он одолжил инструмент концертмейстера, — а затем они уже неслись в американском джипе на север, к аэродрому Ле-Бурже. Это было ровно такое приключение, какие Иегуди любил, — напоминавшее давнюю проделку с пожарной машиной в Сан-Франциско много лет назад. В довершение драмы над Ла-Маншем отказала электрика самолёта, и пилоту пришлось совершить вынужденную посадку в каком-то поле в графстве Кент. История нелепо завершается тем, что Менухин и Газель тащат свои сумки к дороге и садятся сперва на пригородный автобус, а потом на местный поезд до Лондона. В своём полупустом скрипичном футляре — места было на два инструмента, а Иегуди вёз лишь копию Эмиля Франсе — он нашёл место для бутылки шампанского, немного французских духов и головки сыра реблошон.
В тот вечер он послал отцу длинную телеграмму, начинавшуюся так:
[Слова Менухина (телеграмма отцу):] БРЮССЕЛЬ АНТВЕРПЕН ПАРИЖ ГЛУБОКО ТРОГАТЕЛЬНАЯ ПУБЛИКА СУББОТА ДНЁМ ТЕАТР ОПЕРА КРИЧАЛИ ВО ВЕСЬ ГОЛОС В НЕОБУЗДАННОМ ВОСТОРГЕ СЛОВ НЕ НАХОЖУ ОПИСАТЬ ВОЛНУЮЩЕЕ ЭМОЦИОНАЛЬНОЕ СОДЕРЖАНИЕ ПОСЛЕДНИХ ПЯТИ ДНЕЙ ТЧК [конец слов Менухина]
На следующее утро он поехал в Бедфорд, чтобы повторить свою трансляцию бартоковского концерта на Би-би-си. Дирижировал ему Адриан Боулт. [Слова Адриана Боулта:] «Мы провели освежающую репетицию, — вспоминал Боулт, — и я распорядился насчёт обеда и транспорта, чтобы мы вовремя добрались обратно. „Нет, спасибо, думаю, мне надо просто остаться прямо тут и поспать“, [ответил Иегуди]. Мы были в Бедфордской школе, где негде было спать и не на чем. Однако прямо у зала оказалась открыта маленькая комнатка Красного Креста (большинство комнат были заперты), и я предложил составить для него два-три стула. „Нет, спасибо, вот это отлично подойдёт — прошу, разбудите меня в два“. Он свернулся калачиком на довольно маленьком столике и уснул едва ли не раньше, чем я вышел из комнаты. Когда я зашёл будить его, он не сдвинулся ни на дюйм. А сдвинься он — оказался бы на полу». [конец слов Адриана Боулта]
На следующий день Иегуди вылетел в Нью-Йорк. Annus mirabilis ещё не завершился, ибо в ноябре он дал премьеру сольной Сонаты Бартока, а в декабре объединился с клавесинисткой Вандой Ландовской, величайшей толковательницей клавирной музыки Баха той эпохи, чтобы дать концерт из баховских скрипичных сонат в Таун-холле. То были вехи его музыкальной карьеры, но по силе душевного воздействия их превзошло потрясение, испытанное им в конце сентября, когда он встретил женщину, ставшую его второй женой.
В Лондон он прибыл, снабжённый своими друзьями из Лос-Гатоса Фрэнком и Джорджем именем их музыкальной приятельницы, некой миссис Эвелин Харкорт. Он позвонил ей, напросился на обед и там познакомился с дочерью миссис Харкорт Дианой, в которую влюбился с первого взгляда. История эта, пересказанная во всех менухинских мемуарах и биографиях, таит мелкие загадки. Менухины знали Фрэнка Ингерсона и Джорджа Деннисона с 1927 года и приезжали в Лондон с 1929 года — так почему же понадобилось пятнадцать лет, чтобы состоялось знакомство? И раз миссис Харкорт держала до войны музыкальный салон некоторого блеска — Фуртвенглер бывал у неё завсегдатаем, когда дирижировал в Лондоне, — почему она ни разу не пригласила Менухиных и даже не зашла за кулисы поприветствовать Иегуди после одного из тех концертов, которые она с дочерьми посещала в 1930-е годы? Диана говорила: оттого, что её мать была женщина гордая, слишком гордая, чтобы сделать первый шаг, зная, что Менухиным было дано рекомендательное письмо от «мальчиков», Фрэнка и Джорджа. С её отвращением к раболепию Марута, вероятно, наложила запрет на то, чтобы им воспользоваться для знакомства. Но наконец, 29 сентября 1944 года, миссис Харкорт всё же устроила званый обед в честь Иегуди в своей квартире в Белгравии. Под именем Эвелин Суарт она училась на концертную пианистку; более того, её фотография некогда висела на стене артистической в Уигмор-холле. Её первый муж, ирландский кадровый дипломат по имени Джерард Гулд, умер, когда ей было всего тридцать, оставив её с тремя маленькими детьми, которых предстояло растить в одиночку. Позже она вышла за морского офицера Сесила Харкорта, который в 1946 году был возведён в рыцарское звание и дослужился до командующего Нором. (Звание командующего лишь на одну ступень ниже Первого морского лорда, как Иегуди в позднейшие годы без устали разъяснял.)
Миссис Харкорт призвала обеих дочерей быть при ней ради визита Иегуди. Диане был тогда тридцать один год, а её сестре Гризельде — на два меньше. Обе были остры на язык, умны и разборчивы, чем, быть может, и объясняется, почему, при всей их немалой красоте, ни та, ни другая не были замужем. Прочими гостями-мужчинами были друзья семьи — актёр Майкл Редгрейв, с которым Диана работала над переводом одной французской пьесы, и прославленный кинорежиссёр Энтони Асквит. Вышел вполне блистательный стол — и освежающая перемена после военных, среди которых Иегуди провёл столь много времени за минувшие три года. Редгрейв признался, что нервничает перед встречей с гением, а Диана велела ему не употреблять такого ужасного слова: «Я его не знаю, но уверена, что он его терпеть не может».
Диана любила рассказывать историю своей первой встречи с будущим мужем:
[Слова Дианы Менухин:] Все мы явились в мамину квартиру, довольно серые и поблёкшие после пяти лет жизни на «райвите» и обгрызенных ногтях, и вдруг в комнату входит это лучезарное видение — будто кто-то зажёг свет. [Иегуди был] чуть полноват, с прекрасным бело-розовым цветом лица, копна золотых волос… и при этом скромен, не напорист, немногословен, но присутствие его было необыкновенным уже тогда. [конец слов Дианы Менухин]
Для Иегуди Диана была «прекраснейшей женщиной, какую я когда-либо видел»… «высокой, темноволосой, стройной девушкой» с «грацией, умом, пылом, живостью и глубиной чувства». Застольные словесные залпы двух сестёр он сравнивал с бритвенно-острыми лезвиями, скреплёнными вместе: «Они кроили язык с невероятной быстротой, осыпая наши головы конфетти прихотливых вырезок и эпиграмматических силуэтов».
После обеда Иегуди хотел увезти Диану на прогулку, но у неё была назначена встреча с зубным врачом, так что вместо этого он высадил её с Редгрейвом на площади Пикадилли. В какой-то миг, когда Диана осталась с ним наедине, он порывисто объявил, что собирается на ней жениться. «Когда он мне это сказал, — вспоминала Диана, — я ответила: „Вздор, сегодня пятый день рождения вашей дочери Замиры, и не может быть и речи о том, чтобы вы когда-либо на мне женились“. Он сказал: „И тем не менее я решил“». «Это раскрывает характер Иегуди, — прибавляла Диана. — Если он чего-то хочет, он к этому идёт. Он вроде морской актинии — раскрывается, завидев то, чего хочет, и хватает это». Суждение это могло бы показаться суровым, если бы не поспешность, с какой Иегуди выбрал свою первую невесту, — а ещё раньше свой первый «страдивари».
Coup de foudre это, безусловно, было, и двумя днями позже Иегуди пригласил Диану и Майкла Редгрейва на свой концерт в Ройял-Альберт-холле. Но когда неделю спустя он прилетел обратно из своего парижского триумфа, он, возможно, памятуя об упрёке Дианы, что он женатый человек, не стал искать с ней встречи — или, если и искал, то оба к тому времени, когда независимо друг от друга писали мемуары, об этом забыли. Его трансляцию она, однако, слушала. Запись в её дневнике за 8 октября гласит: «Слушала Менухина 2:30 Барток 4:15 Мендельсон по радио». Слушала она вместе с семейством Редгрейвов, включая их малолетних детей Ванессу и Корина. Оркестр дал в тот день две отдельные трансляции — одну для домашних слушателей, другую для войск. Отсюда и долгий промежуток между концертами.
После ещё одного изнурительного трансатлантического перелёта, который в те дни требовал трёх-четырёх посадок для дозаправки, Иегуди разбудил Нолу в их нью-йоркской квартире в половине третьего утра. Его обычная жизнь — цыганский уклад — вот-вот должна была возобновиться. «Один день он проведёт с женой и малышами», — сообщала газета, потому что он опаздывал к осеннему турне, а европейские приключения уже вынудили его отложить некоторые обязательства. Возвращение сына в США побудило Моше выпустить ещё один пресс-релиз:
[Слова Моше Менухина (пресс-релиз):] В прошлом году, поскольку он задержался в Лондоне на несколько недель дольше, чем первоначально планировал, Менухин выплатил многие тысячи долларов местным менеджерам, потерявшим деньги оттого, что он не смог дать концерты в назначенное время… На сей раз генерал Эйзенхауэр телеграфировал прямо из Верховного штаба, обращаясь к американским менеджерам Менухина с призывом сделать так, чтобы Менухин смог помочь Ребятам на линии огня. [конец слов Моше Менухина]
Затем следовал текст телеграммы Эйзенхауэра:
[Слова Эйзенхауэра (телеграмма):] Просим вас окончательно отменить все договорённости о концертах Менухина вплоть до 13 октября включительно. Его присутствие в Европе среди сражающихся войск в этот критический момент войны существенно по своему действию на их боевой дух и в высшей степени важно. [конец слов Эйзенхауэра]
Одобрение Эйзенхауэра делает вдвойне странным то, что Менухин не получил от своей страны после войны никакой государственной награды в отметку его вклада в окончательную победу. Можно возразить, что он всего лишь исполнял свой долг. Но он шёл на риск и выбивался из сил ради дела союзников; должен был найтись способ для Вашингтона сказать спасибо, даже если Иегуди упорно отказывался позволять американским властям распоряжаться его деятельностью. По крайней мере, он получил внушительную грамоту от адмирала Тихоокеанского центрального флота после своего визита на Гавайи.
Где-то зимой 1944–45 годов Иегуди и Нола осознали свои супружеские трудности. Десятилетие спустя биограф Роберт Магидофф назвал это «окончательным разрывом», но это неверно, поскольку в 1946 году супруги пытались уладить свои разногласия ради детей. В 1996 году Иегуди вспоминал, что первой затронула этот предмет Нола, и относит эту размолвку не к октябрю, когда он прилетел домой в Нью-Йорк, а к январю 1945 года, когда он вернулся в Калифорнию записывать Первый скрипичный концерт Бруха с Пьером Монтё:
[Слова Менухина:] Я вернулся из Европы сильно влюблённый в Диану и встретил свою тогдашнюю жену в Сан-Франциско, и первое, что она мне сказала, — что она влюблена в другого. Мне не следовало бы принимать это так тяжело: в конце концов, для меня это должно было быть доброй вестью, но я был раздираем надвое. [конец слов Менухина]
Раздираем, то есть, между тем, что говорило ему сердце, и тем, что было правильно по иудейской традиции единобрачия. Он прибавил, что поначалу неверно истолковал ответ Нолы:
[Слова Менухина:] Когда я впервые рассказал ей о Диане — сразу же, как вернулся, — она сказала: «Что ж, я влюблена в другого, так что всё должно быть в порядке». У меня создалось впечатление, что она готова дать мне свободу, как и я ей. Но потом она скорее хотела остаться моей женой… [конец слов Менухина]
Ясно, кажется, что, как миллионы супругов до и после них, Нола пребывала в раздвоении, и Иегуди тоже. Она познакомилась с молодым лётчиком Королевских ВВС, работая медсестрой в нью-йоркском госпитале. Он встретил привлекательную актрису, служа военному делу в Европе. Их нерешительность сделала следующие три года весьма тягостными для всех причастных. Возможно, она способствовала и той тоске, которую Иегуди порой испытывал во время публичных выступлений.
Общепринято мнение, что его игра была, по сути, загублена военным укладом жизни с постоянными разъездами и недостатком упражнений. Изучение свидетельств, которые дают современные записи и рецензии, наводит на иную мысль. Ни один истинный артист не играет превосходно на каждом концерте, но, когда он был в форме — например, в трансляции Концерта Брамса на Би-би-си в 1943 году или в баховских сонатах, записанных с Вандой Ландовской в 1944-м, — игра Иегуди была нисколько не хуже, чем до войны. Мы ещё вернёмся к этому предмету, когда будем разбирать утверждение Дианы Менухин, что после свадьбы её первейшей задачей было «снова собрать Шалтая-Болтая». Пока же довольно отметить, что за военным annus mirabilis Иегуди последовали не только самые мрачные годы его личной жизни, но и некоторые из самых волнующих его музыкальных и человеческих переживаний.
Рекомендуемые записи
**Моцарт. Концерт № 4 ре мажор (K. 218) для скрипки с оркестром.** Ливерпульский филармонический оркестр, дирижёр Малколм Сарджент. EMI 7 63834a. Запись: 31 марта 1943 года. Возможность оценить игру И. М. военной поры. Одна из немногих записей, для которых он сочинил собственные каденции.
**Брамс. Скрипичный концерт ре мажор.** Симфонический оркестр Би-би-си, дирижёр сэр Адриан Боулт. BBC Music Magazine, том VI, № 10 (сентябрь 1997 года). Запись: 5 апреля 1943 года. Превосходное живое трансляционное исполнение, данное в студии Майда-Вейл в тот же военный визит И. М. в Великобританию.
**Шуберт (обработка Вильгельми). Аве Мария.** С Марселем Газелем (фортепиано). BID LAB 128. Запись: 6 апреля 1943 года. Записано в Лондоне с Марселем Газелем, бежавшим из Бельгии в пору Дюнкерка. Пьесу Шуберта играли на всех солдатских концертах И. М.
**Дебюсси (обработка Хартмана). Девушка с волосами цвета льна.** С Адольфом Байлером (фортепиано). BID LAB 128 или RCA 61395-2. Запись: 28 декабря 1944 года. Ещё одно популярное военное лакомство, доступное на том же диске «Биддалф», что и Шуберт.
**Бах. Соната № 3 ми мажор (BWV 1016) для скрипки и клавира.** С Вандой Ландовской (клавесин). BID LHW 031. Запись: декабрь 1944 года. Полный концерт с Ландовской в нью-йоркском Таун-холле недавно вышел на диске: A Classical Record (сделано в Канаде), ACR 45. Это живительное содружество более никогда не повторилось; оно являет захватывающий контраст с позднейшими записями клавирного Баха И. М. — с Джорджем Малколмом, а также с пианистами Гленном Гульдом (Соната № 4), Луисом Кентнером и Хефцибой Менухин.
Глава 10. Тревожный мир

1945: апрель — играет для делегатов первой конференции Организации Объединённых Наций в Сан-Франциско; июнь — приезжает в Лондон записать музыку к фильму «Волшебный смычок» и возобновляет дружбу с Дианой Гулд; июль — играет в Бельзене с Бриттеном; ноябрь — посещает Москву; 1946: апрель — напряжённое воссоединение с Нолой и детьми в Лондоне; май — едет с семьёй в Румынию; сентябрь — играет в Зальцбурге и Будапеште; осень — видится с Дианой в Нью-Йорке и Калифорнии; 1947: январь — дебют оркестрового дирижёра в Далласе; март — турне по США и Европе с Хефцибой; июнь — отдыхает во Франции и Швейцарии с Дианой и детьми; август — впервые играет с Фуртвенглером; октябрь — играет в Берлине с Фуртвенглером и сталкивается с еврейскими перемещёнными лицами; развод с Нолой; 19 октября — женится на Диане Гулд в Лондоне.
Когда в апреле 1945 года делегаты съезжались в Сан-Франциско на ассамблею, которой предстояло дать жизнь Организации Объединённых Наций, русские с боями пробивались в любимый Иегуди Берлин. Гитлер был мёртв (а вместе с ним и президент Рузвельт), и война в Европе должна была окончиться через считаные дни. Вид громадного Тихоокеанского флота США, стоявшего на якоре в заливе близ Золотых Ворот в день торжественного концерта, 28 апреля, доставил Иегуди ни с чем не сравнимое волнение — «не именно американское, а просто ощущение человеческого свершения, торжества материи и мужества». Это чувство — «первобытное, но возвышенное» — он сравнивал с тем, что рождает возвращение большой темы в финале Пятой симфонии Чайковского, которая делила программу оркестра Сан-Франциско со Скрипичным концертом Бетховена. Для Гражданского аудиториума придумали зрелищное оформление, и красочно описала его местная для Иегуди газета «Сан-Хосе Меркьюри Геральд»:
[Слова прессы («Сан-Хосе Меркьюри Геральд»):] На фоне огромного шёлкового занавеса, скрывавшего могучий муниципальный орган, гордо стояли сорок шесть флагов Объединённых Наций… кроваво-красные рододендроны обрамляли сцену перед оркестром — словно музыка была единственным, что осталось посреди моря крови… центр огромного зала был расчерчен на ложи для почётных делегатов… Когда все они стекались внутрь — кто в соболях, кто в наряде предельной простоты, — весь воздух пронизывал могучий диапазон вселенского напева: «Боже любви, дай нам мир и справедливость». [конец слов прессы]
10 мая другая местная газета, «Лос-Гатос Таймс», сообщила, что Иегуди уезжает в Англию записывать музыку к романтическому художественному фильму о Паганини. В заметке добавлялось, что Нола везёт Замиру и Крова в Австралию навестить родных. Хотя ту поездку отложили до конца войны на Тихом океане, фактический разрыв уже начался. Иегуди принял предложение кинокомпании Дж. Артура Рэнка, тем самым перечеркнув довоенную установку своего отца — не иметь ничего общего с коммерческим кинематографом. Британия только что отпраздновала День Победы в Европе. Лондон, куда направлялся Иегуди, был измотан шестью годами войны, а войну против японцев в Азии ещё предстояло выиграть. Лондонский концертный сезон практически завершился, но Иегуди это не остановило: съёмки давали ему повод провести в Лондоне несколько недель и возможность искать общества Дианы Гулд.
Его наняли консультантом по биографии Паганини, а также для записи фонограмм — обширных отрывков из его сочинений. Чтобы придать всему подлинный колорит эпохи, он привёз с собой копии переписки Паганини, недавно изданной музеем в Генуе, на родине композитора. Но то был расцвет романтической киношной сентиментальщины, когда фильмы вроде «Дурной леди» гремели вовсю, и биографическая точность, очевидно, не требовалась. Компания Рэнка пригласила первого британского сердцееда Стюарта Грейнджера на роль Паганини, а Филлис Калверт — на роль главной героини. Не без насмешки Иегуди предложил, чтобы его самого попробовали на экранную роль Паганини — заодно с записью его музыки. Как ни удивительно, режиссёр фильма Стивен Ноулз согласился. Быть может, Иегуди обмолвился, что дома он играл во множестве спектаклей (обычно по-французски или по-русски, чтобы порадовать мать), так что Ноулз мог искренне поверить, что в Иегуди есть задатки кинозвезды; но вероятнее, что это была рекламная уловка при пособничестве студийного публициста. Стюарт Грейнджер, говорят, был «слегка задет» самой мыслью о том, что музыкант оспаривает у него первенство в титрах.
Диана Гулд репетировала пьесу для театра Уэст-Энда, когда Иегуди ей позвонил. Как ни странно, он не давал о себе знать со времени их первой встречи девятью месяцами раньше, хотя ещё прошлой зимой рассказал о ней Ноле. Но теперь он был в поисках сердечного приключения: не приедет ли она в «Клариджес» помочь ему разучить роль? Ход был необычный — и он сработал. Их дружба возобновилась, и Диана поехала с ним на студию на кинопробу. Хорош же он был собой в каштановом парике до плеч, зелёном сюртуке, туфлях с пряжками и коротких штанах-кюлотах, открывавших статную икру. Но у настоящего Никколо Паганини была поистине зловещая, сатурническая наружность и, по слухам, союз с дьяволом. Иегуди же выглядел всего лишь приветливым.
Несмотря на наставления Дианы, Иегуди не потеснил Стюарта Грейнджера, но рекламные кадры позабавили его детей. Чтобы воспользоваться новой техникой звукозаписи, бо́льшую часть съёмок отложили до осени, но Иегуди приступил к записи всех эпизодов, где в готовом фильме будут видны его руки. Его аккомпаниатор Джеральд Мур язвительно заметил, что скука съёмочных сеансов на студии «Гейнсборо» — «когда „Вариации на тему Моисея“ и другие бравурные пьесы повторялись раз за разом до тошноты» — была ничем по сравнению со скукой просмотра готовой картины. Иегуди был слишком дипломатичен, чтобы когда-либо высказать мнение о «Волшебном смычке». Ацетатные диски с записями фонограмм сохранились, и по крайней мере один номер разработали как «заглавную песню»: американский композитор Джонни Грин, впоследствии широко известный как глава музыкального отдела студии MGM в Голливуде, написал на большую тему из первой части Ре-мажорного концерта до крайности приторную обработку и имел дерзость призвать тень Рахманинова, назвав её «Романс на тему Паганини». Оба композитора, должно быть, перевернулись в гробах, услышав, как Иегуди изнывает в слащавых пассажах. Худшие опасения Моше насчёт порчи искусства сына, если выставить его на целлулоид, готовы были сбыться. К счастью, фильм не имел большого успеха, но, как позднее признался сам Иегуди, это была «пожалуй, моя единственная уступка потворству дурному вкусу публики».
Тем временем закадровый роман был запущен по-настоящему. В последующие недели Иегуди много виделся с Дианой Гулд. Она довольно трогательно описывает их зревшую дружбу во второй из двух своих книг воспоминаний. (Первой она дала антиромантическое название «Скрипачёва подружка»; вторую, посвящённую годам её танцевальной карьеры до замужества с Менухиным, назвала «Мельком увиденный Олимп».) На второй их вечер, вспоминает она, они гуляли по набережной и смотрели, как буксиры пыхтят вверх по Темзе. Иегуди украдкой поцеловал её и сказал, что влюблён. Она была гораздо сдержаннее:
[Слова Дианы Гулд:] Я решила не говорить ему, что люблю его глубоко, и решила дать ему всё, что он захочет, без каких-либо обязательств. [конец слов Дианы Гулд]
Иегуди сделался чем-то вроде поклонника у служебного входа, заезжая за Дианой каждый вечер к театру «Пикадилли», после того как она отыграет свою эпизодическую роль любовницы в пьесе Франца Верфеля «Якобовский и полковник», где главную роль исполнял Майкл Редгрейв. Они отправлялись ужинать в отель «Беркли», где он, должно быть, наслаждался обществом человека, говорившего по-французски столь же свободно, как он сам, и уж точно превосходившего его в знании мировой литературы и поэзии — хотя, подобно Иегуди, она была лишена среднего и университетского образования. (Лоуренс Даррелл был одним из её многочисленных поклонников, когда годом раньше она работала в театральной труппе в Каире.) Иегуди никогда не видел, как Диана танцует. Она оставила эту стезю ещё до войны ради актёрства, а бросить балет её окончательно вынудила, как она писала, нескрываемая враждебность её старой наставницы Мари Рамбер. Она была слишком высока для главных классических партий, но девятнадцатилетней дублировала Диану Купер в «Чуде» Макса Рейнхардта, а позднее танцевала хозяйку в постановке Нижинской для труппы Марковой — Долина балета «Лани». За год до знакомства с Иегуди, зимой 1943/44 года, она с немалым успехом сыграла второстепенную роль Фру-Фру в гастрольной постановке «Весёлой вдовы», выступив в Брюсселе через несколько месяцев после того, как там играл Иегуди. Но сам факт, что она была балериной и работала с такими выдающимися хореографами, как Нижинская, Мясин и Аштон, оживил в Иегуди детское воспоминание об Анне Павловой, которую он видел в театре «Курран» в Сан-Франциско. Когда Диана рассказала ему, что прослушивалась у Павловой и её даже пригласили в труппу — вот только великая балерина умерла от воспаления лёгких, прежде чем ангажемент успел начаться, — он, должно быть, почувствовал, что их дружба предначертана небом. Постепенно, в промежутках между заграничными поездками (в июне он играл в Амстердаме, в тот самый день, когда королева Вильгельмина вернулась из изгнания), он начал открывать ей свою неуверенность в себе. Тот яркий свет, что он излучал, когда впервые вошёл в гостиную её матери, теперь, по словам Дианы, «заметно меркнул». Со своей суровой танцевальной закалкой она могла посочувствовать телесным трудностям, которые Иегуди переживал после многих месяцев гастролей для войск и нехватки времени для занятий. Но дальше всего сбивала его с курса, как она выразилась, распадавшаяся семья. Она, должно быть, понимала, что нет смысла торопить его. Её сила была в понимании его воображаемого мира. С ней он мог, очень робко, говорить о своём понимании музыки. С детства, признался он ей, он чувствовал, что ему дан голос, «чтобы нести блаженство и исцелять все беды мира». Через считаные дни ему предстояло воплотить эту веру самым практическим образом — играя уцелевшим узникам Бельзена.
Сперва он позировал скульптору Джейкобу Эпстайну, тогда пребывавшему на вершине славы. После двух сеансов гипсовый слепок случайно разбился — ночью его опрокинул кот. Диана сопровождала Иегуди на сеанс, когда Эпстайн начал заново. В конце работы скульптор сказал: «Приходите завтра снова, дорогой мой; при вас он выглядит иначе». Но портретная голова осталась незаконченной, когда Менухину пришлось уехать — на этот раз в Германию.
Иегуди с успехом обратился к британской оккупационной армии с просьбой, чтобы ему позволили исполнить свою мечту — сыграть для уцелевших евреев и немецких гражданских. Меру унижения, причинённого немцами собратьям по человечеству, весь мир увидел в ужасающем документальном фильме, снятом в Бельзене спустя считаные дни после освобождения. Иегуди настаивал, что музыку следует использовать как оружие в борьбе против натиска нацистского варварства. Джеральда Мура уже пригласили быть его аккомпаниатором, когда Иегуди познакомился с Бенджамином Бриттеном на приёме, устроенном издателями Boosey and Hawkes через несколько дней после спектакля — новой оперы композитора «Питер Граймс», которую он слушал в театре Сэдлерс-Уэллс.
Бриттен по возвращении из США в 1942 году зарегистрировался как отказник по убеждениям. Он успешно обжаловал требование служить в некомбатантской части вооружённых сил — вроде санитарного корпуса Королевской армии — и вместо этого получил разрешение беспрепятственно работать композитором и пианистом. Бриттена так впечатлила позиция Менухина, что он уговорил Джеральда Мура уступить ему своё место. После успеха «Питера Граймса» Бриттен был поистине композитором момента, и с разрешениями не возникло затруднений; в конце июля оба музыканта отправились в Германию.
Кинорежиссёр Тони Палмер высказывал предположение, что поездка в Бельзен стала травмой, от которой ни Бриттен, ни Менухин так и не оправились. Но Бельзен освободили в апреле, и самый лагерь сровняли с землёй за много недель до их приезда. Менухин рассказывал Палмеру, что им показали место, где были газовые камеры, и «настоящие останки… людей», но это едва ли правдоподобно спустя три месяца после расчистки. Быть может, зубы и волосы — и этого было бы достаточно тягостно, — но «останки»? Питеру Пирсу Бриттен писал, избегая темы: «Мы переночевали в Бельзене и осмотрели госпиталь — а тебе об этом рассказывать не нужно». Менухин говорил Палмеру о «звуках и криках агонии в немецких госпиталях, которые мы посещали», но он огрубел к виду страданий после того, как годом раньше объехал с концертами Тихоокеанский театр, играя раненым морским пехотинцам.
На деле концертное турне было сюрреалистической смесью ужаса и обыденности.
[Слова Бриттена (письмо Питеру Пирсу):] Мы ездили в маленьком автомобиле по скверным дорогам, — писал Бриттен в письме к Пирсу, — и часто безнадёжно плутали. Но мы видели дивные немецкие деревушки с милейшими людьми в них… А по другую сторону были миллионы перемещённых лиц — иные в чудовищном состоянии, — которые едва могли усидеть на месте и слушать, и всё же были в восторге, что им играют. [конец слов Бриттена]
Одна узница, пережившая Бельзен, — виолончелистка Анита Ласкер — написала родственнику свидетельство очевидца:
[Слова Аниты Ласкер:] В пятницу [27 июля 1945 года] Менухин действительно был здесь… Был чудесный вечер. И солист, и аккомпаниатор [на втором из двух концертов в Бельзене] отличались такой простотой в одежде, что она едва не граничила с неряшливостью, — и это идеально подходило к здешней атмосфере. [конец слов Аниты Ласкер]
Пятьдесят четыре года спустя Анита Ласкер пояснила, что Менухин и Бриттен оба играли в шортах и что у Иегуди виднелась резинка нижнего белья.
[Слова Аниты Ласкер:] Нет нужды упоминать, что скрипично Менухин играл безупречно. В конце концов, он ведь Иегуди Менухин; но должна сказать… я была немного разочарована. Проникновенной (какой я представляю себе игру Казальса) она не была… Вполне возможно, что царившая атмосфера не слишком его вдохновляла. Добиться тишины в зале было невозможно, и мне было по-настоящему стыдно за публику. Чудо, что он попросту не сорвался посередине. [конец слов Аниты Ласкер]
Ласкер похвалила пианиста, чьё имя не было названо; на другом концерте краткого турне оно значилось в программе как «мистер Баттон». Она заключала:
[Слова Аниты Ласкер:] Да, кто бы поверил, что лагерь Бельзен когда-нибудь услышит Менухина? Кстати, они играли Прелюдию и фугу Баха — Крейслера, «Крейцерову» сонату, концерт Мендельсона, что-то из Дебюсси [«Девушка с волосами цвета льна»] и ещё несколько неизвестных вещей. [конец слов Аниты Ласкер]
Английская сестра милосердия, работавшая в лагере, говорила о дивной мелодии, которую два музыканта творили, проходя среди людей, «которых трудно было расшевелить из-за смертельной душевной вялости, ставшей плодом ужасов и лишений, ими перенесённых».
Немецкоязычная газета «Ганноверский курьер» (3 августа) сообщала о концерте, данном для восьмисот польских беженцев в лагере Бардовик. Голую деревянную сцену освещала единственная лампочка, свисавшая с потолка. Когда артисты выходили, рояль ещё настраивали — по крайней мере, Германия даже в самые чёрные дни ещё могла найти настройщиков (в отличие от американцев на Алеутских островах). Гримёрной не было. Иегуди был в рубашке с закатанными рукавами, а Бриттен — в шерстяном жилете. По словам корреспондента лондонской «Джуиш кроникл», писавшего лет пять спустя (после того как Иегуди подвергся нападкам в Израиле за то, что нёс утешение немцам), эта небрежность в одежде могла невольно задеть слушателей. Тот же автор предполагал, что и сама исполнявшаяся классическая музыка могла расстроить публику, пребывавшую «в крайне возбуждённом душевном состоянии». Перемещённые лица, как утверждалось,
[Слова прессы (лондонская «Джуиш кроникл»):] досадовали и отвергали сольного Баха, которого он играл. Они ждали и хотели услышать такие напевы, как «Эйли, Эйли» и «Кол нидрей», и популярные мелодии их родной Польши. Именно из-за этого случая на Менухина навесили ярлык человека холодного и бесчувственного, а на его последующие усилия ради них смотрели неодобрительно. [конец слов прессы]
Иегуди вспоминал, что слушатели в его бельзенской аудитории были одеты в бесформенные балахоны, наспех сшитые двумя еврейскими портными из мешковины, выданной военными. Жители приложили немало сил, чтобы встретить Бриттена и Менухина: по их прибытии звонили в колокола лагерной часовни; их осыпали (*überschüttet*) цветами и увезли на постой в запряжённой лошадью карете. Бриттен подытожил четырёхдневное турне в письме Пирсу: «Иегуди был мил, и при таких обстоятельствах музыка была настолько хороша, насколько могла быть, — при всех этих разъездах по стране и двух, а иногда и трёх концертах в день». Поразительно, но они и не пытались репетировать. В Лондоне они несколько минут просмотрели возможный репертуар, решив, что понимают друг друга настолько хорошо, что заранее упражняться незачем.
Это краткое, но изнурительное турне положило начало дружбе на всю жизнь: с 1949 года Менухин часто выступал на музыкальном фестивале Бриттена в Олдборо. Бриттен отвечал взаимностью, появляясь вместе со своим спутником Питером Пирсом на менухинских фестивалях в Гштаде и Бате. За концерты в Германии Иегуди не взял гонорара, а часть заработанного ранее в Англии пожертвовал на благотворительные организации, связанные с лагерями. Он подал докладную записку, настаивая на их скорейшем расформировании. Двумя годами позже, сыграв перемещённым лицам в Берлине, он написал снова:
[Слова Менухина:] Слишком долго наше правительство позволяло положению дрейфовать. Мы должны были ликвидировать лагеря перемещённых лиц ещё два года назад — совершенно независимо от любых иных проблем и их решений. Это человеческая проблема, и этим жертвам следовало бы после войны предложить выбор гражданства в разных странах. [конец слов Менухина]
В последний день пребывания в Германии Иегуди принимали в офицерском собрании в Гамбурге. Его хозяин, майор Джек Борнофф из британской оккупационной армии, заведовал музыкой на радиостанции «Норддойч Рундфунк». Он и сам недавно объезжал лагеря перемещённых лиц вместе с немецким дирижёром Гансом Шмидтом-Иссерштедтом, набирая музыкантов во вновь сформированный симфонический оркестр NDR. На следующий день должен был транслироваться его первый концерт. Концертмейстер значился в программе как солист в Скрипичном концерте Мендельсона. Под влиянием минуты Борнофф спросил Иегуди, не возьмётся ли он выступить солистом. Тот ухватился за возможность (как в Париже в предыдущем октябре), и немецкая радиоаудитория впервые с тех пор, как нацисты запретили музыку Мендельсона в 1933 году, получила случай услышать этот концерт.
Иегуди вернулся в Лондон ровно настолько, чтобы Эпстайн успел закончить макет бронзового портрета, который до уродства преувеличивал широкий разрез его глаз. Присутствие Дианы, быть может, и раскрыло в позировавшем какое-то особое качество в глазах Эпстайна, но приходится признать, что конечный результат всё равно невыразимо безвкусен. Когда в ноябре Иегуди сфотографировали рядом с готовой бронзой, выражение его лица было скучающим, граничащим с неприязнью. (Бронзовый портрет работы Дэвида Уинна, сделанный в 1963 году, ближе подходит к духовному миру Иегуди.)
Иегуди снова был в Калифорнии ко второй неделе августа — как раз когда война с Японией внезапно оборвалась сбросом атомных бомб на Хиросиму и Нагасаки. Окончательная победа была вне сомнений уже больше года, но вторжение в Японию с моря обернулось бы чудовищно кровавым делом. Отыграв для войск почти четыре года, Иегуди наконец получил повестку о призыве — всего за несколько дней до того, как взорвалась первая бомба. Он сумел уклониться от приказа, сохранив честь незапятнанной:
[Слова Менухина:] Мне позвонили из местного призывного управления и сказали: «Не приходите; как только вы окажетесь в армии, может уйти год или два, чтобы вас оттуда вытащить, а война, глядишь, скоро кончится». Вот так я и не попал в армию. [конец слов Менухина]
С наступлением мира он мог возобновить довоенный уклад — доходное американское концертное турне в зимние месяцы, хотя какое-то время он вынашивал и другой план: совершить третье концертное турне по Австралии. Однако, когда Нола наконец решила отплыть домой с детьми — она ведь не уехала в мае, как задумывалось первоначально, — он резко передумал. А может быть, Нола сама попросила его держаться в стороне. Как бы то ни было, Моше сообщал, что американский сезон сына внезапно восстановили. Первое выступление состоялось 4 декабря в Бруклине, а 9 декабря он сыграл Концерт Бетховена под управлением Артура Родзинского, и эту трансляцию вели из Карнеги-холла — его первая прямая радиотрансляция с Нью-Йоркским филармоническим оркестром.
Но сначала он вернулся в Европу. Его пригласили посетить Москву. С окончанием войны его слава была в зените, и его ходатайству о выступлении в Советском Союзе неожиданно дали зелёный свет. Когда вошедшие в пословицу своей прижимистостью планировщики Би-би-си узнали, что по пути в Советский Союз он будет проездом в Лондоне, они пригласили его в третий раз исполнить Второй скрипичный концерт Бартока. Композитор умер в сентябре 1945 года, и, добравшись до Лондона, Иегуди записал прекрасное поминальное слово:
[Слова Менухина:] Уже несколько лет, — говорил он, — тело Бартока казалось лишь тонко натянутым пергаментом поверх звучной полости, которая с каждым роковым отзывающимся ударом всё больше выдалбливалась изнутри… Символически говоря, это был барабан, первобытный и варварский, по которому Судьба выбивала свою беспощадную мелодию. [конец слов Менухина]
По мере того как его планы обретали очертания, стало ясно, что той осенью Иегуди двигали два соображения: честолюбивое желание утвердить своё положение на международной сцене как ведущего в мире посла музыки — и неотложное стремление видеться с Дианой Гулд как можно чаще. Она писала ему каждый день. Поддерживать связь им было легко, потому что Нола была далеко, в Австралии. (Она увезла с собой своего любовника из ВВС, Тони Уильямса.) В своих воспоминаниях Диана пишет, что не прошло и месяца после отъезда Иегуди из Лондона, как он позвонил ей из Калифорнии сказать, что скоро вернётся, — и не подождёт ли она его? Он снова спросил, не согласится ли она выйти за него замуж.
[Слова Дианы Гулд:] Я сказала ему никогда больше не произносить этой фразы, пока он не будет волен это сделать, — но моё несторожкое сердце подпрыгнуло. [конец слов Дианы Гулд]
Следуя за своей звездой, в октябре он вернулся в Лондон. «Мы снова нашли друг друга, — писала Диана, — разделяя схожий опыт устремлений и борьбы». (О том, когда они стали любовниками, она хранила скромное молчание — как и Иегуди.)
Он сыграл Концерт Брамса с Лондонским симфоническим оркестром под управлением Джорджа Уэлдона в Королевском Альберт-холле 28-го числа и строил планы провести время с Дианой в Париже после предстоящей поездки в Москву. Диана бывала в Париже перед самой войной, чтобы послушать, как дирижирует Фуртвенглер; Город Света она знала едва ли не так же хорошо, как он, — и с более утончённой светской точки зрения. Ведь её отец был дипломатом, а с учётом круга её родителей и круга её отчима-моряка (который после освобождения Гонконга был назначен там начальствовать и в декабре 1945 года возведён в рыцари) она обладала весьма недурными связями.
Перед поездкой в Москву Иегуди пустился ещё в одно дипломатическое приключение. 31 октября он вылетел в Чехословакию на британском самолёте, главными пассажирами которого (как он утверждает в мемуарах) были важные особы — члены чешского правительства в изгнании, возвращавшиеся из Лондона. Их возглавлял то ли Ян Масарик, то ли Эдвард Бенеш — он не мог вспомнить, кто именно. (На самом деле чешские эмигранты вернулись из Лондона в Прагу полугодом раньше, после краха нацистской Германии.) Менухин выхлопотал себе место в самолёте, потому что согласился дать в Праге благотворительный концерт. Когда «Дакота» взлетела из Кройдона, прогноз погоды был хорош, но над чешско-германской границей условия резко ухудшились, и самолёт был вынужден снизиться сквозь облака и сесть на аэродроме Карловых Вар (Карлсбада), где его тотчас же окружили русские солдаты, не говорившие ни по-чешски, ни по-английски. Они приказали всем выйти, но капитан твёрдо стоял на том, что ему предписано оставаться при своём самолёте и охранять его драгоценный груз — секретные государственные документы. Он отказался сдвинуться с места, и русские сделались весьма угрожающими, пока не вмешался Иегуди. Он учил русский в детстве, готовясь к довоенной поездке в Москву, которая так и не состоялась, и на ломаном русском выступил со страстной защитой пилота, капитана Спеллера. Раздались телефонные звонки, вызывавшие автотранспорт из Праги, и в долгом ожидании русские повели гостей в свою офицерскую столовую, чьи столы были уставлены, как вспоминал Иегуди, «по меньшей мере семью-восемью разными бокалами для вин, пива, водок и прочего». Из еды была лишь неаппетитная похлёбка, но было выпито множество тостов и поглощено изрядное количество спиртного, прежде чем прибыла вереница чёрных машин, чтобы доставить застрявших путников по назначению. Было пять утра, когда они добрались до Праги.
Несколько часов спустя Иегуди отправился с чешским президентом, доктором Бенешем, чтобы принять участие в том, что он счёл первой официальной обязанностью того после возвращения, — возложении венка в память жителей Лидице, убитых нацистами. Когда затем он играл в Праге Концерт Дворжака, его исполнению, писал он, не пошла на пользу его алкогольная остановка в Карлсбаде.
Это очаровательный анекдот, но поиски в архиве Чешской филармонии показывают, что единственное пражское выступление Иегуди в 1945 году состоялось лишь тремя днями позже, 4 ноября, когда действие русского спиртного наверняка уже улетучилось. Он сыграл и Концерт Дворжака, и Концерт Мендельсона на благотворительном вечере в пользу деревни Лидице. Доктор Бенеш вернулся в Прагу ещё в мае, но в октябре его положение президента было подтверждено вновь, чем, возможно, и объясняется особая охрана британского самолёта, на котором Иегуди летел из Лондона. В архиве Лидице нет никаких записей о выступлении доктора Бенеша там после июня 1945 года — так что, быть может, пропитанная водкой память Иегуди играла с ним шутки.
Военные разъезды привили Иегуди пристрастие ловить попутные военные самолёты, и той осенью он колесил по Европе, как воздушный цыган. Русские послали в Прагу самолёт нарочно, как ему сказали, чтобы забрать его и доставить прямо в Москву, но Иегуди был влюблён и хотел провести больше времени с Дианой, а потому хладнокровно уведомил русских, что его планы изменились, — и вместо этого улетел обратно в Лондон. Крюк подарил ему ещё несколько дней ухаживаний, но, когда он наконец добрался до Берлина, чтобы пересесть на московский рейс, нелётная погода сделала продолжение пути невозможным. Устроить концерт он не мог, потому что не имел представления, надолго ли его самолёт застрянет на земле. Два дня он бродил среди руин города, который любил в детстве, прежде чем русские дали знать, что его самолёт может вылетать.
Американцы отвезли его в аэропорт Адельсхоф рано утром.
[Слова Менухина:] Русские солдаты брились, расхаживая с кружками тёплой воды, с лицами в мыльной пене, — старомодными бритвами, разумеется. Меня допрашивала начальница аэродрома. Как водится, на важных постах, где действительно требуется власть, русские ставят женщин — грозных женщин; у этой были даже усики. Она оглядывает меня с ног до головы и говорит: «Вы получали какие-нибудь медали за военные заслуги?» Я сказал: «Нет, к сожалению». «А вот Ойстрах получал, — сказала она. — Он Герой Советского Союза». [конец слов Менухина]
Слегка впечатлённая известием о том, что Иегуди в тот самый день собирается встретиться в Москве с Давидом Ойстрахом, она пропустила его в самолёт — «Дуглас» DC-3, роскошно переоборудованный русскими бархатными диванами и хорошенькими кисточками на оконных шторках, — далеко не то, что его до крайности неудобный транспорт на Алеутских островах годом раньше.
Верный слову, Ойстрах встречал его на лётном поле в Москве в сопровождении двух старушек, приходившихся роднёй Маруте, и человека по фамилии Шнеерсон (хасидская родня Моше), работавшего в национальной концертной агентуре. Иегуди был первым музыкантом с Запада, посетившим Москву после окончания войны, и в его честь пустили в ход все средства. Его пятидневный визит завершился, после ещё одного отложенного рейса, прощальным вечером, который разошёлся в пять утра. «Потрясён свыше всяких слов после вулканической овации на первом московском концерте, — телеграфировал он родителям, —
[Слова Менухина (телеграмма родителям):] ВОСЕМЬ БИСОВ БУЙНОЙ ПУБЛИКЕ ТЧК СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ ИГРАЮ ЕЩЁ ОДИН РЕЦИТАЛЬ И В ВОСКРЕСЕНЬЕ С ОРКЕСТРОМ ТЧК СЦЕНА И КОМНАТЫ УТОПАЮТ В ЦВЕТАХ… КРАШУ КРАСНУЮ МОСКВУ ЕЩЁ КРАСНЕЕ ОБОЖАЮ ЗДЕСЬ КАЖДУЮ МИНУТУ ТЧК [конец слов Менухина]
Гонораров он не брал, но жил так роскошно, как только можно было в послевоенной Москве, остановившись в номере знаменитого отеля «Метрополь» с видом на Красную площадь. С едой, сказали ему, было туго.
[Слова Менухина:] Я сказал, что не хочу белого хлеба. Не хочу небоскрёбов. Я хочу знать вас, работать с вами и играть для публики… Моя любимая еда — чёрный хлеб и простокваша. И, конечно, если у вас найдётся икра, я не откажусь. Такова и была моя диета; рекомендую! [конец слов Менухина]
Американский посол Аверелл Гарриман дал официальный обед. Иегуди познакомился с Шостаковичем — «скромным и застенчивым», — который позже уговорил его «сказать несколько трудных слов по-русски» в детской радиопередаче, что он вёл каждую неделю. Он видел ослепительную Уланову в «Золушке» в Большом театре. Посещение Центральной музыкальной школы Советского Союза — заведения, «сиявшего, как одинокое доброе дело в опустошённой войной Москве», — заронило семя, которое восемнадцать лет спустя расцветёт его собственной школой для одарённых юных музыкантов. Специальному корреспонденту «Нью-Йорк Таймс» Бруксу Аткинсону он тепло отзывался не только о русской системе образования, которая, как он чувствовал, давала юному таланту более широкую возможность развиваться, чем в США, но и о московской публике, любившей напряжённую, страстную музыку и тепло откликавшейся на его исполнение «Румынских танцев» Бартока. Но он признался Аткинсону, что был вынужден оставить своего Страдивари в Лондоне на ремонт и играл не так хорошо, как ему хотелось бы.
Русский пианист Дмитрий Паперно, тогда шестнадцатилетний студент, заключил, что Менухин очень хорош, но не полубог. Он писал, что «для тех, кто ждал технического совершенства», его концерт в Большом зале консерватории стал лёгким разочарованием: «Некоторые из нас, с жестокостью юности, даже требовали на бис виртуозных миниатюр, которые мы недавно слышали в его записях». Но друг Паперно, слышавший, как Менухин играет Концерт Бетховена в зале имени Чайковского, сказал, что будет помнить медленную часть до конца своих дней. Игорь Ойстрах, сын Давида, тогда четырнадцатилетний, был в восторге: «Это была не просто фантастическая игра; в ней была поэзия, эстетическое измерение, почти духовное зримое воплощение музыки, отчего казалось, будто нас вознесли на небо». Юный Мстислав Ростропович, впоследствии близкий друг, был так же зачарован. У Советского Союза были свои великие скрипачи, но Иегуди воздали должное: московское Иностранное телеграфное агентство писало, что «Менухин способен заставить вас, затаив дыхание, следовать за ним сквозь каждый такт гигантской Чаконы Баха».
Судя по записям, сделанным на концертах, исполнения Иегуди местами были шероховаты по краям, но их страсть просвечивает — особенно в «Крейцеровой» сонате, где партнёром Менухина (по сообщениям, без всякой репетиции) был пианист Лев Оборин. Иегуди был особенно взволнован встречей с Давидом Ойстрахом. Старше его на восемь лет, Ойстрах родился и учился в Одессе, неподалёку от Крыма, где родилась Марута. Иегуди чувствовал, что они братья по духу, оба — русско-еврейские скрипачи. Не эмигрируй его родители, это была бы и его родина. «Ньюсуик» сообщал, что они вместе играли Двойной концерт Баха на одном из двух московских симфонических концертов Иегуди. В других статьях говорится, что в каждом из двух симфонических концертов он играл по три концерта, упоминая сочинения Баха, Бетховена, Брамса и Дворжака. Единственной трещиной в глади доброжелательности стала натянутая встреча с отцом его друга Григория Пятигорского. Виолончелист посылал ему из США несчётное число весточек и продовольственных посылок, но ни одна не дошла, и его отец был мучительно и громогласно горек в отношении того, что считал изменой сына Америке; этот разговор резко контрастировал с идиллическим днём, который десятилетием раньше Иегуди провёл в Альпах, поднимаясь в горы с молодым Пятигорским.
По возвращении на Запад в числе его подарков были вино из Крыма для матери, вышивки и полотно для Нолы, а для Дианы — прекрасная книга по истории балета, откопанная в московской лавке старьёвщика. Несколько больших банок икры позднее переложили в мелкую тару, и Диана раздала их своим лондонским друзьям. Самолёт DC-3 был набит русскими семьями, направлявшимися в Берлин навестить близких в оккупационной армии. Иегуди помнил их свёртки из жирной бурой бумаги с «лакомствами» — гусятиной и колбасой. В награду за то, что он развлекал их в полёте своей скрипкой, ему предложили сыр, варёные яйца и водку. Это было, по его словам, весёлое и согревающее душу путешествие: попутчики читали стихи Пушкина и Лермонтова и пели — поверх гула моторов — песни и хоры, часто под аккомпанемент скрипки Иегуди. Его первый (и единственный) воздушный концерт был, как он рассказывал, «страшно весёлым». Бруксу Аткинсону он выразил неодобрение советской идеологии, но традиционной русской культурой стал безмерно восхищаться.
Приподнятое настроение испортил новый туман в Берлине: все рейсы застряли на земле, и он был вынужден отменить их с Дианой мечту о встрече в Париже. Единственным способом вернуться к ней в Лондон были поезд и автомобиль. С присущим ему нахальством он уговорил разрешить ему присоединиться к делегации возвращавшихся в Лондон советских дипломатов во главе с самим министром иностранных дел Андреем Громыко. Иегуди пристроился в хвосте колонны в сером автомобиле армии США, и вереница советских легковых машин отправилась из Берлина в британский сектор, откуда поезд довёз их всех до самого Кале. Он не мог позволить себе застрять в Берлине, потому что на следующий же вечер должен был играть на особом концерте по случаю Дня благодарения в Королевском Альберт-холле, на котором присутствовали военные генералы Эйзенхауэр и Монтгомери. Затем для Би-би-си он вновь исполнил Скрипичный концерт Бартока, названный критиком Эдвардом Локспайзером «одним из важнейших произведений, прозвучавших в эфире за время войны», — хотя осторожное начальство Би-би-си выражало озабоченность тревожным количеством музыки Бартока, звучавшей тогда в передачах.
В начале декабря Иегуди вылетел обратно в Нью-Йорк, чтобы начать пятимесячное турне. Диана описала мрачное прощание в аэропорту Хёрн в Хэмпшире. Настроение у неё было чернейшего отчаяния. Её сестра Гризельда была тяжело больна туберкулёзом, а любимый покидал её без твёрдых планов вернуться и не подавая никакого знака, что готов порвать с Нолой. Тем не менее в последующие месяцы, гастролируя по Америке, он ухитрялся звонить ей почти каждый день, установив привычку к телефонному общению, которая не изменится и за полвека. Чтобы помочь занемогшей сестре Дианы, он обратился к изобретателю пенициллина сэру Александру Флемингу, и, поскольку его не сковывали строгие британские валютные правила, он смог ссудить средства, нужные для последующей госпитализации Гризельды Гулд в Давосе и для запаса пенициллина, чтобы способствовать её излечению.
Едва добравшись до Нью-Йорка, Иегуди начал кампанию в поддержку Вильгельма Фуртвенглера. Они никогда не встречались, но Диана хорошо знала его по его довоенным визитам на вечера её матери. (В «Мельком увиденном Олимпе» она намекала, что Фуртвенглер был увлечён её сестрой Гризельдой.) Фуртвенглер оставался в Берлине на протяжении всех воздушных бомбардировок, но в начале 1945 года Альберт Шпеер предупредил его, что Гиммлер напал на его след, и он бежал в Швейцарию. Ему не давали забыть о его долгом сотрудничестве с нацистами, и в декабре он снова оказался в новостях, когда пришлось отменить концерты, которыми он должен был дирижировать в Цюрихе, а в соседнем Винтертуре четыре тысячи обыкновенно миролюбивых швейцарских граждан вышли на демонстрацию против него.
В журнале «Тайм» под заголовком «Менухин на защите» Иегуди цитировали в духе того же довода, что он уже пускал в ход в 1944 году: «Если есть один музыкант, заслуживающий восстановления, то это Фуртвенглер… Его приняли бы в Париже… если французы способны стерпеть немца, то у нас, уверен, не должно быть на этот счёт сомнений». Но еврейские активисты в Нью-Йорке восстали против того, что сочли наивным обелением. Нюрнбергский процесс над нацистскими военными преступниками был в разгаре:
[Слова прессы (Айра А. Хиршман, письмо в «Нью-Йорк Таймс»):] В тот самый момент, когда работодатели г-на Фуртвенглера предстают перед международным судом за массовую бойню, чья-либо попытка выдать одному из их сообщников свидетельство о полной невиновности кажется невероятной, [конец слов прессы]
— писал Айра А. Хиршман в письме в «Нью-Йорк Таймс». Хиршман активно выступал против Фуртвенглера с 1936 года, когда успешно возглавил публичный протест против попытки Нью-Йоркского филармонического оркестра назначить немца преемником Тосканини.
В 1945 году положение Фуртвенглера было чрезвычайно щекотливым. Он никогда не был заговорщиком и, безусловно, помогал еврейским музыкантам. Но если принять свидетельство Рихарда Вольфа, скрипача Берлинского филармонического оркестра, приведённое в книге Джона Ардойна «Фуртвенглер в записях», то оставаться в Берлинском филармоническом дозволялось лишь полукровкам и супругам евреев. Помешать увольнению полных евреев Фуртвенглер не мог. Он, однако, помогал евреям покидать страну без чрезмерных притеснений — как в случае великого педагога-скрипача Карла Флеша. Верно и то, что у дирижёра в первые дни режима было множество стычек с ведущими нацистами, среди них с Геббельсом и самим Гитлером, который, посетив Байройт в 1934 году, дошёл до того, что пригрозил ему пребыванием в концлагере, если тот не станет сотрудничать с нацистами.
Гордой прусской породы, Фуртвенглер полагал, что сможет схватиться с нацистами и победить — силой немецкого искусства. К его чести, он продолжал включать в программы Мендельсона. Он не дирижировал «Песней Хорста Весселя», нацистским государственным гимном, и не отдавал нацистского приветствия на концертах. Но чтобы обеспечить существование оркестра, которому грозило банкротство из-за потери значительной части еврейской публики, он был вынужден пойти на сделку с Геббельсом. Многие наблюдатели, особенно за границей, считали, что он продал душу дьяволу. Он мог покинуть страну, как Фриц Буш и Эрих Клайбер, но предпочёл остаться. По чисто музыкальному авторитету он оставался важнейшим художником своей эпохи, но морально был скомпрометирован.
Менухины, отец и сын, встали на сторону Фуртвенглера с почти неловким жаром. Моше всегда был готов усмотреть заговор. Немецкий дирижёр был, писал он, «жертвой завистливых и ревнивых соперников, которым, чтобы держать его подальше от Америки, пришлось прибегнуть к рекламе, к очернению, к клевете». Несколько недель нью-йоркские газеты сотрясались от этих споров, и в феврале 1946 года — хотя он ещё не предстал перед трибуналом по денацификации и, стало быть, был осуждён без суда — американцы запретили Фуртвенглеру дирижировать в Западной Германии на том основании, что он «придал ауру благопристойности» нацистской партии. Иегуди немедленно послал телеграмму с нападками на это решение:
[Слова Менухина:] [Я] не верю, что сам факт пребывания в собственной стране, особенно при исполнении дела такого рода [дирижирования]… достаточен, чтобы осудить человека… Он спас — и за это мы его должники — лучшую и единственно спасаемую часть своей собственной немецкой культуры. [конец слов Менухина]
Иегуди винил довоенные западные державы в том, что они заключали морально неоправданные пакты и договоры с нацистами. Теперь, доказывал он, «было бы явно несправедливо и трусливее всего сделать из Фуртвенглера козла отпущения за наши собственные преступления».
Тремя месяцами позже, в мае 1946 года, Иегуди впервые встретил Фуртвенглера, когда оба были свидетелями на бракосочетании в Цюрихе Гризельды Гулд, сестры Дианы, с Луи Кентнером. Венгерский пианист жил в Лондоне с 1930-х годов и должен был стать одним из самых частых партнёров Иегуди по камерным вечерам. Должно быть, Иегуди было приятно суметь показать свою любовь к Диане, поддержав того, кем она и её сестра так восхищались. (Быть может, его поддержка Фуртвенглера ещё столь ранняя, как по возвращении из Парижа осенью 1944 года, была порождена явной приязнью Дианы.)
Фуртвенглеру много месяцев не давали дирижировать нигде на Западе, пока в конце 1946 года его наконец не привезли в Берлин, чтобы он предстал перед общегерманским Судом по денацификации творческих деятелей. Четыре обвинения включали служение нацистскому режиму и выступления на мероприятиях нацистской партии. По всем пунктам он был оправдан и пережил дальнейшие нападки в прессе. Первый за два с лишним года ангажемент дирижёра состоялся в Риме, в апреле 1947 года. В мае он дирижировал Берлинским филармоническим, а в августе впервые после войны появился на Зальцбургском фестивале. Менухин был с ним по этому случаю, играя Скрипичный концерт Бетховена: его красноречивая и непоколебимая поддержка сыграла огромную роль в реабилитации, но вызвала волну враждебности со стороны его собратьев-евреев, в чём Иегуди предстояло убедиться, посетив Берлин в сентябре 1947 года. Оба музыканта разделяли ошибочную веру в то, что музыка стоит выше политики.
Американские концерты Иегуди в первые месяцы 1946 года дали многим региональным критикам первую за несколько лет возможность оценить его игру. Это были месяцы, когда его мысли были поглощены думами о Диане (и немалая доля его гонораров уходила на телефонные звонки ей в Лондон). Изрядное число критиков отзывалось нелестно. Один рецензент в Миннеаполисе описал его как «скорее вялого скрипача с чрезмерным вибрато. В его натуре есть глухая, тусклая жилка». Другой миннеаполисский рецензент заявил, что в его игре есть «нечто по сути холодное и самодовольное; холодный Брамс — не наслаждение». Иное исполнение Концерта Брамса, в Сент-Поле, описали как «шелковисто гладкое», но с «оттенком неровности, прерывавшей течение музыки и придававшей ей рывковость». Чикагский критик Чарльз Бакли был того же мнения, что и московский наблюдатель, писавший, что Менухин не полубог: «Он не великий скрипач, а очень хороший. Его вибрато словно изменилось, а звук тёплый и живой, но без пурпурной страстности прежних лет». Накануне того чикагского концерта Диана записала в дневнике телефонный звонок от Иегуди с пожеланием удачи в первом в её жизни полёте. Она сопровождала сестру в Цюрих по пути в швейцарский санаторий, которому предстояло спасти ей жизнь. Быть может, поглощённость Иегуди и вызвала несколько сбоев, должным образом отмеченных Бакли, в его исполнении Концерта Элгара: «Он не великий техник, и интонация не дотягивает до совершенства». По крайней мере, Иегуди мог положиться на чикагский оркестр — один из американской «Большой пятёрки», — что тот воздаст должное аккомпанементу. Он возил партитуру и оркестровые голоса Элгара в Москву, но не осмелился исполнять его из-за нехватки репетиционного времени.
В Сан-Франциско его хвалили за выбор репертуара. Он играл больше современной музыки, чем когда-либо прежде: «Источник Аретузы» Шимановского, Вторую сонату Энеску, багатель Пуленка. Вероятно, он полагал, что Сан-Франциско ещё не готов к сольному Бартоку. Расхожее мнение — уже упомянутое, — что его техника ухудшилась за время войны из-за нехватки занятий и переутомления, трудно поддерживать перед лицом восторга Марджори Фишер, критика «Сан-Франциско Коммершиал Ньюс». «У других скрипачей, — писала мисс Фишер, — звук крупнее и чувственнее… но у Менухина есть врождённое нечто — назовите это чистотой замысла, — что ставит его в особый ряд». Альфред Валленстайн в «Кроникл» не соглашался: Иегуди был «не в лучшей форме», «не на высоте». Вещь Энеску была, ворчал он, «фальшивой риторикой, размякшим Сезаром Франком, пустым геройством». Иегуди следовало бы сыграть что-нибудь «по-настоящему современное». На концерте ему вручили грамоту от Военного музыкального совета от командующего Западным морским рубежом адмирала Р. С. Эдвардса, благодарившую его «за его выдающийся труд [на Алеутских островах и в Гонолулу] на благо вооружённых сил этой страны». Без сомнения, памятуя о том дне, когда на Алеутских островах штормом снесло дворовую уборную, Иегуди разделил эту честь со своим аккомпаниатором Адольфом Байлером.
Даже в Нью-Йорке мнения об игре Иегуди разделились. Новая, свободная от рекламы газета «Пи-Эм» опубликовала сплетническую неподписанную заметку о предполагаемом своенравии Иегуди: «Порой он мастеровит, холодно и расчётливо, но в последнее время очень часто похож на некогда прекрасную женщину, отчаянно нуждающуюся в том, чтобы вернуть себе молодость». Но надёжный Луис Бьянколли, писавший в «Уорлд-Телеграм» после концерта, опроверг зловещие пророчества о том, что талант Иегуди угасает: «Прошлой ночью я не услышал ничего подобного. Я услышал то, что показалось мне новой теплотой». Всякий раз, добавлял Бьянколли, когда Иегуди брал передышку, «он возвращался, освежённый новыми штудиями». Осенью 1946 года Иегуди вернулся в Нью-Йорк на новые концерты, и снова в отзывах не было единодушия. Джон Бриггс в «Пост» писал, что он по-прежнему «чудо-ребёнок, чья игра столь же замечательна — и столь же безыскусна, — как пение птицы. У него, похоже, нет глубоких убеждений насчёт музыки, которую он исполняет». А между тем об этом же концерте Олин Даунс написал, что это была «самая властная и зрелая интерпретация из всех, что он давал».
Хотя он более не вызывал безоговорочного восхищения, Менухин всё же оставался одним из трёх самых грозных скрипачей на международной сцене. Двумя другими были Хейфец и Сигети, но концертный гонорар Менухина был значительно выше. Порой он становился жертвой мимолётных провалов сосредоточенности и не всегда мог удерживать ровное давление смычка на струны. Но даже в свои «плохие» дни он никогда не терял того «врождённого нечто», что делало его столь любимым публикой, и было бы неправильно принимать выдвигавшееся во многих кругах утверждение, будто к концу 1940-х и в 1950-е его игра миновала свой пик. Свидетельства рецензий, трансляций и записей той поры дают основание думать, что его игра пострадала меньше, чем прежде утверждалось. Он был человеком, который не мог не наслаждаться своей жизнью музыканта, какими бы ни были его личные тревоги.
Зимой 1946 года он протянул руку помощи своему другу Анталу Дорати. Венгерский дирижёр незадолго до того был назначен первым директором вновь созданного Далласского симфонического оркестра. (До войны техасский город содержал более скромный коллектив из 35 человек.) Осенью 1945 года Дорати набрал и вымуштровал своих музыкантов за три месяца, а в январе Менухин присоединился к ним, чтобы дать несколько исполнений Второго скрипичного концерта Бартока. Были и отдельные сеансы записи концерта для RCA Victor — смелое предприятие, как в художественном, так и в коммерческом отношении, учитывая репутацию Бартока как «трудного» композитора, но их вдохновенное прочтение — первое из трёх записей этого произведения, что Дорати и Менухин сделали вместе, — вывело далласский оркестр на общенациональную карту.
Во время репетиций Иегуди попал на местные страницы светской хроники: помощник концертмейстера оркестра только что женился, и когда его собратья-музыканты приветствовали его исполнением «Свадебного марша» Мендельсона, Иегуди пересел на его место — единственный зафиксированный в Америке случай, когда Менухина видели оркестровым музыкантом. Несколько дней спустя «Верайети» сообщила, что Иегуди берёт уроки дирижирования у Дорати, и в апреле он вернулся в Техас, чтобы впервые появиться за пультом. В 16.00 в субботу, 6 апреля, Далласский симфонический оркестр дебютировал в эфире сети ABC, транслируясь из Фэр-Парк-Аудиториум на 192 станции под управлением Антала Дорати. По окончании репетиции трансляции Дорати приветствовал публику, а затем объявил — как приятный сюрприз, — что помимо запуска радиокарьеры их нового оркестра публика перед началом трансляции станет свидетелем ещё одного знаменательного «дебюта»: маэстро Менухина как дирижёра. (В «Незавершённом странствии», с. 397, Менухин ошибочно указывает дату как 1942 год.) «Даллас Ньюс» сообщила о «хорошо подготовленном прочтении» Прелюдии к «Мейстерзингерам» Вагнера:
[Слова прессы («Даллас Ньюс»):] Его дирижёрский жест был ясен и ритмически твёрд. Он уделил немалое внимание уравновешиванию сложных полифоний пьесы. Сама фуга была аккуратно скоординирована. Прелюдия, более того, оказалась не робким делом, а крепким, полнозвучным провозглашением… Менухин выучил музыку наизусть и дирижировал без партитуры. [конец слов прессы]
Иегуди вспоминал, что Дорати дал ему огромную палочку и едва ли не вытолкнул на эстраду. Начал он очень робко. Дирижирование напомнило ему, шутил он, о его первом опыте верховой езды, когда он чувствовал себя столь же робко, а его напарник по прогулке Адольф Байлер — городской парень из Вены — простодушно спросил, где же тут кнопка стартёра. В дирижёрской технике Иегуди был так же неискушён:
[Слова Менухина:] Я знал, что нужно начать с того, чтобы поднять палочку. Я видел, как это делают дирижёры. Едва я успел поднять руки, как из ниоткуда возник этот огромный до-мажорный аккорд — и это придало мне мужества продолжать. [конец слов Менухина]
Дорати был достаточно уверен в потенциале своего ученика, чтобы пригласить его на следующий сезон продирижировать часовой концертной трансляцией.
В марте 1946 года, когда Иегуди подходил к концу своего американского концертного сезона, обозреватель светской хроники из Сан-Франциско по имени Херб Каэн — старый друг Маруты и Моше — сообщил, что Нола ещё в предыдущем октябре уехала с детьми в Австралию и не намерена возвращаться. В какой-то момент, продолжал обозреватель, Иегуди был готов сам вылететь туда и умолять её положить конец их разлуке. Теперь же, судя по всему, Нолу ожидали обратно в Альме в апреле. Она довольно резко изменила планы. Её отец недолюбливал Тони Уильямса, у которого случилась стычка с законом за то, что тот выдавал себя за командира эскадрильи ВВС. Джордж Николас настойчиво уговаривал Нолу помириться с Иегуди. Послушно она перелетела всю дорогу из Австралии в Англию с Замирой и Кровом (тогда, соответственно, шести и пяти лет), чтобы воссоединиться с мужем в Лондоне. Диана тем временем выхаживала сестру в давосском санатории. 15 апреля, когда Нола была в середине перелёта, Иегуди телеграфировал Диане из Калифорнии, что он на пути в Европу. После девятнадцати недель разлуки им скоро предстояло воссоединиться. О неминуемом прибытии жены в Лондон он не упомянул. Даже если он тогда знал о её планах, он, должно быть, верил, что сможет договориться с ней о каком-то устройстве, которое в конце концов даст ему свободу жениться на Диане. Это не было безрассудством: Нола сказала ему, что любит другого, а он говорил о своей любви к Диане.
Понадобилось всего двадцать четыре часа, чтобы такие надежды рухнули. Прибыв в Лондон, Иегуди позвонил Диане в Швейцарию. Их встречу придётся отложить всего на один день, сказал он ей по телефону, потому что «по жестокой прихоти судьбы» (выражение Дианы) Нола с детьми вот-вот прилетят из Австралии. Он будет вынужден встретить их и «устроить», прежде чем вылетит к ней. Это была несбыточная мечта. Реальность же была такова, что воссоединение семьи Менухиных попало в колонки светской хроники лондонской популярной прессы. Иегуди сфотографировали резвящимся с детьми на гостиничном ковре, а Дианой, попросту говоря, пренебрегли.
Со своей позиции «другой женщины» Диана полагала, что Нола, со своим «проницательным знанием» Иегуди, убедила его вернуться в лоно брака, «безжалостно» играя на его врождённом добросердечии и его «готовности к самопожертвованию» — черте, надо признать, до тех пор не слишком заметной. Но из длинного письма, которое она написала своей мачехе Ширли Николас на следующий день по прибытии в Лондон, ясно, что Нола тоже приносила жертвы и что она была полна решимости, ради детей, возобновить супружескую жизнь. Письмо даёт редкий проблеск живого характера Нолы и наводит на мысль, что мотивы её были менее расчётливы и более достойны, чем воображала Диана.
Изнурительный перелёт Нолы на летающей лодке BOAC из Австралии включал ночёвки в Сингапуре, Рангуне, Карачи и Каире, где она с группой попутчиков ходила ужинать в отель «Шепердс», а потом «оторвалась по полной» в ночном клубе — это было для неё очень кстати, писала она, после того как пять дней просидела взаперти в тесной каюте с парой шумных детей. Ещё больше буйного веселья до самого рассвета было в Форт-Аугуста на Сицилии, последней стоянке перед тем, как самолёт достиг Пула на южном побережье Англии. Уже в Лондоне Иегуди одолжил у друга «паккард» и поехал вниз встречать своё запылённое дорогой семейство.
[Слова Нолы Николас (письмо мачехе Ширли Николас):] «Встреча была сердечной, но холодной», — писала Нола. Как только мы прибыли [в лондонский отель], после того как я спросила, какая наша комната, и прочее, он сказал: «Я подумал, что Кров мог бы спать со мной, а Мирас [Замира] — с тобой; так подойдёт?» Будучи до отчаяния уставшей, я сказала: «Ах да, это прекрасно, если ты так хочешь». Вот так!! После того как дети легли спать, мы заказали ужин и говорили о нынешних заботах — я сказала ему, что хочу продолжать, что моя супружеская жизнь, пусть даже она и не идеальна, ради детей всегда должна стоять на первом месте, и что я хочу попробовать так. Похоже, он действительно влюблён в Диану и, как я поняла, был скорее разочарован тем, что я не хочу развода тотчас же, — однако я стояла на своём и изо всех сил старалась быть любящей и прочее. Не знаю, чем это кончится. Сегодня я чувствую, что он очень разочарован и не хочет ничего и никого, кроме Дианы, но сдерживает себя после того, что я высказала насчёт детей и прочего. Он едет в Швейцарию, где она [Диана] сейчас со своей сестрой Гризельдой, — последняя помолвлена с пианистом Кентнером, которого он берёт с собой!! Марсель Газель играет для него в другом месте. Впрочем, это меня не тревожит — но, судя по его поведению до сих пор, он, кажется, очень любит Диану, что, в конце концов, меня вполне устраивает. Мы и вправду говорим на разных языках. Мы слишком разные, Ширл, — вот я после утомительного путешествия, полная жизни и веселья, а он лишь зевает, говорит, что устал и должен спать. О боже, даже за одно утро я сдерживаюсь, но это не я, дорогая, не моя жизнь, и я уже спрашиваю себя, смогу ли я вообще с ним ужиться. И всё же — терпение! может быть, мы придём к чему-то стоящему! Сейчас он внизу обедает с Кентнером. Я тут приглядываю за детьми — уверена, Кентнер в курсе дела, — но какой же тюфяк! Господи! Терпеть не могу таких мужчин! Я слишком напориста для них, Ширл, они слишком женственны для меня. [конец слов Нолы Николас]
Луи Кентнер и в самом деле снял номер в том же отеле, «Клариджес», чтобы попытаться убедить Иегуди оставить Нолу и поступить правильно по отношению к Диане. Его ежедневные письма невесте Гризельде Гулд дают вид на разворачивавшуюся битву прямо из первого ряда. Старше на десять лет и с одним неудачным браком за плечами, Кентнер был привязан к Менухину, который тогда стоял на пороге тридцатилетия, но которому недоставало зрелости взгляда, какой можно было бы ожидать на таком рубеже жизни. «Иегуди, быть может, и не великий интеллектуальный светоч, — ласково замечал Кентнер в одном из своих донесений, — но не думаю, что он слабак». Когда они вместе обедали, Иегуди признался, «со слезами на глазах, что не мог бы любить никого на свете сильнее, чем любит Диану». Но его переход к ней был далеко не предрешён. Оказавшись лицом к лицу с детьми, он поддавался «сентиментальному представлению о долге и, конечно, остаткам своей прежней привязанности к Ноле». Умудрённые жизнью бюллетени Кентнера из «Клариджес» доходят до неожиданного предположения, будто Диана вовсе не влюблена в Иегуди. Венгр советует Гризельде тактично предостеречь сестру от «чрезмерного оптимизма и ставки всего на одну эту карту». Иегуди, полагает он, «никогда не оставит своих детей. Его обязательства насчитывают восемь лет — против трёх дней романа с Дианой». Кентнер думал, что несомненный драматический талант Дианы заставил её переиграть свою реакцию на весть о возвращении Нолы. К тому же, цинично отмечал он, «она плохо разыграла свои карты: ей ни в коем случае не следовало так быстро ложиться в постель с таким мальчиком!». Теперь, вместо того чтобы дать событиям идти своим чередом, что в итоге сыграло бы ей на руку, она слишком настойчиво давила на Иегуди, чтобы он немедленно оставил жену, «стремясь удовлетворить своё светское честолюбие. Это была даже не плотская привязанность; ей не следовало полагать сердце на брак, который был бы основан на лжи, который не мог бы дать ей счастья — лишь мирское удовлетворение».
Колебания Иегуди продолжались. В ходе другого разговора он поведал Кентнеру, что «прежде у него никогда не было любовницы и он предполагал, что подобное непременно ведёт к разводу и новому браку… Он думал одно в один день и другое — на следующий», — рассказывал он Кентнеру. Решение не расставаться было «лишь временным… Он намерен провести всё лето в Швейцарии… Нола была готова к разводу, но Иегуди тянул время из-за своих чувств к детям». Оценка Кентнера в конечном счёте оказалась ошибочной и наверняка недооценивала силу чувств Дианы. Но её ближайшие надежды были ещё сильнее подорваны заметкой в лондонской «Стар» несколько дней спустя. Заголовок гласил: «Менухины в полном согласии». Сопровождавшаяся фотографией, на которой Иегуди помогает детям собрать модель самолёта, а Нола нежно за этим наблюдает, статья сообщала, что семья Менухиных
[Слова прессы (лондонская «Стар»):] заново узнаёт друг друга после шести месяцев разлуки… Это восхитительная компания, полная веселья и жизнерадостности… Оба родителя считают неправильным учить музыке ребёнка против воли. «Это портит их на всю жизнь», — сказала миссис Менухин. [конец слов прессы]
Последовавшие месяцы были адом для всех причастных, пока Иегуди и Нола пытались, выражаясь по-современному, «всё уладить». В конце мая Иегуди присоединился к Диане в Цюрихе, как и предсказывала Нола, но лишь затем, чтобы быть шафером на свадьбе Луи Кентнера и Гризельды, счастливо оправившейся от туберкулёза. Замира помнит, что Нола и Диана столкнулись лицом к лицу в цюрихском отеле «Дольдер», где Кентнеры проводили медовый месяц. Узнав, что им предстоит встреча, Диана переоделась в скромное чёрное платье. Должно быть, это было бурное время для Иегуди — жена, любовница и почитаемый мэтр Вильгельм Фуртвенглер (былой поклонник Гризельды, а теперь второй шафер Кентнера) под одной крышей. После этого Диана была оттеснена на задний план жизни Иегуди, хотя он всё же звонил ей с континента всякий раз, как мог, пользуясь приоритетным телефонным кодом, который дали ему американцы и который полагался лишь для сверхсекретных военных переговоров.
В начале мая Иегуди летал с Нолой и детьми в Румынию, чтобы воссоединиться со своим старым мэтром Джордже Энеску. Тому было тогда шестьдесят пять лет, и он страдал прогрессирующей болезнью позвоночника, из-за которой спина его согнулась, а голова была свёрнута набок, словно он вечно играл на скрипке. Но их встреча после семи лет оказалась плодотворной — и позволила Иегуди укрыться в музыке. Двое музыкантов давали концерты каждый вечер и проводили открытые репетиции каждое утро. «Это был фестиваль Энеску, — писал позже Иегуди, — оргия Энеску, делирий Энеску». Иегуди прибыл в Бухарест как герой-победитель, американский еврей, самый прославленный ученик Энеску. Американское посольство одолжило ему автомобиль, чтобы он мог вновь побывать в летнем доме Энеску в Синае. Позднее он обедал с королём Михаем, в чью карету он бросил камень, когда оба они были маленькими мальчиками. Румыния была полна еврейских беженцев, надеявшихся получить проезд в Палестину. Только в столице их было двести тысяч, собравшихся из многих уголков Восточной Европы. Когда в честь Иегуди была устроена служба — уже само по себе необычное событие, при полном его равнодушии к формальному богослужению, — улицы вокруг синагоги были, писал он, «густо заполнены евреями, доведёнными до восторга этим утверждением своего существования». Такая манифестация была отрадна после волны враждебности со стороны нью-йоркской еврейской общины, которая встретила его полугодом раньше, когда он высказался в защиту Фуртвенглера. Менухин играл в Бухаресте бесплатно, как и в Москве предыдущей осенью. Вместо гонорара он пожертвовал свои 20 миллионов лей, стоившие ровно 1273 доллара, на стипендии молодым румынским музыкантам. Он был порядком разочарован, когда из фонда вычли стоимость его личного самолёта.
Позднее тем летом семьи Менухиных и Дорати сняли идиллический дом на Женевском озере, между Монтрё и Веве. Как-то на выходных Нола увезла мужа в поход неподалёку от Ароллы.
[Слова Нолы Николас (письмо мачехе):] «Иегуди нервничает и переутомляется», — писала она мачехе, прилагая фотографию, снятую Иегуди, где она сама снята под заснеженной вершиной. За один день мы прошли шестнадцать миль и поднялись на три тысячи метров за два с половиной часа — икры у меня до сих пор ноют! Чтобы добраться до этого глухого места, нам пришлось пять миль ехать на мулах. Обратно мулов не было — так что пять миль шли пешком под проливным дождём. Боже мой, чего только я не сделаю ради друга! [конец слов Нолы Николас]
Нола рассудительно смотрела на их попытку примирения: «Эти последние месяцы были дьявольски тяжелы… Мы оба пришли к выводу, что не подходим друг другу, — впрочем, не волнуйся, мы улаживаем это как можем лучше».
План состоял в том, чтобы обосноваться на следующую зиму в Нью-Йорке, — ведь в декабре Нола писала оттуда Ширли Николас, сообщая, что её дети обожают свой первый серьёзный год в школе. Тонина, дочь Антала Дорати, помнит, как Замира и Кров втягивали её во всевозможные проказы. Предыдущим летом в Швейцарии Замира выдернула пробку из искусственного пруда при отеле. Тонина также вспоминает, что отцы по большей части отсутствовали на швейцарских каникулах. Дорати и Менухин полетели сначала на Зальцбургский фестиваль, где Иегуди 2 сентября дебютировал сольным концертом. Затем они через Вену отправились в Будапешт, дав концерты в родном городе Дорати 5 и 6 сентября. Иегуди играл Скрипичный концерт Бартока, ставший чем-то вроде европейской визитной карточки, — и нигде он не был уместнее, чем в венгерской столице.
Но лучше всего Иегуди запомнилось из этого турне само путешествие. И снова американские оккупационные силы протянули музыкантам руку помощи. На базе США во Фридрихсхафене в Южной Германии, на берегу Боденского озера, — где до войны цеппелины поднимались в еженедельный перелёт в Южную Америку, — в их распоряжение предоставили три лёгких самолёта: один для Менухина, один для Дорати и третий для их багажа и оркестровых партитур. Это были открытые двухместные самолёты, с пилотом впереди и пассажиром позади. Менухинская легенда гласит, что участок венской Рингштрассе — обсаженного деревьями бульвара, опоясывающего старый город, — расчистили, чтобы самолёты могли сесть с минимальной задержкой: крупные отели в американской и британской зонах были всего в нескольких ярдах. Возвращаясь из Будапешта, Менухин расстался с Дорати и полетел один. Взлетев в пять вечера, американский пилот узнал, что Боденское озеро окутано туманом, и потому сел в Зальцбурге. В тот вечер Иегуди говорил с Дианой около часа, пока, как он вспоминал,
[Слова Менухина:] очень мягкий, очень учтивый голос англичанина не произнёс: «Это не военный разговор». Он дал нам минут пять, чтобы закруглиться, и, поскольку то был последний раз, что мне это нужно было [на следующий день он летел в Америку], я сполна воспользовался тем военным номером. [конец слов Менухина]
На следующий день Иегуди вернулся в зальцбургский аэропорт:
[Слова Менухина:] Люблю раннее утро в аэропортах; в нём есть ощущение приключения, особенно когда забираешься в этот крошечный, продуваемый ветром, шумный самолёт. Мы взлетели, и примерно через час кружили над Боденским озером, сплошь укрытым облаками, — о посадке не могло быть и речи. Мне и так не хотелось лететь во Фридрихсхафен; я сказал пилоту, что мне нужно попасть в Цюрих, но американские военные неохотно шли на вынужденную посадку на швейцарской земле, потому что рисковали интернированием. Я сказал, что позабочусь, чтобы у него не было хлопот с властями, а он обернулся и крикнул: «Вы говорите на швейцарском языке?» [конец слов Менухина]
Мотор был слишком громким, чтобы Иегуди попытался объяснить языковую основу Гельветической федерации. Он кивнул в знак согласия, но и Цюрих был закрыт туманом, и самолёт в конце концов сел в поле. Неся скрипку и чемодан, Иегуди постучал в дверь ближайшего фермерского дома, и его встретил швейцарский фермер, ещё в ночной рубахе. Принадлежа к деревенскому люду, что таит свои чувства, человек не выказал никаких эмоций при виде странствующего скрипача на своём пороге в шесть утра. По телефону вызвали такси. По дороге в Цюрих машину Иегуди остановил швейцарский пограничный полицейский:
[Слова Менухина:] «Вы слышали звук самолёта?» — спросил он. Я сказал: «Нет, никогда» — и мы поехали дальше. Это был единственный раз, когда я въехал в страну как шпион. [конец слов Менухина]
Иегуди рассказал эту историю тремя десятилетиями позже, когда ему присвоили почётное швейцарское гражданство.
Такие проделки давали передышку от непрекращавшегося душевного кризиса Иегуди. Но Диана провела жалкое лето. Бо́льшую часть предыдущего года она сражалась с разными властями, чтобы устроить занемогшую сестру в швейцарский санаторий, и теперь, когда Гризельда была исцелена и замужем за Луи Кентнером, ничто уже не отвлекало её от несчастливо сложившегося любовного романа.
Она впала в глубокую подавленность. Поездка в Париж в поисках работы танцовщицы оказалась безуспешной, и она писала, что «серьёзно заболела». Она не даёт подробностей о природе болезни, которая вынудила её лечь в клинику, но это, несомненно, лишь усугубило её страдания — и чувство вины Иегуди. Она добавляла, что жила словно в чистилище: лондонская квартира в Белгравии, которую она прежде делила с сестрой, стала ей ненавистна. Гризельда забрала свои вещи, чтобы обставить новый дом, так что жилище было угнетающе голым. Диана ненавидела «блуждать мыслями, — как она выразилась, — по комнатам, где мы с Иегуди полюбили друг друга». Были и другие встречи в Швейцарии, возможно, тайные, — ведь Замира помнит, как во время летних каникул отец повёл её гулять, и они встретили Диану на берегу озера.
Диана решила не отпускать любовь всей своей жизни без боя и в конце сентября 1946 года улетела в Нью-Йорк, якобы в поисках работы: она надеялась, что друзья по её балетной поре, тогда работавшие в США, — такие как Антон Долин и Алисия Маркова, — сумеют ей помочь. Она пишет несколько уклончиво, что много месяцами раньше — «в другом мире и времени» — купила билет и оформила визу в Соединённые Штаты, так что, быть может, они с Иегуди раньше обсуждали совместное пребывание в Нью-Йорке. Но к осени ему нужно было «пространство» для размышлений, и он предупредил её, что не может позволить себе содержать её там. Диана, по-видимому, приняла это: «У меня не было даже адреса Иегуди, ведь я не имела намерения ни видеться с ним снова, ни становиться на пути этого брака». Тем не менее в Нью-Йорке они всё же встречались несколько раз — благодаря жене Дорати Клари, которая их свела. Диана вспоминает их как тоскливые свидания: «Он знал, что ему нечего сказать, да и ничто не могло бы заставить меня облегчить душу от всего потрясения и муки, что могли бы показаться лишь осуждением». Свои три месяца на Манхэттене она описывала как кошмарную пору и признавалась, что помышляла о самоубийстве. В более раннюю, счастливую пору их романа она подарила Иегуди антологию стихов с надписью — начальными строками сонета Шекспира: «Не допущу к слиянью двух сердец / Я никаких помех». Теперь ей ближе было настроение стихотворения Эндрю Марвелла, что начинается «Моя любовь столь редкого рожденья…» и кончается «Как линии… что параллельны и вовек не встретятся».
Иегуди был занят своим обычным осенним сезоном, базируясь в Нью-Йорке, но выступая и в городах столь отдалённых, как Денвер и Луисвилл. В октябре он трижды сыграл Концерт Брамса с Нью-Йоркским филармоническим под управлением Родзинского. Можно предположить, что он был под немалым давлением, поскольку его интерпретация, по мнению «Нью-Йорк Джорнэл Американ», «оставляла желать много лучшего в отношении воображения и технической беглости… Не хватало непринуждённости в более требовательных пассажах, а из-за нажима смычка иные трудные двойные ноты выходили грубовато и наскоро». И всё же не следует вычитывать слишком многое из этого дурного отзыва, ведь это был тот самый концерт, что вызвал исключительно положительный отклик критика «Таймс» Олина Даунса, приведённый выше в этой главе (см. с. 264). Однако душевно Иегуди, несомненно, был в глубокой беде: обе женщины его жизни находились в одном городе. Он чувствовал себя в западне, неспособным сделать шаг. «Как беспомощна оказалась музыка в этом личном поражении! — писал он. — Много ошибок — сегодня я склонен назвать их преступлениями — тяжко лежало на моём сердце, а я был бессилен что-либо с ними поделать». Затем Диану пригласили друзья её матери, Фрэнк Ингерсон и Джордж Деннисон, провести с ними Рождество в Калифорнии. Их дом, «Кафедрал-Оукс», стоял под горой от Альмы, где Иегуди жил с Нолой с 1938 года. Диана прибыла туда 13 декабря. Неделей раньше Нола писала мачехе Ширли из Нью-Йорка, что ей «надоело держаться и смотреть, кто уступит первым». Письмо не упоминало ни присутствия Дианы в Нью-Йорке, ни её плана поселиться на пороге Иегуди прежде, чем он вернётся домой встречать праздники с родителями; надо полагать, Нолу держали в неведении. «Й. хочет, чтобы я стала американской гражданкой» — вот и всё, что добавила Нола, из чего можно было заключить, что он всё ещё намеревался продолжать брак. Но Иегуди вновь свёл дочь с Дианой в Нью-Йорке, и после этого Замира (тогда семи лет) звонила каждое утро, умоляя дать ей повидать Диану. «Мы ходили гулять, — вспоминала Диана, — или в балет, или я готовила обед». Даже если бы Иегуди и хотел промолчать о присутствии Дианы в Америке, Нола наверняка узнала бы об этом позже в декабре от своего брата Линдсея. Он прилетел из Австралии с Хефцибой и их двумя детьми, чтобы провести Рождество в Альме с Иегуди и его родителями. (С некоторым присущим её брату лётным шиком Хефциба уговорила пилота авиалайнера сделать незапланированную остановку в Сан-Франциско.)
Нола не поехала на запад ради рождественского семейного воссоединения. Она осталась в Нью-Йорке с Замирой и Кровом. Замира помнит, как её мать говорила Клари Дорати у себя на кухне, что ей «надоела вся эта морока». Незадолго до того Иегуди очень осторожно высказался о будущем в газетном интервью, сказав, что планирует посвятить бо́льшую часть 1947 года учёбе: «Часть времени я проведу в Европе, а часть — с семьёй, которую вижу нечасто». Калифорнийскому репортёру он доверительно сообщил, что Рождество 1946 года станет для него лучшим на свете, потому что он и две его сестры, Хефциба и Ялта, воссоединятся. Нолу в интервью не упомянули, но неизбежный кризис приближался.
Диана рассказывает в мемуарах, что всего через несколько дней после начала её пребывания у Фрэнка и Джорджа «выяснилось, что Иегуди приехал в свой дом наверху, и однажды утром он спустился по долине и попросил меня пойти познакомиться с его родителями». Очевидно, ему было легче возобновить прежние отношения с Нолой за три тысячи миль. В сочельник Моше и Марута устроили свой обычный приём в Лос-Гатосе. Их старый друг Эзра Шапиро нарядился Дедом Морозом и явился с мешком подарков для мальчиков Хефцибы. «На тот приём, — вспоминал Моше, — Иегуди привёл Диану Гулд… мы нашли её очаровательной, умной и решительной». Таким же было и впечатление Ялты. Она помнит, как её мать приветствовала гостей за столом (среди них Диану) леденящей фразой: «А теперь мы в полном сборе». Мужа Ялты не было — Марута его не допустила, — как не было и Нолы. Иегуди было невозможно довериться родителям, но они неизбежно почувствовали (как отметил Моше), что «что-то происходит». Когда его сын играл Концерт Мендельсона в Сан-Франциско сразу после Рождества, Моше почудилось, что его интерпретация медленной части содержит нечто чуждое его обычной «чисто философской форме выражения». Она «словно содержала личный вопль». Несчастный Иегуди был пойман в ловушку собственным темпераментом:
[Слова Менухина:] Я не мог заставить себя развестись с женщиной, которая была моей женой и которую я любил, или обвинять её. Я не мог совершить поворот кругом и вдруг сказать, что мы должны перечеркнуть [брак]; это должно было исходить от неё. [конец слов Менухина]
Тем временем присутствие Дианы было тепло принято Линдсеем и Хефцибой Николас, гостившими в Лос-Гатосе у Моше и Маруты. Судя по письму, которое Нола написала мачехе в конце января 1947 года, её брату труднее давалось уживаться со свойственниками, чем с Дианой: «Линдсей говорит, что чувствует себя на двадцать лет старше после изнурительных недель, проведённых на отдыхе в Альме, и последующих безумных телефонных звонков, что преследовали их повсюду». У Нолы не было угрызений совести, чтобы обвинить своих свойственников:
[Слова Нолы Николас (письмо мачехе):] Может быть, наконец кто-нибудь здравомыслящий осознает противоестественную и ядовитую атмосферу, что окружала меня эти последние восемь лет. Однако я молюсь, чтобы все добрые и более счастливые стороны жили в моём сердце, а не были «зарыты с его костями», как выразился Шекспир. [конец слов Нолы Николас]
Прошло больше шести лет с тех пор, как Иегуди в последний раз видел любимую сестру. Воссоединение, должно быть, было омрачено распадом его брака, в котором уже не могло оставаться больших сомнений — при Диане среди них. Однако на музыкальном уровне было что праздновать: брат и сестра строили планы и разучивали репертуар для честолюбивого турне по США и Европе. К немалому удивлению Дианы, Линдсей взял её под своё крыло и даже вступился за неё, слетав в Нью-Йорк поговорить с Нолой о том, что теперь виделось неизбежным разводом. Нола наняла жёсткого адвоката, и переговоры оказались долгими и трудными. И всё же, судя по тону её письма мачехе, Нола, казалось, была полна решимости держаться положительного настроя:
[Слова Нолы Николас (письмо мачехе):] Теперь я надеюсь остепениться, чтобы строить и жить хорошей и созидательной жизнью, — тем я, быть может, как-то возмещу двадцать семь лет разочарований, что принесла папе и себе. Начало было скверным, но я вновь обрела силу, мужество и убеждённость, что могу и сделаю нечто доброе. [конец слов Нолы Николас]
16 января 1947 года Иегуди публично дебютировал как дирижёр: часовая местная трансляция в постоянной серии «Далласский симфонический час». В программу входили увертюра к «Оберону» Вебера, «Неоконченная» симфония Шуберта и четыре «Славянских танца» Дворжака. Ни одного отзыва не сохранилось. В предваряющей статье сообщалось, что Иегуди пришлось репетировать без помощи Антала Дорати, потому что штатный маэстро далласского оркестра дирижировал в Нью-Йорке вплоть до дня концерта своего друга. В рекламной заметке упоминались трое других инструменталистов-виртуозов, тоже ставших дирижёрами. Пианист Хосе Итурби был известнее всех из них, но двое других дали бы Иегуди почувствовать себя причастным к традиции: то были скрипачи Джордже Энеску и Эжен Изаи, которые в 1920-е годы возглавляли Симфонический оркестр Цинциннати.
В феврале Иегуди сделал причудливый ход: он снял приморский дом в Сент-Питерсберге, Флорида, куда пригласил своего шурина, сестёр, их детей и Диану. В мемуарах он описал это как сбор клана. Моше сказали, что это «тайное убежище», где его сын и дочь смогут проработать свою программу дуэтных сонат для предстоящего концерта в нью-йоркской «Метрополитен-опере», но выбор Флориды имел и более прозаическую причину. Иегуди прослышал о новаторском враче по фамилии Пейдж, жившем в Сент-Питерсберге и бывшем последователем Уолтера Прайса, автора ранней книги о здоровом питании под названием «Питание и физическое вырождение». Белая мука и сахар были врагами, и на месяц Менухинов посадили на строгую диету, причём еду им готовила не кто иная, как Диана Гулд, быстро делавшаяся для Иегуди незаменимой. О чём ни он, ни его будущая жена не упомянули в своих раздельных мемуарах — хотя Ялта хорошо это помнит, — так это о том, что пребывание там дало Диане возможность привести в порядок зубы, разрушенные шестью годами военного недоедания.
Дуэтный концерт в «Метрополитен-опере» 17 марта был первым за более чем десятилетие случаем, когда брат и сестра играли вместе в Нью-Йорке. На рекламных снимках Иегуди щеголял оранжево-рыжей бородой, отпущенной во Флориде, — Замира расплакалась, увидев её. Один обозреватель светской хроники сказал: «Его бакенбарды были несколько неопрятны и не улучшают его вида». Когда Замира уговорила его сбрить бороду, он подчинился, но по частям: половину усов в один день, противоположную половину бороды — на следующий, и так далее, пока к концерту не оказался чисто выбрит. После концерта Иегуди и Хефциба навестили Уиллу Кэсер со своими четырьмя детьми. Квартира вновь наполнилась детским смехом, как в пору, когда Менухины были маленькими, но спутница Кэсер, Эдит Льюис, писала, что «под весельем и счастьем того утра как-то ощущалось разбитое сердце».
Неделю спустя Иегуди и Хефциба взошли на борт «Куин Элизабет». Линдсей ехал с ними в Европу. Раньше Нола предлагала присоединиться к семейной компании, и (по словам Ялты) Иегуди не возражал, лишь довольно беспомощно указав, что с группой будет ехать и Диана. Нола передумала. Диана отметила в мемуарах, что делила каюту с сыном Хефцибы Марстоном и его гувернанткой — как будто это могло предотвратить всякий намёк на неприличие в прессе. Иегуди и Хефциба должны были дать сонатные концерты в Париже, Праге и Будапеште, а в Амстердаме Иегуди предстояло сыграть Второй концерт Бартока с оркестром Концертгебау под управлением Эдуарда ван Бейнума.
Перед их отбытием на континент Линдсей попросил Диану присоединиться к тому, что она окрестила «караваном Менухиных — Николасов» в предстоящем турне. Он сделает всё, что в его силах, чтобы уговорить её, сказал он, потому что Иегуди нужны её помощь и общество. Но Диана отклонила просьбу Линдсея. Она сказала, что дело не просто в самолюбии: «Вы просите меня рискнуть заново разжечь в себе то, на погребение чего ушли месяцы борьбы и муки». Диана писала в мемуарах, что чувствовала себя разорванной в клочья, «уже не ясная ни головой, ни сердцем… застрявшая в тернистом кусте, где каждое движение приносило лишь самоосуждение». И всё же трудно избежать вывода, что если бы она и вправду хотела похоронить свою дружбу с Иегуди — да и с чего бы? — она бы никогда не поехала ни в Нью-Йорк, ни в Калифорнию, ни во Флориду. Всю ту зиму немалого унижения, когда Иегуди не делал ни шага к разводу с Нолой, её поддерживала уверенность в их взаимной любви. В последний миг лондонская кузина Иегуди, «тётя» Эди, придала ей налёт благопристойности, попросив её быть компаньонкой для своей дочери Сони, и Диана решила, что, в конце концов, ей будет позволительно ехать с Иегуди.
Экспедиция оказалась весьма приятной. В Праге Иегуди и Хефциба приняли участие в упоительном Весеннем фестивале 1947 года, который свёл Дмитрия Шостаковича из Советского Союза, Леонарда Бернстайна из Америки и Уильяма Уолтона из Британии. Иегуди играл Двойной концерт Баха со своим родственным по духу Давидом Ойстрахом и до поздней ночи предавался беззаботному музицированию в доме дирижёра и директора фестиваля Рафаэля Кубелика. Действие этого на Диану можно вообразить. Она слышала многих великих артистов в довоенном салоне матери и работала с выдающимися хореографами в свою прежнюю балетную пору, но военные годы прошли в танцах для войск в нездоровых местах. Со времени знакомства с Иегуди её жизнь была полна разочарований и не предлагала в возмещение никакой основательной работы в театре. Наконец, после многих месяцев того, что лучше всего описать как «держаться из последних сил», вот она рядом с любимым человеком в блистательном сердце международного музыкального мира. И она видела Иегуди в самом его обаятельном виде: как он говорит о политике с Яном Масариком в Праге, даёт спорную пресс-конференцию в Будапеште, обедает у «Прюнье» в Париже — и ему нечем оплатить счёт. Он подписал его, рассказывает она, пером с выгравированным на нём его именем, которое ему недавно подарила новая нью-йоркская телестудия.
В июне Иегуди преподнёс Диане то, что оказалось последним испытанием её преданности. Прежде чем Линдсей вернулся в Австралию с Хефцибой и их детьми, он снова поговорил с сестрой о разводе. Обсудили условия соглашения, более благоприятные для Нолы. (По иронии судьбы, Линдсею вскоре предстояло самому оказаться обманутым мужем: по возвращении в Австралию Хефциба влюбилась в польского иммигранта.) Отдельно от этого Моше сделал Иегуди внушение по поводу безрассудного пользования Нолой их совместным чековым счётом. Нола продолжала задерживать законный развод, отказываясь двинуться с места, потому что, по словам Дианы,
[Слова Дианы Гулд:] она не могла оставить детей на шесть недель, необходимых для получения развода во Флориде… Иегуди тут же предложил прислать их обоих к нему на лето, и она, что совершенно поразительно, согласилась. [конец слов Дианы Гулд]
Иегуди сделал это предложение, не посоветовавшись с Дианой, но было ясно, что он ожидает от неё принять на себя заботу о его детях: Замира и Кров должны были прибыть в Париж 13 июня. Она говорит, что доказывала себе: откажись она — это будет выглядеть мелочностью или местью. Версия Нолы несколько иная. «Замира и Кров уже в Париже», — писала она отцу в середине июня.
[Слова Нолы Николас (письмо отцу):] Не будем в это углубляться, потому что для меня это было слишком тяжело. Хефциба [к тому времени уже вернувшаяся в Австралию после своего европейского турне с Иегуди] знает бесконечно больше моего. Пытаться выработать соглашение на дальнем расстоянии — по меньшей мере, трудно; я умоляла Иегуди вернуться и уладить дело, но он не захотел утруждать себя, так что мне приходится биться в одиночку. Мне было ненавистно отправлять детей в Европу этим летом, и я действительно думаю, что Иегуди следовало вернуться и отвезти их в Альму. Куда лучше для них, да и для него, но так уж вышло. Думаю, Иегуди боялся провести лето так близко к семье [то есть к Моше и Маруте], и я его не виню; мне и самой не по вкусу там находиться. Дорати едут в Альму. Будет чудесно, если они окажутся рядом со мной. [конец слов Нолы Николас]
В итоге Нола подала на развод в Рино, а не во Флориде. По настоянию адвоката она жила там инкогнито, избегая огласки, и успешно подала иск по причине душевной жестокости. Тем временем Диана взяла на себя управление тем, что вылилось в трёхмесячные каникулы с двумя детьми Иегуди и Нолы. Это было навязано ей их отцом, и она была полна решимости доказать, что справится со всем, что ни бросит ей Судьба, — прежде всего, как она пространно рассказывает в мемуарах, с капризами красивого, но своенравного автомобиля довоенной постройки, кабриолета с белым верхом, найденного для Иегуди его парижским менеджером Морисом Дандело. Ему дали прозвище «Деже» — инициалы Дианы, Д.Г., по-французски, — и он ломался с однообразной регулярностью.
Каникулы начались с долгой поездки в Сен-Тропе, где Иегуди снял фермерский дом, рекомендованный его бывшим наставником Пьером Берто. Участник Сопротивления во время войны, Берто недавно был назначен префектом Лиона. Оставив Диану и жену Берто справляться со своими семействами, двое мужчин отправились через всю страну в Прад, чтобы Иегуди, вечно неугомонный, мог засвидетельствовать почтение ещё одному старому другу семьи — изгнаннику Пабло Казальсу.
Годом раньше виолончелист объявил о своём решении не выступать публично в знак протеста против генерала Франко. Задачей Иегуди было убедить его сделать вместе с ним запись Двойного концерта Брамса под управлением Фуртвенглера. Казальс согласился в принципе, но после нескольких лет проволочек признался, что, хотя он и глубоко восхищается немецким дирижёром, его собственная антифашистская позиция была бы скомпрометирована сотрудничеством с тем, кто имел *modus vivendi* с нацистами и оставался в Берлине до последних месяцев войны. Позиция Казальса была очень отлична от его собственной, но восхищение Иегуди испанским музыкантом не знало границ, и в 1950-е он стал завсегдатаем Прадского фестиваля Казальса. (В конце концов он записал Двойной концерт Брамса с Полем Тортелье.)
В снятом на лето фермерском доме в Гассене, в нескольких милях от Сен-Тропе, не было горячей воды, но он оказался идеальной базой для приморского отдыха на, как помнит Диана, почти пустынных пляжах, ещё загромождённых колючей проволокой, что немцы уложили в тщетной попытке помешать высадке союзников двумя летами раньше. В конце июля Иегуди усадил Замиру, Крова и Диану в большой кабриолет, и они поехали вверх по долине Роны, следуя маршрутом Ганнибала в Швейцарию, чтобы провести месяц в горах — совсем как некогда исходная семья Менухиных, с Моше за рулём, в 1930-е, после их средиземноморских каникул в Оспедалетти.
И снова Иегуди оставил Диану приглядывать за детьми, а сам уехал по музыкальным делам — на этот раз сыграть Концерт Бетховена на Зальцбургском фестивале. Вильгельм Фуртвенглер появлялся там впервые после войны — событие историческое. Неделю спустя Диана присоединилась к Иегуди, когда он и Фуртвенглер вновь исполнили Бетховена на Люцернском фестивале. Фирма HMV сделала запись, которую Джон Ардойн, видный историк дискографии Фуртвенглера, по художественным достоинствам предпочитает версии 1953 года, что оба артиста сделали на моно-долгоиграющей пластинке с оркестром «Филармония» в Лондоне. Он описывает интерпретацию как «величественную по размаху и удивительно свободную в поступи… Здесь есть страсть, но она умерена суровым достоинством и редкой глубиной выражения». Сам Иегуди был в восторге от того, что наконец работает с немецким дирижёром, за которого так упорно боролся, и опрометчиво объявил, что никогда не захочет играть это произведение ни с каким другим дирижёром. (Фуртвенглер умер в 1954 году; иначе доходы Иегуди изрядно бы пострадали.) Их художественное содружество он описывал как «совершенно чудесное причастие вдохновения… Он был непредсказуем. Он верил в то, чтобы жить и наслаждаться мгновением сотворения музыки».
Визит на Люцернский фестиваль, на котором Иегуди сыграл и Второй скрипичный концерт Бартока под управлением Эрнеста Ансерме, привёл к одному из важнейших менухинских заказов. Из случайной встречи в швейцарском поезде Диана узнала, что композитор Уильям Уолтон отчаянно нуждается в твёрдой валюте, чтобы оплатить лечение своей подруги леди Элис Уимборн. По пути на Капри с Уолтоном она занемогла и была вынуждена лечь в швейцарскую клинику, страдая от рака бронха. Она была богата — более того, пятнадцать лет содержала Уолтона, — но в 1947 году британским гражданам запрещалось вывозить из страны более 10 фунтов. В Люцерне Диана представила Уолтона Менухину (в Праге годом раньше они, кажется, не встречались), и, как она вспоминает, сделка была заключена на месте:
[Слова Дианы Гулд:] Иегуди сказал: «Разумеется, я дам вам денег [2000 швейцарских франков], но при одном условии — что вы напишете мне вещь. Например, как насчёт сонаты, которую мы могли бы играть вдвоём с Лу [Кентнером]?» В своей довольно неопределённой манере (писал он довольно медленно) Уилли сказал, что напишет, — так что Иегуди решил тут же купить нотную бумагу и карандаши, и они отправились в большой музыкальный магазин. Я ждала снаружи и в витрине магазина увидела стул с портретом Бенджамина Бриттена и нотами «Лукреции» и «Альберта Херринга» [которые исполнялись на Люцернском фестивале]. У Порочного Уилли было дивное чувство юмора… вдруг я увидела, как открылась панель, и он шагнул в витрину. Он нагнулся, поднял портрет Бена, перевернул его лицом вниз на стуле, вытер руки и вернулся в магазин. [конец слов Дианы Гулд]
Заказ был отголоском другого давнего соперничества — между Менухиным и Яшей Хейфецем, который десятилетием раньше заказал Уолтону концерт. Увы, лечение Элис Уимборн оказалось безуспешным, и на следующий год она умерла. Когда Уолтон наконец завершил Сонату, в 1949 году, она была посвящена Диане и её сестре Гризельде, с которой Уолтон вёл нежную и озорную переписку и до её замужества, и после. Гризельде он язвительно заметил: «Если Иегуди не женится на Диане, никто не женится».
Дети Менухина видели отца в те три летних месяца больше, чем когда-либо прежде (а в случае Крова — и впоследствии), и Диана писала, что в конце концов почувствовала себя эмоционально связанной и с ними, и с их отцом. Замира и Кров тоже хранят память о счастливом отдыхе, с Дианой в самом её солнечном настроении. Если не считать отлучек Иегуди на музыкальные фестивали, они провели август и бо́льшую часть сентября вместе в снятом швейцарском шале (под присмотром, как всегда, преданной прислуги), прежде чем Замира и Кров наконец улетели обратно к матери, чтобы успеть к возобновлению занятий в школе в Нью-Йорке. Нола тем временем отбыла обязательные шесть недель проживания в Рино и получила развод. Её адвокат описал дело как случай «простой несовместимости». Газеты сообщали, что суду был передан «опечатанный имущественный договор», который, должно быть, был в пользу Нолы, — ведь в минуту откровенности пятьдесят лет спустя Иегуди признался, что так жаждал свободы, что переписал на неё то, что назвал бо́льшей частью своих заработков на годы вперёд: «Я не зарабатывал даже 100 000 долларов в год, а обязался выплачивать ей 40 000, плюс образование детей. У меня в банке не было ничего, кроме недвижимости [ранчо в Альме]». Степени денежных лишений относительны для того, кто с детства всегда имел всё, чего хотел, — через месяц после урегулирования Иегуди смог купить в Лондоне автомобиль «ягуар». Нола была дочерью богатого человека, с собственным трастовым фондом, но её, очевидно, надоумили адвокаты держаться выгодных условий. Она была на пороге брака со своим бывшим лётным офицером ВВС, Энтони Уильямсом. За восемь дней до свадьбы, 9 октября, Нола писала мачехе:
[Слова Нолы Николас (письмо мачехе):] Замира уже спросила Тони, не женится ли он, пожалуйста, на мамочке, ведь она была бы так счастлива, — отрадно знать, что они любят его так же, как он любит их. Они, кажется, и Диану тоже любят. Мирас [Замира] хочет, чтобы папочка на ней женился! [конец слов Нолы Николас]
Так что Диана сделала свою работу хорошо. Она всё ещё чувствовала, что живёт на краю пропасти, но битва была выиграна, и оставались лишь считаные недели — в зависимости от доставки бракоразводных бумаг, — прежде чем Иегуди будет волен снова жениться.
В конце сентября Диана сопровождала его в Берлин в шестидневном концертном турне, устроенном Военным управлением США по Германии. Берлин, разделённый на четыре оккупационные зоны, был идеологическим полем боя, где к 1947 году американцы приходили к выводу, что противостояние с русскими неизбежно. Военный союз был мёртв, и казалось невозможным, чтобы теплота приёма, оказанного Иегуди в Москве двумя осенями раньше, могла повториться. Но события показали его необычайную способность преодолевать предубеждения и создавать положительную атмосферу. В конце визита русские пригласили Иегуди дать концерт в своей зоне в Штаатсопере — единственном культурном здании, уцелевшем от бомб союзников. Как сообщалось в официальном отчёте американского музыкального офицера Уолтера Хинриксена:
[Слова прессы (Уолтер Хинриксен, официальный отчёт):] Полчаса длились овации г-ну Менухину, и русские офицеры и многие из публики сходились в том, что Штаатсопер никогда прежде не был свидетелем такого взрыва восторга перед каким-либо артистом. [конец слов прессы]
Кассовые сборы этого благотворительного концерта составили 75 400 марок — рекордную сумму, и выручку пожертвовали небольшой еврейской общине, вновь возникшей в Берлине. После концерта русские устроили ужин в артистическом клубе в Восточной зоне, где несколько выступавших приветствовали Иегуди как величайшего скрипача мира.
Но налаживание отношений с русскими не было главной целью визита. «Не могло быть лучшего представителя высшего разряда американских артистов, чтобы начать программу выступлений перед немецкой публикой», — писал Хинриксен. Американцы хотели привлечь немцев на свою сторону, и Иегуди был их секретным оружием. Прибыв 27 сентября, Менухин дал шесть выступлений за пять плотных дней, которые включали и «переориентационные встречи» с бесчисленными немецкими музыкальными критиками и культурными обозревателями, от высокоуважаемого Х. Х. Штукеншмидта и ниже. Из отзывов в немецких газетах, добавлял Хинриксен, «можно узнать также, что бескорыстное намерение Менухина пожертвовать всю выручку от своих концертов… увенчало его мастерское художественное достижение». Иегуди доказал своё умение собирать средства ещё во время войны. В Берлине его концерты принесли на благотворительность 3000 долларов. Город был охвачен эпидемией полиомиелита, и 1000 долларов пожертвовали на покупку ортопедических инструментов. Ещё 2000 долларов разделили между пятью(!) берлинскими оркестрами — на покупку новых инструментов, смычков, тростей и струн. Из концерта, что он дал специально для немецкой публики, Менухин выделил 15 000 марок на стипендии берлинским музыкальным школам.
Иегуди взялся за всё это дело с энергией предвыборного политика. Спустя считаные минуты после прибытия в аэропорт Темпельхоф — на первом регулярном рейсе KLM, севшем в Берлине, — он уже давал интервью на американской лицензированной радиостанции RIAS. Затем он говорил с репортёрами двадцати немецких газет. Его посыл подытожил его отец: «Помогай, давай, служи, вдохновляй, исцеляй раны ненависти». Потом он и Диана проехали по разрушенным улицам Берлина. Диана вспоминает, что
[Слова Дианы Гулд:] обломки снесённых зданий были расчищены по обеим сторонам, образуя мрачную дамбу сквозь ущелья, окаймлённые зазубренными очертаниями тех немногих домов, что ещё сохраняли один-два этажа. [конец слов Дианы Гулд]
Через восемьдесят минут после посадки Иегуди был в кинотеатре «Титания-Паласт» в относительно уцелевшем пригороде Далем, чтобы репетировать Концерт Бетховена с Фуртвенглером и Берлинским филармоническим. Это должен был быть благотворительный концерт только для американского и британского персонала; он-то и принёс упомянутые выше 3000 долларов. Вооружённый американский солдат вошёл с улицы и попытался остановить репетицию, чтобы освободить зал для следующего бронирования — армейского мероприятия. Фуртвенглер не обратил на него внимания, а Иегуди шикнул на него, чтобы тот убирался, что солдат и сделал; на прессовой фотографии он в недоумении чешет затылок. Вероятно, именно тогда Иегуди услышал, как Фуртвенглер вздохнул: «*Wo ist mein Deutschland?*» [«Где моя Германия?»]. Концерт был особенно волнующим для Иегуди из-за присутствия в оркестре ветеранов-музыкантов, что играли с ним Концерт Бетховена, когда он дебютировал в Берлине в 1929 году. А ещё был Фуртвенглер: «Играть величайшую из немецкой музыки, — писал он, — с этим величайшим из немецких дирижёров было переживанием почти религиозной силы».
Второй симфонический концерт, только для берлинцев, состоялся двумя днями позже. Третий, устроенный русскими в Штаатсопере, был открыт для всех. Иегуди и Диана посетили также две репетиции «Тристана и Изольды», которым Фуртвенглер дирижировал в Опере, — и, переходя от возвышенного к сравнительно смешному, Иегуди был почётным гостем на киногала-премьере его фильма о Паганини «Волшебный смычок». Перед началом показа он «вживую» появился перед публикой в белых галстуках, чтобы сыграть свою любимую Чакону Баха. История не сохранила, остались ли они с Дианой до конца фильма, который они, должно быть, уже видели в Лондоне.
Восторженный отчёт Хинриксена отмечал, что «восторженный и благодарный приём, оказанный ему разными аудиториями… доказал, что Менухин исполнил свою миссию в полном смысле слова». Это не вполне верно: краткая запись в официальном дневнике визита отмечает, что в 17.00 1 октября, на пятый день пребывания в Берлине, Иегуди играл «в пользу аудитории перемещённых лиц (концерт из Баха)». На деле этот концерт стал чем-то вроде катастрофы. Как выразился сам Иегуди, «я спустился с облаков и обнаружил себя предателем». Иегуди не забыл того волнения, что породил его визит в лагеря перемещённых лиц двумя годами раньше, и концерт был назначен по его просьбе. Американцы устроили мероприятие в другом берлинском кинотеатре, тысячеместном «Тиволи», и подогнали вереницы автобусов, чтобы доставить беженцев из центра Дойппель в Шлахтензее.
Когда Иегуди прибыл выступать, комендант лагеря, американо-еврейский армейский капитан, встретил его нежеланной вестью: зал практически пуст. По словам Дианы, в аудитории было всего четырнадцать человек; оценка Иегуди — «меньше пятидесяти»; тогдашние сообщения прессы говорили самое большее о нескольких сотнях. За кулисами ему показали передовицу в утреннем выпуске лагерной газеты. Её читателям советовали бойкотировать концерт Иегуди, потому что накануне вечером он играл для немцев — убийц еврейского народа. На Менухина нападал и автор передовицы, подписавшийся «Йонас из Лемберга», за то, что тот дал денег немецким детям, больным полиомиелитом:
[Слова прессы (передовая лагерной газеты, «Йонас из Лемберга»):] Когда я прочёл о ваших «человеческих делах» в отношении «бедствующей немецкой молодёжи» и о том, как ваши новые почитатели вам рукоплескали, я знал, что среди вашей публики наверняка сидели двое этих страстных любителей музыки — Эппель и Кемпке, эсэсовцы из лагеря Куревиц под Лембергом, которые любили заставлять нас петь, покуда расстреливали наших братьев… Куда бы вы ни поехали, наша газета будет преследовать вас, как проклятие, пока не пробудится ваша совесть. [конец слов прессы]
Обитатели лагеря откликнулись на этот призыв, оставшись в стороне сотнями. Не смутившись, Иегуди дал свой намеченный концерт из Баха, и на том дело могло бы и закончиться, не побуди его Диана попросить возможности обратиться прямо к перемещённым лицам. Благодарность капитана Фишбейна Диана привела в мемуарах:
[Слова капитана Фишбейна:] Да знаете ли вы, на что идёте? Эти несчастные измучены годами чудовищного обращения и лишений и едва ли ещё люди, а этот тип [Йонас из Лемберга] пробудил в них самое худшее. Мне придётся вызвать военную полицию, чтобы с этим справиться. [конец слов капитана Фишбейна]
На следующее утро Иегуди и Диана въехали в логово льва — центр Дойппель. Их машину окружила разгневанная толпа беженцев. Диана вышла первой. Посреди того, что она описала как «изгородь из ненавидящих лиц», стоял человек, написавший передовицу о бойкоте. «Herr Jonas, guten Tag», — вспоминает она, как сказала твёрдо, протягивая руку — она ведь, в конце концов, была падчерицей адмирала — и настаивая, чтобы он её пожал. Иегуди последовал её примеру, и затем их протолкнули сквозь враждебную толпу в зал собраний двое дюжих военных полицейских в белых касках. «Улюлюканье, шиканье и проклятия неслись за нами всю дорогу», — сообщал Иегуди, добавляя, что перемещённые лица были
[Слова Менухина:] землистого цвета мужчинами и женщинами в потрёпанных костюмах, и старухами в платках, что чувствовали себя изгоями среди изгоев… осуждёнными, которые не совсем умерли… Стиснутые плечом к плечу, скрючившись на полках и подоконниках, цепляясь за колонны, они ждали моей защиты. [конец слов Менухина]
По иронии судьбы, он был вынужден говорить на языке бывшего угнетателя, по-немецки, но детские годы в немецкоязычном Базеле сослужили ему добрую службу: «Я пришёл говорить с вами как еврей, и сказать вам, что то, что я сделал, я сделал как еврей». Голос из глубины зала вставил: «Вы играли для убийц». Иегуди упорно продолжал:
[Слова Менухина:] Я поступил единственным возможным для меня образом. Когда немцы позволили Гитлеру прийти к власти, я отказался играть для них. Когда они были разбиты, мои первые мысли были о моём собственном народе, и я пошёл в лагеря смерти со своей скрипкой. Мы не можем и не должны забывать прошлое, но настало время смотреть в будущее и начать его строить. Вести себя по отношению к немцам так, как нацисты вели себя по отношению к нам, — значит признать, что мы стали подобны нацистам; наш единственный способ доказать первородство и величие нашей расы — это утверждать её силу и добродетели, а не подражать злу. Мы не можем строить наше будущее на ненависти. Мы не можем положить конец войне и гонениям актами мести. [конец слов Менухина]
Когда крикун повторил свою мантру: «Играйте себе для убийц!», другие перемещённые лица заставили его умолкнуть, и Иегуди продолжал:
[Слова Менухина:] Я не могу винить никого за его горечь. Вы слишком много выстрадали, вы потеряли родителей, детей, братьев и сестёр. Меня эта пытка миновала. И всё же я говорю, что вы попросту не можете заново строить свою жизнь на своём страдании… Мы, евреи, не попрошайничаем, мы работаем! Мы лучшие сапожники, лучшие портные, лучшие врачи, лучшие музыканты! Я приехал в Германию, чтобы восстановить этот образ, чтобы показать, сколь фальшива была карикатура Гитлера… Ваше будущее — в тяжёлом честном труде, как и моё, и всех живущих людей. Я не могу изменить себя. Я тот, кем сделали меня моя музыка, моя страна и моя раса, и могу лишь поступать так, как чувствую и думаю правильным. Вы можете не соглашаться со мной, но вы должны верить мне и не считать меня предателем своего народа. [конец слов Менухина]
Такое непрерывное красноречие взяло верх. Когда перемещённые лица принялись кричать: «Наш Иегуди! Наш Иегуди!», он про себя (в мемуарах) сравнил их с тенями Подземного мира, что поначалу не узнали Орфея, когда тот сошёл в Ад в поисках Эвридики. Перемещённые лица умоляли его сыграть для них снова, но он предусмотрительно оставил скрипку в отеле, а его расписание было забито встречами и концертами вплоть до самого отъезда. Чтобы сделать свою нравственную победу полной, прежде враждебный Йонас из Лемберга навестил его перед отъездом, чтобы примириться. Позже Йонас говорил американским репортёрам — этот случай широко освещался в американской прессе, включая журнал «Тайм», — что «если бы Менухин предложил нам концерт сегодня, мы бы все пошли». Но он добавил постскриптум, который критики менухинской философии всё ещё повторяли пятьдесят лет спустя: «Быть может, слишком многого ожидать, чтобы те, кто не пережил гонений и лагерей, поняли наши чувства».
Когда 3 октября Иегуди вылетал из Берлина, Диана была рядом. Оба были в парашютах и пристёгнуты к открытым стальным стойкам, тянувшимся вдоль фюзеляжа американского самолёта. Во Франкфурте их отвезли в Рейхсбанк и показали жуткие реликвии Холокоста: вёдра, доверху наполненные золотыми зубами. «Ужасающе лежала среди них, — заметила Диана, — горстка маленьких брошек, булавок и колец — обломки, собранные с тысяч людей, которым выпало несчастье родиться не той расы». Неделя, проведённая лицом к лицу с недавней немецкой историей, была, должно быть, ничуть не менее волнующей, чем визит Иегуди в Бельзен с Бриттеном. Но теперь это было позади, и Иегуди мог возобновить жизнь обычного концертного скрипача. Он сделал это с блеском, играя в Стокгольме, Осло и Копенгагене, где один датский критик описал его — не подозревая, надо думать, о тяжком испытании, которое тот только что прошёл в Берлине, — как «юного тевтона, Зигфрида в ладно сидящем вечернем костюме».
Шесть с половиной тысяч человек заполнили отстроенный заново копенгагенский «Форум», который впервые с нацистской оккупации использовался как концертный зал. Для другого датского критика это было «важнейшее событие в музыкальной жизни столицы за многие годы». Для Дианы и Иегуди визит имел совсем иной смысл: именно здесь Иегуди попросил Диану выйти за него замуж. Весть о своей «свободе» — окончательном решении суда — он получил неделей раньше в Стокгольме, но никакого праздника не было. Его сдержанная натура, как выразилась Диана, и её собственная настороженность после стольких разочарований заглушили то, что могло бы быть радостным событием. Она чувствовала, что весть должна была медленно пробить себе путь сквозь душевную систему её возлюбленного, «расчищая бог весть какие засоры в его психологических артериях». Когда этот процесс завершился, он спросил, не согласится ли она выйти за него замуж. Она спросила, уверен ли он в своих чувствах. Он признал, что подвёл её тогда, в апреле 1946 года, когда настояния Нолы о его долге, его неизменная привязанность к Ноле и любовь к детям вместе сбили его с объявленного курса. С тех пор его преследовало чувство, что то, чего он желал больше всего, было вне его досягаемости и его прав. Это было воспоминание Дианы, не Иегуди. Читателю своих мемуаров он не дал никакого проблеска в своё душевное состояние, но вспоминал, что на брачной церемонии несколькими днями позже в Лондоне (попытка обвенчаться на следующий день в Копенгагене была сорвана чопорным отказом британского дипломата пренебречь формальностями) новая жена поддразнивала, если не укоряла его за унылый вид. «У меня не было ни малейшего сомнения в ней, — писал он позже, —
[Слова Менухина:] но сомнений в собственной зрелости у меня было в избытке. Я показал себя мужем весьма недопечённым, несобственническим, невластным, возможно, неспособным защитить… Моя неуверенность в том, что я заслуживаю Диану, была достаточным поводом для озабоченного лица; праздновать не заработанную ещё победу казалось вызовом судьбе. [конец слов Менухина]
Вернувшись в Лондон, Диана ускользнула от поджидавших фотографов и остановилась у сестры, а Иегуди водворился в «Клариджес». Диана инкогнито отправилась оформлять особое разрешение на брак (ценой 2 фунта 13 шиллингов 4 пенса) в Челсийском бюро регистрации, чьи чиновники носили радующие слух фамилии — мистер Марш («Болото») и мистер Стрим («Ручей»). Они любезно согласились сохранить воскресную утреннюю встречу в тайне от репортёров, которым мать Дианы намекала, что вот-вот зазвонят свадебные колокола. Мальчишник Иегуди провёл, играя скрипичные сонаты Бетховена со своим будущим шурином Луи Кентнером, а накануне свадьбы Кентнеры присоединились к Иегуди и Диане на весёлом вечере в новой оперной комедии Бриттена «Альберт Херринг», после чего насладились обильным ужином в ресторане «Булестен».
В 9.15 утра в воскресенье, 19 октября 1947 года, Диана и Иегуди обвенчались. (С необычайным чувством симметрии Нола вышла замуж повторно двумя днями раньше.) Кольцо было куплено у «Картье». Свидетелей было всего шестеро: мать Дианы («облегчённо вздохнувшая родительница»), её сестра Гризельда («на ходу сочинявшая в уме остроумные заметки») и её сводная бабушка («в лучшем чёрном, чистая Голсуорси»). Луи Кентнер и агент Иегуди Гарольд Холт были единственными мужчинами. Единственной родственницей Иегуди, посетившей и его свадьбу с Нолой девятью годами раньше, была его «тётя Эди». После «унылой», «скомканной» церемонии (все замечания — Дианы) компания перебралась в дом Кентнеров поблизости, на Кингс-роуд в Челси, где Гризельда откупорила магнум шампанского «Мумм». Диана описала это событие в своей самой острой манере:
[Слова Дианы Гулд:] Бокалы были подняты, разгоняя последние клочья тумана хмурого утра, и, едва я начала улавливать слабый аромат флёрдоранжа, Й. поставил свой нетронутый бокал, деловито взял меня под локоть, торопливо со всеми расцеловался на прощание, впихнул меня в машину, и мы умчались, сломя голову в Альберт-холл, как раз к репетиции Скрипичного концерта Паганини си минор. И так с тех пор всегда и было. [конец слов Дианы Гулд]
Как выразилась сама Диана, она приковала себя к светлячку.
*Рекомендуемые записи* Барток: Соната для скрипки соло EMI 7 69804 2 Записано: 2 и 3 июня 1947 Записана через три года после того, как ИМ дал премьеру. Менухин считал, что столь напряжённой музыке нужно множество исполнений, чтобы проникнуть к её глубочайшему ядру. Его запись на 78 оборотов была вытеснена, но не превзойдена долгоиграющей пластинкой 1974 года.
Барток: Скрипичный концерт № 2 Далласский симфонический оркестр, дирижёр Антал Дорати RCA 61395-2 Записано: 15 и 16 января 1946 ИМ записывал большой Концерт Бартока по меньшей мере ещё трижды, включая моно-долгоиграющую пластинку HMV с Фуртвенглером, но энергия и напряжённость этой первой записи (которая была также дебютной записью тандема Даллас — Дорати) непревзойдённы.
Бетховен: Скрипичный концерт ре мажор Люцернский фестивальный оркестр, дирижёр Вильгельм Фуртвенглер Testament SBT 1109 Записано: 28 и 29 августа 1947 Восторженная оценка Джона Ардойна, приведённая в этой главе, не нуждается в подтверждении.
Глава 11. Жизнь с Дианой

1947: декабрь — съёмки фильма «Concert Magic»; 1948: июль — рождение сына Джерарда; август — первое выступление на Эдинбургском фестивале; октябрь — поездка на Филиппины; 1949: безуспешная поддержка ангажемента Фуртвенглера в Чикаго; 1950: февраль — лондонская премьера Сонаты для скрипки Уолтона, первое послевоенное турне по Южной Африке; апрель — первая поездка в Израиль; июнь — дирижирует Венским филармоническим оркестром в Бахе; июль — южноамериканское турне с летающими кузнечиками; 1951: май — первый совместный концерт с Хефцибой в лондонском Royal Festival Hall; июнь — поездка в Австралию и Новую Зеландию, открытие йоги; октябрь — первая поездка в Японию; ноябрь — рождение сына Джереми.
С расстояния в полвека трудно найти хоть какое-нибудь разумное объяснение той нелепо взвинченной жизни, какую Иегуди навязал новой жене с первого же дня их брака. За свадебным завтраком последовал безумный рывок на репетицию в Royal Albert Hall, откуда вторую миссис Менухин позднее сфотографировали выходящей в элегантной шубе. Газетная подпись на следующее утро именовала её «мисс Дианой Гулд» — ведь брачные обеты были принесены втайне. Дневной концерт включал два концерта для скрипки и дополнительное напряжение прямой трансляции Би-би-си. Затем последовала единственная ночь «медового месяца» в кентской глубинке, в коттедже друга Дианы, актёра и режиссёра Сирила Ричарда, после чего Иегуди — с новой женой при боку — уже мчался в свой обычный ежегодный тур по британской провинции. Тур этот, без сомнения, был расписан ещё год назад и в глазах Иегуди не подлежал отмене ради такого мирского пустяка, как медовый месяц.
Весть о браке вскоре сделалась достоянием публики, и в Лестере, куда они прибыли поездом, романтическую пару встречал начальник вокзала, блистательный в цилиндре и визитке, — идеальный повод для снимка в британской прессе, изголодавшейся по гламуру в послевоенную эпоху всеобщей экономии. В зале в тот вечер был и Уильям Уолтон — он приехал на автомобиле из Эшби, загородной усадьбы своей хворавшей возлюбленной Элис Уимборн. По словам Дианы, он прошипел, в самой ситуэлловской своей манере:
[Слова Уильяма Уолтона (по свидетельству Дианы):] «Господи, только не ре-минорная Партита! Давай пропустим этот номер и вернёмся к антракту». [конец слов Уильяма Уолтона]
[Слова Дианы Менухин:] «Уилли, я должна остаться», — прошипела в ответ новобрачная, и, ухмыльнувшись, он повиновался. [конец слов Дианы Менухин]
Диана фактически стала партнёршей Иегуди ещё за полгода до того, во время его европейского турне с Хефцибой и Линдси. Но её спешка выйти замуж при первой возможности была вполне понятна. Хотя она мнила себя своего рода богемой и за плечами имела пятнадцать лет карьеры в театре и балете, происходила Диана из высшего слоя общества, и в глубине души респектабельность (и определённость), даруемые обручальным кольцом, были для неё важны — как были бы важны и для Иегуди, едва за него решили, что жениться снова разумно. В свои тридцать пять Диана должна была к тому же понимать, что откладывать материнство и дальше с прежней невозмутимостью нельзя. Юной танцовщицей она избегала близости, насмотревшись, как многим её товаркам приходилось совершать травматичные визиты к парижским подпольным акушерам. Пока оставались сомнения в готовности Иегуди оставить Нолу, её тревога, надо думать, не унималась; но вот наконец нужда в осторожности отпала: её первый ребёнок родился через девять месяцев и три дня после свадьбы.
8 ноября они вылетели в Америку. Диана рассказала журналисту, что им удалось купить машину британского производства — «ягуар», — и она предвкушала, как будет ездить по Калифорнии с номерным знаком GB. Прошлой зимой она уже побывала в окрестностях Лос-Гатоса, гостя у Фрэнка и Джорджа, но теперь ей предстояло стать хозяйкой «Альмы» — дома выше по склону, где Иегуди и Нола с перерывами прожили без малого десять лет. Дом стоял запертым много месяцев. Каменистый сад был «гол, как вставная челюсть», — заметила Диана с присущей ей резкостью, когда они приехали (состояние её собственных зубов было для неё своего рода проблемой), а две клумбы, одну спереди, другую сзади, по её мнению, «разбили, как раскатывают ковры в гостиной, чтобы произвести впечатление на случайных гостей».
Даже поверженной Ноле не давалось пощады. За спальню предшественницы Диана взялась как одержимая:
[Слова Дианы Менухин:] Каждый ящик набит битком, каждая вешалка обвешана таким количеством платьев, какого я не видела десятилетие, не говоря уже о восьмидесяти парах туфель и о ванной комнате, где шкаф ломился, как и полки туалетного столика, от квартовых и пинтовых флаконов духов, одеколона, лавандовой воды и прочих более практичных и менее приятных подспорий искусства жить роскошной женщиной. [конец слов Дианы Менухин]
Добыча досталась не победительнице, а проигравшей. Диана обнаружила четырнадцать сундуков и чемоданов, купленных отцом Нолы в приданое к её свадьбе 1938 года.
[Слова Дианы Менухин:] Складывая эти прелестные наряды с завистливой бережностью и грудами папиросной бумаги… я отослала всё в Нью-Йорк. На их место я повесила свои два пальто, три платья и одну пару брюк, заняла с полреда полок запасными джемперами, рубашками и бельём и стыдливо развесила на плечиках четыре пары стоптанных туфель… они говорили о войне, о лондонском Блице и об удивительной эпохе. [конец слов Дианы Менухин]
Сам Иегуди в своих мемуарах ни словом не обмолвился об этом супружеском захвате. Встретившись с его родителями на следующий день после приезда, Диана осознала, что с Марутой она вновь оказалась в балетной школе, имея дело с преувеличенно жёстким типом русской надзирательницы, каких хватало и в её собственном детстве. Моше показался ей «полным нервной энергии» и «совершенно восхищённым» встречей с сыном после многих месяцев разлуки. Чего никто из троих не занёс в свои мемуары, так это крайнего недовольства Моше, когда тот узнал о партнёрском соглашении, только что заключённом Иегуди с кинопродюсером по имени Пол Гордон. Иегуди уже успел коротко сняться в фильме «Duffy’s Landing» студии Paramount, за что в начале 1947 года получил огромный чек на 15 000 долларов. Но Моше, вероятно, было горько видеть сына вовлечённым в крупный проект с продюсером, работающим в Голливуде, чьи ценности, как он всегда утверждал, несовместимы с ценностями такого художника, как Иегуди. Ещё более скверной новостью для Моше было то, что послевоенная кассовая стоимость Иегуди рухнула, как камень: нынешняя сделка не сулила ничего похожего на тот полумиллионный гонорар, о котором не раз поминали в 1930-е.
Пол Гордон, венгерско-еврейский беженец, урождённый Стефан Келеман, убедил Иегуди дать в киностудии полноценный концерт с похвальным намерением распространить готовый продукт по кинотеатрам всего мира. Он был не первым и не последним продюсером, полагавшим — по большей части ошибочно, — что на поставке культуры массам можно заработать. В напыщенной вступительной сцене фильма, произнесённой поверх оркестровой версии баховской «Арии на струне соль», звучит голос Гордона, посвящающего фильм тем миллионам любителей музыки, для кого «живое» исполнение недоступно из-за места жительства. Это, гордо заявляет он,
[Слова Пола Гордона:] первая кинокартина в концертной форме, предстающая перед зрителями без ухищрений сюжета, без грима, без притворства и прикрас; она несёт лучшее из концертных залов великих столичных центров в самые отдалённые общины всех народов. [конец слов Пола Гордона]
Иегуди, вне всякого сомнения, привлекла эта демократическая идея, и, вне всякого сомнения (судя по гневу Моше, изливавшемуся в его переписке), он отказался от своего гонорара — или от большей его части — в обмен на долю будущих прибылей. Чего он не предвидел, так это того, что телевидение вскоре сметёт просветительскую составляющую в кинобизнесе.
Съёмки в старой студии Чарли Чаплина на Северной Ла-Бреа заняли несколько дней в конце 1947 года. Репертуар был необременителен и состоял по большей части из вещей, которые Иегуди играл уже двадцать пять лет: среди них часть из Сонаты Бетховена ре мажор, соч. 12 № 1, «Скерцо-тарантелла» Венявского, «Малагенья» и «Цыганские напевы» Сарасате, «Лабиринт» Локателли и «Венгерский танец» Брамса. Чтобы дополнить программу, засняли пианиста Якоба Гимпеля, игравшего сольные пьесы Мендельсона, Шопена и Листа; американское контральто Юла Бил спела песни Шуберта, Гуно и Чайковского и «Erbarme dich» из «Страстей по Матфею», где Иегуди играл скрипичное облигато, а Антал Дорати дирижировал «Голливудским симфоническим оркестром».
Фильм был показан в следующем октябре в театре Stagedoor в Сан-Франциско под названием «Concert Magic» — со скромной высшей ценой билета в 1 доллар 20 центов. Рецензия в «Variety» была краткой, но благосклонной:
[Слова рецензента «Variety»:] «Картина сделана для ценителей искусства и должна собрать неплохую кассу в артхаусах». [конец слов рецензента «Variety»]
Оператор Пол Ивано был удостоен похвалы за
[Слова рецензента «Variety»:] великолепную работу в съёмке того, что можно было бы назвать неодушевлёнными предметами. [Диву даёшься, как можно назвать Иегуди Менухина неодушевлённым предметом!] Ракурсы и освещение поддерживают интерес глаза там, где обыкновенно длительный интерес был бы лишь для слуха. [конец слов рецензента «Variety»]
Это справедливая оценка достойной, но мучительно скованной ленты, в которой невидимые руки переворачивают программные страницы между музыкальными номерами. Телевидение в ту пору было ещё в младенчестве, и электронные камеры на концертной площадке не могли бы дать ни выразительных крупных планов левой руки Иегуди, ни того верхнего кадра, где совмещались изображения скрипки на переднем плане, в нижней части кадра, и над нею — клавиатуры фортепиано, дальше от объектива, но всё же ясно очерченной. (Скудный бюджет не позволил задействовать операторский кран. И это благо. Простота установок позволяет сосредоточиться на музыке.) Одеяние — парадное, белый галстук и фрак, хотя площадками для исполнения служат комнаты, а не залы, и публики нет.
Иегуди выглядит глубоко неуютно, даже откровенно надутым. Волосы прилизаны, глаза закрыты, тело почти неподвижно; оператор, вероятно, умолял его не шевелиться, чтобы изображение не выходило из фокуса. «Concert Magic» — потому свидетельство полезное, но несколько обманчивое и разочаровывающее в том, как играл Менухин в свои ранние тридцать. К счастью, съёмочные сессии Пола Гордона охватили больше материала, чем вошло в семидесятиминутный «Concert Magic». Дополнительным замыслом было создать небольшую библиотеку отдельных «короткометражек» продолжительностью от пяти до десяти минут; их могли бы брать в прокат кинопрокатчики для использования в качестве изысканных вставок между сдвоенными сеансами, обычными в кинотеатрах 1940-х годов. Двадцать четвёртый каприс Паганини был среди дополнительно снятых для позднейшего выпуска вещей — в приятной, хотя и безнадёжно неаутентичной обработке Крейслера с фортепианным сопровождением. Пятьдесят лет спустя, в 1998 году, Менухин сделал разбор своего исполнения, вариацию за вариацией, для ещё не опубликованного документального фильма. Он объявил себя вполне довольным (по большей части) техническим мастерством своего младшего «я».
Ещё одной короткометражкой стал «Венгерский танец» Брамса, где за фортепиано садится Антал Дорати, импровизируя сопровождение в духе цимбал, куда более свежее, чем довольно деревянные вклады Адольфа Балера. Есть там и часть из сольной баховской партиты, но важнейшей из заснятых вещей было полное исполнение Скрипичного концерта Мендельсона под управлением Дорати. Он, по-видимому, так и не получил проката в кинотеатрах — вероятно, потому что разразился нечестивый скандал из-за гонораров и прав собственности. Моше подготовил для адвокатов памятную записку насчёт Пола Гордона:
[Слова Моше Менухина:] «Иегуди будет твердить, что Пол Гордон хотел как лучше, но что вмешались жестокие интересы Монополии». [конец слов Моше Менухина]
Ворчащий Моше, надо полагать, имеет в виду монополистических кинопрокатчиков, а не знаменитую семейную игру. Никто не прошёл клетку «Старт» и не собрал на этой затее своих 200 фунтов. Свою записку Моше завершил живой жалобой на неразборчивую щедрость сына, чьи доходы и налоговые дела он всё ещё отслеживал каждый год:
[Слова Моше Менухина:] Он до сих пор не научился передоверять все просьбы о бесплатных благотворительных концертах со стороны Дам и Лордов и Шноррера своим славным менеджерам в Лондоне, Париже, Нью-Йорке и т. д. Отсюда его постоянные благотворительные концерты и оплата всех проездов, пианистов, отелей и прочих нужных и ненужных расходов… которые делают его профессиональные издержки бесконечно выше, чем у любого другого живущего артиста в мире, и делают ДЛЯ МЕНЯ ПОЧТИ НЕВЫНОСИМЫМ КАЖДЫЙ ГОД РАССЧИТЫВАТЬ ЕГО НАЛОГОВЫЕ СЧЕТА И его чистые доходы. [конец слов Моше Менухина]
Это была та область, где от Дианы можно было бы ожидать большей власти — Иегуди повадился представлять её прессе как свою секретаршу и штопальщицу носков, — но она потерпела жалкую неудачу: её мемуары усеяны анекдотами о неспособности мужа говорить «нет». Один из более забавных касается доставки некоего приспособления в духе Хита Робинсона, придуманного, чтобы автоматически переворачивать страницы нотной партии. Похожее на помесь шезлонга с распятием, оно снабжено педалью,
[Слова Дианы Менухин:] на которую стоящий исполнитель нажимал в нужный момент, тем самым освобождая призрачную руку, которая… хватала страницу и с великой, хоть и дёрганой, обстоятельностью переворачивала её и пришлёпывала на место… Чудо в конце концов почило своей смертью, когда рука приобрела скверную привычку переворачивать по три страницы разом. [конец слов Дианы Менухин]
Иные истории, упомянутые не одним наблюдателем, подтверждают доверчивость её мужа. В октябре 1948 года, после того как Иегуди дважды побывал по воздушному мосту в блокированном Берлине, американская офицер (Бетти Макласки), служившая в Германии, отметила в служебной записке:
[Слова Бетти Макласки:] Все мы, любящие его, хотели бы, чтобы он лучше берёг себя и был чуть разборчивее к людям, которым готов помогать, вместо того чтобы без разбору изливать свою любовь на достойных и недостойных равно. [конец слов Бетти Макласки]
Этому припеву суждено было звучать из уст его самых близких и любимых на протяжении полувека.
Ежегодное американское турне Иегуди возобновилось в январе 1948 года, после голливудских съёмок. Оно включало несколько выступлений в Нью-Йорке, где он впервые в этом городе исполнил Сонату для скрипки Прокофьева, соч. 80, написанную до войны, но лишь недавно ставшую доступной на Западе, — Давид Ойстрах вручил ему экземпляр в Праге предыдущей весной. (Йожеф Сигети опередил его с американской премьерой на две недели.) Выбор репертуара был как нельзя более кстати, ибо в Москве русские как раз тогда шельмовали своего ведущего композитора (вместе с младшим Шостаковичем) за его мнимые формалистские, буржуазные тенденции. Иегуди бросился на его защиту, созвав 12 февраля пресс-конференцию, на которой обрушился на советские власти за их «инфантильную политику» — воинственные речи от артиста, которого всего пару лет назад чествовали в Москве. Последовавшую запись, с Марселем Газеллем, «Gramophone» назвал мастерской — «не только в технике (о ней едва ли стоит и упоминать), но в её властности и, поистине, в её неотразимой убедительности».
Знакомство Дианы с Америкой Иегуди было ничуть не менее беспощадным, чем гастрольный график, который вынесла Нола (и которому в конце концов уступила) девятью годами ранее: зимняя стужа, утомительные переезды, нескончаемые упражнения в гостиничных номерах Чикаго, Милуоки и Балтимора. Затем они поехали на юг, в Мемфис, а оттуда в Майами, где Иегуди за один день дважды исполнил Концерт Бетховена под управлением Пьера Монтё. Далее последовал перелёт через Флоридский пролив в Гавану, где Иегуди подхватил корь (Диана говорила, что он был красен, как испанский перец, и горяч, как русская печь) и вместо обещанного ей отложенного медового месяца им пришлось спешно отступить в Калифорнию, чтобы соблюсти карантин. Впрочем, ненадолго. Ванкувер, Сиэтл, Спокан, Сан-Диего и Лос-Анджелес значились в маршруте по Западному побережью, и 2 апреля 1948 года Иегуди появился на телевидении в том, что рекламировалось как «первая телетрансляция классической музыки к западу от Филадельфии». Это было ещё до показа «Concert Magic», и угроза кинотеатрам со стороны телевидения была всего лишь пятнышком на горизонте; говорили, что во всём большом Лос-Анджелесе всего семнадцать тысяч владельцев телевизоров. (Передающей станцией была w6xao Дона Ли.) Иегуди сыграл Концерт Чайковского с Лос-Анджелесским филармоническим оркестром под управлением Альфреда Валленстайна. Журнал «Time» отметил экспериментальную трансляцию, но отмахнулся от изображения как «тусклого и расплывчатого». Похоже, пострадала и игра Иегуди: «Его ведение смычка было часто грубым, а звук довольно тонким», — сообщала «Daily Variety», хотя позднее в исполнении он играл «тепло и с большой красотой». Пессимистический вердикт был таков: «строго для эстетов… движения [камеры] недостаточно, чтобы взбудоражить чувства».
Болезнь Иегуди пробудила в Маруте все материнские инстинкты. Она была убеждена, по словам Дианы, что корь у взрослого ведёт к «гангрене, пиорее и ползучему параличу нервной системы». Ответом новой жены было оставаться в дороге с Иегуди. Воспитание в духе христианской науки научило её избегать лекарств и питаться здорово, хотя и без чудачества; она без конца высмеивала пищевые причуды Иегуди, привитые ему матерью, — а военные гастроли выработали в ней кожу потолще, чем когда-либо обрела Нола. Разумеется, её мало восхищал тот факт, что Иегуди всякий раз встречали обожающие дамы из оргкомитетов, «сгорающие от нетерпения увидеть его», тогда как ей приходилось управляться самой, ностальгически расхаживая за кулисами во время его концертов и вспоминая о собственной заброшенной (и никогда не слишком удачной) театральной карьере. С апреля 1948 года мир был приглашён разделить её слишком уж заметную тайну: она была на пятом месяце беременности. Она твёрдо решила не сдаваться, как сдалась Нола: она сопровождала Иегуди в Берлин на новые концерты под эгидой американских оккупационных сил, в Париж, где его сделали кавалером ордена Почётного легиона, и в Лондон, где он играл перед рекордной аудиторией в десять тысяч человек на Harringay Arena.
Иегуди пригласили выступить на Эдинбургском международном фестивале, тогда проходившем всего во второй раз, и они решили, что их первый ребёнок должен родиться в Шотландии. Отъезд из дома могли бы счесть дополнительным напряжением для Дианы, но в «Альме» она провела очень мало времени и, вероятно, чувствовала себя в большей безопасности под опекой недавно учреждённой в Британии Национальной службы здравоохранения. Они сняли целое крыло дома работы Латьенса под названием Greywalls. Простора требовалось много, ибо Иегуди пригласил Замиру (восьми лет) и Крова (почти семи) провести с ними лето. Там же был и Луис Кентнер, работавший с Иегуди над сонатами Бетховена для скрипки и фортепиано, которые они собирались представить циклом на фестивале. Иегуди нанял и экономку: будучи ревнителем традиции, он разыскал даму, которая учила его семью итальянскому, когда они жили в Базеле восемнадцать лет назад. Так синьорина Анна оказалась среди тех, кто ждал возвращения Иегуди из Восточной Европы.
Диана устроила так, чтобы все они отправились ночным поездом в Эдинбург, но Иегуди не появился. Спустя несколько часов после того, как он должен был прибыть в Лондон, его аккомпаниатор Марсель Газелль, бывший с ним в Будапеште, в изрядном волнении позвонил из Брюсселя и сообщил, что русские и чешские военные полицейские сняли Иегуди с самолёта в пражском аэропорту, где он делал пересадку по дороге домой. Причины названо не было, и Иегуди уверял, что понятия не имеет — при его прежней популярности у Советов, — с чего с ним обошлись столь бесцеремонно. Он, вероятно, забыл свою яростную атаку на советскую музыкальную политику всего полугодом ранее. У русских память долгая, но на сей раз их намерением, кажется, было лишь напугать его: его поселили на ночь в пражском отеле и на следующий день отправили в Лондон. Тем временем Диана, уже водворившаяся в своём шотландском особняке, была во власти видений мужа, ссылаемого в Сибирь. (Основания для тревоги имелись подлинные: СССР был охвачен антизападной истерией, а разведённую жену Прокофьева, Лину, недавно приговорили к двадцати годам сибирского лагеря за поддержание связей с западными дипломатами.) Однако Иегуди приехал в Шотландию со своим шурином-пианистом всего с двухдневным опозданием, не претерпев ничего худшего, чем столкновение с грузовиком на Great North Road в «триумфе» Кентнера.
Мальчик родился у Менухиных 23 июля 1948 года. Его назвали Джерардом — в честь ирландского деда — и Энтони, в честь крёстного, Энтони Асквита. Прозвище ребёнка, объявила всем Диана, будет ещё более обыденным: Смит, или Смити. Позднее «Смит» переиначился в «Мита», ибо иностранные няни имели обыкновение так его произносить. Диана позаботилась о том, чтобы оказаться за тысячи миль от влияния Маруты, и знать не хотела о таких диковинных именах, как Кров (старший сын Иегуди) или Кронрод и Марстон (сыновья Хефцибы). Для Миты наняли шотландскую сиделку по фамилии Крейги, а месяцем позже Иегуди возобновил концертную жизнь, выступив множество раз на Эдинбургском фестивале. Он и Кентнер сыграли свой бетховенский цикл наизусть — немалый подвиг. Менухин также впервые исполнил Двойной концерт Брамса, работая со своим другом по альпийскому пешему походу полжизни назад — Григорием Пятигорским.
После двух месяцев в Шотландии караван Менухиных покатил дальше. Крова и Замиру отправили обратно в Нью-Йорк, а Менухины поехали в Париж, где, помимо привычного круга концертов и записей, Иегуди под руководством Дианы развивал свой вкус к искусству. Они посетили мастерскую Мари Лорансен, у которой стеснённая в средствах пара купила картину. (Позднее, когда они жили в Швейцарии, соседями и друзьями им стали художники Бальтюс и Кокошка.)
Всё ещё кормя сына грудью, Диана увезла его вместе с нянькой домой в Калифорнию, а Иегуди возобновил свои кругосветные странствия концертным турне по Филиппинам, куда добрался через концертные остановки в Лиссабоне и Панаме. Местная газета уверяла, что Манила — единственный город на Востоке, способный собрать значительную аудиторию для классической музыки столь скоро после войны. Когда Иегуди отважно согласился выступить с Манильским симфоническим оркестром на открытом воздухе под управлением местного музыканта, событие привлекло «самое большое собрание любителей музыки, когда-либо сходившееся в концертном зале на Филиппинах». «Manila Bulletin» добавляла, что на бис он «сыграл трудную пьесу без сопровождения». Иегуди упивался ролью всемирного посла классической музыки и с удовольствием вживался в дух места. (На одной фотографии он окружён стайкой красивых девушек.) Он объехал южные острова, включил в свои бисы сочинение местного композитора («Tulog na Bunso», колыбельную профессора Рамона Тапалеса) и охотно облачился в «баронг тагалог» (церемониальную тунику ручной вышивки), дабы показать свою причастность к туземной швейной промышленности. Менее удачным был его выбор китайского портного в Маниле, которому он поручил сшить ему за ночь серый костюм в тонкую полоску западного покроя. Когда он прибыл в Гонолулу — с опозданием на два дня, — его жена, прилетевшая из Калифорнии, чтобы встретить его, без малыша Смити, не узнала мужа, сходящего с самолёта. Её вполне понятно нервировал этот очередной пример его неспособности прибыть в назначенный час.
[Слова Дианы Менухин:] «Тебе непременно надо было усугубить мою муку, — спросила она, — явившись переодетым азиатским торговцем в костюме старшего брата?» [конец слов Дианы Менухин]
Её мемуары нагромождают смущение. Он купил ей рубашку из волокна ананаса («лишь слегка испачканную спереди банановой мякотью»), но подарок не смягчил её, и в первую ночь их отложенного медового месяца она заснула:
[Слова Дианы Менухин:] «Память о том, как я его подвела, — писала она, — навсегда выжжена в мазохистском уме моей мании преследования». [конец слов Дианы Менухин]
Но неделя, что за этим последовала, в приморском бунгало, со свежим кокосовым молоком, которое каждое утро приносил туземный мальчик, была подлинной «волшебной идиллией», редкой передышкой в дорожном распорядке, ставшем для Дианы столь изнурительным, что «он содрал кожу с моих нервов; я чувствовала себя переросшей герлскаут, вышедшей замуж за коммивояжёра с недурным ассортиментом Бетховена и Бартока».
В январе 1949 года Иегуди вновь оказался в раздоре со своими еврейскими коллегами из-за Вильгельма Фуртвенглера. Чикагский симфонический оркестр давно искал дирижёра мирового класса, чтобы возродить своё пошатнувшееся благополучие, увядавшее под управлением бельгийца Дезире Дефо. Совершив шаг, застигший музыкальный мир врасплох, Чикаго заключил контракт с Фуртвенглером, что подняло целое осиное гнездо критики. Среди протестующих был и Григорий Пятигорский, хотя в 1920-е он играл первую виолончель в Берлинском филармоническом под управлением Фуртвенглера. Другим был пианист Владимир Горовиц, зять Тосканини. (Ещё в 1936 году Тосканини предлагал Фуртвенглеру преемство в Нью-Йоркском филармоническом оркестре — по слухам, чтобы дать пруссаку почётную возможность покинуть нацистскую Германию.) Натан Мильштейн и Исаак Стерн были среди скрипачей, грозивших бойкотом. Пианист Артур Рубинштейн направил попечителям оркестра телеграмму, начинавшуюся так:
[Слова Артура Рубинштейна:] «Я не буду сотрудничать, ни в музыке, ни в чём ином, с тем, кто сотрудничал с Гитлером, Герингом и Геббельсом». [конец слов Артура Рубинштейна]
Иегуди тотчас взялся за оружие:
[Слова Менухина:] Я никогда не сталкивался с более наглым поведением, чем у трёх-четырёх заводил в их лихорадочных и очевидных стараниях изгнать прославленного коллегу из своих счастливых угодий. Их поведение я считаю недостойным даже презрения. [конец слов Менухина]
12 января он объявил из Рима, что не станет играть с Чикагским симфоническим, если Фуртвенглера вынудят уйти. Но неделю спустя его друг всё же подал в отставку, заявив, что:
[Слова Фуртвенглера:] Протест американских артистов против моего приезда в Чикаго основан на тех сведениях, которые официальная пропаганда нацистской Германии сочла нужным опубликовать обо мне, а не на правде. Немыслимо, чтобы художники вечно взращивали ненависть, когда весь мир жаждет мира. Дабы избавить Чикагский симфонический оркестр от дальнейших затруднений, я настоящим отказываюсь от уже заключённого контракта. [конец слов Фуртвенглера]
Особенно возмущали Фуртвенглера двойные мерки Стерна и Пятигорского, которые недавно выступали на Люцернском фестивале, невзирая на его известную с ним связь. В своей записной книжке он добавил:
[Слова Фуртвенглера:] есть ещё и Артур Рубинштейн, которого я не знаю, но который явно не знает меня, — ведь он должен бы знать, что я был единственным художником, оставшимся в Германии и решительно вступавшимся за евреев до самого конца. [конец слов Фуртвенглера]
Фуртвенглеру не везло всякий раз, когда дело касалось Америки: попытку Рудольфа Бинга ангажировать его музыкальным руководителем «Метрополитен-опера» сорвал совет театра, всё ещё уязвлённый настойчивостью мистера Бинга в возвращении норвежского сопрано Кирстен Флагстад, чей муж во время войны сотрудничал с нацистами. В 1954 году Фуртвенглер готовился повести Берлинский филармонический оркестр в большое турне по США, но умер, не успев встретить это последнее испытание американской враждебностью.
Добровольный запрет, наложенный Иегуди на самого себя, длился недолго. В декабре 1949 года на пустовавший в Чикаго пост музыкального руководителя был назначен Рафаэль Кубелик, и в ноябре 1950 года Иегуди сыграл под его управлением Скрипичный концерт Бетховена. Без сомнения, тесная дружба, которую они завязали в Праге, помогла залечить рану между Иегуди и оркестром. Мимоходом можно заметить, что Иегуди уже исполнял Концерт Бетховена в Чикаго в пяти разных сезонах: 1948, 1944, 1941 (в феврале и июле) и 1938 годов.
Тем временем упорная верность немецкому дирижёру вела к новым проявлениям враждебности со стороны еврейских экстремистских организаций. Когда Carnegie Hall был лишь наполовину полон на одном из его концертов, поговаривали (хотя доказательств так и не представили), будто его враги скупили билеты и выбросили их, чтобы подчеркнуть его изоляцию. В Южной Америке, которую он объехал летом 1949 года, ему грозили бойкотом. Он провалился, писал Иегуди, «в той мере, что спровоцировал контрдемонстрации. В Буэнос-Айресе еврейская община устроила особую службу и пригласила меня, дабы заверить в моём радушном приёме среди них».
Позднее в южноамериканском турне он и Диана бежали от музыкальной политики, чтобы посетить затерянный город инков Мачу-Пикчу. Это оказалось нелёгким предприятием. Иегуди отметил, что из испанского городка Куско
[Слова Менухина:] путь вёл круто вниз миль сто, через долину, а затем круто вверх мили на две. Первый спуск мы проделали в машине, у которой сняли шины, заменив их железными ободьями, чтобы катиться по рельсам; способ передвижения, грозивший переломать все кости и мешавший говорить, чтобы не откусить себе язык надвое. Одно обстоятельство спасло нас от того, чтобы нас вышвырнуло вон из нашей несуразной колесницы: при шести пассажирах… мы были втиснуты слишком плотно, чтобы двигаться… Вереница мулов должна была ждать нас в деревне, чтобы отвезти вверх к Мачу-Пикчу, но уговор сорвался, и с этого места мы были предоставлены самим себе. [конец слов Менухина]
Путники решили следовать течению реки, поднимаясь к затерянному городу. Поначалу они пели и болтали, но потом сделались «молчаливы, тяжело дышащие и измождённые. Это было, я думаю, самое суровое испытание, какому я когда-либо подвергался». В конце концов они добрались до скромного гостевого дома, чтобы наутро быть вознаграждёнными видом руин города, «прекрасного, загадочного свидетеля исчезнувшей цивилизации».
У этого приключения неизбежно была и оборотная сторона, как поведала Диана: «На высоте одиннадцати тысяч футов можно было без чрезмерного оптимизма надеяться, что никто не отличит Иегуди от манго». Но когда они вернулись в Куско, «собралась делегация, требуя, чтобы И. дал концерт». В зале местной школы стояло разбитое пианино для голландского аккомпаниатора Иегуди, Теодора Сайденберга. Исполнение было
[Слова Дианы Менухин:] чистой воды Лорел и Харди. Даже И. порой не удерживался от смешка… Бетховен, как мужественно ни силился И. заглушить рояль, звучал скорее как Шёнберг, чем когда-либо у него прежде или после; что до Брамса (ре минор, подозреваю), эта заезженная соната блуждала из тональности в тональность, пока её милосердно, хоть и преждевременно, не оборвало внезапное вспарывание брюха рояля, вызванное неистовыми ударами ван Недерланда. Когда струны хлынули из своей потёртой оболочки каскадом облегчения (весьма забавно, это), весёлый вечер подошёл к концу. И. подарил им на грош неаккомпанируемого Баха, и под звуки бурных приветствий (более чем заслуженных, сказала бы я) мы вернулись к пиршеству в маленьком отеле. [конец слов Дианы Менухин]
Из Перу Менухины отправились в Эквадор, где концерт в Гуаякиле оживило присутствие того, что они приняли за саранчу. Насекомые позднее оказались летающими кузнечиками длиной четыре дюйма (по словам Дианы), с размахом крыльев в полтора раза больше; они кичились скоростью и манёвренностью под стать новейшим боевым самолётам. Единственным их неудобством, кротко заметил Иегуди, была
[Слова Менухина:] их бессмысленная привычка на большой скорости врезаться в препятствия, не глядя, куда летят… Концерт оживился их метанием туда-сюда и врезанием в людей и мебель. [конец слов Менухина]
Иегуди уверял, что играл невозмутимо, но Диана рассказывала иначе:
[Слова Дианы Менухин:] Одно особенно музыкальное насекомое мечтательно уселось на подставку его страдивари и оставалось там, пока бедный И., щурясь, как клоун, водил смычком с динамической силой, разгонял вибрато с безоглядным пренебрежением ко вкусу и всё же тщетно старался согнать тварь. [конец слов Дианы Менухин]
Воспоминания о южноамериканском турне подсказали одну из более занятных вылазок Дианы против рабочих привычек её мужа.
[Слова Дианы Менухин:] Я быстро становилась знатоком предписанных концертных обязанностей жены главного исполнителя. Я училась скоро… не паниковать из-за пропавшей майки, а спокойно искать её, находя, быть может, засунутой между экземпляром бетховенской сонаты и «La fille aux cheveux de lin» в нотном чемодане И. Затем я проверяла носовой платок в правом кармане и расчёску перед каждым концертом и стряпала «пикниковую сумку» для подкрепления в антрактах (ибо кошерные обряды его предков были преображены им [и Марутой!] в куда более лютые законы чисто органической пищи), причём необходимую провизию было достаточно трудно раздобыть, ибо пластиковый хлам уже начал запускать свои резиновые когти во всё съестное. [Затем] был термос, который надлежало наполнить всякими травяными чаями, резко разившими в мои сжимающиеся ноздри Авгиевыми конюшнями, пока за них не взялся Геракл, и мёдом, который следовало запасти, мёдом, что растекается, как умеет лишь он, по всему, кроме скрипки. А кроме этого я должна была помнить о банке орехов и изюма диковинного происхождения и о нескольких пузырьках волшебных таблеток отвратительного цвета и ещё худшего вкуса — от морских водорослей (полезных для локтей, не иначе) до витаминов, начинавшихся с первой буквы и кончавшихся последней какого-то алфавита куда длиннее римского… Я научилась смотреть на эту сумку с её неисправимыми периодами слипшегося беспорядка как на своего рода микрокосм моей жизни. [конец слов Дианы Менухин]
Менухины вернулись в калифорнийскую цивилизацию как раз к тому, чтобы Иегуди открыл сезон в Hollywood Bowl 12 июля 1949 года. Затем он провёл месяц в «Альме» с малышом Смити, которому было теперь почти год, прежде чем его летний отпуск пришлось прервать (как выразился его пресс-релиз — вероятно, он мог бы и отказаться) ради воссоединения с Фуртвенглером в Люцерне, где в конце августа был записан Скрипичный концерт Брамса. Джон Ардойн ставит эту запись на вершину их сотрудничества, называя её «просторной, безыскусной и уравновешенной». Крестовый поход Иегуди в защиту Фуртвенглера завершился, и лишь в Америке он всё ещё подвергался остракизму. Их сотрудничество продолжалось ещё плодотворных полдесятилетия: Иегуди записал с ним Мендельсона (в 1952 году, с Берлинским филармоническим), Второй концерт Бартока и вторую версию Бетховена (обе в 1953 году с оркестром Philharmonia). Он и Фуртвенглер выступили вместе в Лондоне в начале октября 1949 года, когда Венский филармонический оркестр дал серию концертов в Лондоне в ознаменование двухсотлетия Гёте.
Иегуди вполне мог размышлять о своей потребности найти новое внемузыкальное дело, когда несколькими днями ранее в Берлине дал благотворительный концерт в пользу нового Свободного университета города. В речи к студентам он заявил, что противится всем проявлениям расизма, — позиция, безупречная сама по себе, которую он вскоре подкрепил решительным действием в Южной Африке. Он также организовал концерт с берлинским оркестром Staatskapelle в русской зоне, словно подчёркивая, что не намерен следовать политической линии Запада. Но после пятидневного визита, в ходе которого была сделана запись Концерта Чайковского с восходящей дирижёрской звездой Ференцем Фричаем, ему тепло выразил благодарность верховный комиссар США Джеймс Макклой. Он написал, выражая признательность за всё, что Иегуди сделал «за последние три года как культурный представитель вашей страны».
Осенние дни проходили в исключительно высоком напряжении. Между Берлином и лондонским концертом с Фуртвенглером он втиснул концерт в Цюрихе, 30 сентября, где он и Луис Кентнер дали мировую премьеру Сонаты, которую он заказал Уильяму Уолтону. Композитор забрал её на доработку перед первым лондонским исполнением в следующем году. Ту вторую премьеру, 5 февраля 1949 года, несколько подпортил причудливый выбор места — Theatre Royal на Друри-Лейн, великолепная площадка для мюзикла «Оклахома!» в будни, но чересчур большая для камерной музыки воскресным вечером. Двухчастную сонату композитор позднее назвал «полным провалом» на её лондонской премьере (на которой он не присутствовал), но это было характерно для самоуничижительного юмора Уолтона. Двумя днями позже он написал с Искьи одной из посвятительниц Сонаты, Гризельде Кентнер:
[Слова Уильяма Уолтона:] Мы в восторге и упоении, что Соната прошла так хорошо, и слишком уж досадуем, что нас там не было, чтобы услышать чудесное исполнение (об этом у нас есть свидетельства очевидцев, не только от вас) дивного сочинения — всё дело в тех трёх лишних тактах в коде, они-то и сделали своё дело! [конец слов Уильяма Уолтона]
Почему третья часть, пятиминутное Scherzetto, была изъята из Сонаты, так и не получило удовлетворительного объяснения, хотя, по слухам, хитроумный Уолтон решил, что двух частей — это всё, что причитается Иегуди за его 2000 швейцарских франков. Согласно другой записке Уолтона Гризельде Кентнер гонорар составлял 1000 фунтов, что уж точно оправдывало и среднюю часть.
Отклик критиков на Сонату был сдержанно восторженным. Оба музыканта играли по нотам — в отличие от их бетховенского цикла на Эдинбургском фестивале 1948 года, для которого они выучили наизусть все десять сонат. Игра Иегуди была временами «натянутой и грубоватой», по словам Моско Карнера в «Time and Tide», тогда как Десмонд Шоу-Тейлор в «New Statesman» писал, что он играл «с твёрдым мастерством, но со странно озадаченным видом». И всё же музыкальный мир может быть благодарен Менухину за то, что тот заказал Сонату. Биограф Уолтона, Майкл Кеннеди, назвал её «одним из величайших сочинений её создателя в силу устойчивости замысла и владения выразительными возможностями скрипки». Любое разочарование на её премьере — а автор этих строк, тогда подросток, помнит лишь волнение, вызванное трансляцией совершенно нового сочинения Уолтона, — можно, пожалуй, объяснить кошмарным трансатлантическим перелётом, который Иегуди вынес неделей раньше на пути в Лондон. Его нанял «Daily Telegraph» — та самая газета, что пятнадцатью годами ранее опубликовала переписку Иегуди с Элгаром, — сыграть Концерт Элгара (и Мендельсона) на благотворительном концерте в Albert Hall для сбора средств на постройку лекционного зала на родине композитора.
Перелёт обернулся одним из тех кошмарных путешествий, что пестрят в мемуарах Дианы. Менухины сели в самолёт в Нью-Йорке двумя с половиной сутками ранее, но их высадили и велели вернуться на следующее утро, к которому неисправность будет устранена. Лишний вечер на Манхэттене дал им возможность послушать концерт Хейфеца, так что день не пропал даром. На следующее утро, когда самолёт был уже три часа над Атлантикой, отказал двигатель («в иллюминатор мы видели бессильные лопасти одного мотора, повисшие, как заброшенная мельница»), и они вернулись в Ла-Гуардию. Выкатили другой самолёт — «Boeing Stratocruiser», прозванный Дианой «Беременной коровой», — и, дозаправившись в «одном из тех диких и глухих канадских аэропортов с орнитологическими названиями» (Гус-Бей или Гандер), они наутро приземлились в Шенноне. Иегуди должен был выступать в тот вечер в 8 часов, но Лондон, как выяснилось, был окутан туманом. Не смутившись, он несколько часов упражнялся в кабинете начальника аэропорта, пока из Дублина фрахтовали самолёт Aer Lingus поменьше. Тот так и не прилетел, но в 3:15 лондонская погода прояснилась достаточно, чтобы «Stratocruiser» вылетел, — только чтобы намертво встать в конце взлётной полосы: сломалась рация. Новая попытка в 4:15 оказалась удачнее, и весть о задержанном рейсе Менухина, наконец-то в пути, попала в колонку последних новостей лондонских вечерних газет. Но, поднявшись в воздух, капитан объявил, что Лондон снова закрыт из-за тумана и самолёту придётся уйти на запасной аэродром в Манстон, бывшую базу Королевских ВВС в Северном Кенте. Самолёт коснулся земли в 5:56 — по сообщениям, первый коммерческий авиалайнер, когда-либо там севший.
Иегуди и Диана стремительно выбрались по аварийному спусковому жёлобу; таможенные формальности были опущены, и восьмичасовой срок концерта всё ещё казался достижимым. Но на дорогу лёг туман, и стало так зябко, что Диана сняла шубу и обернула ею скрипку Иегуди. Машине с шофёром пришлось красться к Лондону, и наконец в 8:50 они прибыли к залу. Фотографы поджидали, чтобы запечатлеть, как Иегуди выскакивает из машины с авиационной багажной биркой, приколотой к лацкану пиджака. Несколькими минутами позже, всё ещё в повседневном костюме, но уже без бирки, он был на эстраде и играл Концерт Мендельсона, за которым должен был последовать Элгар. Концерт транслировался, и, чтобы удержать публику в добром расположении, его дирижёр, сэр Адриан Боулт, поменял порядок программы и продирижировал «Вариациями Энигма». «Раз мы остались без нашего Гамлета, — сказал Боулт встревоженным слушателям, — начнём с Симфонии». Иегуди обожал подобные приключения.
Год 1950-й оказался очередным вихрем для Менухиных: за 5 месяцев посещены 5 континентов; 75 отдельных перелётов; 147 концертов — и совсем немного времени, проведённого в «Альме» с маленьким Джерардом, который неизбежно сблизился со своей новой нянькой, сестрой Мари из Швейцарии, больше, чем с собственными родителями.
Природа его еврейства всё больше занимала его ум. Независимое государство Израиль, провозглашённое в мае 1948 года, с тех пор сражалось за свою жизнь. Евреи повсюду, но особенно в Америке, чувствовали себя обязанными занять позицию относительно сионистского движения. Отец Иегуди был среди того малого меньшинства, что яростно противилось созданию национального государства, предпочитая альтернативу ассимиляции, которая ещё со студенческих его лет казалась подлинно достижимой мечтой. Поддерживай Моше близкие отношения со своими соучениками по гимназии «Герцлия», многие из которых стали лидерами нового израильского государства, его вполне могли бы пригласить служить этой стране на политическом поприще, даже (если верить оптимистическому утверждению его внука, Лайонела Рольфа) послом. Вместо этого Моше, американский гражданин с 1919 года, удалился в своё поместье в шесть акров, возделывал сад с фруктами и овощами и более тридцати лет изливал презрение на то, как развивался Израиль.
Нечто от его крайней враждебности к сионизму, несомненно, передалось и Иегуди, который, при всей своей мягкости, всегда любил вызвать бурю. Разве не вступил он вторично в брак вне своей веры? И разве не подрядился дать концерт в Манчестере в первый вечер Йом-Кипура? Когда ему указали на его оплошность, он поспешно перенёс своё выступление на время до захода солнца в тот день (2 октября 1949 года), согласившись на резко урезанный гонорар, но вред был причинён: благотворительная организация, ангажировавшая его (из всех невероятных бенефициаров — Благотворительный фонд автомобильной и велосипедной торговли), потеряла половину ожидаемой выручки.
Несмотря на своё имя, означавшее «еврей», Иегуди был попросту недостаточно евреем в глазах своих критиков. Он совершил ошибку, заняв несостоятельную позицию в деле Фуртвенглера: по еврейскому закону прощать преступление вправе лишь сама жертва, а ни Иегуди, ни члены его семьи лично жертвами нацистов не были. Иегуди, должно быть, чувствовал, что ему нужно вновь принять своё еврейское наследие, как он уже столь красноречиво сделал в Берлине в 1947 году. С этой целью он принял предложение посетить Израиль. Он уже дал несколько благотворительных концертов в США в пользу нового государства и был приглашён выступить там с Израильским филармоническим оркестром — оркестром, основанным в 1936 году как Палестинский симфонический и в свой первый сезон руководимым Артуро Тосканини. Но после скандала с Фуртвенглером в 1949 году руководство оркестра отозвало приглашение — довольно робко, можно подумать, поскольку ни Иегуди, ни его израильскому менеджеру Баруху Гиллону не дали возможности изложить свою правоту. Иегуди пришлось довольствоваться расширенным концертным турне, но это по крайней мере позволило ему обновить свою связь с людьми одной с ним веры. Но он, должно быть, ощущал и растущее в себе противоречивое чувство — ощущение, что он выше делений религии, как и национализма, желание говорить своей музыкой со всем миром. За неполные три года он побывал в истово католической Южной Америке, в кичливом плавильном котле Австралии, в униженной Японии (преимущественно буддийской) и в таинственной Индии (как индуистской, так и мусульманской). Всё, что он видел в мире, укрепляло его инстинктивную веру в терпимость. Он начал видеть себя своего рода духовным послом, обязанным поднимать голос против несправедливости, где бы он её ни находил.
Поэтому его друзей вряд ли удивило бы, что Иегуди превратил поездку в Южную Африку в феврале 1950 года (первую за пятнадцать лет, предпринятую за два месяца до израильского турне) в выступление против зла апартеида — темы, недавно привлечённой к вниманию мира Аланом Пейтоном в его мощном романе о двух семьях «Плачь, любимая страна». Едва прибыв, Иегуди отыскал в йоханнесбургском телефонном справочнике номер, чтобы напроситься сыграть для чернокожих мальчиков, содержавшихся в исправительном учреждении Диепклоф, той школе, директором которой Пейтон был тринадцать лет. Сам Пейтон был в отъезде в Европе, готовя экранизацию своей книги, но не кто иной, как англиканский священник-реформатор отец Тревор Хаддлстон, назавтра отвёз Диану и Иегуди в Диепклоф. Вскоре после Англо-бурской войны Махатма Ганди содержался узником в мрачных стенах Диепклофа, но Пейтон велел снять колючую проволоку и заменить её геранью.
Короткий концерт Иегуди прошёл на открытом воздухе, во дворе. Старое пианино водрузили на узкую веранду для аккомпанементов Марселя Газелля, а мальчики из исправительной школы — пятьсот человек, выстроенных рядами, — сидели на корточках под солнцем, пока Иегуди играл кое-что из самого популярного в своём репертуаре. Показные пьесы Сарасате и Крейслера радуют слух независимо от культурного багажа слушателя, но как — спросил один репортёр — перевести «Венский каприс» на коса, зулу или сото?
Другой журналист впадал в лиризм, описывая то, что, должно быть, было для Иегуди волшебным часом:
[Слова журналиста:] Через тропу в деревьях голуби, возвращаясь домой под заходящим солнцем, ворковали в недоумении, а потом устраивались на сон под странную новую колыбельную. Ястреб, чёрным силуэтом на закате, парил в вышине. [конец слов журналиста]
Затем Менухин и его слушатели поменялись ролями, и зулусские дети спели белым гостям гимн на коса «Мы в пути»: «Они стояли и пели тем глубоким, звучным манером, что им свойствен… очень трогательно и очень внушительно». «Это убедило меня, что в этих людях есть музыка», — заметил Иегуди, прежде чем они с Дианой осмотрели жильё мальчиков и сами услышали, как апартеид сказывается на чернокожих и зулусах в поселениях. Иегуди уподобил условия тем, что были в его собственной стране, на Глубоком Юге.
Это был частный визит, но кто-то сообщил прессе, и на следующее утро в ведущих газетах появились фотографии. Южноафриканский тур-менеджер был в ярости. Добавив лишний концерт, Иегуди нарушал контракт.
[Слова Менухина:] Я предположил, что он, должно быть, несёт вздор, ибо чернокожие африканцы, уж во всяком случае чернокожие африканские мальчики, не могут посещать мои концерты. «Или могут?» — прибавил я невинно. [конец слов Менухина]
«Конечно, нет!» — сказал он с негодованием, аккуратно попав в ловушку.
[Слова Менухина:] «Ну что ж, — сказал я, — тогда я устрою двойные концерты для африканцев по утрам в дни моих обычных концертов». [конец слов Менухина]
Выбранной площадкой стала ратуша: чернокожие и белые всё ещё могли пользоваться одним помещением, пусть и в разное время, и еврейский мэр Йоханнесбурга оказал Иегуди восторженную поддержку. Он также предоставил муниципальный оркестр для концерта в трущобном посёлке, когда Иегуди месяцем позже вернулся в Йоханнесбург. «Когда мы ехали к церкви, — писал Тревор Хаддлстон, — он обернулся и сказал: „Помните, отче, это негритянский джаз-банд первым прорвал расовый барьер в Америке“». Четыре года спустя Хаддлстон создал собственный джаз-банд — после того как слова Иегуди вернулись к нему «со странной и упорной силой… Я перенял от Менухина видение африканских джаз-бандов как пути к свободе».
Иегуди прибыл в посёлок Софиатаун в разгар грозы, обратившей улицы в болото. Церковь Христа Царя, с её прекрасными росписями, была, как писала йоханнесбургская «Star», «островом тепла и радостного ожидания в сером мире». Короткая программа Иегуди для аудитории из школьников и прихожан англиканской миссии была почти той же, что он давал десятки раз для британских фабричных рабочих и армии США во время войны. Он открыл «Молитвой» Генделя и завершил «Ave Maria» Шуберта. «Благодарность аудитории за каждую пьесу заглушала гром», — отметил репортёр «Star».
Вечером состоялся концерт с оркестром, который Иегуди в своей автобиографии назвал «одним из самых волнующих в моей жизни». Он запомнил его как проходивший в Софиатауне, но настоящей площадкой был общинный центр в соседнем посёлке Орландо. «Это был самый счастливый, самый непринуждённый публичный случай за весь визит скрипача, — писала „Star“. — Вечер был чистым восторгом». Иегуди, прозванный «Маэстро», сидел в зале и аплодировал местному школьному хору из примерно восьмидесяти голосов и их энергичному хормейстеру мистеру Маланде, который настраивал свой хор заранее, будто это оркестр. «И вот, когда каждая партия сделалась совершенным инструментом, дети запели чарующие серенады. Оркестр [Йоханнесбургский городской] был так растроган, что музыканты сделали хору подарок». Затем последовали концерты — Баха и Мендельсона. Иегуди играл их «радостно и превосходно». Репортёр отметил, что и незаготовленные речи, что последовали, обладали музыкальным качеством. Иегуди вспоминал, что произносили их чернокожие африканцы, говорившие на безупречном английском. «Мистер Менухин пришёл к нам от благородства сердца, — сказал школьный смотритель. — Это оттого, что в нём безмерная человечность — человечность, которую вы чувствовали в его игре». Ведущий, мистер К. В. Мнгома, председатель местного музыкального общества, добавил свою благодарность: «Лучше всего нам сказать „Умгадинва нангомсо“, что значит „Не уставайте от нас; приходите ещё“… а теперь мы все споём „Нкоси Сикелеле“, как никогда не пели прежде». После этой песни, которая была равнозначна «Боже, благослови Африку» и ныне стала одним из государственных гимнов ЮАР, они спели реже слышимый гимн на сесото «Морена Болока Сечаба Са Хесо» («Боже, храни наш народ»). Пение произвело электризующее действие, вспоминал Иегуди; это было, как если бы французы спели «Марсельезу» в оккупированном нацистами Париже. Африканские ораторы сказали, что, будь они хозяевами своих дел, они сделали бы этот случай поводом для даров золота и серебра в знак его значимости. Вместо этого они надеялись, что гости примут традиционное африканское приветствие, — и тут они повесили Иегуди на шею бисерное ожерелье вождя и вышли в зал, чтобы дать его жене бисерный обруч, что есть привилегия жены вождя.
«Я обретаю большую напряжённость чувства в своей игре, когда играю для африканских туземцев», — сказал он американскому обозревателю Леонарду Лайонсу. Он призывал местных профессиональных музыкантов возвращаться в посёлки, чтобы давать уроки юным африканцам, — предвестие, так сказать, той просветительской деятельности для обездоленных, которую он должен был начать в Британии в 1977 году с организацией Live Music Now! Концертное руководство Иегуди оставалось непримиримо против его внеплановой деятельности, и вскоре дошло до очной ставки. «Нам придётся подать на вас в суд», — сказал начальник.
[Слова тур-менеджера:] Вы дали все эти концерты без всякого нашего разрешения. Вы явно нарушаете контракт. Мы находим эту ситуацию совершенно неприемлемой и вынуждены потребовать, чтобы вы отказались от своих гонораров. [конец слов тур-менеджера]
Для такого действия нет ни малейшего морального оправдания, отпарировал Иегуди: он позаботится о том, чтобы мир узнал всю историю. И, по словам Дианы, он пригрозил переслать любой их иск экспресс-почтой в лондонскую «Daily Mirror». Затем он вышел вон, хлопнув за собой дверью. Он гордился этой редкой вспышкой ярости, уподобляя её в своих мемуарах тому случаю, когда Тосканини вырвал телефон из настенного крепления после того, как звонок трижды прервал их репетицию. Более того, эта вспышка гнева заставила его южноафриканское руководство передумать. Он ведь был крупным добытчиком денег, и, когда Менухины добрались до Кейптауна, их уже ждал представитель с извинениями. Иегуди выплатили его заработок, изрядную сумму, которую он тут же положил в местный банк, готовя её к переводу на свой сан-францисский счёт.
Затем он посетил парламентские дебаты по спорному законопроекту о регистрации населения в обществе Уильяма Блумберга, еврейского оппозиционного депутата и бывшего мэра Кейптауна, который переводил Иегуди с африкаанс, пока они сидели на публичной галерее. Крайние взгляды сторонников апартеида привели его в ужас. «Он так разволновался, — отмечал репортаж в лондонском „Observer“, — что парламентскому служителю пришлось предупредить его, что, если он слишком перегнётся через перила, то может выпасть». Когда оппозиционный оратор обрушился на законопроект, «Иегуди Менухин ошеломил Палату взрывом аплодисментов и криком „Браво“». Опасаясь скандала, Диана крикнула: «Идём быстрее» — и потащила мужа вверх по лестнице галереи в длинный коридор, где они лицом к лицу столкнулись с разъярённым распорядителем, требовавшим, чтобы они немедленно покинули помещение.
[Слова Менухина:] «Я не могу ждать», — сказал Иегуди и с великим достоинством пошёл по устланному красным ковром коридору, причём единственным изъяном его великолепного ухода было то, что он был обут в ковровые тапочки. [конец слов Менухина]
Он страдал от волдырей, натёртых чересчур долгой прогулкой накануне. Вернувшись в отель, он узнал от своего банка, что перевод его средств в США приостановлен.
Несомненно благодаря дружбе, которую они с Дианой завязали с маститым государственным деятелем генералом Смэтсом, деньги в конце концов пришли. (Иегуди было позволено вернуться в Южную Африку шесть лет спустя.) На момент их встречи Я. Х. Смэтсу шёл восьмидесятый год. Двумя годами ранее он оставил премьерство своей страны и был чрезвычайно уважаемой фигурой в мировой политике. Несмотря на решимость его страны провести доктрину апартеида, Смэтс всячески хвалил Иегуди за то, что тот сыграл в посёлках ранее в своём турне. Он умер, не дожив до конца года.
Всё больше Иегуди видел себя в этой посольской роли, и куда бы он ни шёл, он искал общества истинно великих (и выдающихся своей добротой), таких как генерал де Голль в военном Лондоне, миссис Элеонора Рузвельт в Нью-Йорке и верховные комиссары четырёх оккупирующих держав в послевоенном Берлине. Он обедал за высоким столом жизни с самого отрочества, и Диана тоже была не чужой в этом мире. За тот год Менухины завязали прочную дружбу с президентом Израиля Хаимом Вейцманом (и его женой Верой) и с премьер-министром Индии Пандитом Неру.
По пути в Израиль из Южной Африки Иегуди сделал остановку в Италии. 9 апреля 1950 года он открыл (неаккомпанируемым Бахом) так называемый «храм музыки» в церкви Сан-Лоренцо XVI века, чуть за пределами Ассизи. Её восстановила эксцентричная бостонка Мэри Лоуэлл, вдова богатого британца лорда Беркли. Затем он отправился в Рим, где дал ещё один концерт, прежде чем направиться в аэропорт Фьюмичино, чтобы успеть на самолёт в Тель-Авив.
Билеты на концерт были распроданы, и среди тех, кому их не досталось, был главный таможенный офицер аэропорта. Когда Иегуди проходил эмиграционные формальности, этот господин, незнакомый Иегуди, задержал его для, как он выразился, обычных вопросов. «Что у вас в этом футляре?» — потребовал он. Иегуди объяснил, что там его страдивари. Ему предложили открыть, и, разумеется, обнаружилась скрипка. (В военные годы в футляре, рассчитанном на две скрипки, могли также лежать икра из Москвы, копчёный лосось из Гус-Бея или нейлоновые чулки из Нью-Йорка.)
«Кто вы такой?» — сурово спросил инспектор.
«Я Иегуди Менухин».
«Ах, да! — отпарировал инспектор. — Все контрабандисты скрипок говорят, что они Иегуди Менухин».
Иегуди предъявил паспорт, но инспектор невозмутимо сказал: «У них у всех поддельные документы. Если вы и вправду Иегуди Менухин, докажите это».
Иегуди достал свою страдивари и сыграл вечно любимый «Венский каприс» — вещь подобающе легковесную, подумал он, для публики, теперь состоявшей из всех прочих дежурных таможенников плюс нескольких сотен захваченных зевак. Таможенный инспектор всё ещё казался неубеждённым.
«Синьор, вы играете хорошо, — сказал он, — но недостаточно хорошо для Иегуди Менухина. Мне случайно известно, что Менухин играет сонаты Баха для скрипки соло. Дайте-ка нам послушать, как вы играете Баха».
Иегуди почувствовал, что у него нет выбора, кроме как подчиниться. Когда он закончил, со всех сторон раздались буйные крики «Браво». Инспектор рассыпался в извинениях за свою ошибку, поблагодарил Иегуди и, провожая его к самолёту, шепнул:
[Слова таможенного инспектора:] Caro синьор Менухин, это была подстава — ради пари. В Риме сотни студентов-музыкантов, которым не досталось билетов на ваш вчерашний концерт. Не досталось и кое-кому из нас в таможне. Так вот, зная, что вы улетаете сегодня вечером, мы разыграли маленькую драму! Мы так счастливы, что нам удалось! Благослови вас Бог! И, прошу, простите нас. [конец слов таможенного инспектора]
Эта история появляется в семейных мемуарах Моше и, несомненно, содержит крупицу-другую истины.
Первый визит Иегуди в Израиль был по-настоящему опасен. Менахем Бегин, вождь террористов (много лет спустя ставший премьер-министром Израиля), как сообщалось, годом ранее отправил Баруху Гиллону угрожающую телеграмму: «Если предатель Менухин приедет в Израиль, мы убьём его, как убили Бернадота в прошлом году». (Фольке Бернадот, шведский посредник ООН во время израильской Войны за независимость, был убит в сентябре 1948 года.) Иегуди телеграфировал в ответ:
[Слова Менухина:] Именно потому, что я играл в Берлине, я желаю играть в Израиле. Что до угроз, то они не могут меня отпугнуть. Если есть люди, желающие меня услышать, я приеду и сыграю. [конец слов Менухина]
Скандал с Фуртвенглером, как его видели евреи, занимавшие жёсткую позицию в этом вопросе, был у всех на устах, когда Иегуди и Диана приземлились в аэропорту Лод под Тель-Авивом одним апрельским утром 1950 года и, спускаясь с самолёта, были встречены толпой, в которой лицо Хефцибы Николас казалось единственным дружелюбным. Хефциба прилетела из Австралии, чтобы стать партнёршей Иегуди в турне, — их первое сотрудничество за три года. Враждебность исходила от израильских журналистов и демонстрантов, настроенных в духе лидера берлинского лагеря для перемещённых лиц Йонаса из Лемберга. Они хотели допросить Иегуди прямо там, в ангаре, но были «отведены» обещанием пресс-конференции на следующий день.
Сперва предстояла встреча с семейными родственниками, среди них — сестра Моше Муссия, единокровная сестра Вера и племянник Пауль. Моше и Марута не столько потеряли с ними связь, сколько отказывались их признавать. «Тогда мы впервые осознали, что мы не Адам и Ева, — рассказал Иегуди своему биографу-племяннику Лайонелу Рольфу. — У нас были родственники, как и у других людей. Это было огромным облегчением». Иегуди признавался, что мать вскормила его диетой из «полумистических предков»; настоящие же кузены из плоти и крови, которых он встретил, были мастерами музыкальных инструментов либо трудились на фермах и в туристической отрасли. Менухиным сообщили и вести об отце Маруты, Нахуме, который под старость вернулся из США, чтобы жить в Иерусалиме.
Моше ни словом не обмолвился о возобновлении семейных уз в собственном рассказе о визите Иегуди в Израиль. В частности, он ненавидел свою сестру Муссию (Мушке) из-за того, как она обошлась с их младшей сестрой Шандель, покончившей с собой. Моше порвал со своей семьёй, когда эмигрировал в 1913 году. Но Иегуди и Хефциба впервые ступали на землю юности своих родителей. Земля обетованная, писал Иегуди, была «частью пейзажа моего воображения… маячила в предыстории семьи». Журналисту ивритоязычной газеты «Гаарец» он описал визит как «встречу с наследием… осуществление мечты, подтверждение своих корней и своей самобытности».
Первым впечатлением от Израиля была страна, полная напряжения. Продовольствия не хватало; жизнь недавно прибывших поселенцев была тяжела, и визит начался в свете софитов полемики, с вооружённой охраной, несшей караул у спален Менухиных в «тесной старой палестинской гостинице… обломке британского „раджа“» (описание Дианы), где они остановились в Тель-Авиве. В Кнессете уже задавались вопросы о том, уместно ли продавать билеты на концерт в пользу того, кто недавно играл для немцев. Ещё более гневные вопросы прозвучали на пресс-конференции, но под влиянием Дианы — она обговорила всё с ним в гостинице накануне вечером — Иегуди всячески старался протянуть евреям Израиля оливковые ветви: «Я родился евреем и остался евреем, — сказал он агентству United Press. — Не пожелай я остаться им, я мог бы сменить имя. Я приезжаю в Израиль, чтобы вновь отождествить себя с евреем».
[Слова Менухина:] Я, возможно, невольно вновь разбередил старые раны и причинил боль. Об этом я глубоко сожалею и приношу свои извинения всем, кого мог задеть. Но [и здесь вновь заявляет о себе привычный, упрямый Иегуди] я не могу отречься от принципов, по которым живу. [конец слов Менухина]
На первый концерт Менухиных автомобили были запрещены в окрестностях концертного зала «Огель Шем» из страха перед бомбами; аудиторию обыскивали на предмет оружия и гранат, а солдаты патрулировали внутри, пока брат и сестра играли. Полторы тысячи человек, заплативших по 14 долларов за билет, набились в зал. Как только музицирование Менухиных было услышано воочию, сомнения и упрёки растаяли, и вскоре воцарилось то, что Иегуди назвал «атмосферой недвусмысленного доброжелательства». С последующих концертов вооружённую охрану сняли. Дуэт должен был дать четырнадцать концертов, а в итоге сыграл двадцать пять, несколько из них — в больницах и в коллективных хозяйствах. В кибуце Эйн-Гев, на восточном берегу озера Тивериадского, как говорили, собралось десять тысяч человек. Позднее Иегуди стоял на склоне холма и смотрел на огни грузовиков, увозивших его слушателей, которых он назвал «крестьянами», обратно в их общины. Звёздная ночь вдохновила его на новые высоты романтизма касательно природы труда:
[Слова Менухина:] После тяжёлого дня в полях, в мастерских или на страже они пришли из такой дали, как Верхняя Самария и Галилея, чтобы попасть на наш концерт… Я стоял там, сознавая, что вижу совершенно новый тип крестьянского народа… Если бы крестьянин [где-нибудь ещё в мире] мог соединить научный подход к своим задачам с могучей привязанностью к земле и сильным стремлением к искусству и умственным трудам, то он мог бы достичь того, что происходит в Израиле. [конец слов Менухина]
Как и столь многие другие приезжие, Менухины восхищались первопроходческим духом нового государства, его динамизмом и энергией. Это побудило брата и сестру вновь заявить о своём еврействе и напомнить критикам о том, как они оба собрали немалые суммы для еврейских благотворительных дел. Упоминания в западной прессе о бойкоте его концертов узниками концлагерей были горячо опровергнуты. Иегуди указал, что мэры городов, где он играл, приняли приглашения ещё до его отъезда из Европы. «Израиль — самая терпимая страна, какую я когда-либо посещал», — сообщил он лондонской «Jewish Chronicle». Привыкший к известности как музыкант, он оказался окружён «раввинами в шубах и с пейсами, чья оценка меня была одной из глубокого почтения — не ко мне лично, а к тому, что я происхожу из знаменитого рода прославленных раввинов». Ему нравилось разнообразие людей среди первопроходцев, их «диапазон происхождения, темперамента, ума и мнений». Ему полюбилось отсутствие цинизма:
[Слова Менухина:] Люди повсюду трудятся, строят… Никто не говорит о деньгах, о налогах — только о планах улучшения своих городов, своих поселений. Никто не жалуется на пайки. Этот совершенно иной подход к жизни так освежает дух, что даёт человеку свежий порыв и веру в жизнь. [конец слов Менухина]
В конце своего турне он был воплощённой дипломатией: «Я оставляю здесь мою сестру Хефцибу ещё на четырнадцать дней, — сказал он журналистам, — а моё сердце — навсегда».
Яснейшим знаком официального одобрения стал визит в израильский «Белый дом» в Реховоте, дом президента Хаима Вейцмана и его русскоурождённой жены Веры. Вейцман был бывшим британским подданным, преподававшим биохимию в Манчестерском университете до Первой мировой войны. Пылкий сионист и один из архитекторов государства Израиль, он был семидесяти шести лет и вскоре должен был перенести изнурительный сердечный приступ. Поскольку слабеющее здоровье не позволяло ему посещать публичные концерты, Менухины играли для него неформально. Они также присутствовали на нескольких частных обедах, где встретили генерала-учёного Моше Даяна, героя освободительной войны, знаменитого своей чёрной повязкой на глазу.
Иегуди нашёл Вейцмана ближе к своему собственному либеральному образу мыслей, чем ожидал. Его жена, тоже происходившая из богатой эмансипированной русско-еврейской семьи, была совершенно чужда экстремистскому, прозелитическому отношению к сионизму, столь возмущавшему Моше Менухина. (По иронии, товарищем по обеду был Моше Шаретт, министр иностранных дел, который учился в школе вместе с отцом Иегуди.) Неотступным страхом президента, сообщала Диана, был не страх перед арабскими врагами, окружавшими юное государство. Он боялся, что еврей, наконец обретший свой национальный дом и брошенный в такие деятельные задачи, как строительство, земледелие и война,
[Слова Хаима Вейцмана (по свидетельству Дианы):] утратит свои существенные черты… свою чуткость, свой интеллект, свою напористость и страстную потребность подниматься над опасностью и вечным гонением… свою решимость достичь наивысшего возможного положения в любом деле, любой профессии, где он пускает в ход свой ум. [конец слов Хаима Вейцмана]
Извечный оптимист, Иегуди писал в исправленном издании своих мемуаров 1996 года, что в целом Вейцман был неправ, питая опасение, что
[Слова Менухина:] возможности для деятельности, открытые новым государством… могут подточить силу еврейского превосходства в науке, философии, музыке, в абстрактных достижениях диаспоры… Основание государства не только открыло новые пути, но и подхлестнуло огромный подъём художественной деятельности и других традиционных способов еврейского самовыражения. [конец слов Менухина]
В качестве практического одобрения художественного начинания нового государства Менухины приобрели несколько картин израильского художника Моше Кастеля. Перед отъездом Иегуди пригласили вернуться в следующем сезоне, чтобы сыграть с Израильским филармоническим оркестром, но противоречащие друг другу ангажементы отсрочили его дебют с оркестром до 1955 года. Его второй визит, в апреле 1951 года, длился восемнадцать дней. С Робертом Левином в качестве аккомпаниатора он дал двадцать три концерта, одиннадцать из них — в благотворительных целях.
Июнь 1950 года застал Иегуди в Вене. Как прославленного исполнителя скрипичных произведений Баха, его пригласили выступить на крупном фестивале в ознаменование двухсотлетия смерти Баха. Он дал два концерта с Луисом Кентнером, а на открытии симфонического концерта сыграл Двойной концерт с Вольфгангом Шнайдерханом. Герберт фон Караян руководил от клавесина. Мысль о том, чтобы дирижировать, играя на инструменте, должно быть, засела в уме Иегуди как более подходящее для него занятие, чем «маэстровое» дирижирование, за которое он взялся тремя годами ранее в Далласе. Всего несколькими днями позже ему представилась возможность попробовать это самому, когда дирижёр Ганс Кнаппертсбуш в последний момент отменил выступление и Иегуди, со скрипкой под подбородком, повёл Венский филармонический оркестр в исполнении Первого Бранденбургского концерта и Скрипичного концерта ми мажор. Медленная часть Концерта, по сообщениям, стала эмоциональной вершиной вечера, и Менухина повсеместно хвалили за его чуткое мастерство.
На газетном снимке Кентнер, Менухин и их жёны сгруппированы вокруг пианино, причём Диана держит Джерарда на руках для фотографа, хотя в свои почти два года он был явно увесистым свёртком. Диана видела очень мало своего сына за предыдущие полгода — что с концертами в Англии в конце января, а затем турне по Южной Африке и Израилю. Воссоединение было сладостным. Она писала, что «никто, кого снова и снова разлучали с совсем маленьким ребёнком, не может знать этой тоски и этого волнения». Мальчику предстояло за следующие несколько недель двойное приспособление: заново узнать своих родителей и привыкнуть к новой няньке. (Сестра Мари уволилась, но год спустя вернула себе место, посетив концерт в Берне и узнав от Иегуди, что Диана снова беременна. Она оставалась с семьёй ещё десять лет.)
Менухины заняли пристройку большого отеля в Бад-Гаштайне. Замира (одиннадцати лет) и Кров (десяти) присоединились к ним на ежегодные летние каникулы, и, хотя Иегуди всё ещё упражнялся и разучивал новые вещи, отдых, как вспоминала Диана, предлагал
[Слова Дианы Менухин:] пикники в лесу, долгие прогулки по лесистым холмам, роскошную австрийскую кухню, много чтения на французском и немецком, вылазки в Зальцбург за небесной музыкой и той пленительной природой, что есть благословение Австрии. [конец слов Дианы Менухин]
Но передышка была недолгой: в сентябре Иегуди снова отправился в Берлин, прежде чем открыть свой осенний североатлантический сезон в Монреале.
Внезапная смерть матери Дианы в конце октября вызвала лишь краткую паузу в том, что она называла своим «бездыханным, нерассуждающим устремлением» вслед художественным чаяниям мужа. В другом месте она шутила, что начинала чувствовать себя «своего рода колченогим Росинантом, устало несущим своего Дон Кихота вперёд, к следующей мельнице». Ничто, казалось, не могло отговорить его от ежегодного визита в Hollywood Bowl, от изнурительных, но прибыльных американских турне, от лондонских записей и повсеместного покорения новых аудиторий. Размышляя о потере матери, Диана говорила, что чувствовала себя вывихнутой, «шатко балансирующей» между своим прошлым наследием, которого она отчаянно жаждала, и своей нынешней кочевой жизнью. По крайней мере Рождество они могли провести всей семьёй в Лос-Гатосе. Иегуди играл Второй концерт Бартока в Сан-Франциско в один день, а на следующий изображал Деда Мороза в «Альме»: его сын разразился слезами, увидев Иегуди наряженным в красное и скрытым за грудой ваты. Но слишком уж скоро настало время снова улетать.
Иегуди отправлялся в Северную Африку, и Диана, неизбежно, поехала с ним. Были концерты в Касабланке, Марракеше, Оране и Танжере, а затем едва не катастрофическая поездка на юг обратно на последний концерт в Касабланке. По пути их наёмный универсал застрял, когда внезапный паводок смыл дорогу. Застрявший на подножке отчаявшийся Иегуди был узнан — его слава, похоже, докатилась даже до Испанского Марокко. Рассказывая о приключении подруге, Диана объясняла, что
[Слова Дианы Менухин:] смышлёный еврейский мальчонка среди арабов первым его углядел. За считаные минуты всё еврейское население арабской деревни окружило Иегуди, прося автографы. Местный глава «Alliance Israélite Universelle» (общества, которому Иегуди пожертвовал выручку своего единственного парижского концерта прошлой осенью и которое служит восточным евреям в странах Северной Африки) проводил Иегуди в полицейский участок, где, благодаря начальнику полиции, единственный в деревне грузовик был послан, чтобы погрузить нашу машину — с задними колёсами, ненадёжно свисающими за краем. Подкрепив нас караваями хлеба и салями, вся деревня проводила нас к паводку. Среди возгласов, ура и воздушных поцелуев мы ныряли и плескались через воду, держась за грузовик, ибо было сочтено слишком опасным оставаться внутри универсала, чьи задние колёса были привязаны рваными тряпками к самому краю борта грузовика. В конце концов мы прибыли на французско-марокканскую границу грязные и растрёпанные, вызывая огромную зависть в раздосадованных сердцах десятка застрявших машин с туристами. Иегуди дал грандиозный концерт сразу по нашем прибытии. [конец слов Дианы Менухин]
Весной 1951 года, после своего триумфального возвращения в Израиль, Иегуди и Хефциба дали самый первый концерт, 6 мая, в новом Royal Festival Hall в Лондоне. Это было чрезвычайно популярное событие. Домашняя киносъёмка мужа Хефцибы (снятая из-за кулис) обнаруживает, что дополнительные сиденья вывели часть переполненной аудитории на эстраду, всего в нескольких футах от исполнителей. Но Иегуди не был впечатлён. Акустика зала была для его вкуса (и почти для всех остальных) слишком сухой, и он указал на серьёзный конструктивный изъян для солистов: концертная эстрада была всего на фут выше примыкавшего к ней публичного выхода, а это означало, что «исполнитель, возвращающийся на сцену для поклона, был заслонён от половины зала людьми, устремлявшимися вон, чтобы успеть на последний автобус домой». Сцену позднее подняли, но Иегуди остался критичен. Он никогда не любил входить в зал сбоку: это значило, что он не мог смотреть на публику, пробираясь к центру сцены. Он предпочитал такие площадки, как Carnegie Hall, где артист входит сзади. Написав в 1996 году, он отмахнулся от Royal Festival Hall как от зала, «всё ещё рассчитанного на то, чтобы низвести концерт до уличного происшествия».
В июне 1951 года Менухины отправились в Австралию на симфонические концерты и новые дуэтные концерты с Хефцибой. Диана была на пятом месяце беременности, но явно не желала оставаться на заднем плане, когда дело касалось газетных интервью; она, вероятно, чувствовала себя обязанной произвести сильное впечатление как женщина, вытеснившая мельбурнскую девушку с места жены Иегуди. В считаные дни по прибытии она бичевала австралийцев (на пресс-приёме) за их ужасный акцент. Настал черёд Иегуди утихомиривать страсти — подняв с журналистами безобидную тему ухода за скрипкой. «Он чистит свою страдивари сухим рисом» — таков был типичный, усыпляющий заголовок.
[Слова репортёра:] Дважды в неделю он засыпает горсть сухого риса внутрь своей страдивари, встряхивает её и высыпает обратно через эфы. «Это вытягивает уйму грязи, — сказал он. — Вибрации при игре стряхивают в скрипку много пыли и канифоли». [конец слов репортёра]
Едва ли то был материал, способный поджечь сиднейскую гавань. В другом интервью Диана, пятнадцать лет протанцевавшая до замужества, вызывающе объявила, что большинство балетов ей наскучили. И она отчитала мужа на публике за чрезмерную щедрость.
[Слова Дианы Менухин:] «Вечно он раздаёт свои деньги, — сказала она. — Молодому скрипачу надо поехать в Европу? Иегуди хочет заплатить. Особые уроки для юной барышни, что пиликает? Иегуди должен платить. Вечно Иегуди должен платить. Он самый щедрый человек в мире — и самый милый». [конец слов Дианы Менухин]
Пока Диана отдыхала с Джерардом на ранчо Линдси Николаса, где к огромной отаре овец добавилось племенное стадо ангусского скота, Хефциба и Иегуди посетили Новую Зеландию. «Было ни с чем не сравнимым восторгом снова оказаться вместе после стольких лет, и мы наслаждаемся каждым мгновением», — сказала она радиостанции 3ZB в Крайстчерче.
[Слова Хефцибы:] Мы так много смеялись, что не могли быть благоразумны до самого обеда… В прошлое воскресенье мы провели день, бродя по холмам Тинакори. Веллингтон был чудесен с высоты… Но я люблю и Крайстчерч [поспешила она добавить]. Это такое умиротворяющее место. [конец слов Хефцибы]
Для Иегуди же важнейшее событие в Новой Зеландии не имело отношения ни к прогулкам, ни к музыке. Сидя в приёмной оклендского остеопата в ожидании, пока сестра завершит массаж, он наткнулся на книгу о йоге. Он ничего не знал о предмете, но был мгновенно поражён, «с силой откровения», как он выразился, тем, что изучение йоги может указать путь к дальнейшему постижению скрипичной игры. Проработав свои асаны — так называются различные телесные позы хатха-йоги, — он подумал, что мог бы также осуществить детское желание ходить на руках. Он одолжил книгу и провёл остаток недели, упражняясь в гостиничных номерах, находя много удовольствия в упражнениях,
[Слова Менухина:] которые не требовали натуги, но, напротив, внутренней тишины, которые не были ни агрессивными, ни соревновательными, но [должны были] выполняться в одиночестве, которым не требовалось никакого снаряжения, кроме нескольких футов пола. [конец слов Менухина]
Предстоявший визит Иегуди в Индию, уже планировавшийся, оказался самым удачным, ибо позволил ему встретить практиков йоги высочайшего уровня. Однажды освоенные, упражнения выполнялись им до конца жизни.
Проведя менее двух недель дома в Калифорнии (и даже эти немногие дни были прерваны концертами в Филадельфии и Hollywood Bowl, где он пожертвовал свой гонорар, чтобы спасти Bowl от застройщиков), Иегуди отправился в своё первое турне по Японии. Будучи на восьмом месяце беременности, Диана отказалась ехать с ним. В долгом тихоокеанском перелёте с Japan Airlines он распаковал кимоно и коротал часы, попеременно то засыпая, то учась пользоваться палочками для еды, оставив жену, как она писала, в «муке одиночества и страха».
Иегуди был самым знаменитым западным классическим музыкантом, посетившим страну со времён 1941 года и Пёрл-Харбора. Дальневосточный регион всё ещё был непрост для путешественников: американцы и их союзники вели войну в соседней Корее, и опасались, что в схватку вскоре может быть втянут коммунистический Китай. Всего годом ранее американский генерал в Берлине рекомендовал Иегуди как идеального посла, и, по словам Дианы, он отправился в Японию по личному приглашению генерала Макартура. Но к моменту приезда Иегуди этот воинственный вояка был снят президентом Трумэном и заменён генералом Риджуэем, который должным образом посетил первый концерт Иегуди в Токио 18 сентября.
Едва ли можно было ожидать, что Япония пробудит в Иегуди то же чувство миссии, что привело его в Бельзен спустя два месяца после его освобождения. Это был его первый визит в Японию — намеченное на 1940 год турне отменили после того, как в Европе разразилась война, — и он не имел ни малейшего понятия о языке. Несмотря на его посольские склонности, это было по сути коммерческое дело. Наличность была настоятельно нужна, чтобы платить алименты Ноле, а также финансировать свои семейные обязательства и свою поддержку добрых дел в других частях света. Его кассовая притягательность не вызывала сомнений: все билеты на его пять токийских концертов были распроданы в течение четырёх часов после начала продажи в конце июля. За пятинедельное турне он и Адольф Балер объездили четыре главных острова и дали двадцать концертов, по пять в Токио и Осаке и другие — в Нагое, Киото, Окаяме, Убе, Сасебо и Фукуоке. Он также выступил в пяти симфонических концертах, играя в каждом по два концерта для скрипки. К этому насыщенному графику надо добавить двухдневный марафон для японской звукозаписывающей компании Victor, устроенный в короткий срок, за время которого было записано более 140 минут музыки. По словам знатока Эрика Вена, «нет ни следа неуверенности или усталости в технических силах скрипача, и записи в полной мере являют его выразительную музыкальность» — доказательство того, что Иегуди всё ещё мог выдавать товар, когда был в настроении, хотя результаты так и не были изданы на Западе при его жизни.
Его публичные высказывания в Японии были осторожны, аполитичны и откровенно банальны, не выказывая ничего от желания шокировать и идти против течения, ставшего частью его обаяния в других местах. Японские аудитории, сказал он репортёру «Chicago News», были лучшими в мире: «Они не кашляют, не чихают, не шаркают ногами и не шелестят программками». Надпись на обороте концертных билетов формально предписывала публике избегать подобного поведения, но Иегуди, вероятно, этого не знал. Он находил японскую ненавязчивость самой приятной: «Она даёт артисту ощущение уединённости, которое очень полезно». Но он добавил, что ни один артист не хочет чувствовать себя одиноким, закончив выступление, и потому был рад, когда слушатели в Осаке «делали всё, чтобы выразить своё одобрение, разве что не свистели и не топали ногами». О японской музыке он отзывался вежливо, но без восторга: «Ничто не делается без цели в этой стране, где ничто не пропадает даром и возделывается каждая крупица почвы… [но тем не менее японская классическая музыка] производит на меня впечатление чего-то случайного». Как это отличалось от его отклика на индийскую музыку несколькими месяцами позже, и как отличалось, к тому же, от реакции его друга Бенджамина Бриттена, чей визит в Японию в 1956 году в конце концов вдохновил оперу «Река Кёрлью». У Менухина не было времени посетить представление театра Но, как это сделал Бриттен.
Он вылетел обратно в Калифорнию в сопровождении горы ящиков и упаковочных клетей сверхнормативного багажа. Когда он прибыл, домашний кризис был в полном разгаре: Диана была недовольна слугами, которых лишь недавно наняла, и Иегуди получил задание их уволить. Пока Иегуди едва переводил дух (по словам Дианы), клети затем распаковали, и оттуда высыпались
[Слова Дианы Менухин:] штуки изысканной старинной парчи, рулон за рулоном шелков и атласов, старинное японское церемониальное облачение в красном, синем и зелёном, с крепдешиновым кимоно, что надевается под низ, оби и атласными туфлями; вазы, старинный китайский терракотовый бык, тянущий повозку с огромными колёсами, лакированные чаши и подносы, связки палочек для еды из слоновой кости, плотные атласные платки — спальня выглядела как роскошный базар. [конец слов Дианы Менухин]
Каким-то образом Иегуди нашёл среди музицирования время устроить закупку по-крупному и этим отвоевал столь испытанную привязанность жены.
Он вернулся в самый последний миг. Джереми Менухин родился в Стэнфордском госпитале Сан-Франциско в ранние часы 2 ноября 1951 года. Диане оставалось всего десять дней до её тридцать девятого дня рождения.
*Рекомендуемые записи*
Уолтон: Соната для скрипки и фортепиано с Луисом Кентнером (фортепиано) emi 5 666122 2 Записано: 8 мая 1950 года, через три месяца после лондонской премьеры
Менухин в Японии BID LAB 162/163 Записано: октябрь 1951 года Эти два CD содержат все записи, сделанные Иегуди Менухином с Адольфом Балером в конце его японского турне (1: Бах — Соната № 1 соль минор и Партита № 3 ми мажор; Бетховен — «Весенняя» соната; Тартини — «Дьявольская трель»; 2: Бетховен — «Крейцерова» соната; Барток — Румынские народные танцы, и множество любимых пьес на бис).
Глава 12. Открытие Индии

1952: первая поездка в Индию и последующая поддержка дела индийской музыки; 1953: возрождение репутации в США; решение отказаться от полётов; 1954: первые занятия преподаванием — в Фонтенбло; 1955: август: рождение Алексиса, который умер, не прожив и часа; октябрь: разрыв с родителями из-за публикации биографии Роберта Мэджидофа; решение покинуть Альму.
О том, чтобы Иегуди прервал концертные турне ради продолжительного отцовского отпуска, не могло быть и речи. Не прошло и двух месяцев после рождения его третьего сына, Джереми, как он снова был в дороге — и снова с одним из своих открытий. 4 февраля 1952 года он представил слушателям Карнеги-холла «утраченный» концерт для солирующей скрипки со струнными в ре миноре, написанный Мендельсоном, когда тот был тринадцатилетним мальчиком. Рукопись Иегуди показал годом ранее в Лондоне торговец редкими книгами Альби Розенталь, скрипач-любитель, который ещё мальчишкой слышал первый концерт Иегуди в Мюнхене — в том антисемитском городе еврейский вундеркинд настоял на исполнении «Нигуна» Блоха. Розенталь, по его воспоминаниям, был так потрясён, что уговорил мать на следующий день сводить его в кошерный ресторан — в 1929 году такое заведение ещё существовало в Мюнхене, — где его кумир обедал с родителями. Тогда он был слишком робок, чтобы подойти к Иегуди, но в Лондоне между ними завязалась связь, и им суждено было остаться друзьями на всю жизнь. Иегуди пленился рукописью и тут же её купил. Несмотря на бремя выплат на содержание Нолы, его финансы были в достаточной мере восстановлены после японского турне, чтобы он мог совершить ещё одну крупную покупку: свою вторую скрипку Страдивари, легендарный инструмент, известный как «Соиль».
Концерт Мендельсона в ре миноре был посвящён скрипачу Эдуарду Ритцу, которому предстояло возглавить оркестр в историческом исполнении Мендельсоном баховских «Страстей по Матфею». (Другие члены семьи Ритц, прежние владельцы рукописи, были выдающимися музыкантами — современниками композитора.) Иегуди отредактировал концерт для исполнения, издал его в «Peters Edition» и включил в свои концертные программы на следующий сезон. В предисловии он утверждал, что находит значимые параллели с великим ми-минорным концертом Мендельсона:
[Слова Менухина:] И тот и другой написаны в миноре, в несколько бурном настроении. В обоих выписаны каденции для второй и третьей частей. Долгий пассаж коротких нот в финале напоминает пассаж перед репризой первой части в ми-минорном концерте. [конец слов Менухина]
Иегуди с восхищением отмечал шубертовские модуляции финала и благородную песнь медленной части, утверждая, что в целом концерт полон изобретательности и «нисколько не скован чересчур условными представлениями».
Для исполнения в Карнеги-холле был собран струнный ансамбль из пятнадцати музыкантов — впервые Иегуди дирижировал оркестром в родном городе. (Эти же музыканты аккомпанировали Иегуди в оркестровом переложении Хуго Кандера сонаты Тартини «Дьявольская трель» — версии, которую скрипачам, пожалуй, стоило бы вернуть к жизни.) В «Нью-Йорк таймс» Олин Даунс восхищался «живым, шутливым финалом в цыганском духе» нового концерта, а Луис Бьянколли в «Нью-Йорк сан» нашёл всё произведение
[Слова Луиса Бьянколли:] совершенно восхитительным. Его три части хорошо выстроены, отточены по форме и разнообразны по ритму. Они буквально пенятся сладкими мелодиями, которые Мендельсон, казалось, стряхивал с рукавов даже в отроческие годы… Господин Менухин заслуживает всеобщей благодарности за то, что привлёк внимание музыкального мира к этой рукописи. Собратья-скрипачи обязаны воздать ему должное за то, что он расширил довольно скудный репертуар. [конец слов Луиса Бьянколли]
Это был важнейший акт восстановления справедливости со стороны Иегуди со времён его довоенного заступничества за «утраченный» концерт Шумана, но нельзя сказать, чтобы собратья-скрипачи поддержали его открытие. Ре-минорный концерт Мендельсона, сочинённый вскоре после визита к Гёте, всё же не вполне тянет на незаслуженно забытый шедевр и так и не занял постоянного места в репертуаре. Иегуди же горячо любил его и сделал три записи. В первой, сделанной в Нью-Йорке сразу после премьеры, он к тому же сам дирижировал струнным оркестром «RCA Victor» (его дебют на диске в качестве дирижёра). Вторая, годом позже, была сделана с сэром Адрианом Боултом и оркестром «Филармония». Самую последнюю, в 1971 году, продирижировал Рафаэль Фрюбек де Бургос. Рукописью Менухин по-прежнему владел на момент своей смерти.
В конце февраля 1952 года Менухины отправились в турне по Индии, которое должно было дать Иегуди тот внемузыкальный источник смысла, что он, вероятно, искал с тех пор, как утихли споры вокруг Фуртвенглера. Государство Индия возникло в 1947 году. С поразительной прозорливостью супруга первого британского верховного комиссара, сэра Арчибальда Ная, предложила имя Иегуди премьер-министру Индии Пандиту Неру — как имя того рода художника, что мог бы помочь навести мост между восточной и западной культурами. «Я исполнил давнее заветное желание», — сказал Иегуди журналистам, ожидавшим его в аэропорту Нью-Дели. Индия привлекала его, добавил он со свойственной ему дипломатичностью, кротким духом и миролюбивым нравом её народа. На первой же официальной пресс-конференции он разразился похвалой своему новому открытию — не Мендельсону, а йоге. Он назвал её величайшим даром Индии мировой культуре. «Я уже несколько лет упражняюсь в стойке на голове. Я могу задерживать дыхание на две минуты». Йога, утверждал он, разом и увеличивает, и упорядочивает умственный и физический потенциал человека:
[Слова Менухина:] Она помогает мне обрести равновесие и уравновешенность. Недосып, усталость или дурные мысли отражаются на моих йогических упражнениях столь же ясно, как и в нюансах моей музыки. [конец слов Менухина]
Неру проявил личный интерес к турне Иегуди, а также к Диане; она, должно быть, показалась ему более молодой версией Эдвины Маунтбеттен, с которой у него завязалась близкая и всё ещё длившаяся дружба в бурные годы правления последнего вице-короля. После Дели Иегуди предстояло дать концерты в Бомбее, Бангалоре, Мадрасе и Калькутте, а затем отдохнуть в Кашмире. Он заранее вызвался передать свои гонорары в национальный фонд Неру по борьбе с голодом, и хозяева были полны решимости ответить на его щедрость, принимая Менухиных как особ королевской крови. Их маршрут оказался схож с тем, что примерно в те же годы устроили для Элеоноры Рузвельт. Честолюбивые планы музыкальных выступлений Иегуди составил Мехли Мехта, парс из Бомбея, который ещё до войны, будучи молодым скрипачом и редким знатоком западной музыки, собрал оркестр, сопровождавший Анну Павлову (кумира Иегуди) в её индийском турне 1935 года. После войны стипендия от богатой парсийской общины Бомбея позволила Мехте четыре года изучать скрипку в нью-йоркской Джульярдской школе у Ивана Галамяна, а по возвращении к семье он руководил скромным Бомбейским симфоническим оркестром. Мехта согласился организовать всё турне Менухина в обмен на возможность дать в Бомбее несколько благотворительных концертов с Иегуди в качестве солиста своего оркестра. На предварительной репетиции в Бомбее, ещё до приезда Иегуди и дирижёра, Мехта играл скрипичные соло, а его сын Зубин, которому тогда было пятнадцать, взялся за дирижёрскую палочку — это был самый первый дирижёрский опыт мальчика.
Государственный банкет в Дели вскоре дал Диане случай заявить о себе в свете. Заметив бюст премьер-министра, довольно эффектно подсвеченный и убранный свежими цветами, она с иронией осведомилась, не святыня ли это. До их отъезда на следующий день бюст был убран. На приёме Неру, родившийся в Кашмире, с некоторой горечью говорил об ушедшем британском владычестве. Диана вспыхнула. «Я-то думала, что встречу своего первого кашмирского брахмана, — воскликнула она с притворным ужасом, — а что я нахожу? Раздражительного британского адвоката». Неру остался невозмутим. Он прочёл в газетах похвальбу Иегуди, что тот умеет стоять на голове, и напомнил гостям, что практика йоги была ему великим утешением во время многочисленных заключений при британцах. Своим отрывистым выговором выпускника Харроу и Кембриджа, уже излюбленной мишенью пародистов на «Всеиндийском радио», он повелительно предложил Иегуди продемонстрировать своё умение в *шишасане*.
Хотя время суток для упражнений было совсем неподходящим, Иегуди тут же снял туфли и носки и с готовностью встал в позу — прямо в вечернем костюме. Неру признался, что слегка впечатлён, но заверил гостя, что тому ещё далеко до совершенства. После чего, как вспоминала Диана,
[Слова Дианы Менухин:] Он снял свою гандистскую шапочку, сложил руки на полу, обхватил ими голову и медленно и грациозно развернул ноги вверх, пока не встал совершенным перевёрнутым столбом. [конец слов Дианы Менухин]
На глазах у сестры Неру Лакшми, его дочери Индиры Ганди (которая ранее встречала Менухиных в аэропорту) и нескольких почтенных лидеров партии Конгресса самый знаменитый в мире музыкант и один из самых могущественных её политиков увлечённо щеголяли своими *шишасанами* в дружеском соперничестве, когда чалмоносный мажордом, великолепный в своём сине-золотом мундире, появился в дверях длинной гостиной, чьи борнмутские кресла, диваны и ломберные столики навевали Диане мысли о «призраках давно ушедших английских полковников». Не моргнув и глазом он торжественно возвестил: «Господин премьер-министр, кушать подано», — как будто телесные упражнения его хозяина и гостя были совершенно обычным делом на нью-делийских приёмах.
Затем последовала поездка в Агру на личном самолёте Неру. Менухины увидели, разумеется, Тадж-Махал, но также — по личной рекомендации премьер-министра — изысканный маленький храм Итмад-уд-Даула. Потом Иегуди дал свой первый концерт, с Марселем Газелем, в зале Национальной физической лаборатории. Устроителем был Саид Джаффри, тогда молодой радиодиктор, а позднее киноактёр и актёр театра с международной репутацией; концерт транслировался одновременно по всей Индии. Он получил хорошие отзывы в англоязычной прессе — как и каждый концерт этого турне.
Кроме европейских и американских дипломатов и коммерсантов, западную музыку понимали и наслаждались ею лишь хорошо образованные индийцы — те, кто, несмотря на недавно обретённую страной независимость, сохранял довоенные связи с западной культурой и обществом. Это было искусство, в отношении которого несметные миллионы жителей Индии пребывали — как выразился тогда Иегуди — «в девственном состоянии». Перед отъездом он придумал честолюбивый план, по которому его новый друг Мехли Мехта возглавил бы национальную консерваторию и национальный оркестр. Но у Неру, как оказалось, были куда более неотложные государственные заботы. Мехта вскоре перебрался в Англию, где несколько лет играл в оркестре Халле. Затем он осел в Лос-Анджелесе, где руководил Американским молодёжным оркестром. Впрочем, Национальная академия исполнительских искусств в конце концов была основана в Бомбее — так что усилия Иегуди не пропали совсем даром. И благодаря его энтузиазму многим миллионам жителей Запада суждено было открыть уши для красот индийской музыки за целое десятилетие до того, как «Битлз» открыли для себя ситар, — так что приглашение Неру оказалось прозорливым.
Ещё в Нью-Дели Иегуди познакомили с влиятельным управленцем «Всеиндийского радио», доктором Нарьяной Меноном. Он был искусным исполнителем на вине и обладателем докторской степени Эдинбургского университета — его диссертация была посвящена поэзии У. Б. Йейтса. «Нью-Гроув» указывает, что Менон посещал концерты сэра Дональда Тови в Эдинбургском университете в 1939 году, что он был начальником подготовки кадров «Всеиндийского радио» в 1948–1963 годах, а впоследствии генеральным директором. Саид Джаффри, работавший под его началом, описывает Менона как «друга, философа и наставника». Менон в итоге стал директором той самой Национальной академии, о которой шла речь абзацем выше, а позднее был избран президентом Международного музыкального совета — уже после того, как этот пост занимал Иегуди.
Менон был идеальным человеком, чтобы посвятить Иегуди в тонкости индийской музыки: как радиоведущий Восточной службы Би-би-си в годы войны он вёл регулярную передачу под названием «Музыка Востока и Запада». Теперь он курировал трансляции концертов Иегуди и познакомил его с ведущим исполнителем страны — Рави Шанкаром. Выяснилось, что Шанкар слышал игру Иегуди в 1934 году, когда жил в Париже участником танцевальной труппы своего брата Удая. Младше на четыре года, Шанкар, как и Иегуди, был вундеркиндом, который позднее развил вторую карьеру — в его случае композитора, а не дирижёра. В Индии он был так же знаменит, как Менухин в западном мире, и Иегуди сразу пленился и его игрой, и его личностью. «Он казался таким потрясённым, — вспоминал Шанкар. — Он обнял меня и задал мне столько вопросов, и с этой минуты мы стали такими добрыми друзьями». Диана тоже помнит, какое впечатление на них обоих произвела красота Шанкара и «мягкость его манеры… когда он объяснял многосложные тонкости своего изысканного ситара».
Ситар — это длинношеяя лютня. Его семь бронзовых и стальных струн подкрепляются одиннадцатью или более «резонирующими» нижними струнами, увеличивающими звучность инструмента. Основание ситара, полая тыква-горлянка, служит декой и усиливается ещё одной тыквой, укреплённой высоко на грифе инструмента. Основная музыкальная форма музыки Шанкара — рага, нечто среднее между гаммой и мелодией. Существуют многие сотни раг, связанных с месяцами года и часами суток. По санскритскому изречению, «то, что окрашивает ум, есть рага». Сам Шанкар писал:
[Слова Рави Шанкара:] Рага отражает духовную надежду народа, постоянную борьбу за жизнь. Она рождается из настроений времён года и молитв в наших храмах, ибо наша музыка не записывается; она передаётся от сердца к сердцу. [конец слов Рави Шанкара]
Диана была не менее восторженна, чем её муж:
[Слова Дианы Менухин:] Рави играл волшебно вместе с Чатур Лалом, своим табла-исполнителем (табла — это пара маленьких индийских барабанов, которые поддерживают и сопровождают импровизации ситара), ещё одним виртуозом, чьи внутренний слух и ум, казалось, предугадывали каждую перемену высоты, темпа или настроения, пока эти двое не взмывали в единый переплетённый узор звука, что был отчасти диалогом, отчасти песней, но всецело — общением. [конец слов Дианы Менухин]
Ничто не трогало Иегуди столь сильно с тех пор, как в 1927 году он услышал импровизации цыганских скрипачей в Румынии. Он любил дикую манеру цыган музицировать, и если оказывался в венгерском ресторане, охотно выдавал номер в стиле цыганского скрипача, что подражать относительно легко. В своих мемуарах дирижёр Антал Дорати живописует привлекательную картину дня рождения, устроенного в Нью-Йорке в 1940-х годах, для которого он нанял настоящий цыганский ансамбль из венгерского кафе в верхней части города:
[Слова Антала Дорати:] В разгар того весёлого вечера Иегуди сыграл импровизированное соло. Для контрабасиста это оказалось чересчур. Он выскочил со своим инструментом на середину комнаты и сыграл виртуозное соло… за что Менухин наградил его медвежьими объятиями. [конец слов Антала Дорати]
И всё же радость подлинной импровизации — и то самозабвение, к которому она располагает, — была тем, чего Иегуди никогда лично не испытывал, и, слушая Шанкара, он вполне мог решить, что однажды сам попробует играть индийскую музыку. Тем временем она стала, как и йога, неизменной страстью, чьи достоинства и радости он будет проповедовать следующие двадцать лет. «Она подобна реке, — говорил он зрителям своей телевизионной истории „Музыка человека“:
[Слова Менухина:] вечно текучая и тонко изменчивая, тогда как европейская музыка подобна зданию, тщательно выстроенному на неизменных принципах. Индиец переживает свою музыку как часть своего чувства вечной непрерывности жизни. Мы видим свою музыку как отчётливо рукотворную, отдельный артефакт… Их музыка не благоволит резким контрастам настроения, как наша; она призвана создавать ощущение бытия, а не пропускать слушателя через эмоциональную выжималку. [конец слов Менухина]
Приверженность Иегуди была основательной и немедленной. В 1953 году его избрали президентом влиятельного лондонского «Азиатского музыкального кружка». В 1955 году он представил индийских музыкантов и танцоров на концерте в нью-йоркском Музее современного искусства, повторив это выступление в экспериментальной программе об искусствах на американском телевидении «Omnibus». В Британии как радио, так и телевидение Би-би-си провели ещё немало подобных передач, в которых он пытался объяснить тонкости раги и талы. (Если рага — это основа, то уток индийской музыки — это тала, мера её сложных ритмов.) В Лондоне Британский совет субсидировал образовательные долгоиграющие пластинки индийской музыки, весьма убедительно прокомментированные Иегуди. В 1959 году он представил индийскую музыку на первом Батском фестивале, спланированном под его началом, и тем самым положил начало устойчивой традиции. Рави Шанкар несколько раз играл в Бате, и Иегуди также приглашал его давать показательные выступления в своей новой школе для одарённых детей-музыкантов.
В конце концов Иегуди заказал Шанкару музыку, в которой мог бы участвовать сам. «Запад встречает Восток» («West Meets East»), нечто вроде двойного концерта для ситара и скрипки, впервые прозвучал на Батском фестивале в 1966 году, а год спустя был исполнен на особом концерте на Генеральной Ассамблее Организации Объединённых Наций с тем, что Шанкар назвал «громоподобным успехом». В том же 1967 году Шанкара подхватил мир поп-музыки. Как только гитарист «Битлз» Джордж Харрисон избрал его своим музыкальным гуру, он выступал в Калифорнии не меньше, чем в Нью-Дели; в конце концов он там и обосновался. Их с Иегуди дружба уцелела, но страсть Иегуди к индийской музыке улеглась. В начале 1970-х он нашёл другого великого музыканта, с которым мог предаваться своей любви к импровизации, — французского джазового скрипача Стефана Граппелли.
Индийская экспедиция Иегуди 1952 года произвела на него глубокое впечатление. Ничто из пережитого в чрезвычайно напряжённом турне по Японии не могло сравниться с волшебной палочкой личного благословения Неру. То, что он сразу почувствовал себя в Индии как дома, объяснялось, однако, во многом его увлечением йогой. Обедая с президентом Индии, он с радостью узнал, что устроен визит в класс старейшего практикующего йога Индии.
[Слова Менухина:] Меня отвезли в четыре часа утра посмотреть… как бородатый мудрец лет, может быть, восьмидесяти, нагой, если не считать повязки на бёдрах, проделывает свои упражнения на леопардовой шкуре на лесной поляне в окружении учеников. Благоговейность этого маленького обряда заставляла признать приятие жизни во всех её состояниях — то, что мы на Западе утратили… Индийская мудрость — как эротической скульптурой, так и йогой — воздаёт телу благодарную дань. [конец слов Менухина]
Мемуары Дианы дают забавную коду к этой торжественности:
[Слова Дианы Менухин:] Я спросила Й., понравилось ли ему его рассветное развлечение, и с ужасом услышала в ответ, что оно было так захватывающе, что он счёл невозможным устоять перед их приглашением, скинул с себя верхнюю одежду и присоединился. [конец слов Дианы Менухин]
Присланные Диане фотографии этого события открыли
[Слова Дианы Менухин:] большой круг почтенных старцев в дхоти, в центре которого, стоя на голове, с просторным нижним бельём, опасно сползающим вокруг ягодиц, находилась узнаваемая и в остальном нагая фигура Иегуди Менухина, скрипача. [конец слов Дианы Менухин]
Как только его интерес к йоге стал известен индийским газетам, его осадили предложениями обучать его; и в самом деле, первое своё утро в Бомбее он провёл, беседуя с претендентами. Удачливый кандидат, как сообщала «Таймс оф Индия», «должен быть готов отправиться с ним в его родную Калифорнию и приобщить его маленьких детей к оккультным наукам». Избранником стал господин Б. К. С. Айенгар из Пуны. Имена, скрытые за инициалами, вероятно, мало что говорили Иегуди, ибо в своих мемуарах он всегда их опускал. Он охарактеризовал господина Айенгара как «не бородатого аскета, а славного молодого человека с женой и детьми». Будущий гуру явился без предупреждения однажды утром в Дом правительства, где Иегуди жил в излюбленном премьер-министром «Пойнт-бунгало» на краю Индийского океана. Господин Айенгар и слыхом не слыхивал о господине Менухине, покуда общий знакомый не попросил его нанести тому визит.
[Слова Менухина:] Если я и был именем, с которым следует считаться, чьё благоволение, как он мог вообразить, могло отозваться и на нём, то при всей своей знаменитости я оставался ещё одним западным телом, всё насквозь узлами затянутым. [конец слов Менухина]
Иегуди сказал ему, что может уделить лишь пять минут.
[Слова Менухина:] Он велел мне лежать неподвижно, касаясь меня тут и там. Час спустя я пробудился, чувствуя себя свежее, чем за долгие годы. [конец слов Менухина]
Иегуди говорил, что это переживание сродни тому очарованию, во власть которого он попал, когда Луис Персингер впервые сыграл ему Баха. На следующее утро на рассвете, под аккомпанемент насмешничающих птиц-майн (если верить рассказу Дианы), он начал упражняться в йоге под присмотром своего гуру в садах Дома правительства. Благодаря Иегуди господин Айенгар стал международным авторитетом в йоге. Он регулярно приезжал летом в Европу, чтобы проводить интенсивный курс с Менухиными (и многими другими), а всякий раз, когда Иегуди возвращался в Индию, господин Айенгар ежедневно гонял его на занятиях.
В Нью-Дели концертная публика во время одного из выступлений Иегуди аплодировала между частями — к великому неудовольствию «Ланцета», местного колумниста, который заметил, что это вмешательство было тактично вырезано из записанной трансляции «Всеиндийского радио». Он был на концерте и был особенно раздражён, когда публика забыла такие вековые правила учтивости, как «встать с мест, чтобы почтить супругу губернатора, самого губернатора и великую американскую даму [миссис Элеонору Рузвельт], которая гостит в нашей стране». В Бомбее все четыре концерта Иегуди были распроданы за час; поговаривали, что люди ночевали на тротуарах, чтобы быть первыми в очереди (хотя спящие на улице люди — слишком уж привычное зрелище во многих индийских городах). Западные музыкальные знаменитости и вправду редко навещали этот город: Хейфец, Кубелик, Галли-Курчи. Возбуждение, которое вызывал Иегуди, было сильным, и такой же была атмосфера — в одном случае буквально: вентиляторы бомбейского театра «Эксельсиор» были так шумны, что их пришлось выключить, но при 1100 зрителях, набившихся в помещение, официально рассчитанное лишь на 840, жара стала невыносимой. «Санди стандард» сообщала, что, когда Иегуди сошёл со сцены, сыграв сонату Тартини «Дьявольская трель»,
[Слова из «Санди стандард»:] на месте, где он стоял, осталась небольшая лужица пота… Не одна только жара тревожила месье Марселя Газеля. Механика рояля работала неровно. Группа из пяти клавиш вяло откликалась каждый раз при нажатии; месье Газелю приходилось время от времени свободной рукой снова поддёргивать эту клавишу вверх. [конец слов из «Санди стандард»]
На двух оркестровых концертах Иегуди играл концерты Мендельсона и Бетховена. Трубачей в оркестре, вспоминала Диана, «выдернули с флота, литавры — из армии, скрипачей — отовсюду. Мехли Мехта любовно натаскал их всех, группу за группой». Дирижёрская палочка на этом концерте была в руках дирижёра из Калькутты, уроженца Гоа, Франческо Казановаса, которого «Ивнинг ньюс оф Индия» описала как «самого энергичного музыканта к востоку от Суэца». Газета сообщала, что дирижёр с очаровательным именем «провёл напряжённые длинные выходные, уговаривая и наставляя новый ансамбль через невероятную задачу отшлифовать своё мастерство… Результаты оказались попросту блестящими».
«Они были вовсе не плохи, — сообщала Диана Моше, — и восполнили преданностью и усердием любые музыкальные огрехи, какие могли быть!» Она была в восторге от Бомбея: впервые после свадьбы ей не приходилось ничего стирать и гладить: «Нам так удобно и о нас так прекрасно заботятся». Их индийские организаторы ни разу их не подвели:
[Слова Дианы Менухин:] Машины, самолёты, увеселения возникают словно по волшебству… нас возят в чудесные поездки на частном самолёте и на машине смотреть невероятные пещеры и храмы, устраивают танцевальные и музыкальные представления и, наконец, преподносят Иегуди бесценную голову Будды пятого века, а мне — прелестный аметистовый амулет… эмалевый флакон для духов и роскошное розово-золотое сари, не говоря уж о массе фруктов и цветов всё время… Миссис Рузвельт была вчера на концерте и была так мила и приветлива, как всегда. [конец слов Дианы Менухин]
За тысячи миль отсюда, в Лос-Гатосе, Моше тоже держали в курсе — миссис Дарувала, секретарь бомбейского концертного устроителя:
[Слова миссис Дарувала:] Мы глубоко ценим тот замечательный жест, который сделал ваш сын, помогая Бомбею обрести постоянный оркестр… Как хорошо, что он одолжил господину Мехли [Мехте] свою чудесную скрипку, чтобы тот играл на ней. Неудивительно, что люди чувствуют в нём подлинное свойство йоги — сущностную доброту ради самой доброты… Было бы чудесно, если бы в следующий раз вы приехали в Индию вместе с сыном… Мы всегда чувствуем, что величие человека — отражение доброты и заботы его родителей, и мы знаем, что ваш сын очень вас ценит. [конец слов миссис Дарувала]
Турне привело их в Тривандрам на глубоком юге, где Иегуди пригласили сыграть для махарани, пожертвовавшей 10 000 рупий в фонд помощи премьер-министра. Затем был Бангалор, где концерты отступили на второе место перед осмотром достопримечательностей. Одолев 630 ступеней, чтобы полюбоваться внушительной джайнской статуей в Шраванабелаголе, Иегуди выразил восторг перед её «безмятежным созерцанием»; реакция Дианы, с трудом взобравшейся наверх, была более едкой: «Её громадный размер соперничал разве что с её полнейшим уродством». Не смущаясь, Иегуди вспоминал, как приблизился к краю скалы, «где нависающий уступ уходил на несколько тысяч футов вниз к равнине». Там он смотрел, как орёл слетается за пищей к подножию Будды. Как бесчисленные поколения орлов до него, эта птица, сказали ему, прибывает точно в полдень. Иегуди размышлял над этим ежедневным зрелищем:
[Слова Менухина:] За доктриной перевоплощения стоит именно индийское чувство времени — вера в такую непрерывность, столь нерушимую, что настоящее принадлежит прошлому и будущему, земле и небу; и именно это чувство до сих пор давало Индии её устойчивость. [конец слов Менухина]
Никому не хотелось бы оспаривать состоятельность мыслей Иегуди о непрерывности индийской истории, но факты — дело иное. В рассказе Дианы, опубликованном восемью годами позже, чем у её мужа, и через тридцать лет после их визита, орлов было два, а не один, и обряд кормления происходил в другом храмовом месте, Тируккаликундраме, близ Мадраса. (Недавний путеводитель утверждает, что птицы, которых там видят, — не орлы, а грифы.)
В Мадрасе Иегуди включил сольную сонату Бартока во вторую свою программу. «Эти венгерские диссонансы так близки индийскому строю, что они её полюбят», — объяснял он Диане. Но на концерте ей пришлось держать за руку британского губернатора, пока тот жалко корчился, шепча: «Ой, ой, что за ужасные звуки». У Бартока есть по крайней мере то достоинство, что он краток. Сама Диана отклонила приглашение на долгий вечер в Центральном колледже карнатской музыки, где Иегуди с восхищением слушал то, что другие, менее восторженные, могли бы счесть нескончаемыми концертами и на флейте, и на скрипке. Он выразил изумление виртуозностью местного скрипача на инструменте, устройством своим казавшемся не прочнее спичечного коробка. Вместе Менухины посетили теософский центр искусств в Калакшетре, где он написал в гостевой книге, что «очарован музыкой и танцем; я почувствовал себя среди родственных душ, которым мощно помогают обрести себя».
Вскоре после этого он впервые был возведён в достоинство провидца. Газетная заметка из Калакшетры завершалась так:
[Слова из газеты:] Одна индийская старушка сказала о нём: «Он — гандхарва»; да принесут он и всякий вестник красоты мир воедино в братство красоты — братство всех царств: природы, человека и богов! [конец слов из газеты]
Другой набожный индуист поместил его фотографию на свой домашний алтарь; Иегуди стал святым, которому посвящают приношения и молитвы. В Бомбее друг-художник, парс, сказал Диане, что её муж никак не может быть еврейского или ближневосточного происхождения.
[Слова художника-парса:] Он родом отсюда. У него совершенная индо-эллинская голова эпохи Гандхары, когда Александр Македонский прошёл через Северную Индию и оставил после себя немало греческого влияния. [конец слов художника-парса]
Овеянный облаками доброжелательства, наш индо-эллинский герой дал ещё несколько концертов в Калькутте, где Неру на час оторвался от собрания губернаторов штатов, чтобы показать Менухиным один необычайный парк:
[Слова Менухина:] Его поляны и дорожки, на солнце и в тени, покрывали многие акры, и всё это обширное пространство было на самом деле одним-единственным баньяновым деревом! Вот творение, которое под силу лишь времени… подтверждение моей вере, что терпение — это всё, что, рассматриваешь ли ты баньяновое дерево, или брак, или культуру, надо ждать, чтобы пожать плоды. [конец слов Менухина]
Иегуди восхвалял достоинство и душевный покой индийского народа и тут же обратил свой ум к разрешению проблемы бедности, отправив прочувствованную записку послу США в Индии Честеру Боулзу:
[Слова Менухина:] Покуда у Индии нет достаточной электрической мощности и прочих основных средств индустриализации (они над этим работают, но это требует времени), мы можем помочь им развить более действенные методы для их собственных освящённых веками кустарных промыслов. Возьмём, к примеру, кирпич, который они обжигают в грязевых отмелях на юге Индии; он хрупок и слишком быстро рассыпается. Мы легко можем показать им, как производить кирпич, более похожий на адобе, что мы используем в Калифорнии, замешанный с маслом и разными другими составляющими, которые делают его чрезвычайно стойким, привлекательным и теплоизолирующим материалом. Есть ещё кровля домов соломой. Мы могли бы разработать какой-нибудь способ сделать их солому огнестойкой. [конец слов Менухина]
К его совету не прислушались. После последней недели, посвящённой красотам Кашмира, Менухины — граждане мира ещё до того, как это понятие было изобретено, — покинули субконтинент в состоянии эйфории. «Ваш визит, — писал Неру,
[Слова Неру:] был событием, которое вряд ли забудет всякий, кто вас видел или слышал… было отрадой встретить вас с Дианой и обнаружить столько родства ума и духа. Такое открытие рассеивает мрак и заставляет чуть более обнадёженно и великодушно думать об этом нашем мире. [конец слов Неру]
По словам Иегуди, «йога сулила освобождение от телесных помех», и его игра, кажется, обрела новое цветение в месяцы, последовавшие за тем, что можно было бы назвать его мистическим обращением. В мае 1952 года он был в Англии, играя на Батском фестивале с Кентнером: «Если бы этот концерт состоял из одной лишь части „Крейцеровой“ сонаты, сыгранной на бис третьим номером, публика всё равно окупила бы свои деньги», — писал критик из Бата. Двумя днями ранее, в Лондоне, он записал ми-минорный концерт Мендельсона с Фуртвенглером. Оценка Джона Ардойна заслуживает пространной цитаты, поскольку она столь исчерпывающе противоречит расхожему мнению, будто звезда Менухина клонилась к закату. «Дивно живо», — начинает он,
[Слова Джона Ардойна:] Менухин, поддержанный страстным содружеством Фуртвенглера, овладевает музыкой и нашим воображением с первого же вступления. Его звук пылок, порывист и полон тепла и жизненной силы. Немногие оркестровые тутти в первой части ярки и пульсируют, а Фуртвенглер берёт медленную часть в дышащем, шагающем темпе, чуть более быстром, чем принято, — что даёт истинную задумчивость чувства, а не сентиментальность. Хотя финал стремителен, как только можно пожелать, в нём тоже есть стержень и напряжение, которые показывают, что в этой музыке больше, чем незамысловатая миловидность. [конец слов Джона Ардойна]
Тот же концерт (не только играя, но и дирижируя) Иегуди исполнил на публичном концерте с Лондонским симфоническим оркестром в Ройял-Альберт-холле, но в антракте благоразумно передал палочку Йозефу Криппсу; он вполне мог помнить, как потерпел неудачу, когда в 1930 году в Нью-Йорке исполнял Концерт Чайковского с Менгельбергом. Это произведение требует более опытной управляющей руки, чем та, что Иегуди мог тогда предъявить.
Он собрал исключительные отзывы в следующем своём ежегодном американском турне — двадцать пятой годовщине его нью-йоркского дебюта. В январе 1953 года критик «Нью-Йорк таймс» Хауард Тобмен писал, что
[Слова Хауарда Тобмена:] Иегуди Менухин, игравший вчера вечером в Карнеги-холле, выступал как крупный новый скрипач. Значительность заключалась в напоре и в личности, которые господин Менухин явил как интерпретатор. Как будто он поднялся на более высокий уровень мастерства — уровень, которого от него ожидали достичь раньше. Но зрелость художника не даётся легко… В последние годы были признаки борьбы, шедшей внутри него. Каковы бы ни были частные трудности, что он испытывал со своим искусством, он, казалось, их одолел. [конец слов Хауарда Тобмена]
Несколько дней спустя в влиятельном журнале «Ньюсуик» появился очерк. Заголовок гласил, немного странно: «Менухин достиг совершеннолетия». Ему было уже тридцать шесть; такое подытоживание было бы уместнее в 1938 году, когда двадцатиоднолетним он играл Концерт Шумана в Нью-Йорке. Но, как подтверждал отзыв Тобмена, «Ньюсуик» был не одинок в предположении, что Иегуди пережил затянувшееся отрочество, вызванное чрезмерной опекой родителей в его детстве. Однако теперь он, несомненно, стал сам себе хозяином и, по словам журнала, «безусловно самым известным американским виртуозом… Его раздражает, когда его принимают за европейца». Статья рукоплескала его недавнему концерту, на котором он представил ещё одно «заново открытое» произведение Мендельсона — на этот раз раннюю сонату для скрипки и фортепиано фа мажор. Об исполнении Иегуди сонаты Бартока говорилось, что оно
[Слова из «Ньюсуик»:] ошеломило и публику, и критиков. Это было техническое чародейство в сочетании с интерпретаторской силой высочайшего порядка. Светловолосый мальчик с золотом в скрипке пережил свои болезни роста. Обещание звука и техники исполнилось, и в тридцать шесть лет мастер-музыкант достиг совершеннолетия. [конец слов из «Ньюсуик»]
Работая сверхурочно, пресс-агент Иегуди устроил ещё и фотоинтервью с ещё более многотиражным еженедельником «Лайф». Замысел был в том, чтобы Иегуди продемонстрировал разные йогические упражнения и рассказал об их пользе. Диана присутствовала на съёмке и зорко следила за происходящим. Убедившись, что всё идёт хорошо, она выскользнула купить репетиционные рубашки для следующего концерта Иегуди в Карнеги-холле. Когда журнал вышел, главной фотографией оказался её почти нагой муж на коленях, с высунутым языком и выпученными, как у дервиша, глазами. Подпись гласила: «Неистовую виртуозность являет Менухин, выполняя *симхасану* (позу льва) со своим индийским учителем йоги. Это упражнение полезно для глаз и горла». Замира два дня не ходила в школу от стыда, но Иегуди был совершенно доволен статьёй, которая и в самом деле даёт увлекательное введение в физическую йогу и её различные асаны. Один снимок с высоты птичьего полёта показывал Иегуди буквально в узлах, разворачивающимся из стойки на голове. Одно такое упражнение, говорил он, равнозначно десяти милям ходьбы. В упражнении *бхастрика* он работал над управлением дыханием: он объяснял, что задержка дыхания как можно дольше даёт ему «лёгкое, парящее ощущение». Скручивая позвоночник в *ардха-матсьендрасане*, он делал спину более гибкой. А протаскивая нить через нос и выводя её изо рта — *нети-крийя*, — он утверждал, что «помогает своему обонянию и заставляет глаза ярко гореть». Наглядные фотографии подтверждали его правоту.
Очерк в «Ньюсуик» был проиллюстрирован более обычной фотографией Иегуди, Дианы и всех четверых детей Менухиных, устроившихся на упавшем стволе дерева в Альме и являвших собою всю картину большой и счастливой семьи. Джереми не было ещё и четырёх месяцев, когда в феврале того года они отправились в Индию, оставив за старшую сестру Мари. В своих мемуарах Диана не уклонилась от разговора о своих материнских обязанностях. Как, вопрошала она риторически, могла она создать ту семейную жизнь, которой Иегуди «своим неопределённым образом так глубоко желал», и при этом продолжать быть рядом с мужем в его карьере, «поддерживая, ободряя, разделяя»? Но какая у неё была надежда создать семейное ядро и ощущение гнезда для своих малышей, когда, как она сама выразилась, «родители-птицы, поодиночке или вместе, постоянно от него улетали»? На деле она почти всегда ставила мужа на первое место; она знала по собственному опыту военного Лондона, как его взгляд мог блуждать, когда он путешествовал в одиночку. Ирония была в том, что со времён летнего отдыха 1947 года она успела проявить себя мастерицей создавать и восстанавливать семейные связи. В Альме всегда было вдоволь прогулок, купаний в бассейне, визитов к Моше и Маруте, пикников, чтения, музыки из радиолы и вечерней истории для старших детей, которая продолжалась выпусками за ужином.
Второй брак Нолы оказался менее удачным, чем брак Иегуди, и она вышла замуж в третий раз — за Уильяма Хоторна. В 1953 году она предложила забрать детей из школы на семестр, чтобы они могли съездить в Австралию. Кров ненавидел их школу-интернат на севере штата Нью-Йорк и был готов согласиться на этот план, но его сестра беспокоилась, что уже никогда не нагонит упущенное. Кров помнит, как думал, что Замира восхищается образом жизни Дианы и напугана насилием, что порой вспыхивало между их матерью и её партнёрами. К концу летних каникул Замира, которой в июле исполнилось тринадцать, решила навсегда перенести свою привязанность с Нолы на Иегуди. Она сказала Диане, что «хочет побыть ребёнком, пока не поздно». На деле Иегуди уже выражал озабоченность образом жизни дочери: Нола, по-видимому, позволяла ей бродить по улицам Нью-Йорка без присмотра. Когда он приехал забрать её, то без предупреждения. Нола была в Австралии, и в квартире был только новый муж. Час был ранний, и тот ещё был в халате. Замира помнит своё смущение, но отец был совершенно невозмутим: «„Иди собери свои вещи“, — сказал он, и я пошла, хотя собирать особо было и нечего». Переход прошёл не без боли. Кров, младший на год, остался близок с матерью и в подростковые годы почти не видел ни отца, ни сестры. Диана даёт в высшей степени оптимистичный отчёт о борьбе за власть над падчерицей: «После нескольких стычек всё счастливо уладилось, и мы отправили её к английским друзьям в Нью-Йорк, где она потом посещала превосходную школу Далтона». Но Менухины вскоре стали искать для Замиры подходящую школу в Швейцарии. Она обнаружила, что променяла жизнь в Нью-Йорке с несчастной матерью на череду школ-интернатов в разных странах, вперемежку с блистательными каникулами в обществе отца и мачехи, но без дома.
Когда её собственный старший сын Джерард приблизился к школьному возрасту, Диана всё сильнее выражала недовольство калифорнийским образом жизни:
[Слова Дианы Менухин:] Ты думаешь, что можешь растить детей среди великолепия гор Санта-Крус, но, разумеется, не можешь. Вот ты владеешь двумястами акрами, солнце светит девять месяцев в году, всё до умопомрачения прекрасно — а никакого умственного мускула ты не наращиваешь. [конец слов Дианы Менухин]
Свой страх за сыновей она выразила в мемуарах: «Среди всей этой роскоши и расточительства у них не выработается никаких антител против физических или психологических микробов». Она была полна решимости переехать, но убедить Иегуди удалось лишь через годы: «Он боялся, как и подобает доброму еврейскому мальчику, что родители придут в ярость, если они уедут». Диана напоминала ему, что у Моше и Маруты не было никаких сомнений насчёт того, чтобы поселиться в Париже на пять лет в его собственном детстве, но Иегуди был созданием привычки, и потребовалось стечение многих обстоятельств, чтобы сдвинуть его с места. Одним из них была неизбежная реальность: покой и тишине Альмы грозило строительство новой плотины. «Нас держали по ночам без сна, — писал Иегуди в „Лос-Гатос таймс“ в марте 1953 года, — звуки землеройной техники… мы слышим мельчайшие звуки через всю долину». Перспектива появления быстроходных катеров на узком рукотворном озере плотины ужасала его: эта местность, гремел он, «должна быть (и оставаться) местом паломничества». Ещё одним определяющим обстоятельством было его растущее разочарование в авиапутешествиях. Он рассказывал «Ньюсуик», что недавно сократил своё расписание с 350–400 выступлений в год — нелепо преувеличенная цифра, которую не следовало печатать без проверки, — до 150, но его ангажементы того времени не наводят на мысль, что он всерьёз пытался упорядочить свои разъезды. Он по-прежнему беспрестанно был в движении и не брал долгого перерыва летом. Ещё одним обстоятельством были записи: в сентябре 1952 года он молниеносно съездил в Копенгаген, чтобы записать малоизвестный Скрипичный концерт Карла Нильсена; его запись стала первой, сделанной солистом международного уровня. В апреле 1953 года он был в Лондоне на насыщенной неделе с «EMI» для лейбла «HMV»: в каталог впервые вошли Концерт ля минор (№ 22) Виотти, к двухсотлетию этого композитора, Концерт «Il Piacere» Вивальди (ещё одно «открытое» им произведение) и ре-минорный Мендельсон. Он также сделал свою первую долгоиграющую пластинку Концерта Бетховена, с Фуртвенглером за пультом оркестра «Филармония». Новые сеансы записи для «EMI» последовали в июле, августе и сентябре. Появление долгоиграющих пластинок — сперва в моно, а к концу десятилетия в стерео — дало Иегуди возможность перезаписать бо́льшую часть своего репертуара, за исключением салонных пьес, которые были очаровательным элементом его довоенного репертуара, но более не занимали существенного места в его концертах. Он редко слушал собственные записи, но они были важнейшим источником дохода и позволяли ему осваивать новые произведения, такие как Концерт Нильсена и, позднее в том десятилетии, Сибелиуса.
В мае 1953 года он выступал с Фуртвенглером в Мюнхене и со своим старым другом Полем Паре в Париже, где также участвовал в чествовании своего почитаемого учителя Энеску. Он был потрясён тем жалким состоянием, до какого его учителя довели болезнь и властные повадки его жены, всё более эксцентричной княгини Кантакузен. Тяжёлые времена вынудили Энеску отказаться от просторной квартиры на третьем этаже дома № 26 по рю де Клиши, где Иегуди в январе 1927 года явился на своё предрассветное прослушивание, и перебраться вниз, в две крохотные, скудно освещённые комнаты в подвальном дворе. «Иегуди говорил с ним о музыке, — отмечала Диана,
[Слова Дианы Менухин:] и в какой-то момент Энеску провёл своими печально скрюченными руками [по клавишам фортепиано], словно оно было продолжением его собственного существа… Я заметила обтрёпанный галстук, потёртый пиджак, восковое лицо с чистыми прекрасными костями и безмятежными глазами… «Eh bien, chers enfants, — сказал он с надрывающей сердце смесью защищающейся гордости и затаённого стыда. — Me voilà!» [конец слов Дианы Менухин]
В бельгийском посольстве в Париже Менухины встретили ещё одну ученицу Энеску — Елизавету, королеву-мать. Вместе они выработали план, по которому Иегуди платил бы Энеску ежемесячное содержание в счёт ожидаемых авторских отчислений от переиздания его сочинений издательством «Salabert». Но Энеску был слишком горд, чтобы принять это предложение. К моменту их последнего визита, в 1954 году, Энеску был наполовину парализован после инсульта. Он знал, что уже никогда не сможет играть на скрипке, и отдал Иегуди свой инструмент Гварнери на хранение в Америке. «Он единственный, кому я всецело доверяю», — писал он. Но его жена заявила, что Иегуди украл скрипку, и настояла на её возвращении, чтобы можно было её сбыть (как и опасался её муж) ради покрытия повседневных расходов. Энеску уже подарил Иегуди другую свою скрипку, менее престижного Санто Серафино, которого Иегуди хранил до самой своей смерти. Когда Энеску умер, в мае 1955 года, Иегуди был в Нью-Йорке. Он послал в дань уважения венок из трёхсот роз с надписью «Моему учителю». На катафалке его цветочное подношение висело рядом с тем, что прислало коммунистическое правительство Румынии. Разразился скандал, когда румыны-изгнанники сорвали его прочь.
В июне 1953 года Иегуди снова был в Лондоне на концерте в Ройял-Фестивал-холле с Рафаэлем Кубеликом и оркестром «Филармония». Критик «Дейли геральд» подхватил тему «достижения совершеннолетия», всплывшую в США ранее в том году: он играл Баха, сообщала газета, с проникновенной красотой и лучезарностью. «Это был более великий Менухин, который взыскал с себя самого, подошёл к партитуре заново и стал ближе к мастеру». В том же месяце он посетил Дублин, проявив свойственное ему сочувствие к угнетённым, когда заметил, что у притесняемых ирландцев много общего с еврейским народом. И он впервые появился на телевидении Би-би-си, играя концерты Вивальди и Мендельсона с Лондонским филармоническим оркестром под управлением Боулта. «Превосходные крупные планы показали нам выражение его лица и его красноречивые пальцы», — писал один отзыв, озаглавленный «Гений за работой», но другие были менее любезны. Один сетовал на «причудливые ракурсы столь несущественных вещей, как затылок господина Менухина», а другой говорил, что «постоянное переключение камер едва не погубило исполнение».
Напряжение положения «скрипачёвой подружки», как Диана стала себя называть, вынудило её на два месяца лечь в швейцарскую клинику весной 1953 года. Она ещё не оправилась от аппендэктомии, когда Иегуди приехал забрать её в дорогу к вилле близ Леричи, на заливе Ла-Специя, на другом конце Лигурийского моря от любимого им с детства Оспедалетти. Сестра Мари уже устроилась там с Замирой и маленькими мальчиками. Проснувшись в своё первое утро на морском берегу, Диана наслаждалась солнцем на стене спальни и утешительными запахами кофе и свежих булочек, доносившимися снизу, из кухни. Эту сцену она воскресила в памяти, когда Иегуди явился с её завтраком на подносе:
[Слова Дианы Менухин:] «Вот, дорогая, — говорит он с тем фанатичным блеском в глазах, к которому я всё более привыкала. — Вот завтрак, который тебя по-настоящему укрепит и пойдёт тебе на пользу!» [конец слов Дианы Менухин]
Она помнит, как гневно уставилась на спартанский кувшин с горячей водой и лимоном, а рядом — тарелку сухих сухарей и мёда. Она сносила самые дикие диетические эксперименты Иегуди шесть лет — его увлечение костной мукой, лепёшками из водорослей, даже лошадиной сывороткой. В клинике она, по её словам, существовала на немногим более чем капусте и эфире. Что-то в ней сорвалось: «Вдруг у меня потемнело в глазах, и я с воплем схватила весь поднос и вышвырнула его в открытое окно». Присмиревший Иегуди распорядился подать наверх сытный, калорийный завтрак с крепким кофе и удалился в сад — спасать разбитую посуду и выброшенную в окно здоровую еду.
В сентябре 1953 года Иегуди вернулся на Эдинбургский фестиваль. С Джокондой да Вито и Айзеком Стерном он играл Тройной концерт Вивальди, разыгрывая по жребию, кому какую партию исполнять. Стерн чувствовал себя немного лишним, вспоминает Диана, из-за весёлого итальянского зубоскальства своих коллег-солистов. В сольных концертах Иегуди исполнял полное собрание сольных сочинений Баха — музыки, от которой он никогда не уставал. А отмечая гибель французского скрипача Жака Тибо в авиакатастрофе (1 сентября), он посвятил исполнение Концерта Бетховена памяти этого изящного моцартианца, своего давнего соперника и друга со времён детства в Виль-д’Авре. После этого публика стояла неподвижно, прежде чем в почтительном молчании покинуть зал.
Всего несколькими неделями позже, в конце октября, ещё один прекрасный музыкант погиб в авиакатастрофе, и на этот раз несчастье случилось едва ли не на пороге у Менухиных. Уильям Кейпелл, один из лучших молодых американских пианистов своего поколения, был пассажиром самолёта, врезавшегося в горы неподалёку от Лос-Гатоса. Всего тридцати одного года от роду, он возвращался рейсом из Австралии — тем самым путешествием, что несколькими годами ранее совершила Хефциба. Иегуди был в Индианаполисе, на своём ежегодном американском турне. Он не был лично знаком с Кейпеллом, но эта трагедия, случившаяся так скоро после потери Тибо, а также гибель четырьмя годами ранее в другой авиакатастрофе скрипачки Жинетт Неве (самой выдающейся французской ученицы Энеску), подтолкнули его к решению. Он позвонил Диане и объявил, что перестанет летать, пока во всех гражданских воздушных судах не установят радары. Он уже писал письмо на эту тему в лондонскую «Таймс» в мае, и его публично поддержала «Ecko», британский производитель радаров. Диана расплакалась от облегчения при этом его решении.
Следующие семь лет они вернулись к более неспешным способам передвижения довоенных дней Иегуди: роскошным лайнерам вроде «Куин Мэри» и дальним экспрессам вроде «Восточного экспресса». Британская пресса вследствие этого критиковала его за то, что он повернулся спиной к прогрессу: один журналист даже осмелился намекнуть, что тот действует из трусости. Учитывая его военные трансатлантические перелёты и его приключения на Алеутских островах, Иегуди едва ли можно было назвать малодушным, а письмо от одного полковника из Уилтшира поставило всё на свои места: «Чёрт меня возьми, Менухин, да путешествуйте хоть на верблюде, если угодно».
Следующий, 1954 год оказался для Менухиных буквально куда более медленным вследствие добровольного запрета на полёты. Второе турне по Индии было уже спланировано, и путь на восток теперь предпринимался морем. Замиру, которой тогда было четырнадцать, забрали из её швейцарской школы-интерната, чтобы дать ей первое знакомство с Востоком. Она помнит, как выиграла первый приз вместе с отцом на костюмированном конкурсе, устроенном на борту теплохода «Виктория», шедшего из Адена в Бомбей.
Хефциба должна была приехать из Австралии, чтобы стать фортепианной партнёршей Иегуди. Когда она внезапно отказалась, телеграммой запросили Луиса Кентнера занять её место, с наказом заказать себе билет как можно скорее — самолётом, невзирая на широко разрекламированные сомнения Иегуди насчёт безопасности этого способа передвижения.
Хефцибе пришлось отказаться, потому что её брак был в смятении. Жизнь в Австралии более не была той овцеводческой идиллией, которой она упивалась в начале 1940-х. Она заняла видное место в профессиональной музыкальной жизни своей новой страны и занялась общественными вопросами, среди них — правами женщин и справедливым отношением к еврейским иммигрантам, которые толпами хлынули в Австралию из Европы в конце войны. Она влюбилась в одного из бывших перемещённых лиц, поляка по имени Пауль Моравец. Их двухлетний роман закончился в 1950 году, но ко времени предполагаемого индийского турне с братом она была глубоко увлечена уже другим европейцем, Ричардом Хаузером. Впервые они встретились, когда Хаузер уговорами добился краткой встречи с Иегуди во время его австралийского турне 1951 года. Крайне самоуверенный социолог австрийского происхождения с британским паспортом, Хаузер был нанят консультировать по системе городского транспорта Сиднея. После шестнадцати лет брака с другим человеком Хефциба, кажется, увидела в Хаузере своего предопределённого спутника жизни. Мятежные гены, что порой вспыхивали в Иегуди, глубоко засели в его сестре.
Она любила Линдсея — да ведь это она сделала ему предложение, а не он ей, — но находила его слишком зажатым эмоционально и плохо образованным, несмотря на его любовь к музыке. (Его любимым занятием было дирижировать граммофонными пластинками — с настоящей палочкой.) Она решилась порвать. Линдсей к тому времени продал своё поместье в Теринналуме и перебрался ближе к Мельбурну. Однажды утром она резко простилась с ним и со своими мальчиками, Кронродом и Марстоном, и, со слезами на глазах, но с решимостью в душе, отбыла, чтобы завести дом с Хаузером в Сиднее. День, который она выбрала для отъезда, был для Марстона первым в новой школе. Три года скандалов и боли предстояло прожить, прежде чем она вновь увидит хоть одного из мальчиков, но она была полна решимости следовать за звездой своего нового мужа как общественного реформатора. В 1955 году она родила дочь, Клару, и в должное время семья Хаузеров переехала в Лондон. Они основали Институт групповых исследований, замешанный в расовых беспорядках 1959 года в Ноттинг-Хилле. Позднее они перебрались к югу от Темзы и работали с больными и бездомными в Центре прав человека близ Клэпем-Коммон.
Второй визит Менухиных в Индию был в меньшей степени королевским турне, чем первый, но его одиннадцать концертов собрали лакх (около 20 000 долларов) в помощь голодающим. Иегуди же после вычета путевых расходов остался лишь скромный доход около 7000 рупий (примерно 1500 долларов). Пересекая Индию поездами вдоль и поперёк, Иегуди выступал в Бомбее, Калькутте, Мадрасе и Нью-Дели, где его скрипка Гварнери пострадала от жары. (Что именно побуждало его выбрать для турне одну скрипку, а не другую, могло бы стать темой докторской диссертации.) Этой скрипкой Гварнери, должно быть, был тот инструмент, что подарила ему Нола и который он позднее одолжил своему первому ученику, Альберто Лизи. После того как её признали «непригодной для игры», в пролом ступил бомбейский коллекционер скрипок Паршос Ратнагар. Он владел прекрасным Страдивари и был готов вылететь с ним в Дели и спасти положение. Облегчённый Иегуди с радостью оплатил счёт. (Ему в очередной раз пришлось отложить свои оговорки насчёт авиатранспорта, на этот раз ради ближнего в ином смысле.) Одна бомбейская газета привела цитату Айзека Стерна, выступавшего в этом городе несколькими месяцами ранее. Он налётывает по 50 000 миль каждый год, сказал он с презрением. «Летать на самолёте не опаснее, чем переходить улицу».
Вскоре, когда Иегуди играл в Бомбее, стало ясно, что оркестровый уровень города за время его отсутствия не улучшился. Мехли Мехта устроил три концерта. Сесил Мендоса из «Санди стандард» писал, что в финале Концерта Брамса дирижёр (Мехта) и его оркестр «совершенно не смогли ухватить венгерскую суть, столь удачно возвещённую господином Менухиным в начальных тактах», тогда как во втором концерте игра оркестровых групп в баховском концерте была названа «ужасающей». Другой рецензент сетовал, что деревянные духовые «часто сбивались с темпа и то и дело фальшивили». Все медные и деревянные духовики, кроме флейтистов, были музыкантами оркестра индийского флота, привычными играть на открытом воздухе и, несомненно, при слегка ином строе. Почти святая терпимость Иегуди, должно быть, подверглась суровому испытанию. На третьем, прощальном концерте Мехли Мехта присоединился к невозмутимому Иегуди, чтобы сыграть Двойной концерт Баха под управлением Луиса Кентнера. Затем Кентнер был солистом в Третьем фортепианном концерте Бетховена, после чего в антракте отбыл, чтобы успеть на самолёт домой в Лондон. Во втором отделении Иегуди играл соль-минорный Концерт Бруха, что составило, как гласил хвалебный отчёт, «изысканно подобающий финал».
*
В мае 1954 года Иегуди вошёл в историю музыки, став первым в истории исполнителем, давшим сольный концерт в повреждённом войной лондонском соборе Святого Павла. Концерт был в пользу фонда восстановления собора и благотворительной организации для страдающих церебральным параличом. «Джуиш кроникл» подала событие в ином свете: Иегуди, утверждала газета, был первым еврейским солистом, игравшим там. Великолепная архитектура Рена дала роскошную оправу, но, как отметила Диана в дневнике, эхо в соборе длится восемь секунд: «Казалось кощунством, что музыка испортит это событие». Играть медленнее не помогало, добавляла она. Баховская фуга всё равно звучала бы «как „Бармаглот“ в переводе на китайский». Иегуди стоял на помосте перед хоровыми креслами, на котором была водружена временная деревянная конструкция, не лишённая сходства с будкой часового. Она срезала обертоны (выражение Дианы) и выталкивала звук скрипки к трёхтысячной публике.
[Слова Дианы Менухин:] Великолепие этой громадной гостиной-церкви, набитые скамьи, королева-мать, восседающая на троноподобном кресле в передней части нефа, — всё это составляло единое гармоничное целое, но… будка часового, в которую ступил Иегуди, несколько омрачила величие, и я боялась, как бы не возник ужасный подтон (взамен обертонов) — «Меняется караул у Букингемского дворца». Тревожилась я напрасно. Как только первые ноты небесной Прелюдии из Партиты Баха ми мажор хлынули под этот огромный купол, потекли вниз по нефу и обвили великие колонны, дотянувшись до каждого уголка этой прекраснейшей из барочных церквей, я поняла, что всё будет хорошо. Й. казался очень маленьким в своём чёрном костюме, наполовину заключённый в свою будку часового. Он словно растворялся, пока не осталось ничего, кроме звука, чистого и ясного, разливавшегося колокольным звоном, будто благословение. [конец слов Дианы Менухин]
В конце мая Менухины вернулись в Америку на «Куин Мэри». Они не видели своих сыновей четыре месяца, как и родителей Иегуди, которые тем временем переехали в новый, более скромный дом на Кимбл-авеню в Лос-Гатосе. У Моше был сердечный приступ, и, когда он не оспаривал самое понятие израильского государства — за собственный счёт ему предстояло опубликовать в 1965 году «Упадок иудаизма в наше время», — он довольствовался тем, что заботился о жене и сажал фруктовые деревья на своём акре земли. Как обычно летом, Иегуди зарабатывал большие деньги, выступая на открытых площадках вроде «Робин-Худ-Делл» в Филадельфии, но именно во время сбора средств на доброе дело в Санта-Барбаре, штат Калифорния, он попал в комедию в духе Тати: внезапный порыв ветра сдул все ноты исполнителей с пюпитров прямо в плавательный бассейн, вокруг которого был назначен благотворительный концерт. Когда промокшие страницы выудили и концерт наконец возобновили, звуки Моцарта тут же были заглушены проходившей неподалёку флотилией быстроходных катеров, направлявшихся в открытое море; они резвились в волнах, как стая дельфинов, а их седоки были глухи к соперничающим прелестям классической музыки. Иегуди, которого весь вечер по большей части видели, но не слышали, объявил себя счастливым уже тем, что ему выпал случай снова помузицировать с дирижёром Анталом Дорати. Отзывы публики в чёрных галстуках, платившей по 200 долларов за билет, не были зафиксированы, но повторный концерт на следующий день перенесли под крышу.
К концу июля Менухины плыли обратно в Европу. Шестой день рождения Джерарда праздновали посреди Атлантики с тортом, который в буквальном смысле осел — к всеобщему смятению, — потому что Иегуди распорядился, чтобы шеф-повар лайнера использовал муку из цельного зерна: ещё один анекдот, высмеивающий одержимость её мужа, в зачастую язвительных мемуарах Дианы. Сходя на берег, Джерард был сфотографирован несущим собственный скрипичный футляр — несомненно, подарок ко дню рождения, — но он не упорствовал в занятиях скрипкой, с ранних лет предпочитая музыке слова. Во Франции Иегуди вёл скрипичный класс в Американской академии в Фонтенбло, которой руководила его старая приятельница Надя Буланже, тем самым сделав первый шаг к созданию собственной школы девять лет спустя. В Германии он выступал на фестивале в Ансбахе. Пока он упражнялся в гостиничном номере, тяжёлая люстра рухнула с потолка, едва не задев и маэстро, и его жену, которая писала письмо в постели.
В августе Менухины поселились в арендованном шале в Гштаде, модном курорте в Бернских Альпах. По словам Дианы, дом был безвкусно обставлен, а вид из него ограничивался седанами «Мерседес», припаркованными за знаменитым гштадским отелем «Палас». Она была недовольна ещё больше, когда в первое же утро, выглянув из окна за завтраком, увидела сквозь дождь неправдоподобное зрелище: господина Б. К. С. Айенгара, шагающего по подъездной дорожке, с промокшим дхоти, прилипшим к его мускулистым ногам. Иегуди подбежал к двери приветствовать своего гуру. «Разве я тебе не говорил? — со всей невинностью спросил он жену. — Господин Айенгар проводит лето с нами». Каждое утро в семь часов проходило занятие йогой, и женщины Иегуди его ненавидели; Диана признавалась, что была «черна от злобы и красна от подавленной ярости». Бывшая балерина высказала своё мнение о йоге ещё тогда, когда журнал «Лайф» выпустил свой очерк годом ранее: «Я закидываю ногу за ухо уже много лет, но мне за это всегда платили». Но были в то лето и другие занятия, против которых никто не возражал. Иегуди воскресил в шале своё привычное удовольствие — непринуждённое камерное музицирование. В ходу были фортепианные трио; Луис Кентнер приезжал из Лондона, к нему присоединялся жизнерадостный испанский виолончелист Гаспар Кассадо.
Гштад понравился Менухиным настолько, что следующим летом они сняли более уютное шале, а затем пустили и постоянные корни. На покатом лугу с видом на горы, на месте, которое подыскала для них сестра Мари, они выстроили красивое и вместительное новое шале, которому Диана, по наводке Т. С. Элиота, дала имя «Чанкли-Бор», взятое из «The Jumblies» Эдварда Лира — «Ибо они побывали на Озёрах, и в Ужасной зоне, / И на холмах Чанкли-Бор». Не одна голова швейцарского почтальона, должно быть, была почёсана в полном недоумении.
Вернувшись в Лондон в ноябре и декабре 1954 года, Иегуди отметил двадцать пятую годовщину своего дебюта 1929 года, сыграв полное собрание сонат Бетховена со своим шурином. Затем он бесславно свалился с ветряной оспой, подхваченной от Джерарда. Это было неблагоприятное начало года, чьей самой значительной музыкальной деятельностью должно было стать основательное участие в Батском фестивале. Создав первую так называемую Батскую ассамблею в 1948 году, вечно неунывающий импресарио Иэн Хантер снова взялся за дело и на 1955 год хитроумно назвал сэра Томаса Бичема художественным руководителем, разработав вместе с ним изящную и честолюбивую программу. Хантер был британским менеджером Иегуди — роль, которую он перенял у покойного Гарольда Холта, — и разыграл свои менухинские карты искусно: аншлаговый концерт-дуэт с Джокондой да Вито, женой главы отдела классической музыки «EMI» Дэвида Бикнелла; концерт Виотти под управлением Бичема в Гилдхолле — исполнение затянулось, и, к ярости многих слушателей, последние несколько минут трансляции Би-би-си приглушила, чтобы освободить место для запланированного спортивного репортажа, — и вечер сольного Баха в Батском аббатстве. Этот последний случай вдохновил Маркуса Пули, местного музыкального критика, сравняться в цветистости прозы с той, что производил Редферн Мейсон в Сан-Франциско, когда Иегуди был мальчиком:
[Слова Маркуса Пули:] Одинокая фигура, сжимающая скрипку, встала перед хоровыми креслами… и помедлила, пока огромная толпа, стёкшаяся послушать его, тихо рассаживалась по местам. Позади него недавно восстановленное восточное окно выступало рельефно, словно маяк веры; перед ним ожидающе замерло море обращённых вверх лиц. И когда он провёл смычком по струнам, волшебство, казалось, наполнило воздух. Девяносто минут он играл почти беспрерывно… [конец слов Маркуса Пули]
Городской совет Бата решил не проводить фестиваль в 1956 году (из-за перерасхода Хантера в 1955 году), а планы на следующий год сорвались, когда пришлось ввести нормирование бензина после суэцкого краха. Но в 1958 году Иэн Хантер снова взялся за руль, и Иегуди выступил вновь, сыграв Концерт Бетховена (с одарённым молодым Колином Дэвисом в качестве дирижёра) и дуэты для скрипки и фортепиано со своей сестрой Хефцибой. Ввиду его огромной популярности у публики и очевидной готовности вовлекаться теснее, ему затем предложили взять на себя художественную ответственность за все две недели 1959 года. «Фестиваль, устроенный с Иегуди Менухином» — вот формула, принятая Хантером, который оставался у руля за кулисами. Лишь в 1966 году Иегуди стали именовать художественным руководителем.
1955 год отметил девяностолетие Яна Сибелиуса. Приглашённый принять участие в неизбежных торжествах, Иегуди вынужден был признаться, что не знает Скрипичного концерта Сибелиуса. Однако он всегда быстро учился, и в июне записал это произведение в лондонской студии «Кингсуэй-холл» под управлением сэра Адриана Боулта. Позднее он отправился в Хельсинки, чтобы исполнить Концерт в рамках празднований. Старик был слишком немощен, чтобы присутствовать, но он слушал трансляцию, и после неё, сообщал Иегуди, «позвонил, чтобы выразить своё удовлетворение». Судя по записи, Сибелиус не был композитором, к которому Иегуди испытывал особую симпатию, но он тем не менее совершил паломничество к тому, что описал как «уютный деревянный дом… стоящий в собственном лесном участке», где Сибелиус жил в уединении, с умолкнувшей музой, почти тридцать лет.
[Слова Менухина:] Вскоре он спросил меня, кого я считаю величайшим композитором двадцатого века. Брошенный этим вызовом от того, кто и сам имел некоторое право на этот титул, я застыл [так] между честностью и учтивостью, но, пока я медлил, он выручил меня. «Барток — наш величайший композитор», — провозгласил он… Я готов был обнять его за то, что он бросил мне спасательный круг, но ещё более — за его великодушие и ясновидение. [конец слов Менухина]
От почти возвышенного к несколько нелепому: через два дня после дня рождения Сибелиуса Менухины ехали в «Восточном экспрессе», направляясь в Израиль через концертный ангажемент в Афинах. Запись в дневнике Дианы гласит:
[Слова Дианы Менухин:] Й. обнаружил, к своей ярости, что между двумя нашими купе нет сообщающейся двери. Не смутившись, он проломил тонкую панель над умывальниками, чтобы мы могли хотя бы просовывать головы и поддерживать какое-то подобие связи, — щепки от лучшей и старейшей маркетри «Восточного экспресса» он спрятал под кроватью. [конец слов Дианы Менухин]
Удивительно бурная реакция Иегуди напоминает замечание Энеску, сравнившего темперамент своего ученика с музыкой Моцарта: виноградник на склонах Везувия.
Настоящий фарс разразился, когда Менухины прибыли в Грецию. Их багаж, якобы погруженный в поезд в Лондоне персоналом отеля «Клариджес», так и не появился. Иегуди должен был давать в тот вечер благотворительный концерт в присутствии короля Павла и королевы Фредерики; его партнёром должен был выступить именитый немецкий пианист Вильгельм Кемпф. Артист старой школы, Кемпф был слишком приверженцем условностей, чтобы помыслить об игре в чём-либо, кроме официального облачения, так что пришлось искать приемлемое с точки зрения гардероба решение, а взять напрокат фрак в афинском эквиваленте «Мосс Брос» оказалось, по-видимому, невозможно. Менухины остановились в британском посольстве. (Несмотря на американское гражданство Иегуди, это было их предпочтительное пристанище в поездках за границу; Диана уверяла, что бо́льшая часть послов Её Величества в молодости была её ухажёрами и осталась ей обязана за то, что она отклонила их предложения руки и сердца.) Сэр Чарльз Пик, наш человек в Афинах, был шести футов четырёх дюймов росту и не мог помочь пятифутовому восьмидюймовому Менухину, но Кэтрин Пик одолжила Диане бархатное платье, и, пока Иегуди репетировал с Кемпфом — это был их первый совместный концерт, — прислугу разослали по другим посольствам с мольбами о помощи. Задача оказалась непростой. Иегуди обычно шил всю одежду специально на заказ, потому что, как однажды объяснила Диана, у него была широкая грудная клетка, но всё сужалось к очень узким бёдрам и ногам.
Когда он в конце концов вышел на концертную эстраду, он походил на Чарли Чаплина в его образе бродяги. Диана говорит, что ей пришлось прятать смешки за букетом. Фрачные брюки, одолженные у французского посла, оказались слишком длинны; афинская горничная подшила их иголкой с ниткой и заутюжила вбок, так что стрелки шли по внешней стороне ног. Ступни у Иегуди были очень маленькие и узкие, но он вошёл, шаркая, в паре больших, блестяще-чёрных ботинок на шнуровке. Его фрак почти волочился по земле сзади, а вместо привычной мягкой пикейной сорочки на нём было огромное крахмальное сооружение, чьи накрахмаленные манжеты поглощали его руки и были так длинны и жёстки, что ему приходилось во время игры то и дело поддёргивать рукава, чтобы они не били по струнам скрипки заодно со смычком. Исполнение, если учесть всё, прошло хорошо, но на приёме после концерта итальянский посол отвёл Диану в сторонку, чтобы намекнуть, что её мужу стоило бы подумать о более хорошем портном.
История о потерянном багаже изложена в дневнике-хронике Дианы (опубликованном в «Fiddler's Moll») напряжённым, почти истерическим тоном, который становится понятен в свете кризиса, через который она и Иегуди недавно прошли. Несколькими месяцами ранее, в августе 1955 года, Диана родила своего третьего сына, которого они назвали Алексисом. Во время беременности у неё было «жуткое предчувствие», что не всё ладно, но она держала свои страхи при себе, а на последней консультации её сан-францисский гинеколог выразил полное удовлетворение. Она записывает, что случилось дальше: «В 6 утра я легла в больницу Стэнфордского университета. В 4:35 пополудни родился безупречный мальчик весом 7 фунтов 3 унции. Он умер двадцать минут спустя». Диане было сорок два. Как она стала одержима в этот период своей жизни, она рассказала в интервью 1996 года:
[Слова Дианы Менухин (интервью 1996 г.):] Я становилась почти мазохисткой, слишком гордой. Я думала: я *inébranlable* [непоколебима, несокрушима]. Я приняла на себя жизнь Иегуди: если он чего-то хотел, это можно было сделать. Разумеется, мне следовало сказать: «Я не собираюсь этого делать; я не собираюсь быть в Фонтенбло при жаре в 108 градусов в тени или ехать на разбитой посудине». [конец слов Дианы Менухин]
В своих мемуарах 1984 года она писала, что врачи «так и не постигли причину», по которой её ребёнок умер, но в 1996 году она дала объяснение. Она подхватила дизентерию на теплоходе, возвращаясь в Калифорнию из Европы. Раннее лето она провела в Гштаде, и, быть может, благоразумнее было бы там и остаться.
[Слова Дианы Менухин (интервью 1996 г.):] Ребёнка убила слабая инфекция. Ребёнок был безупречен, но у него была пневмония обоих лёгких. Это была моя вина, всецело моя вина. Мне следовало взять всё в свои руки и сказать: «Нет, дорогой Иегуди, мне жаль, но я не поеду». [конец слов Дианы Менухин]
Она была немного строга к себе. С благословения Иегуди она «пять или шесть недель» беременности провела в тиши клиники Бирхера в Швейцарии. Поправляясь, утешаемая плачущим мужем, они вместе смирялись со своей потерей. «Невозможно не возвращаться всё время к великому вопросу „почему?“», — писал Иегуди в ответ на утешительную записку от сэра Адриана Боулта. Но он не мог предложить никакого связного ответа, как показывает этот отрывок из его письма:
[Слова Менухина:] Нет ничего более гнетущего, чем оскорблённая невинность. Однако, что до меня, это ещё одно доказательство того, что мы не можем в самом деле считать себя обособленными единицами в творении, ибо то, что нас призывают к ответу за долги вне нашей непосредственной власти, должно доказывать, что мы не можем в самом деле считать себя невиновными, покуда мы — часть и доля некоего большего неведения или большего разума. [конец слов Менухина]
Это были плохие двенадцать месяцев: Фуртвенглер умер в октябре 1954 года, а в мае 1955 года Энеску наконец пал жертвой своего изнуряющего недуга. Через два месяца после смерти малыша Алексиса горести Иегуди умножились, когда в Америке вышла биография первых сорока лет его жизни, с подзаголовком «Повесть о человеке и музыканте». Её трёхсотстраничное повествование оживлено десятками интервью и концертных отзывов; в нём фигурируют причудливые названия глав, вроде «Подводная часть айсберга», и псевдофилософские пассажи о кризисе уверенности Иегуди как скрипача в его ранней зрелости.
Автором был Роберт Мэджидоф, американский журналист и поэт, впервые встретивший Иегуди в России в ноябре 1945 года. (С печально свойственной ему неточностью он утверждал, что это был визит во время войны.) Когда они встретились снова пять лет спустя, Мэджидоф впервые неофициально предложил написать биографию, и в 1952 году Иегуди дал своё согласие. Ему было тогда всего тридцать шесть — до нелепости мало для «официальной» биографии. Биограф затем получил немало содействия почти от всех членов семьи, кроме Маруты. Иегуди составил длинный список имён и контактов, которые следовало отработать в интервью; Моше предоставил папки и газетные вырезки; позднее Диана прошлась по гранкам; она писала Замире, что проводит с автором по два редакторских сеанса в день.
Когда книга вышла в октябре 1955 года под названием «Иегуди Менухин», её приняли очень положительно. «Нью-Йорк таймс» назвала её «увлекательной и проницательной… откровенным рассказом о жизни вундеркинда, где горькое смешано со сладким». «Бостон глоуб» писала, что это мучительная история, «искусно выстроенное психологическое исследование». Но Моше и Марута, которым было соответственно шестьдесят два и пятьдесят девять лет, были глубоко уязвлены тем, что́ книга говорила о них, — уязвлены до степени, которую сполна можно оценить лишь прочитав двенадцатистраничную, отпечатанную через один интервал памятную записку Моше.
[Слова Моше Менухина:] К моему горю и сердечной боли, о твоих родителях наговорено множество ужасных небылиц, выдумок, фантазий, которые принимают форму их поношения. [конец слов Моше Менухина]
Гнев Моше был до некоторой степени оправдан: Мэджидоф желал добра, но многие его факты были неверны, и в ранних главах различима предвзятость против Маруты, которую вполне мог вызвать её отказ помогать в его изысканиях. Ярость Моше была отчасти направлена и против Дианы:
[Слова Моше Менухина:] Когда она вернулась домой, пока ты ещё был в разъездах прошлым апрелем, я предложил прочесть гранки… хотя бы чтобы избавить тебя от сожаления, что ты напечатал ложь о своих родителях. Она наотрез мне отказала. [конец слов Моше Менухина]
Между тем Моше слышал, что в Альме было шесть экземпляров гранок; его намеренно держали в неведении. Он чувствовал себя преданным Иегуди, получившим удар в спину:
[Слова Моше Менухина:] Мы были друзьями и свободными, равными товарищами, что открыто беседовали, даже когда мы спорили о вопросах в «Манчестер гардиан» и «Нейшн». [конец слов Моше Менухина]
Его ранило и включение в книгу длинного, недатированного письма Хефцибы к брату, которое отнюдь не ходило вокруг да около в своей критике родителей. Написанное сразу после её развода и последующего брака с Ричардом Хаузером, письмо Хефцибы оглядывается на ошибки в сломанных жизнях детей:
[Слова Хефцибы:] Пожалуй, худшим было то отсутствие соприкосновения с жизнью, какой она обычно проживается среди тех, кто не совершенно ограждён от повседневных бед, как были ограждены мы. Это сделало из нас ужасных дураков, когда мы столкнулись с первыми жизненными положениями. [конец слов Хефцибы]
Читая страницу за страницей укоров старшей дочери, Моше доведён до слёз:
[Слова Моше Менухина:] Что случилось с тобой, моё дорогое сладкое маслице, Хефциба??? Почти до самого дня твоего внезапного похищения твоим новым мужем ты всегда восторгалась своим чудесным, лёгким, добрым, покладистым Линдсеем… Разумеется, у тебя были какие-то семейные неурядицы какого-то человеческого свойства. У кого их нет, и кто их не преодолевает? … Ты, беспечная, красивая, безмятежная, довольная, здоровая, обаятельная женщина, которой скоро тридцать шесть, — с Прошлым, которому позавидует любая девушка на земле… почему ты претворяешь свою трагедию или прегрешение в тираду против твоих невинных, любящих, самоотверженных родителей? ПОЧЕМУ?? [конец слов Моше Менухина]
Достаётся и Иегуди, наряду с Ричардом Хаузером, которого Моше, должно быть, встретил, когда годом ранее ездил в Австралию:
[Слова Моше Менухина:] Если бы ты только не способствовал, в этот трагический миг жизни Хефцибы, её распущенности, а [вместо этого] дал ей немного повариться в той каше, которую она внезапно, нежданно заварила на погибель своему мужу и своим двум чудесным сыновьям, которые нуждаются в ней куда больше, чем те умственно и нравственно выродившиеся [отщепенцы], ради которых она помогает своему новому мужу в его делах. [конец слов Моше Менухина]
Можно рассудить, что упрёк Моше был обращён ко всем троим его детям:
[Слова Моше Менухина:] Вы обращаете свои внутренности в стеклянный дом, чтобы все смотрели на зарождение и медленное развитие, — когда-нибудь вы вполне повзрослеете, но, боюсь, мы будем уже мертвы, от старости и печали… и когда новые издания твоей биографии, Иегуди, будут переписаны каким-нибудь более честным и менее корыстным, лизоблюдским Мэджидофом, тебе будет… стыдно за эту пощёчину и кару, что ты дал… своим отцу и матери. [конец слов Моше Менухина]
Александр Фрид, критик «Сан-Франциско экзаминер», был на стороне Моше. Он назвал книгу «горько несправедливой». Мэджидоф пытался впрыснуть в историю фальшивый конфликт.
[Слова Александра Фрида:] Иные из нас «были там», как говорится. Мы находились в самом близком положении на протяжении всей карьеры Иегуди, чтобы видеть один основной факт: отнюдь не будучи обременённым родителями, Иегуди и его биограф могут бесконечно благодарить их за того художника и человека, которым они его сделали. [конец слов Александра Фрида]
Книга Мэджидофа вышла в том же месяце, что и в целом благосклонный двухчастный очерк в «Нью-Йоркере» под названием «Продвижение вундеркинда» («Prodigy's Progress»), написанный уважаемым музыкальным журналистом Уинтропом Сарджентом. Вспыльчивый Моше отправил письма с жалобами и на это биографическое исследование. Но беспристрастный наблюдатель, несомненно, должен посочувствовать его гневной тираде касательно личного кризиса Иегуди, названного Мэджидофом «битвой за скрипку». Биография «полна этой нелепой битвы», сетовал Моше, как и очерки в «Нью-Йоркере»:
[Слова Моше Менухина:] Почему бы не назвать это «битвой жён»??? Ты знаешь, что у Персингера и Энеску ты прошёл все технические штудии, какие когда-либо проходил хоть один живущий ученик скрипки. Великие хирурги и великие инженеры всегда берут курсы повышения квалификации, чтобы узнать новые исследования, открытые в их областях, применять новые идеи и так учиться по мере своего роста, дальше и дальше, до последних дней, не сочиняя при этом о «Битве за скальпель» или «Битве за логарифмическую линейку». Несколько лет тебя, по-человечески, раздирали две воюющие жены за обладание твоей персоной. Это было чудо, что ты превозмог и восстановил своё положение на вершине своей профессии так, что мало кто заметил те бедствия и напряжение, которые ты пережил. [конец слов Моше Менухина]
Такие неудобные домашние истины могли лишь укрепить решимость Дианы вырвать свою семью из Калифорнии и отказаться от фикции, будто Альма с её «пустой красотой и ложным чувством безопасности» была в сколько-нибудь подлинном смысле домом. Она решила, что её мальчиков нужно учить в школах-интернатах в Англии. (Замира к тому времени уже перешла в пансион благородных девиц в Париже.) Побег готовился медленно и даже тайком. Её прощание с Моше и Марутой было «любящим, но неопределённым». Самое «переселение» — «Хиджра», как она окрестила их бегство из Альмы, — было почти неприлично поспешным, поскольку единственным домом, что был у них в то время в Европе, было арендованное шале в Гштаде. Но за следующие три года всему этому предстояло измениться. Собственное шале вскоре должно было быть выстроено в Гштаде. В 1958 году историк искусства Бернард Беренсон предоставил им небольшую виллу в своём поместье под Флоренцией; на пару лет она стала запасным европейским «гнездом». А когда десятилетие сменилось, Диана наконец получила то, чего, без сомнения, всё это время хотела, — прекрасный дом в Лондоне. Как выразился Иегуди, она была «слишком робка, чтобы предложить поселиться прямо в Лондоне», — вот почему их первым выбором стала Швейцария, «за её здравомыслие, школы, здоровый образ жизни и срединное расположение». Прежде чем покинуть Альму весной 1956 года, Иегуди успокоил свою всё ещё мучимую совесть, подарив родителям авиабилеты в Европу и обратно с открытой датой, чтобы они могли приезжать погостить когда захотят. Ирония того, что он предлагает им потенциально опасный способ передвижения, от которого сам лично отрёкся, кажется, ускользнула от него. Как бы то ни было, Марута от них отказалась.
Рекомендуемые записи
Мендельсон: Скрипичный концерт ми минор. Берлинский филармонический оркестр, дирижёр Вильгельм Фуртвенглер. EMI 7 69799 2. Записано: 25 и 26 мая 1952 года. Единственная долгоиграющая пластинка, которую Й. М. сделал со своим кумиром в Берлине. Джон Ардойн хвалит её так: «сильна в линии и в замысле, и дивно жива… Его звук пылок, порывист и полон тепла». (См. страницы 335–336.)
Нильсен: Скрипичный концерт ре мажор. Симфонический оркестр Датского государственного радио, дирижёр Могенс Вёльдике. EMI 7 63987 2. Записано: 28 сентября 1952 года. Хороший пример той быстроты и уверенности, с какой Й. М. мог усваивать незнакомое произведение.
Глава 13. Переезд в Европу


1956: третья поездка в Южную Африку; представляет Концерт Шостаковича на Йоханнесбургском фестивале; операция на спине в Кейптауне; 1957: первый Гштадский фестиваль; представляет Концерт Блоха в Нью-Йорке, спор с Нью-Йоркским филармоническим оркестром из-за бисов; 1958: семья поселяется во флорентийском имении Б. Б. (Бернарда Беренсона); они обосновываются во «2, The Grove» в Лондоне, а также перебираются в шале «Chankly Bore» в Гштаде.
Иегуди Менухину было ровно сорок, когда он покинул свой дом в Калифорнии. За предшествующее десятилетие он провёл за границей столько времени, что вынужден был напомнить интервьюеру журнала «Ньюсуик», что он и вправду американец, — а ведь от этого обстоятельства в известной мере зависел успех его прибыльных сольных турне по США. С тех пор как в 1938 году он поселился в Альме вместе с Нолой, он редко жил там более нескольких недель кряду, и всё же его отъезд имел символическое значение: центром его творческого мира стала Европа, а «американскую мечту» родителей он отверг. Десятилетие спустя он попытался приуменьшить своё дезертирство: два швейцарских кантона сделали его почётным гражданином, и вследствие этого Государственный департамент США (а точнее, консульство во Франкфурте) отказал ему в прошении о продлении паспорта. Это было равносильно лишению его американского гражданства, но после того как он указал, что сэру Уинстону Черчиллю было пожаловано почётное американское гражданство и никто при этом не усомнился в его верности британской короне, государственный секретарь Уильям П. Роджерс написал ему письмо с извинениями за недоразумение — «выразив надежду, — как сообщал Иегуди, — что я навсегда останусь американцем, и поздравив меня с жестом Швейцарии».
В 1985 году Менухин стал британским подданным и наконец получил право именоваться «сэром Иегуди» — почётным кавалером ордена Британской империи (KBE) он был назначен ещё в 1965 году. Американский оттенок в его выговоре так и не изгладился, и от американского гражданства он формально не отрёкся, но всё же, по словам его импресарио, писавшего в 1999 году, «добровольно и очень тихо отказался от него несколько лет назад… он остро чувствовал, что слишком тесно связан с Европой».
Первые два года после отъезда из Америки Менухины жили привычным образом — на чемоданах, возвращаясь из своих разнообразных культурных сафари к сыновьям в Гштад; «сестра Мари» блаженно устроилась в их съёмном шале, носившем швейцарско-немецкое имя «Wasserngrat». Джерарду было восемь, и он ходил в местную школу, «Chalet Flora»; Джереми — пять. Мысль о том, чтобы оставлять детей на попечение обученной и доверенной женщины, была вполне естественной в том высшем кругу, из которого вышла сама Диана. Вспоминая собственное детство, она писала, что «бо́льшую часть времени нас оставляли на руках нянек и гувернанток». Мари Блазер, «сестра Мари», была для неё просто человеком, которому она могла с полной уверенностью доверить детей. В глазах Дианы у неё было и дополнительное достоинство: она куда более предпочитала «унылую старую Швейцарию розовому воздушному шару Калифорнии».
Осенью 1956 года, отдав последний долг восьмидесятидевятилетнему Тосканини, который жил в невольном затворничестве на своём острове на озере Комо, Иегуди отплыл в Южную Африку, чтобы принять участие в Йоханнесбургском фестивале. Среди дирижёров на этом эпохальном собрании музыкантов со всего мира был протеже Тосканини Гвидо Кантелли. Другим прославленным солистом был Андрес Сеговия, а танцоров возглавляла Марго Фонтейн. Музыкальная и театральная части фестиваля были в руках Эрнеста Флейшмана — энергичного молодого южноафриканца немецкого происхождения, которому предстояло стать влиятельным администратором на посту управляющего Лондонского симфонического оркестра и пригласить Иегуди исполнить с ним в 1960-е годы Брамса, Шуберта и Энеску. Он был одним из первых, кто поощрял симфонические дирижёрские устремления Иегуди.
Всего Иегуди дал девять концертов, представив новый Скрипичный концерт Шостаковича ля минор, op. 99, — быть может, самое трудное современное сочинение, за которое он когда-либо ратовал. Годом ранее его впервые исполнил перед миром его друг Давид Ойстрах. Иегуди не виделся с Шостаковичем со времени своей поездки в Москву в 1945 году, но чувствовал с ним близость через тёплую дружбу с Ойстрахом. Незадолго до того он убедил Государственный департамент США выдать Ойстраху визу, невзирая на холодные отношения между двумя сверхдержавами, и встречал русского в аэропорту Айдлуайлд в начале его американского турне осенью 1955 года. Из Йоханнесбурга Иегуди послал Шостаковичу телеграмму, довольно торжественно извещавшую о «премьере в Южном полушарии» Концерта и обещавшую внеплановое повторное исполнение на следующей неделе. В октябре 1961 года Иегуди предстояло дать первое в Америке исполнение этого Концерта американским скрипачом. Луис Бьянколли в «Уорлд-Телеграм энд Сан» поставил его в один ряд с концертом Альбана Берга как один из двух величайших скрипичных концертов минувшего полувека.
[Слова прессы («Уорлд-Телеграм энд Сан», Луис Бьянколли):] Большинство из нас уже уверилось, что этот Концерт закреплён за советскими космонавтами смычка вроде Ойстраха и Кагана. Мистер Менухин, похоже, первый американец, кто может тягаться с ними на их поле. Хотя он отнюдь не виртуоз безупречной мощи, его исполнение звенело покоряющей силой и ритмическим порывом. [конец слов прессы]
Когда после напряжённых двух недель сольных концертов и выступлений с концертами Иегуди покидал Йоханнесбург, обозреватель газеты «Стар» среди его вкладов в фестиваль особо отметил его «человеческую тонкость». Вероятно, это был намёк на то, что Иегуди пожертвовал сбор со своего последнего концерта (более 1000 фунтов) в фонд помощи венгерским беженцам. Пока англичане и французы были поглощены своим бесславным вторжением в Суэц и унизительным отступлением под давлением Америки, русские подавили народное восстание в Будапеште, и тысячи венгров бежали на Запад в поисках более свободной жизни. Вскоре после этого в Германии под руководством Антала Дорати был создан оркестр из венгерских музыкантов-беженцев, с которым Иегуди было суждено тесно сблизиться. Памятуя о Концерте Шостаковича, обозреватель «Стар» упомянул и «великие исполнительские силы» Иегуди, и его «готовность отваживаться на новые шедевры». Статья открывалась упоминанием о продолжающейся борьбе Иегуди против апартеида и благодарностью ему «за великодушную готовность давать дополнительные концерты для неевропейцев». Иегуди принял также пост президента Художественной федерации Южной Африки, чья цель состояла в том, чтобы «расширить возможности для небелых приобщиться ко всем искусствам и насладиться ими»; среди его сподвижников был отец Тревор Хаддлстон. Так он делал что мог, но покидал Южную Африку с твёрдым решением не играть там вновь, пока не будет искоренено зло апартеида.
Верный своему слову, он держался в стороне почти сорок лет — до мирной революции, приведшей к власти президента Манделу. Весной 1995 года Иегуди дирижировал «Мессией» Генделя в тауншипе под Йоханнесбургом, с — как он писал —
[Слова Менухина:] превосходным чернокожим хором и чудесной чернокожей южноафриканской меццо-сопрано Сибонгиле Хамало… Прежде чем публика позволила нам уйти, хор совершенно непринуждённо разразился своими традиционными песнями и танцами. [конец слов Менухина]
Иегуди обыкновенно не пропускал ни одного концерта, но больная спина заставила его отменить бо́льшую часть южноафриканского турне 1956 года. Последний из своих девяти йоханнесбургских концертов он играл, опираясь для поддержки на высокий табурет. В Кейптауне ему удалось сыграть концерты Бетховена и Мендельсона (под управлением Хьюго Ригнольда), но он испытывал сильную боль и 16 ноября перенёс операцию по поводу смещения межпозвоночного диска. Затем он несколько недель приходил в себя под бдительным присмотром Дианы на приморском курорте Херманус, где ему было запрещено прикасаться к скрипке, но куда на Рождество к нему съехались семья и «сестра Мари». В Англию он вернулся на теплоходе «Winchester Castle», упражняясь так усердно, что уже через два дня после того, как судно причалило в Саутгемптоне, он снова был в строю. Это был самый долгий вынужденный перерыв за тридцать лет его концертной жизни. «Три месяца я вынужден был носить корсет, — вспоминал он. — Я был очень похож на самого элегантного из прусских офицеров… Я сыграл Концерт Чайковского в Альберт-холле и получил от этого огромное удовольствие».
Летние сезоны в Гштаде, где со времён войны не было регулярного музицирования, обрели важное новое измерение после того, как местный директор по туризму Поль Валантен спросил Иегуди, не согласится ли тот «прийти им на выручку», любезно устроив несколько концертов для развлечения приезжавших на лето гостей Бернского Оберланда. Среди отдыхающих были Грейс Келли с мужем, князем Ренье, и обычная толпа знаменитостей. Мсье Валантен написал в местной газете заметку о том, что Иегуди недавно приобрёл альпийский рог и его можно услышать, как он упражняется на нём вместе с сыновьями.
В своих мемуарах Менухин утверждал, что первый Гштадский фестиваль состоялся в августе 1956 года. Это неверно. В том месяце он познакомился с Бенджамином Бриттеном и Питером Пирсом, и дневник Дианы подтверждает, что они обсуждали замысел летней музыки в горах, но первый фестиваль, состоявший всего из двух концертов, прошёл 4 и 6 августа 1957 года. Местом его выбрали соседнюю деревню Занен, где Антал Дорати навёл Менухинов на церковь, построенную в начале 1600-х годов и обладавшую превосходной акустикой. Виолончелист Морис Жандрон присоединился к Пирсу, Бриттену и Менухину ради редкостных музыкальных радостей. В программу вошли произведения Баха и Телемана для необычного сочетания тенора, скрипки, виолончели и клавесина, а также песни Пёрселла и Шуберта и Фантазия Шуберта (D. 934) — сочинение, которое Бриттен и Менухин играли вместе в Бельзене двенадцатью годами ранее. Это было скромное, но самобытное начало очень приятного фестиваля, с которым Менухины были тесно связаны на протяжении сорока лет. Следующий год, 1958-й, ознаменовался расширением до пяти концертов. Именно тогда исполнялись «Времена года» Вивальди (Пирс читал поэтические тексты, а Бриттен дирижировал от клавесина) — а вовсе не в 1956 году, как утверждает «Неоконченное путешествие».
Приверженность Иегуди новой музыке, которую он сохранил до конца жизни, — та черта его музыкальной философии, что получила недостаточное признание. После Концерта Шостаковича он взялся за другое крупное современное сочинение — Скрипичный концерт своего друга Эрнеста Блоха, которого знал с детских лет в Сан-Франциско. Оконченный в 1938 году, этот концерт ни разу не звучал на концертах Нью-Йоркской филармонии, пока Иегуди не представил его в декабре 1957 года, когда композитору было под восемьдесят и он был уже тяжело болен. Концерт, разумеется, произведение более сложное, чем откровенно еврейская музыка Блоха — вроде «Абода́» и «Нигуна», — которую Иегуди играл ещё мальчиком. С присущей ему безошибочной способностью мгновенно постигать строение произведения и его эмоциональную сердцевину он дал явно тонкую интерпретацию. «Его слияние с концертом было полным», — писал Джей Харрисон в «Геральд трибюн».
[Слова прессы («Геральд трибюн», Джей Харрисон):] Каждая грань его эклектичного стиля, каждая фраза и каждый такт были поданы с уверенностью музыканта, чья интерпретация идёт именно так, как он того хочет. [конец слов прессы]
Гарольд Таубман в «Нью-Йорк таймс» сожалел, что
[Слова прессы («Нью-Йорк таймс», Гарольд Таубман):] из его игры ушла толика блеска и уверенности, но это легко было ему простить ввиду того, как он передал самую суть мысли Блоха. В приглушённой, таинственной медленной части мистер Менухин был на высоте: здесь его игра отличалась чистотой звука и чувства. [конец слов прессы]
Рукоплескания были щедрыми и безудержными. Иегуди трижды вызывали на поклон. Затем, с благословения дирижёра, он решил сыграть на бис. Будь у него подходящее сочинение Блоха, он наверняка выбрал бы его как ещё один знак сердечного расположения (композитор был слишком слаб, чтобы присутствовать лично). Вместо этого он сыграл Баха без сопровождения (Прелюдию из Партиты ми мажор), и, хотя публика ушла довольная на антракт, за кулисами тотчас разразилась крупная ссора. Бруно Дзирато, управляющий оркестра и друг Иегуди со времён его дебюта в Карнеги-холле с Фрицем Бушем в 1927 году, как отметила Диана в своём дневнике,
[Слова Дианы (дневник):] орал на Й. по-итальянски, будто тот был озорником из третьего класса. Как он посмел с этакой колоссальной наглостью сыграть на бис? Разве он не знал прекрасно, что подобные вульгарности никогда не дозволялись дирекцией в этих освящённых стенах? [конец слов Дианы]
Иегуди растолковали, что бисы солистов могут сбить расписание радиотрансляций и разрушить настроение; в филармонии так попросту не делали. (О том, что бисы могут ввести дирекцию в расходы на сверхурочные для оркестрантов, не упоминалось, но это, несомненно, и было подспудной причиной запрета.) На следующий день Иегуди дал второе исполнение Концерта Блоха. Снова гремели рукоплескания, и снова Иегуди сыграл на бис. История попала в заголовки: «Бисы Менухина вызвали огонь на себя — „бунтарь“ Менухин объясняет свою позицию».
В 1950-е годы филармония давала по четыре концерта в последовательные дни; программы выходных были часто полегче, и на субботу и воскресенье Иегуди сменил Блоха на Концерт Паганини ре мажор. По мнению «Нью-Йорк таймс», в первой части его игра была ниже привычного уровня:
[Слова прессы («Нью-Йорк таймс»):] Меланхолическая вторая часть — более значительная музыка, и мистер Менухин был здесь на высоте, придавая благородство и напряжённость певучей солирующей партии. В блистательном финале он был в лучшей технической форме, и ему тепло рукоплескали как оркестранты, так и публика. Его несколько раз вызывали, а среди слушателей нарастали догадки о возможности биса. Наконец мистер Менухин жестом попросил тишины. Он улыбнулся и сказал: «Мне не позволено». Последовали новые рукоплескания. Мистер Менухин прибавил: «Я вовсе не уверен, что и вам позволено рукоплескать». [конец слов прессы]
Иегуди-бунтарь был в ударе. В чём он был уверен, продолжал он, так это в том,
[Слова Менухина:] что если бы Бах мог осознать, что могут сделать с традициями и бюджетом этого великого оркестра даже две-три минуты его музыки, ему было бы очень жаль. [конец слов Менухина]
А затем он объявил войну:
[Слова Менухина:] Несмотря на то что этим оркестром, в отличие от многих других, похоже, правят силы немузыкальные или внемузыкальные, я хотел бы заверить вас от своего имени и от имени моих коллег здесь, на сцене, что мы любим ваш восторг и благодарны за него и что вы можете рукоплескать когда угодно и сколь угодно долго. [конец слов Менухина]
Эта выходка была встречена смехом и новыми рукоплесканиями; его даже вызвали ещё на один поклон. Дирекция в лице Бруно Дзирато не высовывалась из-за бруствера и публично не высказывалась. В конце концов, это была рождественская пора, как заметил один обозреватель: «Каковы бы ни были чьи-либо личные убеждения, мы можем лишь рукоплескать всем причастным за добродушие, проявленное в этой довольно взрывоопасной ситуации».
На своём последнем концерте на следующий день Иегуди семь раз выходил на поклон перед публикой, которая чуяла кровь и надеялась на новую сенсацию, но он ничего не сказал. «Иегуди уязвлён, но уступает» — гласил заголовок в «Нью-Йорк миррор». Дирекция тоже была уязвлена. Иегуди был мощнейшей приманкой кассы и самым высокооплачиваемым скрипачом в их обойме; ещё в 1946 году он получал по 5000 долларов за ангажемент. Он играл с оркестром пять сезонов из предыдущих семи, но после этого противостояния его не приглашали обратно вплоть до 1964 года.
Он изложил свою защиту в письме в «Сатердей ревью», сказав, что его решение сыграть на бис было
[Слова Менухина:] порывом, вызванным тем странным явлением, каким предстаёт собирательное сердце и дух дружелюбной толпы. В эту эпоху массовых коммуникаций люди по-прежнему ходят на концерты, ибо находят в концертном зале ничем не заменимое удовлетворение — чувство принадлежности к событию и того, что ты сам являешься его неотъемлемой частью. [конец слов Менухина]
Отсюда рукоплескания, утверждал он, и отсюда призывы к бису. Объяснение было правдоподобным, но оно не учитывало филармонической традиции «никаких бисов» — того, о чём Иегуди наверняка знал с детства. В его реакции, вне всякого сомнения, была изрядная доля озорства, особенно в решении сыграть на бис после второго концерта. Побудить его на новую шалость, вероятно, помогла заметка Говарда Таубмана, проницательного наблюдателя из «Нью-Йорк таймс». Отзываясь о первом концерте, Таубман признавал, что Иегуди отозвался на порыв.
[Слова прессы («Нью-Йорк таймс», Говард Таубман):] Но этот жест обнаружил недостаток профессионального такта. Он нарушил традицию организации, гостем которой был мистер Менухин. Хуже того, он нарушил равновесие программы и стал непрошеным вторжением в настроение, оставленное Блохом. А хуже всего то, что мистер Менухин сыграл этот бис плохо… взяв его в головокружительном темпе, который он не мог технически поддержать. [конец слов прессы]
Несколько недель спустя, когда Менухины гастролировали в Калифорнии, Иегуди воспользовался свободным днём, чтобы совершить долгое паломничество по тихоокеанскому побережью к Эрнесту Блоху, в его дом на утёсе в Агат-Бич, штат Орегон. Он описывал место назначения как «дикую, заброшенную полосу побережья, глядящую сверху на волны, идущие в такую даль — от самой Азии… место, отвечавшее величию и силе его натуры». Вскоре после того как они тронулись в путь в маленьком автомобиле, за рулём которого сидела дочь Блоха, с океана налетела буря необычайной силы. Диана, как всегда, увидела смешную сторону:
[Слова Дианы:] Предвкушение чарующей поездки вверх по этому дивному побережью вскоре обернулось приключением, рядом с которым вагнеровский «Полёт валькирий» показался бы детской забавой на лужайке. [конец слов Дианы]
Иегуди был безразличен к неудобствам: он вершил дело, сродни тому, что толкнуло его к недужному Бартоку в 1943 году. Когда они, промокшие, ввалились с дождя и ветра, в очаге Блохов приветливо горел огонь.
[Слова Дианы:] Й. и Эрнест уселись, счастливо беседуя, обсуждая заказанные им сюиты для солирующей скрипки, перебирая былые дни, пока мы медленно обсыхали, а жена его угощала нас чудесным кофе. [конец слов Дианы]
Прежде чем они уехали, Блох наполнил карманы Дианы необработанными агатами, собранными на далёком внизу пляже. Позднее Иегуди описывал две сюиты, написанные для него Блохом, как «выразительные, мелодичные, классические в манере, что приводит на память позднего Баха». Он записал их в середине 1970-х, после того как в 1963 году создал прекрасную версию Скрипичного концерта Блоха с филармонией под управлением Пауля Клецки.
Иегуди восхищался Блохом, но любил он Бартока. В 1959 году он добавил в свой репертуар недавно обнаруженный Первый скрипичный концерт венгерского композитора. Это странное и загадочное сочинение длиной в двадцать минут датируется 1907 годом и пролежало неопубликованным в первоначальном виде в собрании той, кому было посвящено, — Штефи Гейер, венгерской скрипачки, в которую Барток был влюблён. (Первая часть вскоре была переработана и стала первой из «Двух портретов» 1910 года.) После смерти Гейер мировая премьера, согласно её завещанию, была закреплена за швейцарским коллегой Хансхайнцем Шнеебергером, но затем душеприказчик Бартока предоставил Иегуди исключительное право исполнения на год. Концерт должным образом занял место рядом с концертами Шумана и Мендельсона (ре минор), за которые Иегуди уже ратовал.
В конце 1950-х, когда авангард терял связь с обычной концертной публикой, приверженность Иегуди новой музыке была особенно важна. В октябре 1958 года он написал об этом статью для лондонской «Санди таймс»:
[Слова Менухина (статья в «Санди таймс»):] Мы — композиторы и исполнители — должны с сочувствием понимать, каких огромных усилий требуется сегодня от публики. В прошлом любая данная аудитория была погружена в стиль своего края или своей эпохи, и даже самые новые творения вырастали из этого стиля. Поэтому усваивать новые произведения было гораздо легче. Так, потребовалось несколько лет, чтобы сочинения Бартока снискали уважение и благоговение, которыми они пользуются ныне. Ещё совсем недавно, в 1946 году, моё первое исполнение Второй скрипичной сонаты вызвало из отдельных углов переполненного зала Плейель крики «Ridicule! Absurde!» и тому подобное. В прошлом году я снова играл её там, когда подобное выступление публики было бы уже немыслимо… Малоизвестные или неизвестные произведения, по моему опыту, всегда действовали возбуждающе и на артиста, и на публику, и на знатока. Контраст, ускоренная умственная и физическая деятельность, вызванные незнакомым — пусть лишь на самом низком уровне удивления, — неизменно обостряют наслаждение привычным. [конец слов Менухина]
Редактор газеты одобрительно отметил, что Иегуди недавно дал премьеру двухчастной «Фантазии» Росса Ли Финни — серийного сочинения, заказанного для американского павильона на Всемирной выставке 1958 года в Брюсселе. Когда он объявил вещь Финни частью своего очередного лондонского сольного концерта, предварительная продажа билетов оказалась удручающе слабой для концерта Менухина. При попустительстве своего импресарио он объявил перемену программы: двенадцатитоновое сочинение Финни будет заменено «Крейцеровой» сонатой Бетховена. «Билеты тут же разошлись», — вспоминал он.
[Слова Менухина:] На концерте я мягко пожурил публику. «Надеюсь, вы не чувствуете, будто оказались здесь под ложным предлогом, — сказал я… — Мы объявили, что сыграем „Крейцерову“, и мы её сыграем. Но сперва вы должны послушать Росса Ли Финни». [конец слов Менухина]
Оценивая свою долгую карьеру в мемуарах, он справедливо утверждал, что сделал всё возможное, чтобы обновить сольный скрипичный концерт: «Ныне редкая программа глядит только в прошлое».
В 1958 году у Менухинов не было в Европе никакой недвижимости. Пять лет спустя у них были прекрасный лондонский особняк, летний дом в швейцарских горах и скромный домик на острове Миконос. И всё же их первая попытка пустить корни могла лишь заставить их друзей изумлённо поднять брови. Перестроенная фермерская усадьба в имении девяностолетнего искусствоведа наверняка казалась маловероятной штаб-квартирой для странствующего музыканта уровня Иегуди, тем более что он уже устроил себе некое подобие дома в съёмном шале на столь же труднодоступном швейцарском горнолыжном курорте. Но когда какой-нибудь дом западал ему в душу, ничто не могло его остановить — черта, унаследованная от матери, — и осенью 1958 года Менухины перебрались в вилли́но при знаменитом тосканском доме Бернарда Беренсона.
Флоренция была тогда захолустьем с неудобным железнодорожным сообщением и без международного аэропорта. Вилла «И Татти», в пяти милях к северо-востоку по дороге на Сеттиньяно, много лет была домом Беренсона; он нажил недурное состояние на своих познаниях в живописи Возрождения. Неизменно облачённый в ослепительно белый костюм (зимой — бледно-серый), он жил по-княжески и принимал непрерывный поток гостей. Менухинов представила ему их американская подруга-писательница Айрис Ориго четырьмя годами ранее, а в 1955 году Диана написала из своей швейцарской клиники, поздравляя его с девяностолетием. Завязалась оживлённая переписка, и Менухины пару раз ездили поездом из Швейцарии для недолгих визитов в «И Татти», прежде чем Иегуди приметил фермерскую усадьбу в имении (в ту пору её занимал молодой искусствовед Уильям Мостин-Оуэн) и намекнул, что хотел бы перестроить её в дом для своей семьи. Спесивый «Б. Б.» был рад услужить. Он любил гулять по холмам и совершать прогулки по окрестностям Фьезоле в обществе Дианы. Иегуди предлагал наличные за аренду, но, судя по всему, платил лишь натурой — приведя вилли́но в порядок и одаривая Беренсона изысканной камерной музыкой всякий раз, как оказывался в резиденции.
Диана была в своей стихии, наводя порядок в новом жилище. Обстановку, привезённую из Альмы, дополнили необходимые в хозяйстве вещи (вроде приличной плиты и кофеварки-перколятора) и подержанные безделушки, отысканные во флорентийских антикварных лавках. Приютившийся среди сосен и земляничных деревьев, но в виду грандиозной «И Татти», вилли́но стал настоящим домом, и семейные снимки тому свидетельство: Замира, Джерард и Джереми в маскарадных костюмах на праздновании сорок третьего дня рождения Иегуди; Диана на пикнике в лесу с хрупким «Б. Б.» в соломенной шляпе; Иегуди и Джереми, играющие вместе сонату, — семилетний мальчик брал уроки фортепиано у синьоры Нарди и посещал маленькую школу мисс Бербридж для английских и американских детей. (Джерард тем временем стал пансионером в весьма уважаемом «Херманнсберге» — немецкой приготовительной школе, основанной Куртом Ханом, прославившимся Гордонстауном.)
Жизнь в Италии обернулась идиллической интермедией: пожалуй, вместе Менухины нигде не были счастливее, чем здесь. Иегуди унаследовал от матери любовь ко всему итальянскому, включая еду, — хотя и заставлял «сестру Мари» использовать для своего шоколадного именинного торта органические вещества. Какао-бобы и сахар были под запретом и заменялись, по словам Дианы, такими запатентованными полезными для здоровья суррогатами, как «Cocomerde» или «Grottochoc». Торт вышел
[Слова Дианы:] похожим на огромную коровью лепёшку и довёл детей [и их няню] до злых слёз, когда они наконец оставили попытки заставить сорок три свечки удержаться стоймя в этом липком месиве. [конец слов Дианы]
Иегуди не обращал внимания на подобные затруднения. Он укрывался в том, что в прежние дни называл своим «стеклянным ящиком». Для него весь флорентийский эпизод был восхитителен. Несмотря на неспособность удержаться от того, чтобы поддеть мужа, когда дошло до написания мемуаров, Диана тоже была с Иегуди счастливее. Ей нравилось встречать Рождество с их друзьями, семьёй Ориго, а устройство собственного маленького дома было для неё «словно шагнуть из тени на солнце». Она с воодушевлением пишет об увлекательных и остроумных беседах с Беренсоном, его спутницей жизни Ники Мариано и их гостями. Жизнь была для неё почти сносной:
[Слова Дианы:] Краски, тепло, красота и живость, чтобы заполнить всё ещё редкие просветы между работой и обязанностями, — но всё это стало легче, озарённое латинским сиянием и любящим обществом. [конец слов Дианы]
Идиллии не суждено было длиться и второе лето: девяностопятилетний Беренсон месяц от месяца становился всё немощнее и глох. Он умер вскоре после того, как в марте 1960 года Менухины уехали, отказавшись впустить их для прощания.
Пока они жили в вилли́но, Диана сопровождала Иегуди в итальянском сольном турне. У неё был острый глаз на нелепости бесконечной череды концертов её мужа. В оперном театре «Сан-Карло» полные неаполитанки болтали в своих ложах всё время его концерта. Возмущённый господин в партере то и дело выкрикивал «Silenzio!», но это лишь заставляло их удваивать пересуды. Когда благодарная Диана пошла поблагодарить протестовавшего, она обнаружила, что он вовсе не неаполитанец, а немецкий турист. Наградой ему был визит за кулисы к Иегуди, который лишь улыбнулся и сказал, что любит болтливость итальянцев.
Диана заметила, что во время антракта концертов в гримёрную неизменно являлась зловещая фигура с большим портфелем. Она приметила также, что фортепианный партнёр Иегуди, Марсель Газель, обыкновенно худощавейший из бельгийцев, во второй половине концертов вдруг словно бы прибавлял в весе на ягодицах и бёдрах. К тому времени, как они добрались до Генуи, всё стало ясно: в портфеле лежал гонорар дуэта, который осторожный концертный агент выплачивал наличными лишь тогда, когда становилось ясно, что артисты не отступятся от своих обязательств. Благоразумный Газель ведал подобными делами за своего не от мира сего партнёра. Не доверяя закулисной охране, он прятал гонорар на себе. Наличность, должно быть, выдавали купюрами самого малого достоинства, поскольку пианист выглядел так, будто восседает по меньшей мере на двух телефонных справочниках.
Италия была отрадой, но Менухинов неудержимо тянуло к Англии. Иегуди уверял, что всегда чувствовал себя как дома в стране, которую называл «самой пригодной для жизни в мире». Крепкие узы связывали его и с Парижем, где он провёл немалую часть юности, но в Англии ему находилось столько дел помимо концертов. Для человека столь интеллектуально любознательного, как Иегуди, привлекательность Англии заключалась в том, что он называл горизонтальностью её общества:
[Слова Менухина:] Ты, положим, знаменитый скрипач; ты, положим, снискал признание; и это, оказывается, дарует тебе знакомство с учёными, социологами, художниками, капитанами промышленности, актёрами, государственными деятелями. [конец слов Менухина]
Он писал статьи для лондонской газеты, читал лекции в Королевском обществе, выступал по «Третьей программе» и появлялся на телевидении Би-би-си в передаче «The Brains Trust». У него был «органически управляемый ум», говорила Диана. Видение счастливой, более оседлой семейной жизни, какую он изведал во Флоренции, должно было воссоздаться, перенесённое в Лондон, где он мог играть роли мудреца и наставника вдобавок к ролям импресарио и дирижёра. Лондон, в конце концов, был родным городом его жены, и там у них были десятки друзей. От одной из них, леди Кросфилд, гречанки по рождению, любящей музыку жены судовладельческого магната, они узнали, что в Хайгейте — нетронутом, зелёном районе на севере Лондона, сохранившем деревенскую атмосферу, но лежащем всего в пяти милях от Уэст-Энда, — продаётся прекрасный дом. Он примыкал к имению Кросфилдов, Уитанхёрст, на краю Хэмпстед-Хит.
Дом номер 2 по улице The Grove был частью ряда «милостивых» особняков, построенных в 1660-х годах Карлом II как безопасное убежище для его любовниц во время чумы. По соседству, в доме своего врача, умер поэт Кольридж. Позади был большой и чудный сад: стоя на его лужайке, в тени исполинского каменного дуба, можно было вообразить себя в деревне, вдали от гула машин. А сыновья Менухина смогли бы кататься на велосипедах по простиравшемуся дальше Хиту — как когда-то делал Иегуди с сёстрами, когда они жили под Парижем в 1930-е годы. Дом осмотрели Менухины, Диана объявила его «изысканным, но чересчур дорогим», и Иегуди тут же купил его у прежнего американского владельца Билла Уитни. Уитни был женат на актрисе Адриенне Аллен: с ней жили Дэниел и Анна, её дети от прежнего брака с Реймондом Мэсси, и Анна Мэсси помнит передачу дома Менухинам: «Моя мать закрасила краской часть исходных дубовых панелей, и, боюсь, Диане это не понравилось». Она полагает, что уплаченная цена составила 27 000 фунтов — средних размеров состояние в 1959 году. Иегуди панели тоже полюбились. «В моём представлении все деревянные предметы живут собственной жизнью, — говорил он, — и заслуживают, чтобы их чтили воском и полировкой».
Словно перестроить и заново обставить большой лондонский дом было недостаточным испытанием для его многострадальной супруги-домоустроительницы, Иегуди выбрал тот же сезон, 1959–1960 год, чтобы возвести в Гштаде шале «Chankly Bore». Это одновременное наступление на два фронта наводит на мысль, что он хотел избежать всякого повторения унизительного провала отцовского замысла строительства дома в Лос-Гатосе четвертью века ранее. Были наняты архитекторы, и весь год, пока продолжалась привычная гастрольная жизнь Иегуди, подавались планы дома и сада в Гштаде; строителей понукала Диана, сажались деревья, разбивались клумбы, покупалась в Берне мебель и в проект был встроен красивый музыкальный зал — так что к июлю 1960 года шале было готово принять семью, как раз к ежегодному Гштадскому фестивалю и к регулярному летнему визиту господина Айенгара, который в первое же утро на их новой квартире в Швейцарских Альпах явился в семь часов.
Рекомендуемые записи
Блох: Скрипичный концерт. Оркестр «Филармония», дирижёр Пауль Клецки. EMI 7 63989 2. Записано: 18 и 19 июня 1963 года. Сыгран с той же страстной самоотдачей, какая, должно быть, отличала и премьерное исполнение Иегуди в Нью-Йорке. (На том же компакт-диске — Скрипичный концерт Альбана Берга, о котором говорится в главе 16.)
Барток: Скрипичный концерт № 1. Новый оркестр «Филармония», дирижёр Антал Дорати. EMI 7 63985 2. Записано: 24 февраля 1965 года и 3 октября 1966 года. Обязательное слушание для любителей Бартока.
Пабло Казальс: Фестиваль Казальса в Праде, том 1. Моцарт: Фортепианный квартет № 2 ми-бемоль мажор (K. 493), с Эрнстом Валльфишем (альт), Пабло Казальсом (виолончель) и Мечиславом Хоршовским (фортепиано). Записано: 1956. Бетховен: Трио до мажор, op. 1 № 3, с Пабло Казальсом (виолончель) и Хефцибой Менухин (фортепиано). Записано: 1959. Брамс: Трио № 3 до минор, op. 101, с Пабло Казальсом (виолончель) и Юджином Истоминым (фортепиано). Записано: 1955. Music and Arts CD-688. Поразительный документ — живые исполнения, записанные на концертах в Праде.
Бетховен: Соната фа мажор, op. 24 («Весенняя»), с Хефцибой Менухин (фортепиано). EMI 4 78108 2. Записано: 4 октября 1957 года и 6 января 1959 года. Й. М. записывал сонаты Бетховена много раз. К сожалению, его более ранний цикл 1950-х годов с Луисом Кентнером до сих пор не перенесён на компакт-диск. Впервые он играл Бетховена с Вильгельмом Кемпфом в 1955 году, а записал цикл в 1970-м. Бо́льшую часть сонат он вновь записал со своим сыном в 1980-е. Но эта запись 1958 года с сестрой, сделанная в Лондоне, — пожалуй, самая отрадная из всех.
Глава 14. Импресарио

1959: начинает регулярно дирижировать камерным оркестром и записывает с EMI Бранденбургские концерты Баха; 1960-е: учреждает лондонский секретариат; 1959–68: Батский фестиваль; 1969–72: Виндзорский фестиваль.
К 1960 году в жизни Иегуди уже можно различить некий устойчивый распорядок: каждый год — долгое и прибыльное сольное турне по Соединённым Штатам и более короткие гастроли в Великобритании и Европе. Время от времени он предпринимал вылазки подальше — в Австралию, Индию или Советский Союз. Летние месяцы оживляли выступления на международных фестивалях (и на его собственных, более скромных, в Гштаде и Бате). В 1960-е годы у него появились новые увлечения — среди них основание международной школы для юных музыкантов и кампания за освобождение диссидентов из Советского Союза. Развилась и вторая карьера — карьера импресарио, прежде всего на Батском фестивале, и третья — дирижёрская. Он продолжал записывать камерную музыку и крупные скрипичные концерты: в 1960-е он вернулся к Бруху, Бетховену и Элгару и прибавил к своему каталогу, среди прочего, Берга, Блоха и Уолтона. Но и как солист-скрипач, и как дирижёр он значительно расширил свою деятельность, включив в неё концерты и записи музыки XVIII века, шедевров XX века для малого оркестра (большей частью исполняемых Оркестром Батского фестиваля, позднее переименованным в Оркестр фестиваля Менухина) и новых сочинений для скрипки, которые он заказывал.
Обретение собственных домов в Лондоне и Гштаде стало в жизни Менухина водоразделом. Тогда он, разумеется, этого знать не мог, но 1960 год оказался серединой пути: почти четыре десятилетия минуло с тех пор, как он начал играть на скрипке, и почти четыре десятилетия ему ещё предстояло прожить. Канва его жизни и дальше будет разворачиваться хронологически, но оставшиеся главы этого повествования сосредоточатся поочерёдно на разных заботах второй половины его жизни — таких, как его Школа, его работа в Международном музыкальном совете и его кампании в защиту культурных меньшинств. То, что следует далее, — рассказ о четырнадцати годах его жизни в роли английского импресарио.
Постоянное жительство в Лондоне понемногу превращало Иегуди в целое учреждение — с кадром преданных, давно служащих сотрудников, которые заботились о нём и его семье. Секретаршу, владевшую тремя языками, миссис Уиггингтон, наняли, чтобы вести всё разраставшуюся переписку. Пришлось снять отдельную контору для управления немузыкальными делами Иегуди. Его личный шофёр в Англии, которого называли попросту Лич, служил у него со дня женитьбы в 1947 году. Когда он умер, его сменила грозная особа за рулём по имени Хоуп Макбрайд — «миссис Макби» для семьи. Экономку Уитни в «Гроуве», Милли, попросили ненадолго остаться, чтобы помочь наладить хозяйство, — и она всё ещё была там двадцать три года спустя, когда Диана наконец уговорила Иегуди покинуть Хайгейт, к тому времени ставший жертвой так называемого «разгрузочного» дорожного строительства, из-за которого по его улицам непрестанно грохотали грузовики.
Разочарование настигло Диану, когда ей стало ясно: для Иегуди хайгейтский дом не был тем, чем она его замышляла, — «изящным домом, время от времени наполняемым музыкой и умной беседой, живым и любимым за своё тепло и красоту». В особых случаях именно такое впечатление и оставалось у их друзей — среди них были Джулиан Хаксли с женой, Исайя Берлин с женой, Кеннет Кларк с женой. Но днём дом номер 2 по «Гроуву» вечно наводняла столь же пёстрая толпа просителей, какая когда-либо собиралась на утренний выход Маршальши в «Кавалере розы». Тут были музыканты, ожидающие репетиции или прослушивания (среди них — совсем юная Жаклин дю Пре); телевизионные съёмочные группы, готовящие интервью (их силовые кабели тянулись из парадной двери на улицу); специалисты по эргономичному дизайну кресел (Иегуди упорно воевал с дурным дизайном); поборники цельной пищи (он помог с деньгами открыть на Бейкер-стрит магазин здорового питания, первый в своём роде); и агитаторы за десятки благих дел — от запрета клеточного птицеводства до восстановления поилок для ломовых лошадей на лондонских улицах.
Однако музыка оставалась главным, и с той минуты, как в 1959 году Иегуди взял на себя художественное руководство Батским фестивалем, он был вовлечён и в поток новых записей для EMI. Фестивали были куда большим, чем испытательные площадки для звукозаписи, но с самого начала между тем и другим существовало взаимодействие. Конец 1950-х был временем лихорадочной деятельности звукозаписывающих компаний, пополнявших свои каталоги стереофоническими записями (выходившими на долгоиграющих пластинках со скоростью 33⅓ оборота в минуту). Уолтер Легге из EMI, самый влиятельный в художественном отношении продюсер 1950-х годов и основатель-директор оркестра «Филармония», считал стерео просто ловким трюком и сопротивлялся ему дольше своих соперников. В конечном счёте он оказался неправ, но резон у него был: публика осваивала новую стереотехнологию тревожно медленно — коллекционеры пластинок не спешили переоснащаться так скоро после перехода на долгоиграющие, — и даже шесть Бранденбургских концертов Баха, которыми Иегуди дирижировал для EMI в июле 1959 года, сразу после своего первого Батского фестиваля, записывались и в моно, и в стерео, с отдельными наборами микрофонов.
В концертах Иегуди исполнял различные скрипичные соло, а в Шестом впервые публично выступил как альтист — на инструменте более крупном, с более тёмным звуком, требующем существенной перестройки аппликатуры. И в Бате, и в студии на Эбби-Роуд в Лондоне Бранденбургские концерты играл тщательно отобранный оркестр, составленный из одарённых музыкантов-фрилансеров, которые постоянно играли под руководством выдающегося австралийского скрипача Роберта Мастерса; в их числе были скрипачи Родни Френд, Джек Ротстайн и Сюзанна Роша, а также виолончелисты и гамбисты Деннис Несбитт и Дерек Симпсон. Многие из этих музыкантов состояли к тому же в квартетах и потому привыкли к демократическому взаимообмену камерной репетиции — а именно так Иегуди и любил вести свои исполнения. Позднее он утверждал, что дирижировать его научили оркестровые коллеги: он больше не был знаменитостью с мировым именем, являвшейся в студию, чтобы выполнить определённую работу, — он стал коллегой. Ещё раньше, в 1959 году, он присутствовал на экспериментальной сессии, где для Бранденбургских концертов изучали вопросы баланса и расстановки микрофонов. (Консультировал их музыковед Денис Стивенс.) Запись предложила новые решения извечной задачи инструментовки. Иегуди помнил, что, когда Джордже Энеску исполнял Первый концерт во Франции, он использовал сопрановые саксофоны для неудобно высоких и пронзительных партий охотничьего рога corno da caccia. Но продюсер Питер Эндри убедил его выбрать современные вентильные валторны, а ведущую партию поручить молодому виртуозу валторны Барри Такуэллу. Гобоисты Джанет Крэкстон и Майкл Добсон тоже были выдающимися солистами. Сорок лет спустя эти записи всё ещё в каталоге — свидетельство инженерного мастерства Невилла Бойлинга не меньше, чем мастерства музыкантов.
За следующие десять лет Оркестр Батского фестиваля (уточнение «камерный» вскоре отпало) записал под палочкой и смычком Иегуди не менее семидесяти восьми крупных сочинений. Среди лучших, многие из которых с тех пор перенесены на компакт-диски, — «Музыкальное приношение» Баха, четыре Оркестровые сюиты и Концерт для скрипки и гобоя с Леоном Гуссенсом в качестве второго солиста (запись этой сессии стала темой одного из ранних музыкальных документальных фильмов Би-би-си); симфонии Уильяма Бойса (ещё один пример музыкальной археологии Иегуди); органные концерты Генделя и струнные concerti grossi; скрипичные концерты Моцарта и его концерты для одного, двух и трёх фортепиано.
С самого первого фестиваля Иегуди ясно дал понять, что его ежегодные две недели в Бате (одиннадцать дней, если точно) будут делом семейным. В исполнении моцартовского Концерта для двух фортепиано к Хефцибе, к тому времени жившей в Англии, присоединилась её сестра Ялта. Иегуди устраивал своего рода послеразводную терапию: его младшая сестра годом раньше развелась со вторым мужем. На первой репетиции Ялта так разволновалась, увидев брата за пультом, что забыла вступить со своими трелями в начале первой части. Её приезд закончился счастливо: остановившись в музыкальном пансионе в Кенсингтоне, она познакомилась со своим третьим мужем, пианистом Джоэлом Райсом, с которым счастливо прожила в браке почти сорок лет. Позднее он переучился на юнгианского психотерапевта. Другие члены семьи и близкие друзья тоже часто наведывались в Бат: среди них Фу Цонг (китайский пианист, женившийся на Замире в 1960 году), Луис Кентнер, Бенджамин Бриттен и Питер Пирс, Альберто Лизи (аргентинский ученик Иегуди) и виолончелисты Гаспар Кассадо и Морис Жандрон — оба на редкость живого нрава, с которыми Иегуди и Хефциба к тому же записали фортепианные трио.
Была склонность отмахиваться от десяти лет Менухина в Бате как от недостаточно честолюбивого предприятия. По словам администратора искусств Амелии Фридман, которая сама возглавляла фестиваль в 1980-е годы:
[Слова Амелии Фридман:] Это был чудесный, живой фестиваль, и он был великим человеком, но, думаю, его фестиваль был очень сосредоточен вокруг барочного репертуара, его Оркестра Батского фестиваля и его музыкальных друзей. [конец слов Амелии Фридман]
Сэр Майкл Типпетт и сэр Уильям Глок, непосредственные преемники Иегуди, оба модернисты, безусловно, расширили устремления фестиваля в сторону современной музыки, но более пристальный взгляд на программы с 1959 по 1968 год показывает, что Иэн Хантер и Иегуди Менухин сделали для разнообразия музыкальной палитры — а значит, и для общего духа фестиваля — больше, чем допускает расхожее мнение.
Когда открывался фестиваль 1959 года, «Дейли телеграф» одобрительно отмечала:
[Слова «Дейли телеграф»:] Не последний из даров Менухина — его умение создавать особую атмосферу музицирования… Столь широки и своеобычны его пристрастия, что возникает ощущение единства без сопутствующей опасности личной прихоти. [конец слов «Дейли телеграф»]
В свой первый год Иегуди предстал в четырёх обличьях: скрипач, альтист, дирижёр и оратор — в последнем в дискуссии в духе «Мозгового треста» с Исайей Берлином, Уильямом Глоком и Николасом Набоковым. Он отказался от полномасштабных симфонических концертов прежних фестивалей в пользу камерной музыки, исполнив «Контрасты» Бартока с Реджинальдом Келлом и сестрой Хефцибой в Гилдхолле.
[Слова Менухина:] Выбор мест был в Бате таким чудесным. Столько прекрасных зданий — и ничего слишком большого. [конец слов Менухина]
Индийская музыка входила в программу постоянно с самого первого года Иегуди. В «Театр-Ройял», георгианской жемчужине, из Ингестр-Холла привезли оперный двойной вечер: «Доктора Мираколи» Бизе в паре с «Дидоной и Энеем» Пёрселла, где партию Дидоны пела дама Джоан Хаммонд; в том же составе, в роли Волшебницы, была юная Джанет Бейкер, которая стала завсегдатаем Бата и впоследствии сделала несколько записей с Иегуди. Питер Пирс и Бенджамин Бриттен нанесли первый из многих визитов, обменивая свои гонорары за концерты здесь и в Гштаде на выступления Иегуди в Олдборо. Тоже в 1959 году региональная телекомпания «Телевижн Уэст энд Уэлс» оплатила скрипичный конкурс, который судили сам Иегуди и Мануг Парикян. (Победителем стал четырнадцатилетний Питер Томас, впоследствии концертмейстер Симфонического оркестра города Бирмингема.) Джон Данкуорт и Стефан Граппелли были среди звёзд джазового фестиваля, шедшего параллельно с классической музыкой.
В следующем, 1960 году под палочкой Колина Дэвиса впервые прозвучал Концерт для малого оркестра Арнольда Кука; Джина Бахауэр дала фортепианный концерт, а среди дирижёров были ещё двое старых друзей — сэр Адриан Боулт и Надя Буланже: круг музыкальных дружб Иегуди не знал себе равных. Впрочем, за побочную, «внешнюю» программу он не отвечал, а она в 1960 году включала фестивальный бал, карнавал и всенощное джазовое действо; на рассвете можно было услышать, как учёный блюзовый певец Джордж Мелли выводит «Не грех содрать с себя кожу и сплясать в чём мать родила». Не отмечено, отплясывал ли Иегуди на улице, но в шесть утра он скорее стоял на голове в отеле «Лансдаун-Гроув», своей базе на каждом фестивале. Где бы он ни был, он определённо веселился. Корреспонденту «Таймс» он сказал, что руководить фестивалем ему нравится как упражнение в самообразовании:
[Слова Менухина:] Это даёт мне возможность делать то, чего я раньше не делал, — а именно это я люблю больше всего: точно так же, глядя в чужой стране в меню, я выбираю блюда, которых не знаю. [конец слов Менухина]
Готовя оркестровые сюиты Баха, он впервые в жизни принялся слушать записи:
[Слова Менухина:] Обычно всё новое, за что я берусь, ещё не записано, а может, и не исполнялось прежде. Я нашёл увлекательным послушать столько противоречивых трактовок, и особенно был тронут старой записью моего прежнего учителя Адольфа Буша. И всё же, как ни восхищали меня многие черты этих старых записей, я не во всём с ними соглашался. Я знаю, что люблю в Бахе известную остроту — под этим я разумею умелое применение ритмического ударения, так чтобы смычок следовал за меняющимся рисунком, переходя от сильных долей к слабым и обратно. Вот что выявляет жизненность и воодушевление во всякой музыке. [конец слов Менухина]
На фестивале 1961 года всемирный интерес прессы вызвала «Римская оргия» в Термах, где публике обычно не позволялось не то что устраивать вечеринки, но даже плавать. Когда гуляки, иные, по слухам, во хмелю, отказались расходиться в четыре утра, из бассейна вынули пробку, и целебные воды курорта стекли в никуда. «Кое-кто плыл до последней лужи», — сухо отметила местная газета. Иегуди позднее уверял, что подобные выходки его не слишком радовали. Побочная программа была делом безусловно бурным: танцевальный фестиваль под названием «Джамбеано» каждую ночь кочевал по разным улицам для общих плясок, а всенощное джазовое событие того года, на вокзале «Грин-Парк», собрало Хамфри Литтлтона.
Этот фестиваль 1961 года, третий у Иегуди, считали, так сказать, высшей точкой первой половины его директорства. Но когда он познакомил батскую публику с прекрасным новым скрипичным концертом Леннокса Беркли, впоследствии записанным EMI, условия исполнения оказались, как видно, далеко не идеальными. Программа была слишком длинной, и в каждом сочинении Иегуди участвовал либо как дирижёр, либо как солист. Первая часть концерта была сыграна так неряшливо (возможно, из-за нехватки репетиций, несмотря на неоднократные похвалы Иегуди своим музыкантам как «лучшим в мире чтецам с листа»), что композитор, который дирижировал, счёл себя обязанным тут же провести их через второе, более удачное исполнение. В том же году Иегуди пригласил предприимчивого знатока старинной музыки Дениса Стивенса устроить с его недавно основанной «Академией Монтеверди» барочный вечер под названием «Музыка из Мантуи»; Иегуди играл соло и сделался чем-то вроде новообращённого. Несколько месяцев спустя он записал несколько скрипичных сонат Баха в подлинном старинном стиле:
[Слова Менухина:] Я использовал изогнутый барочный смычок; современной музыке он не подходит, но в узком диапазоне динамики он даёт больше гибкости, больше энергии. [конец слов Менухина]
Его партнёрами были новые друзья — гамбист Амброуз Гонтлетт и клавесинист Джордж Малколм, к которому он был особенно привязан:
[Слова Менухина:] Он единственный, кому когда-либо удалось склонить меня выкурить сигарету (за всю жизнь я сделал лишь четыре затяжки), потому что он привёз чудесную маленькую индийскую сигарету, скрученную из единственного табачного листа с мундштуком. Я подумал: если уж курить, то вот это! Никаких добавок, никаких химических консервантов! [конец слов Менухина]
Фестиваль хронически недофинансировался местными властями, которые, при всей красоте своего города, не славились заботой о культуре. Иэну Хантеру часто приходилось выслушивать упрёк, будто фестиваль не доходит до простых горожан.
[Слова Иэна Хантера:] Бат — для ценителя искусств, — настаивал он, элитист до мозга костей и гордый этим, — но тем не менее он способен пробудить интерес всего города. [конец слов Иэна Хантера]
Чтобы это доказать, Иегуди принял ведущее участие в трёх аншлаговых концертах для батской молодёжи, устроенных организацией «Молодёжь и музыка», билеты на которые распространялись только через школы. Батское аббатство, самая величественная из концертных площадок города (хотя и уступающая грандиозности близлежащего Уэллского собора), стало местом исполнения «Реквиема» Форе под управлением Нади Буланже. Быть может, лучшим из всего в этот богатый год стало исполнение великого до-мажорного квинтета Шуберта, где партию второй виолончели играла шестнадцатилетняя девушка. «Как ни молода она», — писала «Бат кроникл»:
[Слова «Бат кроникл»:] она сразу показала высокое качество своей музыкальности… в том пассаже второй части, где скрипка ведёт смычком, а виолончель играет щипком, она играла с редким вкусом и чудесной чуткостью. Она и вправду не уступала совершенству самого мистера Менухина. [конец слов «Бат кроникл»]
Иегуди услышал шестнадцатилетнюю Жаклин дю Пре на конкурсе в Лондоне и пригласил её в «Гроув» играть трио с ним и Хефцибой. Оба Менухина, которым тогда было соответственно сорок два и тридцать девять, быстро уловили, что это «Джеки», а уже не они представляют молодое поколение.
[Слова Менухина:] Этот пылкий и одарённый юный побег, — писал Иегуди, — вероятно, чувствовал, в точности как когда-то мы, что к самой радости игры примешивается ощущение приключения и неведомого… Нам было чудесно вместе, репетиций почти не требовалось, ибо мы обнаружили, что говорим на одном языке. [конец слов Менухина]
Фестиваль 1962 года держал планку: среди гостей были Рудольф Баршай и его блистательный Московский камерный оркестр, названный критиком Генри Рейнором «группой самых утончённых, дисциплинированных и изящных музыкантов». Когда русские и оркестр Иегуди объединили силы, это сочетание дало «одно из превосходнейших исполнений, какие только можно где-либо услышать». (Рейнор имел в виду, в частности, исполнение Концерта для двойного струнного оркестра Типпетта во время второго приезда русских в 1965 году.) Королевский балет представил сезон, в котором Марго Фонтейн в паре с Дэвидом Блэром станцевала па-де-де из «Лебединого озера». В оркестровой яме Иегуди исполнил захватывающее скрипичное соло — он записал его с Эфремом Куртцем и «Филармонией» тремя годами ранее. На утреннем концерте молодой школьный учитель Питер Максуэлл Дэвис продирижировал собственным сочинением, «O Magnum Mysterium», со своими учениками из Сайренсестерской школы. Иегуди сыграл тему с вариациями для скрипки и клавесина, написанную Стивеном Арнольдом, одним из шестнадцатилетних учеников Максуэлла Дэвиса.
В том году фестиваль распространился на Бристоль: Иегуди играл в брамсовском секстете и Октете Шуберта в церкви Сент-Мэри-Редклифф — прекрасном здании, которое королева Елизавета I назвала «прекраснейшей, добротнейшей и славнейшей приходской церковью Англии» и которое стало постоянной фестивальной площадкой. Бристоль много больше Бата и располагал в Колстон-холле залом, акустически и экономически более подходящим для симфонических концертов, чем батские Павильон, Гилдхолл или Ассамблейные залы. В 1964 году фестиваль вернулся в Бристоль ради церковной оперы Менотти «Ложь Мартина» и нескольких симфонических концертов, но попытка Иэна Хантера культурно связать два города не была подкреплена существенным финансированием ни от одного из них.
Не был Иегуди и особенно тактичен в делах с городским советом Бата. В 1963 году он резко выступил против плана не использовать характерный местный камень при постройке нового полицейского участка; в другой год он возглавил кампанию за восстановление канала Бат — Ньюбери, совершив с Дианой прогулку на барже, чтобы подкрепить свою мысль. В самом Бате Иегуди показал свою преданность делу, продирижировав оркестром из учеников нескольких местных школ. В программах участвовало примечательное трио молодых дирижёров: Дэвид Ллойд Джонс, Реймонд Леппард и Роджер Норрингтон.
Фестиваль 1963 года был примечателен и первым со времён войны заигрыванием Иегуди с джазом — с тех пор, как он играл «Сент-Луис-блюз» с армейским ансамблем в Пуэрто-Рико. Для заключительного концерта он пригласил Джона Данкуорта пойти по стопам Гершвина и перекинуть мост между классической музыкой и джазом. Данкуорт и Реймонд Леппард придумали основу для групповой импровизации на народную песню «Однажды майским утром я вышел из дому». Трое участников ансамбля Данкуорта делили сцену с Леппардом, Менухином и Морисом Жандроном, но эта «Музыкальная встреча», по вердикту критика «Кроникл», была «чересчур длинна, и джаза в ней было слишком много».
Данкуорт вспоминает нервозность Иегуди перед импровизацией: на репетиции он сам, в одиночку, разработал пассаж и записал его. «Вышло немного пресновато, — вспоминал Данкуорт, — но это был точь-в-точь он». Импровизация обычно идёт поверх заранее заданной последовательности аккордов. Данкуорт вспоминает, как предложил трёхаккордную последовательность, один аккорд из которой был на VI ступени. «Дайте-ка сообразить, — отвечал Иегуди, чьё академическое образование состояло из нескольких недель в Джульярде, когда ему было десять лет, — который из них на шестой ступени?» Данкуорт, кларнетист классической выучки, вернулся на следующий год играть с Иегуди «Контрасты» Бартока, а в 1965 году дирижировал своей женой Клео Лейн в вейлевских «Семи смертных грехах» в бристольском Колстон-холле.
Правда ли Бат был чересчур уютным семейным делом? В начале 1960-х струнные фестивального оркестра исполнили и позднее записали Дивертисмент Бартока, «Концертную фантазию на тему Корелли» и Концерт для двойного струнного оркестра Типпетта, «Вариации на тему Фрэнка Бриджа» Бриттена и Концерт in D Стравинского. Это едва ли назовёшь тем однообразным барочным рационом, который порицали критики Иегуди. Сотрудничество с Типпеттом, жившим неподалёку, в Коршеме, было особенно плодотворным, хотя на репетициях Иегуди с трудом распутывал его извилистые контрапунктические линии.
Марго Фонтейн вернулась в 1964 году, на этот раз со своим блистательным новым партнёром Рудольфом Нуреевым, чтобы участвовать в танцевальном вечере «Западного театрального балета» в «Театр-Ройял». Первая половина программы должна была завершиться новым па-де-де в постановке Кеннета Макмиллана на музыку сольной Скрипичной сонаты Бартока — Иегуди играл сбоку сцены. После генеральной репетиции, проходившей вечером накануне премьеры, сочувствующей Диане пришлось сообщить Фонтейн, что её мужа Тито Ариаса застрелили в Панама-Сити и он в критическом состоянии. Череда ночных телефонных звонков установила, что непосредственной опасности для его жизни нет, и Фонтейн выдала классическую в духе «представление должно продолжаться» реплику: «Разумеется, я хочу поехать и увидеть мужа, но мне не по душе срываться сегодня же и подводить фестиваль». Она отважно осталась на премьеру. Иегуди вспоминал, как играл для неё в своего рода будке часового: «Мне это нравилось — само ощущение, что люди танцуют под твою музыку, в ритм ей или вдохновлённые её настроением». Когда Фонтейн наконец добралась до Панамы, оказалось, что выстрел оставил её мужа полностью парализованным. Второе представление, четыре дня спустя, танцевала Линн Сеймур.
В апреле 1965 года стало известно, что Иегуди отказался от всех своих гонораров за два предыдущих фестиваля. По сути, он субсидировал Бат, но там ему всегда было хорошо. В 1961 году, отвечая на выражение благодарности, он заявил, что работает с людьми, которых любит больше всего, — с музыкантами: «Музицировать с ними — музыку, которую я люблю сильнее всего, — вот мечта, оживающая только в Бате». Две недели в Бате были, безусловно, веселее его «основной работы» — гастролей по концертным залам США. Председатель фестиваля сэр Эдвин Лезер поучал городских отцов: «Если у вас есть такой гений, как Менухин, вы обязаны обеспечить его надлежащими условиями — или у вас его попросту не будет вовсе». Лезер добивался прибавки к субсидии, но она не последовала. Городской совет не убедил довод, что фестиваль приносит городу дополнительную торговлю, и вновь выделил 2500 фунтов — лишь половину от тех 5000, что он выделил в 1955 году на фестиваль сэра Томаса Бичема, когда раскошелился ещё и на 10 000 фунтов на оперную постановку.
Быть может, в утешение уязвлённым чувствам, Бат предложил Иегуди почётное гражданство города — честь, обыкновенно приберегаемую для глав государств и армейских полков. (Для Иегуди то было лето официального признания: в июне он получил докторскую степень Тринити-колледжа музыки в Лондоне, а в августе — почётное гражданство Эдинбурга; он стал первым музыкантом, удостоенным этой чести за девятнадцатилетнюю историю Эдинбургского фестиваля.)
Подобно трёхзвёздным поварам, вынужденным творить на скудном военном пайке, Иэн Хантер и его главный помощник Джек Фиппс, администратор фестиваля, продолжали совершать маленькие чудеса на скромной субсидии. В 1965 году в программу фестиваля вошло первое исполнение нового концерта для скрипки и камерного оркестра, заказанного Иегуди австралийцу Малколму Уильямсону. Они проиграли его вместе в Хайгейте перед началом фестиваля. Один трудный пассаж в каденции не давался Иегуди, и он попросил его изменить. Но не успел Уильямсон даже добраться до дома, как Иегуди уже позвонил и оставил сообщение через юного сына композитора, Питера. Оно было записано мелом, вспоминает Уильямсон, на кухонной грифельной доске: «Звонил мистер Менухин, извинялся. Не понимает, как он мог оказаться таким глупым, и нашёл способ проставить аппликатуру. Ничего не меняйте». Тем не менее Уильямсон позднее назвал премьеру «провалом»: он сказал, что дирижёр, израильский протеже Иегуди Гари Бертини, был «сухарём, хоть и неплохим». «Гроув» хвалит «подлинный внутренний лиризм… и выдержанную рапсодическую форму» концерта; «Таймс» восхитилась заключительным Adagio:
[Слова «Таймс»:] Долгая, безмятежно выразительная мелодическая линия скрипки, просто поддержанная оркестром, действительно передаёт чувство своеобычного свойства — некую оцепенелую, устремлённую ввысь меланхолию, которую мистер Менухин передал красноречиво. [конец слов «Таймс»]
Иегуди отредактировал сольную партию для издания, и его запись 1971 года переработанной версии для полного оркестра под управлением сэра Адриана Боулта — одна из его самых плодотворных вылазок в современную музыку.
Диана негласно правила двором на каждом фестивале, но 1965 год впервые возвёл её в ранг исполнителя. В своём первом за двадцать лет появлении на сцене она читала текст к «Карнавалу животных» Сен-Санса. Каждой части предпослано стихотворение; она отбросила привычные строки американского юмориста Огдена Нэша и написала собственные, изящные и часто остроумные замены, из которых вот одна:
[Слова Дианы Менухин:] Черепахи
Нет существа бездумней черепахи, Что бродит, впав в сонливость на ходу; И вот из панциря её, без страха, Мы гребни, безделушки создаём. Спеша к своей судьбе, черепаха — Бедняжка, паралитик-простофиля — Всё будет находить, что опоздала Спастись и не свариться в суп. [конец слов Дианы Менухин]
В сознании Иегуди музыка Камиля Сен-Санса навсегда связалась с детским воспоминанием об Анне Павловой, которую он видел танцующей «Умирающего лебедя» в Сан-Франциско. Диана шокировала бы мужа, вздумай она посмеяться над столь благородной птицей, да и лебеди на реке Эйвон — неотъемлемая часть батского пейзажа. Стих Дианы вышел довольно трогательным:
[Слова Дианы Менухин:] Лебедь
К воде склонившись легковейно, Изгибом шеи горделив, И образ тих, и образ льётся — Недвижен над теченьем вод. Пловучий снежноперый вестник, Где лебедь и вода — одно, Сквозь рябь стремнины отражённый, Двух воплощённый милый сон. [конец слов Дианы Менухин]
В апреле 1966 года Иегуди отпраздновал пятидесятилетие. Месяцем позже в Бате он впервые взял титул художественного руководителя — в прежние годы проспекты сообщали о «фестивале, устроенном с участием Иегуди Менухина». В интервью о своих планах он заявил: «Фестиваль должен развиваться изнутри». Он, должно быть, чувствовал себя обязанным толкать себя к новым занятиям — быть может, сравнивая себя со своим румынским учителем: «Скрипка Энеску была слишком мала, чтобы вместить его силы», — писал он однажды, — и он расширил собственную деятельность, как до него это сделал Энеску, а в конце концов пошёл и того дальше. Его фестивальные выступления охватили и единовременный Фестиваль искусств Содружества 1965 года (в Лондоне), и — ещё одно детище Иэна Хантера — новый фестиваль в Гонконге.
В программе Бата 1966 года звучала подлинно праздничная нота — с почётным местом, отданным первому обращению Иегуди к опере, «Così fan tutte». То была постановка «Феникс-оперы», данная в «Театр-Ройял» XVIII века. Когда десятилетием раньше сэр Томас Бичем дирижировал там «Земирой и Азором» Гретри, эта, по отзывам, великолепная постановка не собрала аншлага, что вызвало едкое замечание Иэна Хантера: объяви он её под названием «Красавица и чудовище», публика бы пришла, «полагая, что это пантомима».
«Феникс-опера» была основана в 1964 году двумя внушительными оперными grandes dames, Джоан Кросс и Энн Вуд. Они набрали молодую труппу певцов и специализировались на том, чтобы возить оперу в малые общины, часто в сопровождении не более чем одного фортепиано. Хантер ангажировал их для Бата, где Иегуди мог дирижировать своим превосходным фестивальным оркестром. Немалую часть музыкальной подготовки взял на себя Дэвид Ллойд Джонс, который продирижировал одним из трёх спектаклей — по резко сниженным ценам, — а вся постановка уже была где-то показана. Как и следовало ожидать, первая вылазка Иегуди в оркестровую яму не стала безоговорочным успехом. Джек Фиппс вспоминает раннюю репетицию, на которой Иегуди воззвал за помощью к своему ассистенту Гари Бертини: «Я их остановил, а теперь не знаю, как заставить их снова заиграть».
Рецензия «Дейли телеграф» отметила недобро (и тяжеловесно):
[Слова «Дейли телеграф»:] Мы узнали о замыслах мистера Менухина едва ли больше, чем узнали бы о замыслах Герберта фон Караяна, реши этот дирижёр завтра сыграть сольную партию в Скрипичном концерте Бетховена. [конец слов «Дейли телеграф»]
Во влиятельном журнале «Opera» опытный Артур Джейкобс подстраховался. «Дебют Менухина как оперного режиссёра, — начал он, — можно с полным правом назвать трюком, рассчитанным на привлечение публики, которой нужно «гарантированное» имя». Затем он переменил тон:
[Слова Артура Джейкобса:] Но за первый вечер, музыкально столь вознаграждающий, Менухин может по праву получить своё. Его темпы были… порой слишком медленными или недостаточно ровными, но в игре Оркестра Батского фестиваля было много удач. [конец слов Артура Джейкобса]
Среди певцов Артур Джейкобс похвалил стильное исполнение партии Феррандо молодым тенором по имени Роджер Норрингтон, добавив, что тому стоило бы сосредоточиться на «характерных» ролях. То было одно из последних появлений будущего сэра Роджера, прежде чем он всецело отдался своей набиравшей ход дирижёрской карьере.
Дирижировать оперой давно было «тайным честолюбием» Иегуди, а чего он хотел, то обыкновенно и получал. Но, взявшись за трёхчасовую оперу, не откусил ли он больше, чем мог прожевать? Оперное дирижирование требует вдохновения и музыкальности, которых у него было в избытке, но ему недоставало опыта в таких практических тонкостях техники, как подача вступлений певцам, ясный жест в оркестровом речитативе и обеспечение точности ансамбля. В душе он, должно быть, знал, что не может рассчитывать освоить моцартовскую партитуру за несколько дней, как осваивал даже труднейшие из сольных концертов. Но он любил рисковать, полагаясь на коллективный профессионализм своих коллег, которые помогут ему выкарабкаться, и вердикт «Opera» был осторожно положительным: «Затея Менухина в художественном отношении не была неуспешной».
На столь же скользкой почве Иегуди оказался и в другом нововведении фестиваля 1966 года — концерте индийской музыки, где он и Рави Шанкар исполнили рагу, сочинённую Питером Фойхтвангером, молодым пианистом родом из Мюнхена. С самого их радостного прибытия на вокзал индийские музыканты произвели на город будоражащее впечатление. Гостиничный номер Менухинов они превратили — как выразился Иегуди — в уголок Старого Дели. Мебель отодвинули в сторону, на полу расстелили яркий ковёр, а в латунных чашах зажгли благовония, чтобы репетиции могли идти в подобающей атмосфере. Еду для их первого перерыва лично доставила Диана Менухин. Она знала, что «дежурное блюдо» гостиничного ресторана на обед (по её догадке — говяжьи биточки и малиновое бланманже) вряд ли впечатлит их гостей, и вместо этого заказала индийскую еду навынос из самого знаменитого ресторана города — «Дыры в стене». Не сумев найти такси, она несла большой заказ дымящихся овощей карри в гору в двух тяжёлых и очень пахучих корзинах.
[Слова Дианы Менухин:] Стуча в дверь нашей комнаты коленом (шум ситара, скрипки, таблы, гудящего бурдона и голосов был оглушителен), я всё же сумела привлечь внимание к своему приходу. Картина, которую я собой являла, должно быть, держала в себе ровно нужную меру серьёзно-комического. Рави, Иегуди и Чатур Лал бросили инструменты и кинулись ко мне… они пришли в восторг от еды, которую мы все ели, сидя на полу, под аккомпанемент лучших рискованных историй и шуток Рави. У индийцев дивный дар непринуждённого юмора, вскипающего из того котла, каким является их душевное тепло. [конец слов Дианы Менухин]
Концерт должен был завершиться индийской музыкой: новая пьеса, а за ней две раги для одних музыкантов Шанкара. Первое отделение включало несколько сочинений Моцарта, среди них два редко исполняемых цикла вариаций для скрипки и фортепиано, к которым к тестю присоединился Фу Цонг. Иегуди был одет в обычное дневное концертное облачение: полосатые чёрные брюки, двубортный пиджак, кремовая рубашка, начищенные чёрные туфли и прочее. В антракте он переоделся в свой индийский «костюм»: пару тёмно-синих льняных брюк и тонкую вышитую белую рубашку, подаренную ему Рави. Всё было заботливо разложено Дианой, но она забыла об обуви. Он едва ли мог выйти в чёрных шёлковых носках, тем более что играть предстояло в позе лотоса, скрестив ноги, на полу. «Неважно, — сказал Рави Диане. — Он может выйти босиком».
[Слова Дианы Менухин:] «А не будет ли это выглядеть немного странно — босые ноги, торчащие из синих льняных брюк? В конце концов, на тебе-то джодпуры». «Пустяки — всё будет великолепно!» [конец слов Дианы Менухин]
В «Западе, встречающемся с Востоком» Иегуди должен был исполнять индийскую музыку на равных с Рави Шанкаром. Все предыдущие дни они усердно работали над тем, что должно было стать кульминацией их музыкальной дружбы, но подлинная импровизация всё ещё давалась Иегуди трудно, и поначалу он играл по рукописи, сочинённой Фойхтвангером, изучавшим восточную музыку. Как и с оперным дирижированием, он шёл на риск: позднее он признался, что никогда в жизни не был так напуган, а Диана сказала, что никогда не видела его таким зеленолицым. Когда он вышел на сцену, выглядя, по его выражению, «слегка нелепо» в синих брюках, раздался взрыв смеха, который он со свойственным ему оптимизмом принял не за насмешку, а за доброжелательность. Диана же упивалась этой сюрреалистической сценой:
[Слова Дианы Менухин:] Красное дерево, позолота, стеклянные люстры Гилдхолла, вся холодно-изящная пышность бюрократии XVIII века, потревоженная уродливым помостом, покрытым зелёным сукном и едва искуплённым прекрасными коврами Рави; душистое марево, тихо восходящее, точно надушенные серые султаны, с возвышения… и Иегуди, чья бледная кожа походила на маску слоновой кости, а светлые волосы придавали всей сцене причудливый оттенок мифотворчества. [конец слов Дианы Менухин]
У неё было место в первом ряду у самой сцены:
[Слова Дианы Менухин:] Сперва Иегуди скромно сыграл свою мелодию [под названием «Рага Тиланг»], а затем, набравшись духа и скорости от Рави, дал себе волю, пока все трое — Рави, Чатур и Иегуди — не понеслись сквозь разговорное трио, увлёкшее слушателей так, что под конец они поднялись и стали требовать ещё. [конец слов Дианы Менухин]
«Вы совершаете величайшую ошибку в своей жизни, — сказал Иегуди слушателям. — Раз мне это удалось. Второй раз не сумею». «Давайте! — кричали они. — Рискните!» И он рискнул, исполнив собственные сочинения Шанкара на Генеральной Ассамблее ООН в Нью-Йорке в 1967 году и ещё до конца десятилетия — в лондонском Ройял-Альберт-холле, когда к ним на сцене присоединился недавно возведённый в сан принц Уэльский — не для того, увы, чтобы играть на своей виолончели, а чтобы выразить восхищение Махатмой Ганди.
На своём фестивале 1966 года Иегуди предстояло встретить ещё один вызов — в виде музыки Александра Гоэра, одного из ведущих британских композиторов-авангардистов. Фестиваль заказал Гоэру написать трио для фортепиано, скрипки и виолончели для Хефцибы, Иегуди и Мориса Жандрона. Первоначально заказ достался Майклу Типпетту, уже участвовавшему в нескольких фестивалях, но Типпетт был слишком занят и предложил на замену Гоэра. Менухин уже знал Гоэра, ибо оба они ранее той весной участвовали в учреждении нового и более иконоборческого, чем батский, фестиваля в пёстром приморском городке Брайтоне — ещё одном порождении Иэна Хантера. Даже прозвучали завуалированные намёки, что Иегуди может увести свой фестиваль из Бата, если город не расщедрится с субсидией, которая в 1966 году составляла всего девять пенсов в старой валюте (меньше 4 новых пенсов) на душу населения. Трио Иегуди никогда не исполняло ничего более современного, чем Равель, но лишь годом раньше он сам исполнил «Фантазию» Шёнберга с Гленном Гульдом в Торонто, и поддержка Гоэра, композитора додекафонного толка, была, надо полагать, сочтена желательной для образа фестиваля. «На первый взгляд, — писал Иегуди, — пассажи в [Трио] показались мне без нужды усложнёнными, и я спросил Сэнди, отчего он не пишет проще. Его обескураживающий ответ был, что он хотел меня испытать!» Гоэр помнит этот эпизод иначе. Говорить об испытании применительно к Иегуди было бы дерзостью; на деле он сказал: «Я хотел заставить вас попотеть!» Трио Гоэра было одним из немногих сочинений, которые Иегуди представил в Бате, но тогда не записал. Впоследствии его записало трио «Орион».
В 1967 году среди приглашённых дирижёров были Джордж Сэлл и Надя Буланже, и Иегуди предстояло сыграть новый заказ — концерт американца Изли Блэквуда. Но выдающимся исполнением фестиваля стал, вероятно, концерт в бристольском Колстон-холле, данный Симфоническим оркестром Би-би-си под управлением его главного дирижёра Пьера Булеза, в котором Иегуди впервые в Англии сыграл Скрипичный концерт Альбана Берга. (Он уже играл его в Женеве с оркестром Романдской Швейцарии под управлением Ансерме.) До совместной работы у Булеза был образ Менухина как легендарного чудо-ребёнка:
[Слова Пьера Булеза:] Я помнил знаменитую запись Двойного концерта Баха с Энеску; так что работать с ним над произведением, которое было ему незнакомо, было для меня очень важно… Оно нечасто исполнялось молодым поколением; думаю, для Иегуди это был шаг вперёд; он хотел взять на себя это «бремя». Качество [его] звука было очень эмоциональным — его первой целью была выразительность. Сперва шло чувство, а вторым — виртуозность, и, думаю, порядок был верным… Каденция второй части с её отголосками Баха и Бартока далась ему естественно. [Он дал] очень трогательное исполнение; он очень хорошо уловил «ироническую ностальгию» этой музыки. [конец слов Пьера Булеза]
Если присутствие Булеза придало фестивалю веса, то большим разочарованием стала отмена в последнюю минуту запланированных выступлений Жаклин дю Пре. Её ангажировали сыграть Концерт Боккерини с оркестром Иегуди и дать концерт с его зятем Фу Цонгом, но в конце мая, за несколько дней до открытия фестиваля, она улетела в Израиль со своим женихом Даниэлем Баренбоймом. Тот был аргентинцем по рождению, но гражданином Израиля. Долгожданная война на Ближнем Востоке наконец разразилась неделей позже, и, хотя длилась она всего шесть дней, влюблённая пара отменила все свои концертные ангажементы в Европе, предпочтя играть для победоносных израильских войск и вообще праздновать укрепление, а вернее, расширение государства. Их настроение было столь эйфорическим, что они решили тут же пожениться. Дома Эмми Тиллетт, импресарио Жаклин дю Пре, назвала её негодницей за срыв концертных обязательств. Иегуди и сам всегда верил в «нерушимость назначенной даты» и на сей раз не стал скрывать своего неудовольствия: дю Пре пришлось заменять не только на фестивале, но и в последовавшем североамериканском турне с Оркестром Батского фестиваля: в него входили концерты на «Экспо-67», Всемирной выставке в Монреале. (Разрыв со временем зажил. Иегуди навещал её, когда в 1970-е годы её сразил рассеянный склероз; Даниэль Баренбойм провёл в Берлине прекрасный памятный концерт после смерти Менухина в 1999 году.)
На фестивале 1967 года прозвучала озорная постановка «Похищения из сераля» Моцарта, осуществлённая Венди Той и исполненная по-английски. Министр искусств лейбористского правительства Дженни Ли посетила фестиваль в 1966 году и была настолько впечатлена, что убедила своего друга лорда Гудмана, председателя Совета по искусствам, выделить 2000 фунтов на эту новую моцартовскую постановку — так порой устраивались субсидии в те менее подотчётные времена. Но чтобы поднять «Сераль», Иегуди всё же пришлось залезть в собственный карман на сумму в 3000 фунтов. Впрочем, деньги не пропали даром: постановка пришлась очень по вкусу. Даже журнал «Opera» был менее скуп на похвалу:
[Слова журнала «Opera»:] Менухин, быть может, и не идеальный оперный дирижёр — ансамбль порой распадается, а вокальных изяществ не было, — но его прочтение было любовным и музыкальным, с ожидаемым вниманием к лепке оркестровых партий. [конец слов журнала «Opera»]
Когда осенью EMI записывала оперу, Дэвида Хиллмана заменили — некоторые сочли, что несправедливо, — шведским тенором Николаем Геддой, по-видимому, в угоду американскому рынку. Рецензируя пластинку в «Opera», редактор журнала Гарольд Розенталь подтвердил заботу Менухина об оркестровом письме Моцарта. «Хотя это лишь вторая опера, которой он когда-либо дирижировал, — заключил он, — он, похоже, самый чуткий оперный дирижёр, то есть он ведёт певцов за собой, не подгоняя их и не просто следуя за ними». Пластинка продавалась не так хорошо, как надеялся Иегуди. Не ведая о снобизме подлинного языка, распространённом среди любителей оперы, он ошибочно полагал, что опера по-английски будет продаваться в Америке и Британском Содружестве. Тем не менее это был, по его словам, «великий опыт», который он уподобил тому, как если бы скрипичным концертам придали слова: «Каждая нота Моцарта — это жест».
Казалось, Иегуди успешно вступил на оперное поприще: Бат мог стать миниатюрным Зальцбургом, а он — новым фон Караяном. Но его увлечение оперой несло в себе семена гибели для «его» фестиваля. Он не учёл ни скаредности батского совета, ни зашоренности собственного Фестивального общества. Отчёты за 1967 год показывали дефицит менее чем в 300 фунтов, но для филистеров, набиравших вес в местных делах, фестиваль становился слишком эзотерическим. Художественный руководитель и его импресарио Иэн Хантер, редко бывавший в Бате вне фестиваля, вскоре оказались в изоляции. Джек Фиппс бывал в городе почти каждую неделю, ведя административные дела: он говорит, что его предостережения о назревающей беде оставляли без внимания.
Тим Булламор, историк Батского фестиваля, подтверждает, что в 1967 году волна начала оборачиваться против Иегуди. Неподписанная статья в «Бат кроникл» сетовала на «довольно безликий шаблон» фестиваля. Автор, укрывшийся за собственной анонимностью, осмелился произнести непроизносимое: он призвал к новому руководителю, «который сможет и художественно омолодить событие, и допустить более широкий охват интересов». Видный член фестивального «Фринджа» вступился за Иегуди, довольно мило доказывая, что тот «стоит вровень с Бо Нэшем по количеству добра, которое он сделал для Бата в целом». Но даже он поддержал идею перемен: «Менухин стал слишком велик для Бата — или Бат слишком мал для Менухина». Гастролируя в Америке, по иронии судьбы с Оркестром Батского фестиваля, Иегуди ответил, резко написав совету: «Не рассчитывайте на моё участие после 1968 года — моего десятого фестиваля».
Той зимой он принялся замышлять свой следующий оперный проект — продирижировать новой постановкой «Волшебной флейты». Состав был уже собран, когда Совет Фестивального общества сообщил ему, что не может себе этого позволить. Несомненно, кое-кто из членов помнил, как жестоко обжёгся в 1955 году, когда выложил 10 000 фунтов на оперу Бичема и потерял бо́льшую их часть. Иэн Хантер вполне мог бы рискнуть, договорившись о существенном повышении субсидии, необходимом, если фестиваль собирался ставить собственную оперу, а не привозить гастрольную труппу вроде «Феникса». Если так, он просчитался, и на сей раз Иегуди не полез в собственный карман, как, быть может, надеялся совет. Вместо этого он привёл в исполнение свою угрозу и за месяц до открытия фестиваля объявил, что тот будет для него последним: десятилетнее партнёрство подошло к концу.
Местная критика, будто Иегуди — отсутствующий помещик, взваливший всё на своего управляющего (Иэна Хантера), несостоятельна: качество программ говорит само за себя. Правда, весной 1968 года иконоборческое настроение охватило весь западный мир. Пьер Булез хотел, чтобы оперные театры сожгли, а фестивали искусств были естественной мишенью для студентов, бунтовавших повсюду в Европе и занявших театр «Одеон» в Париже. Но в местной оппозиции Иегуди не было ничего специфически политического. Иные светские вечера в чёрных галстуках, может, и отдавали избранностью, но никто не назвал бы возвышенную моцартовскую пантомиму «Волшебная флейта», данную по-английски, элитарным развлечением. Прискорбная правда, похоже, в том, что Комитет Батского фестиваля под председательством лорда Стэтконы (сэр Эдвин Лезер ушёл в отставку в 1965 году) был скуп, недальновиден и филистерски настроен. «В нынешней экономической ситуации, — гудел их пресс-релиз:
[Слова пресс-релиза Фестивального общества:] общество чувствует, что не в состоянии поспевать за финансовыми требованиями, которые мистер Менухин считает необходимыми для дальнейшего темпа достижений и роста фестиваля под его руководством. [конец слов пресс-релиза Фестивального общества]
Иегуди подытожил положение резче в статье для «Бристоль ивнинг пост»:
[Слова Менухина:] Я бы сказал, что беда Бата — в недостатке видения. Бат — такая жемчужина города. Он убаюкивает людей в самодовольство. А это в нынешний час не рифмуется с моим собственным осознанием мировых новостей и проблем, ужасающих ситуаций, существующих в искусстве, политике, финансах и, что важнее всего, в человеческом. Фестиваль должен выводить эти вещи на первый план и давать выражение недугам века и возможным их исцелениям и решениям. Я не сделал бы из него политический форум, но я хочу, чтобы люди больше видели в искусстве часть жизни. Мы разошлись именно на этом. Финансовый угол был скорее симптомом, чем причиной. [конец слов Менухина]
Что именно он имел в виду под тем, что отразило бы недуги века, неясно, но в интервью «Дейли телеграф» он развил своё видение: он хотел, по его словам, «создать нечто вроде Тэнглвуда в Массачусетсе, с собственным концертным залом, дав региону и особенно его молодёжи нечто крупное».
Будь за ним дальновидная корпорация — вроде выборных чиновников в Бирмингеме, поддержавших Саймона Рэттла в начале 1980-х, — Иегуди мог бы преуспеть. Но при реальности городского финансирования десяти лет, вероятно, было довольно для одной художественной команды, и в частном порядке и он, и Иэн Хантер считали, что это был «хороший срок». Что до фестиваля 1968 года, то из безнадёжного положения вышли на удивление удачно. В «Театр-Ройял» на скорую руку составили малобюджетный музыкально-театральный двойной вечер взамен «Волшебной флейты». Фарсовая одноактная опера Моцарта «Директор театра» была соединена с «Историей солдата» Стравинского, где Иегуди играл важную скрипичную партию, а дирижировал Гари Бертини. Бертини был таким приверженцем музыкальной точности, что Майкл Маклиаммор потерял самообладание и после первого дня музыкальных репетиций отказался от роли рассказчика; его заменил Барри Фостер. Публично ирландский актёр винил проблемы с катарактой, из-за которых будто бы невозможно было видеть дирижёра, но режиссёру Джону Коксу он признался, что принял ангажемент лишь ради того, чтобы похвастать, будто побывал на одной сцене с Иегуди Менухином.
Сам Иегуди находил угловатости скрипичного письма Стравинского трудными для чистой интонации. На репетиции он простодушно спросил, не следует ли ему, коль скоро солдат, раздобывший волшебную скрипку, был неотёсанным малым с грубой манерой игры, сыграть несколько нот фальшиво — нарочно? Приглушённый смех остальных музыкантов встретил этот вопрос (вспоминает Джон Кокс), и его не поощряли развивать этот образчик «действенного» исполнения. «Историю солдата» позднее перенесла на телевидение новая компания «Лондон уикенд», которая сочла её идеальной культурной визитной карточкой для открытия своей престижной серии «Субботний спецвыпуск».
В моцартовском «Der Schauspieldirektor» — «Директоре театра» — Иегуди взял на себя роль «мистера Батона, дирижёра». Он вырядился в бриджи, чулки XVIII века и убрал волосы лентой — впервые обратившись к костюмной драме со времён, когда играл музыку Паганини в «Волшебном смычке». В том фильме были видны лишь крупные планы рук Менухина; в общих же планах Стюарт Грейнджер имитировал игру под заранее записанную фонограмму. Но в Бате наконец-то состоялось профессиональное продолжение всех тех домашних представлений, которые Иегуди устраивал с сёстрами в годовщины свадьбы родителей. Режиссёром была Венди Той. Они с Дианой танцевали вместе в «Чуде» ещё в 1932 году. И не кто-нибудь, а сам дородный актёр и драматург Роберт Морли был нанят наскоро сочинить новое «либретто», в котором действие перенесено из Вены в обветшалый оперный театр провинциального курорта Бад-химмель (небесный Бат). И к великой радости Иегуди, которому жена нередко напоминала, что пожертвовала карьерой ради него, Морли изобрёл для Дианы разговорную, непоющую роль: приняв тяжёлый французский акцент по образцу популярной актрисы Ивонны Арно, она играла мадемуазель Душ, служительницу водолечебницы, которая твёрдо решила заявить о себе перед импресарио — в качестве балерины. То был подбор ролей ровно по типу, и с местью, — но пресса была в восторге. «Уэстерн дейли пресс» назвала это «самой успешной из постановок, когда-либо показанных на Батском фестивале».
Другими приманками последнего года Иегуди были труппа современного танца «Батшева» из Израиля, пианисты Клиффорд Кёрзон и Рафаэль Ороско, скрипач Игорь Ойстрах, игравший с Иегуди дуэты Бартока, и сопрано Элизабет Шварцкопф. В аббатстве прозвучала оратория «Дитя нашего времени»; её композитору, Майклу Типпетту, предстояло стать преемником Иегуди на посту директора фестиваля. (В первый год Типпетт работал в триумвирате с дирижёром Колином Дэвисом и администратором Джеком Фиппсом, но это устройство не задалось, и с 1970 года Типпетт руководил всем один, при местной административной поддержке.)
Историк фестиваля записывает, что с 1959 по 1968 год Иегуди появился в 105 концертах и исполнил 320 музыкальных и театральных номеров. По словам очевидца, администратора искусств Люка Риттнера, он покинул Бат
[Слова Люка Риттнера:] весьма драматически, произнеся крайне взволнованную речь в последний день фестиваля перед началом концерта. Это была очень горькая речь, и многие старые верные приверженцы были очень расстроены… отменяя свои абонементы. [конец слов Люка Риттнера]
Лорд Гудман сгладил всё на церемонии закрытия. Щедрость Иегуди, дипломатично сказал он, «почти беспримерна в истории музыки». Почести очень мало значат для мистера Менухина, продолжал Гудман, «но я знаю, что этот фестиваль имеет для него совершенно особое значение и значит больше, чем, быть может, что-либо иное из им созданного».
Иегуди, несомненно, был уязвлён самой манерой своего ухода, но он держал лицо и удалился с блеском, продирижировав своим оркестром (с тех пор известным как Оркестр фестиваля Менухина) на позднем вечере штраусовских вальсов и полек на фестивальном балу в Ассамблейных залах. Он вновь был в костюме, на сей раз выступая в роли самого Иоганна Штрауса-сына, со скрипкой в руке. «Я всегда хотел быть капельмейстером», — сказал он репортёру «Гардиан».
Обзор карьеры Иегуди как английского импресарио следует завершить кратким упоминанием Виндзорского фестиваля, сохудожественным руководителем которого он был четыре года, с 1969 по 1972. Мысль о ещё одном фестивале пришла от вечно оптимистичного Иэна Хантера, который заприметил Виндзорский замок, сияющий на солнце на дальнем берегу Темзы, когда ехал в Лондон из своего загородного домика в Хенли. Ненавязчивое буржуазное очарование городов-близнецов Итона и Виндзора, каждый из которых мог похвастать прелестными средневековыми часовнями, вдохновило его создать второе «дело для семьи и друзей» для Иегуди. Он заручился благословением виндзорского декана (который хотел помощи с задуманным американским турне для своего хорового капелла) и успешно выторговал дополнительную приманку — уличную пышность и церемониал, которые могли обеспечить полки королевской гвардии.
Виндзор обладал сочетанием архитектурных и исторических ассоциаций, каким Иегуди наслаждался: «Атмосфера здесь такая очень английская, а поскольку я обожаю эту страну, лучшего места для фестиваля я не мог бы найти». Ему нравился, как он выражался, «огромный размах населения — от традиционного аристократического элемента [едва прикрытый намёк на королеву, которая, к несчастью, во время фестиваля будет в Балморале] до промышленных городов Хейса и Слау». О Хейсе Иегуди уже знал, потому что там была производственная штаб-квартира его звукозаписывающей компании EMI. В Слау имелся вместительный кинотеатр «Адельфи», где позднее Диана исполнила «Карнавал животных» и сочинение, специально написанное для неё Эдвином Роксбро, «Как приятно знать мистера Лира». Иегуди объявил сцену «Адельфи» пригодной для оперной постановки, которую он держал в уме для этой поистине Севильи Домашних графств: «Кармен». Так и осталось несбывшейся мечтой.
Открытие виндзорского сезона отмечено тем, что сэр Уильям Уолтон делил пульт с Иегуди; в церемониальную музыку вошли марш Уолтона «Crown Imperial» и «Музыка для королевского фейерверка» Генделя, для которой Джоном Пайпером был придуман великолепный фейерверк. Концерты в помещении давались в зале Ватерлоо в самом Замке, в прелестной часовне Святого Георгия и в недавно построенном Театре Фаррара в Итонском колледже, где ранее в том десятилетии учились оба сына Менухина, Джерард и Джереми. В первый год Иегуди дирижировал «Дидоной и Энеем», причём его подруга Ирмгард Зеефрид играла обречённую царицу Карфагена. Уильям Манн, критик «Таймс», одобрительно сообщал, что «мистер Менухин уловил напевность музыки Пёрселла и характер струнного письма», но прибавил укоризненную сноску: «Ансамбль наверняка обретёт точность к концу недели». В те дни Итонский колледж был местом пуританским: он не предлагал в антракте ни питья, ни еды, так что первые зрители, заплатившие полную цену за менее чем час не совсем точного музицирования, можно сказать, оказались обделены. Обычная опера на последующих виндзорских фестивалях больше не появлялась. (Прошло больше десятилетия, прежде чем Иегуди снова дирижировал оперой — сначала в мюнхенском театре «Кувилье», затем в других немецких оперных театрах и под большим шатром в Гштаде.)
На следующий год, в 1970-м, суровые церковные притчи Бриттена заменили обычную оперу; в оркестровые программы Иегуди вошли «Страсти по Иоанну» Баха и мировая премьера новой симфонии, второй по счёту, британского девятнадцатилетнего композитора-вундеркинда Оливера Нассена. Он помнит эту симфонию как «экспериментальную», с её сложными многослойными фактурами и изощрённым инструментальным письмом. Он запаздывал с её сочинением и к встрече с Иегуди мог представить лишь три из четырёх задуманных частей:
[Слова Оливера Нассена:] Я ожидал, что мне дадут по рукам за нерадивую сдачу проблемной партитуры. Ничуть не бывало — он не мог быть приветливее, дал нам почувствовать себя совершенно как дома и просто попросил показать ему, как тактировать быстрые и коварные смены размера в начале партитуры. (Подозреваю, что как дирижёр он не сталкивался с этим конкретным препятствием в таком темпе, какого хотел я!) Всё очень непринуждённо, очень легко и дружелюбно — ни тени величавости или снисхождения. Это чудесное отношение сохранялось на протяжении всех репетиций. Он просил меня держаться поближе к нему на случай, если я услышу что-то, чего не услышал он (многие ли дирижёры так делают?), и поощрял меня вмешиваться сколько потребуется. Диана Менухин тоже была на редкость дружелюбна и ободряюща на генеральной репетиции в Виндзорском замке. Хотя я, должно быть, изрядно потрепал нервы всем и каждому (не в последнюю очередь потому, что музыкальный язык был не совсем тем, чего ожидали в Виндзоре), у меня нет ничего, кроме тёплых воспоминаний об этой краткой встрече с очень большим музыкантом, который вполне сознавал собственную техническую ограниченность как дирижёра и подходил к ней с полным смирением… Мою Вторую симфонию до сих пор изредка играют, и меня часто спрашивали: «Неужели Менухин и вправду дирижировал премьерой этого?» — и мне всегда отрадно бывает поведать эту небольшую историю. [конец слов Оливера Нассена]
Запад вновь встретился с Востоком с возвращением Рави Шанкара, а Америка встретилась с Европой в лице концерта для двух скрипок американского скрипача и музыковеда Стэнли Уайнера. Местная газета язвительно написала, что его финал являет «затянувшиеся отголоски отеля «Палм-Корт»». Старая приятельница семьи, принцесса Ирина Греческая, играла моцартовский Концерт для двух фортепиано ми-бемоль мажор (K. 365) со своим педагогом Джиной Бахауэр. Диана Менухин знала принцессу с тех пор, как той было тринадцать: по королевским меркам она, без сомнения, была одарённой музыкантшей, но прохладная реакция критиков намекала, что на сей раз Иегуди дал своим художественным меркам соскользнуть. В других концертах пианист Иткин Сеоу и скрипач Найджел Кеннеди появились в программе, данной молодыми солистами Школы Менухина, а в ещё одном концерте Иегуди представил Сильвию Марковичи, лауреата скрипичного конкурса, который он судил годом ранее в Румынии. В честь двухсотлетия Бетховена виолончельные сонаты исполнили Жандрон и Кентнер, а Иегуди продирижировал «Битвенной симфонией» при шумно восторженном участии военных оркестров, расквартированных в округе.
Иегуди оставался у руля ещё два виндзорских фестиваля, оба полные хороших вещей, которые незачем описывать в подробностях. В 1971 году его сын Джереми, которому тогда не было и двадцати, выступил в моцартовском Фортепианном концерте K. 449, а в следующем, 1972 году, Иегуди дирижировал «Сотворением мира» Гайдна. Но дата фестиваля, в конце сентября, оказалась слишком близка к его регулярному осеннему турне в Америке и урезала его драгоценное альпийское лето — пору, когда он ненадолго воссоединялся с семьёй, мог перезарядить батареи и разучить новый репертуар.
Он продолжал каждый август руководить скромным по размаху Гштадским фестивалем. В Швейцарии он был как дома, музицируя с друзьями, как в 1950-е годы с Пабло Казальсом в Праде. Позднее, в 1980-е, когда коммуна обзавелась большим концертным шатром, Гштадский фестиваль изрядно разросся, разветвившись в полусценическую оперу и большие симфонические концерты. Он смог наверстать то, что потерял, отказавшись от Бата, а затем от Виндзора.
Он же чувствовал себя обязанным отказаться и от своего летнего дома на греческом острове Миконос, когда в 1967 году греческая королевская семья была вынуждена уйти в изгнание: Иегуди, преданный роялист, поклялся не возвращаться в Грецию, пока не будет восстановлена демократия. Как только это случилось, в 1974 году, возможность неспешного позднелетнего отдыха на Эгейском море стала слишком заманчивой, чтобы от неё отказываться, и Иегуди, к тому времени почти шестидесятилетний, оставил всякую мысль о возвращении к роли директора фестиваля, хотя так и не утратил дара уговаривать прекрасных артистов выступать вместе с ним в памятных благотворительных гала-концертах. В 1970-е величайшее из его творений, его Школа, было прочной реальностью, и он глубоко вовлёкся в международную политику — неизбежно музыкального свойства.
Рекомендуемые записи
Бах: Бранденбургские концерты 1–6. Солисты и Оркестр Батского фестиваля, дирижёр Й. М. EMI 5 68345 2. Записано: 6–11 июля 1959 года. Это этапные записи, подробно разобранные в тексте. Другие менухинские записи Баха плодотворных дней Батского фестиваля (по-прежнему доступные в каталогах компакт-дисков) включают концерты, оркестровые сюиты и «Музыкальное приношение».
Моцарт: Концертная симфония для скрипки и альта (K. 364). Игорь Ойстрах (скрипка), Давид Ойстрах (альт). Московский филармонический оркестр, дирижёр Й. М. BBCL 4019-2. Записано: 28 сентября 1963 года. Записано Би-би-си на открытом концерте. На том же концерте в Альберт-холле Й. М. играл Концерт Бетховена под управлением Давида Ойстраха. На другой компакт-версии Концертной симфонии (EMI 7 62710 2; записана 2 июля 1962 года) Й. М. играет на альте с Рудольфом Баршаем (скрипка) и Оркестром Батского фестиваля.
Берг: Скрипичный концерт. Симфонический оркестр Би-би-си, дирижёр Пьер Булез. EMI 7 63989 2. Записано: 8 и 9 февраля 1968 года. Глубоко проникновенная запись музыки XX века, которую стоит поставить рядом с Концертом Блоха. Оба сочинения выходят на одном компакт-диске.
Гендель: Шесть сонат, ор. 1. С Джорджем Малколмом (клавесин) и Амброузом Гонтлеттом (гамба). EMI CZS 573347 2. Записано: 1967 год. Удовольствие, которое Й. М. получал от работы с первоклассными камерными музыкантами, сполна передано в этих привлекательных исполнениях.
Гендель: Десять органных концертов. Саймон Престон (орган), Оркестр фестиваля Менухина, дирижёр Й. М. Записано: 1968, 1970 годы. EMI 5 72676 2. Увлекательный проект с применением разнообразных старинных органов.
Моцарт: Фортепианный концерт ми-бемоль мажор (K. 449). Моцарт: Фортепианный концерт фа мажор (K. 459). Хефциба Менухин (фортепиано), Оркестр Батского фестиваля, дирижёр Й. М. EMI PCD 1944. Й. М. надеялся продирижировать циклом фортепианных концертов Моцарта с сестрой в качестве солистки, но, к сожалению, после 1965 года проект не был продолжен.
«Запад встречается с Востоком» № 2: Рага Пилу. Рави Шанкар и Й. М. EMI 7 49070 2. Записано в Нью-Йорке, на Генеральной Ассамблее ООН.
Глава 15. Интерлюдия. «Один день из жизни Иегуди Мошевича» (Диана Менухин)

Программка Батского фестиваля 1965 года напечатала этот сатирический опус Дианы Менухин, позднее перепечатанный в «Fiddler’s Moll».
[Слова Дианы Менухин (глава «Интерлюдия»):]
**6** утра… одиноко на вершине, в лондонском N6, начинает свой день Иегуди Мошевич. Вверх тормашками.
6.30 утра. Раздаётся первый телефонный звонок — из Москвы, где забыли (или пренебрегли) разницей во времени. Перестроив себя на нужный полюс, чтобы лучше слышать, И. Мошевич снимает трубку: Давид! Доброе утро! Ты можешь сыграть в Бате на будущей неделе? Браво! Двойной Бах вместе. Хорошо — и давай сыграем ещё моцартовскую Concertante. Ты хочешь партию альта или скрипки? Неважно, решим в самый день. И двойной Вивальди тоже сыграем, и дуэты Шпора, и дуэты Бартока — на бис. Программа очень длинная? В Индии концерты идут до рассвета… очень полезно для западной публики… испытание на выносливость, привет Тамаре, до свидания.
7 утра. Телефон: Алоизиус Крумпелштейн из Агамемнона, штат Нью-Йорк. Помнит ли И. Мошевич своё приглашение на Батфест 196-го года? Чтобы исполнить его эксклюзивный вокальный цикл ранних поселенцев Аллеганских гор? И. М. О! А! Разумеется! Вы говорите, они на диалекте и по большей части порнографического содержания? Совершенно не беда. Шансы, что лорд-камергер окажется знатоком горского диалекта семнадцатого века, весьма невелики. То же, кстати, касается и публики. Восхитительная программа. Увидимся пятнадцатого. До свидания, мистер Коркелберг.
7.30 утра. Завтрак: чай Hagebutten; Birchermuesli; Echtesjungfraubienenhonig; Heiligesparkassebrot. (За переводом обращаться в клинику Бирхера, Цюрих, тел. 425262, 10 линий.)
7.32 утра. Звонок из дирекции Батфеста, Лондон. Джордж? Тебе кажется, что сорок три солиста для фестиваля многовато? Вздор. Кстати, ты обрадуешься: Ойстрах может приехать. Он звонил сегодня утром, и Алоизиус Канкельшпиль тоже, так что выходит сорок пять. Всё прекрасно. К тому же я сыграю бесплатно. Не помещаются все в десять дней? Знаешь что: я вовсе не буду выступать, и это высвободит двадцать мест. Уверен, Иэн согласится. До свидания.
7.40 утра. Снова к остывшему завтраку.
7.42 — 9.42 утра. Телефонные звонки из Сиднея, Хорнси, Монтевидео, Аньера и Порт-Элизабет.
10 утра. Застывший завтрак брошен ради занятий.
12 дня. Обезумевшая секретарша, подкреплённая женой, заглядывают в дверь. Дирекция Батфеста в панике. Иэн Х. на проводе из Бориобулы-Гха (Независимая Восточно-Западная Африка): в самом ли деле И. М. намерен отказаться от своих исполнений Бетховена, Баха, Бартока, Брамса и Берга, чтобы уступить место квартету Улан-Баторских коллективов и постановке «Баллады Редингской тюрьмы» силами драмкружка воспитанников исправительной колонии? Слушай, Й., ничего не предпринимай до моего возвращения. Мне осталось посетить ещё одно место в джунглях, где племя каннибалов играет на ксилофоне, целиком собранном из костей миссионеров. До свидания.
1 — 2.30 дня. Обед сырого свойства, затянувшийся из-за диктовки статьи «О том, как легко устроить фестиваль» голодной секретарше.
3 — 5 дня. Глубокий сон на полу, расчищенном для этой цели от фанатских писем, любовных посланий из Германии, набитых засушенными цветами, шести видов экспериментальных подбородников, концертного расписания до 1975 года и части десятитомного трактата «La musique, a-t-elle de l’avenir?» Ашиля Андерматта, изданного в Баньоль-сюр-л’Орм, к которому И. М. обещал предисловие в 10 000 слов для английского издания, выходящего в будущем месяце.
5.02 дня. Прослушивает пятилетнего скрипача афро-патагонских родителей (прислан Хеп [Хефцибой]).
6.02 дня. Прощается с пятилетним скрипачом афро-патагонских родителей, дав ему урок, как держать скрипку, и посоветовав заняться флейтой.
6.03 дня. Обнаруживает шестерых, дожидающихся с 5.05 дня, и разом сгоняет всех в библиотеку, чтобы сэкономить время. После десяти минут общей беседы выясняет, что это, по отдельности: человек со смещённым позвоночным диском, желающий узнать о йоге; Цыганский Король из Ромфорда (прислан Хеп); человек с телеканала ATV, ждущий, чтобы сделать сюжет под названием «Куда идёт сериализм?»; такой же — с третьей программы Би-би-си, чтобы записать «Ave Maria» Гуно и «Goodbye» Тости; министр по бакалее и искусствам — обсудить супермаркетную музыку для нового города Элизиум (прислан Хеп); и водопроводчик, последние двадцать минут безуспешно пытающийся пробраться на кухню, чтобы починить кран горячей воды.
6.15 дня. Приносит скрипку и разделывается со всем этим к 6.30 дня, после чего встаёт на голову.
7.00 дня. Спускается с головы, полной новых идей, и принимается набрасывать первые десять их страниц, одновременно отвечая Иэну Х. по телефону. Нет, никак не может играть за наивысший гонорар, когда-либо уплаченный на фестивале «Бразилиа», но что если вместо этого приятный благотворительный концерт для Ассоциации пота и почвы на стадионе Харрингей? Деньги? О, они всегда откуда-нибудь возьмутся. Позвоню тебе завтра. Что, ложишься в больницу с язвой на ближайшие шесть недель? Ужасно жаль. Пришлю тебе моё средство из дождевых червей — безотказное. Дорогой Джордж, ума не приложу, как ты их нажил.
7.30 дня. Встречает секретаршу, бредущую домой после десятичасового рабочего дня. Лучезарно подписывает пятьдесят писем прямо на лестнице и диктует ещё сорок четыре.
9.00 вечера. Выпускает секретаршу, посоветовав ей глубоко дышать во время печати.
9.02 вечера. Ест ужин из крупы и ганского мёда (прислан Хеп), дожидавшийся с 8 вечера.
9.05 вечера. Разучивает две сольные сонаты Баха, пьесу для скрипки и носовой флейты, сочинённую племянницей Сукарно, и недавно откопанный концерт Паганини под названием «Vesuvio! E vietato fumare».
11.05 вечера. Узнаёт жену по дороге в спальню и решает на этом остановиться.
11.30 вечера. Ложится в постель и принимается за наброски упражнений на коленях для детей музыкальной школы, чтобы укрепить их октавные пассажи, каковые перепутываются с гранками статьи под названием «Орнитологические бордели» (с подзаголовком «Батарейные куры: протест»). Засыпает, улыбаясь.
1.05 ночи. Жена снимает очки с носа И. М. и гасит свет.
[конец слов Дианы Менухин]
Глава 16. Школа — утопия в Сток-д’Абернон

1955–1959: недовольство уровнем преподавания скрипки; 1962: визит в Центральную школу для юных музыкантов в Москве; 1963: сентябрь — Школа Иегуди Менухина открывается в Лондоне; 1964: Школа переезжает в Сток-д’Абернон; осень: в мастер-класс на канале BBC2 входит урок с семилетним Найджелом Кеннеди; 1965: первые оркестровые концерты; 1969: выходит книга «Дом музыки Менухина»; 1970–2000: дальнейшее развитие.
Иегуди жил в Лондоне меньше трёх лет, когда в 1963 году положил начало тому, что стало самым долговечным его вкладом в музыкальную жизнь, — международной школе, носящей его имя. Он начал давать уроки скрипки в академии Нади Буланже в Фонтенбло ещё в 1954 году, но ни в одном из его сочинений и газетных интервью сороковых и пятидесятых годов нет ни малейшего упоминания о замысле создать постоянное учреждение, посвящённое обучению одарённых детей; сама идея основания такой школы, кажется, родилась как прямое следствие поездки в Москву, которую он совершил в 1962 году. Правда, кое-какие предвестия того, что преподавание станет одной из главных его забот, всё же были. Он начал говорить о падении образовательных стандартов после того, как в 1955 году поработал в жюри международного конкурса имени королевы Елизаветы Бельгийской. (Один из финалистов, Альберто Лизи из Аргентины, уговорил Иегуди взять его в ученики — первого в его жизни.) Четыре года спустя, вскоре после того как он возглавил скрипичный конкурс на Батском фестивале, он дал интервью Джею Харрисону для «Нью-Йорк геральд трибюн»:
[Слова Менухина (интервью Джею Харрисону, «Нью-Йорк геральд трибюн»):] Отраднейший знак в сегодняшнем скрипичном мире — видеть, как такие люди, как Хейфец и я, идут преподавать. [Хейфец снял для американского телевидения повлиявшую на многих серию мастер-классов.] Чрезвычайно важно, опираясь на собственный опыт, передать его молодым — тем более что преподавание скрипки сейчас ведётся на очень низком уровне [курсив автора]. Игра на скрипке — искусство, требующее постоянного соприкосновения и общения между учеником и мастером. Оно сродни тем эпохам, когда ремёсла передавались от старшего поколения к младшему, когда мастер запечатлевал свой стиль на своих последователях. Теперь мы уже не надеемся, что ученик станет в точности повторять нас. Мы, учителя, стараемся, чтобы каждый ученик выразил собственную личность. Именно это музыке и нужно… Обучение скрипке требует крайней чуткости. Небрежный учитель попросту не способен передать саму суть скрипичной игры. Я понимаю, почему большинство молодых людей хотят учиться на инструментах более лёгких, чем скрипка, и почему поэтому исполнителей не хватает. Причина в том, что скрипку преподают так плохо и так безответственно. Это на нас, исполнителях, лежит долг распространять наши знания, нашу дисциплину: если у нас будут ученики, то усвоенное нами сможет как следует передаваться дальше. А ведь большинство из нас, исполнителей, знает немало. [конец слов Менухина]
Иегуди, похоже, нащупывает здесь вывод, ставший затем одним из руководящих принципов его школы, — что самое важное, чему можно научить одарённого ученика, это как учиться:
[Слова Менухина:] Как ни важен учитель, большую часть того, что нужно знать скрипачу, он открывает для себя сам. Верно, известной технике вас можно обучить, хотя и не в той мере, как на других инструментах; но, по сути, скрипка не из тех вещей, для которых можно установить свод правил. [конец слов Менухина]
В этом месте интервью Иегуди позволил себе шутливое сравнение, объяснившее сенсационный заголовок статьи: «Иегуди Менухин заявляет, что скрипка — женщина». Скрипка, пояснил он, — ускользающая тайна. «Рояль — инструмент мужской, его можно покорить, подчинить, как мужчину. А скрипке нужно терпение, тонкость — то самое, что нужно, чтобы завоевать женщину». Чтобы хорошо играть на скрипке, продолжал он,
[Слова Менухина:] нужно провести бессчётные часы в одиночестве, ибо упражнение — работа уединённая… приходится идти в одиночку, порой чуть ли не с детсадовского возраста. И к тому же я не думаю, что можно стать скрипачом, если этот дар не рождён в тебе, — да и тогда нужен один из тех немногих подходящих учителей, что сумеют его развить. Что до меня, я никогда не терял из виду свой рост — от вундеркинда к художнику. Развитие, конечно, идёт не по прямой линии: оно колеблется. Самыми несчастными были для меня те дни, когда что-то, чего я хотел добиться, от меня ускользало, когда я не мог воплотить задуманное. Но есть и чудесные поры открытия и утешения, когда весь мир вдруг раскрывается, и то, над чем ты бился, — быть может, лишь крохотная фраза, — в единый миг проясняется. Именно в такие мгновения всё это кажется небессмысленным, и весь неимоверный труд скрипичной игры забывается. Вдруг понимаешь, что это одно из самых драгоценных дел, которым можно посвятить свою жизнь. [конец слов Менухина]
Плачевное состояние современного скрипичного преподавания и собственные переживания в бытность мальчиком-вундеркиндом явно давали ему пищу для размышлений. Другое интервью, данное тремя годами позже, свидетельствует, что он обрёл внутреннюю силу, необходимую для того, чтобы взяться за грандиозный замысел основания новой школы. Во время гастролей по Австралии в 1962 году Иегуди встретился с журналистом Аланом Мойлом, который впервые брал у него интервью ещё в 1935 году. Мойл отметил, что Иегуди, которому теперь исполнилось сорок шесть, для чтения надел очки:
[Слова Алана Мойла:] Я вглядывался в этого мальчика, ставшего великим мастером… широкогрудый, в синем свитере с короткими рукавами, потёртых брюках, красных носках, с рыжими волосами на стройном, но мускулистом теле, с резко очерченной выпуклостью лба и выступающими надбровьями. Лицо чуткое, спокойное, вдумчивое, участливое. По существу, за эти годы Иегуди не так уж переменился; и всё же переменился — исчезла та нерешительность, что отличала прежние дни, а вокруг рта появились следы борьбы, хотя он и не утратил своей весёлости, своего частого смеха. Годы уносились прочь… Я вспомнил, как однажды он рассказал мне о своих теориях вибрации — теориях, которые он выработал вместе со своим старым другом Альбертом Эйнштейном. [конец слов Алана Мойла]
Из своих папок Мойл извлёк образчик философствования Иегуди в девятнадцать лет:
[Слова Менухина (1935):] У меня есть теория о музыке и жизни… Я вижу вокруг себя всюду вибрацию, вибрацию, вибрацию… в звуке, разумеется; в музыке — неизбежно; но также и во всём, что пульсирует, растёт и черпает жизнь из стихий… Среди людей, которых я знаю близко, те, у кого больше творческих способностей, словно бы работают на более высокой частоте вибрации. Они чувствительнее. Струна «ми» вибрирует в тысячу раз выше, чем «соль». У меня редко рвалась струна «соль». А всё потому, что струну «ми» приходится натягивать так туго, чтобы дать те вибрации, которые нужны для нот, доступных только ей. [конец слов Менухина]
Иегуди внимательно вслушивался в слова, которые произнёс четверть века назад.
[Слова Менухина:] Разумеется, я и теперь, спустя столько лет, думаю, что жизнь строится вокруг вибрации. Периодическая вибрация лежит в основе всякой жизни, всякой мысли, всякого общения, всякой музыки. [конец слов Менухина]
Мойл напомнил ему, что в 1935 году он признался, что теряет за каждый концерт до полутора фунтов веса: «Я играю в бане собственного пота, — сказал ему тогда Иегуди. — За выступление мне нужно сменить одежду по меньшей мере дважды». Наливая себе стакан минеральной воды «Виши», Иегуди сказал, что теперь потеет во время концертов гораздо меньше, чем в прежние годы:
[Слова Менухина:] Я стал увереннее, я по-прежнему чувствую музыку остро, но усилие даётся легче. Меня меньше заботит техника, подача. Я могу сказать больше, потому что механика игры стала более автоматической. Когда я впервые заговорил с вами о вибрации, это была любопытная, беспокойная, ищущая пора моей жизни. Чуть позже, в Новой Зеландии, я попытался свести проблему человеческого развития к виду диаграммы. Я начертил схему эволюции человечества — своего рода спираль достижений; я начал постигать принцип замысла во всех вещах. [конец слов Менухина]
И вот мы оказываемся лицом к лицу с той уверенной в себе личностью, какой стал Иегуди к сорока годам:
[Слова Менухина:] Думаю, сегодня [мы] развиваемся в сторону лучшего понимания, несмотря на все международные потрясения. В том, как люди живут, в самой жизни стало больше точности. И в моей жизни, безусловно, стало больше точности. Мне кажется, я понимаю… нечто из тех сил, что стоят за мною и проходят сквозь меня, когда я играю. Я всегда был искателем, ищущим; я и теперь ищу и стремлюсь; но… с большим порядком и научным смыслом в этих поисках. Я нахожу теперь в жизни много счастья. Я нашёл лучшее равновесие между теорией и практикой… И, конечно, я узнал больше о музыке. Я встречал других композиторов. Раскрылись более широкие горизонты понимания, потому что меня глубже допустили в умы других людей, творящих музыку. Для меня как интерпретатора это было бесценно и восхитительно. [конец слов Менухина]
Иегуди, кажется, безмолвно признаёт здесь, что музицирование с участниками его Батского фестивального оркестра — прежде всего с Робертом Мастерсом — было для его развития как музыканта не менее важным, чем военные поездки по госпиталям для его становления как человека. К ноябрю 1962 года его слава в Британии приближалась к своему зениту. На лондонском концерте в том месяце Королевское филармоническое общество вручило ему свою престижнейшую Золотую медаль. За без малого столетие он был лишь пятым скрипачом, удостоенным её, и первым почти за шестьдесят лет: прочими были Иоахим, Изаи, Кубелик и — последним, ещё в 1904 году, — Крейслер. «Таймс» отмечала, что Менухин завоевал «совершенно особое место в сердцах британских любителей музыки». И всё же сопровождавшая заметку рецензия на концерт начиналась с нотки критики:
[Слова рецензента «Таймс»:] Безупречная техника — не из тех даров, за которые мистера Менухина столь высоко ценят… но что не может не найти отклика ни у одного музыкального человека, так это сама щедрость, с какой мистер Менухин отдаёт себя музыке, которую играет, отождествляя себя с каждой фразой и налагая на неё печать своей неповторимой теплоты и напряжённости. [конец слов рецензента «Таймс»]
На следующий день он вылетел в Москву в сопровождении Дианы, Хефцибы и своего импресарио Иэна Хантера. (После восьми лет нескончаемых пароходных и железнодорожных путешествий перелёты наконец вновь стали предпочтительным способом передвижения — на коммерческих авиалиниях уже давно установили радарное оборудование.) Хантер помнит, как вёз с собой запасы оксфордского мармелада «Куперс», чтобы скрасить кошмар русской еды. Первое концертное турне Иегуди по России после короткой экспедиции 1945 года оказалось изнурительным и охватило Киев, Львов и Минск, а также обычные площадки в Москве и Ленинграде. В какой-то момент они проехали через город Гомель, родину отца Иегуди. Туда, как полагается, была отправлена телеграмма. Ещё одним пунктом стала Одесса, родной город Натана Мильштейна и Давида Ойстраха; когда после концерта публика набилась в артистическую Иегуди, люди требовали не автографов, а подробностей о штрихах и аппликатуре. Остроумный рассказ Дианы Менухин об этом турне часто язвителен насчёт неумелости советского концертного агентства «Госконцерт», но ценен описанием московской Центральной школы для юных музыкантов, которая, по позднейшим словам Иегуди, и вдохновила его основать собственную школу. «И весьма кстати, — писала Диана, видевшая всё сквозь призму собственной выучки в русском балете, — эта школа
[Слова Дианы Менухин:] была устроена в точности по образцу царской балетной школы Мариинского театра, где ученики получали и общее, и музыкальное образование под одной крышей, — система, в которой Иегуди давно распознал причину, по которой русские выходят на вершину почти всех международных конкурсов. Однако то утро, что мы там провели, было пронизано веянием обезличенности и муштры, и это тревожило. Милые маленькие чудовища четырёх, пяти или шести лет, с косичками, приколотыми на макушке, лихо продирались сквозь Шопена, Листа и всех эффектных композиторов с хладнокровным умением, разом восхитительным и пугающим. Позже мы слышали ребят постарше, дошедших до более серьёзных, но всё же эффектных вещей, — они демонстрировали свою выучку с таким мастерством и совершенством исполнения, что тоже оставляли слушателя в недоумении. Особенно озадачивало странное сокрытие всех имён — как исполнителя, так и, что примечательнее всего, учителя. Это были одарённые и хорошо отлаженные машины, часть организации и собственности государства, предназначенная для внутреннего потребления и для вывоза. Хефциба хранила молчание; Иегуди, очевидно, лишь пуще прежнего преисполнился решимости принести на Запад свою собственную версию такого обучения. [конец слов Дианы Менухин]
Этот визит, быть может, и вдохновил Иегуди, но он же помог определить, чего он делать не хотел. Он подумывал объединить силы в Лондоне с внушительной фигурой доктора Рут Рэйлтон, которая с 1948 года в одиночку добилась огромного успеха с Национальным молодёжным оркестром Великобритании. Годом ранее, в 1961-м, он присутствовал на дне репетиций этого оркестра, а затем учредил комитет по планированию. «У нас было множество собраний в его доме в Хайгейте, — писала Рут Рэйлтон в своих мемуарах. —
[Слова Рут Рэйлтон:] Тонкости английской образовательной системы, особенно в том, что касается школ-пансионов, были для него совершенной загадкой. Всё, чего он хотел, — это здание, полное восьмилетних скрипачей. В 1962 году он попросил у нашего Совета двух человек в совместный комитет. [конец слов Рут Рэйлтон]
Переговоры ни к чему не привели. В конце года «Дейли телеграф» напечатала сообщение о «новой лондонской младшей музыкальной школе, задуманной Иегуди Менухиным и Рут Рэйлтон», но истинной совместимости между целями двух столь сильных личностей не было. Национальный молодёжный оркестр, участникам которого было от двенадцати до восемнадцати лет, собирался лишь трижды в год и уже располагал изощрённой педагогической структурой; Иегуди же хотел круглогодичную школу с постоянным преподавательским составом — как учебным, так и музыкальным — и с куда более юным набором. Он походил на иезуитов: он хотел брать их молодыми. Отношения испортились, когда доктора Рэйлтон не поставили в известность о том, что малолетних детей из новой школы поселят в том же жилье, которым пользовалась горстка пансионеров молодёжного оркестра в Принсес-Корте — общежитии Образовательного фонда искусств в Южном Кенсингтоне. Летом 1963 года она вернулась с изнурительного гастрольного тура оркестра по Польше и обнаружила прибитую к парадной двери блестящую латунную табличку: «ШКОЛА ИЕГУДИ МЕНУХИНА». Иегуди сделал решительный шаг.
Он был далеко не готов, но, опираясь на круг состоятельных и влиятельных друзей, решил действовать в одиночку. Он открыто заявил о своей позиции в статье для «Санди телеграф». Струнники, объявил он, — вид, которому грозит вымирание:
[Слова Менухина («Санди телеграф»):] Подобно тому как сэр Джулиан Хаксли так глубоко озабочен сохранением дикой природы… так и я чувствую, что игре на струнных нужна сильная поддержка, дабы уберечь наш вид от вымирания, которое едва не постигло наших предшественников и вдохновляющих собратьев-скрипачей — цыган Восточной Европы. [конец слов Менухина]
Неисправимый оптимист, он утверждал, что Англия —
[Слова Менухина:] из всех стран вероятнее всего одарит мир великими скрипачами. Стилистически никто не сравнится с её лучшими камерными ансамблями — такими как «Лондонские моцартовские исполнители» или мой собственный небольшой Батский оркестр. Единственный недостаток в том, что учитель, сколь бы хорош он ни был, стеснён, ибо получает своих учеников уже слишком взрослыми — и умственно, и физически — для обучения на инструменте, чья громадная сложность, почти как в балете, требует раннего начала. [конец слов Менухина]
Несмотря на враждебное свидетельство Дианы об умерщвляющей регламентации, он утверждал, что его вдохновил пример московской Центральной музыкальной школы. Когда он впервые посетил её, сразу после войны, там было лишь двадцать учеников;
[Слова Менухина:] теперь же она огромна, у неё два здания: одно, где дети занимаются, другое, где они живут, — около сотни из них пансионеры. Это самое светлое, самое весёлое место, какое я видел в России. Атмосфера совершенно счастливая; и всё же, когда дети играют, их самообладание поразительно. Вот только зачем они играют такие старомодные пьесы! — но это часть того викторианского мира чопорности, в котором заперта столь большая часть России; быть может, мы сумеем помочь высвободить их фантазию. Мы же, в свою очередь, должны перенять их приёмы группового обучения и их необычайную способность к прилежанию. [конец слов Менухина]
Такие лестные отзывы должны были найти отклик в воображении публики: в начале шестидесятых Советский Союз был на вершине своего могущества и престижа. Русские обгоняли американцев в космической гонке и недавно пригрозили им ракетным ударом с баз на Кубе, менее чем в ста милях от американского побережья. Их исполнители тоже были выдающимися — прежде всего Эмиль Гилельс и Святослав Рихтер среди пианистов, скрипач Давид Ойстрах и виолончелист Мстислав Ростропович. В апреле 1963 года ученик Иегуди Альберто Лизи и его старый друг Марсель Газель, преподававший фортепиано в консерватории Гента в родной ему Бельгии, были отправлены в Москву, чтобы посмотреть, чему ещё можно поучиться у русских.
Предлагая отдельное учебное заведение для талантливых юнцов, Иегуди с готовностью намекал, что идёт по стопам Москвы, но у него не было ни малейшего желания создавать машину по производству виртуозов. Его чутьё — а Диана уверяет, что им всегда правили внутренние ощущения — влекло к общине куда меньшей и мягче, где большинство учеников были бы будущими струнниками, предпочтительно начинающими в восемь лет, чтобы их можно было как следует обучать с самого начала их музыкальной жизни. Все они, в рамках музыкального образования, изучали бы и фортепиано. «Таймс» напечатала письмо, в котором он приглашал выдвигать одарённых семилеток. Позже он позвонил выдающемуся скрипачу Фредерику Гринке, профессору Королевской академии музыки, и попросил рекомендаций. Всё для нового заведения готово, шутливо сказал ему Иегуди, вот только он забыл набрать учеников. Гринке не только помог, но и вошёл в преподавательский состав. Замысел Иегуди захватил воображение прозорливого педагога по имени Грейс Коун, и она предложила ему временно разделить помещение, которое приобрела для своего Образовательного фонда искусств, уже дававшего специальное образование одарённым детям в области балета и драмы. «У нас было чрево, чтобы расти», — писал Иегуди. Среди любящих музыку именитых особ в его Комитете музыкальной академии были маркиза Чолмонделей, леди Фермой, сэр Мики Секерс, графиня Стаффорд, лорд Моттистоун, мистер Пол Пейджет и многие другие друзья; деньги и добрые советы потекли рекой, и в сентябре Школа отворила свои двери.
Снимок, сделанный в первый день, показывает Иегуди на парадном крыльце в окружении всего пятнадцати учеников и почти такого же числа сотрудников. Сразу за ним в группе — Марсель Газель, профессор фортепиано и первый музыкальный руководитель школы. В внушительную фалангу педагогов входили виолончелисты Морис Жандрон и Кристофер Бантинг; Лайонел Тертис, величайший английский альтист; клавесинист Джордж Малколм, любимый джазовый клавишник Иегуди; и скрипачи Роберт Мастерс и Альберто Лизи. Среди детей был и сын Иегуди Джереми, тогда двенадцатилетний. (Джереми ушёл, не проучившись и года, чтобы учиться в Итонском колледже, — но лишь на несколько триместров, после чего снова уехал заниматься с Надей Буланже в Париж.) Общеобразовательные уроки проходили в классах Фонда близ Пикадилли. Музыкальные занятия давались в арендованных комнатах старой гостиницы «Принц Уэльский» (ныне снесённой), где у некоторых учеников были и спальни. Пианист Ронан Мэгилл, один из первых учеников Марселя Газеля по фортепиано, вспоминает, сколько счастливых часов провёл, курсируя между корпусами в школьном микроавтобусе. С самого начала Иегуди настаивал на здоровом питании и физических упражнениях для своих учеников. Мэгилл, тогда девятилетний, ещё не вошедший в отрочество, вспоминает, как одна из старших девочек, Мэри Ид, надевала танцевальные лосины перед занятием йогой. В первом бюллетене школы отмечалось, что в июле 1964 года «мистер Айенгар, выдающийся учитель йоги из Индии, трижды навестил Школу и провёл с детьми занятия». (Много лет спустя Иегуди поощрял и практику тайцзи.)
Совместное пользование помещениями и оборудованием с другой организацией никак не могло стать удовлетворительным решением в долгосрочной перспективе, и через год Школа перебралась в своё нынешнее пристанище — большой викторианский особняк с щипцовой крышей и надворными постройками, стоящий на пятнадцати акрах холмистого лесопарка примерно в двадцати пяти милях к юго-западу от Лондона, близ деревни Сток-д’Абернон. Иегуди отвёз осмотреть его один из помощников, узнавший, что усадьба выставлена на продажу, — прежде она служила центром подготовки управленцев. Унаследованное от матери чутьё на быстрые решения в делах с недвижимостью не подвело его: он приобрёл превосходный участок, ценность которого могла только возрасти, когда двадцать один год спустя бетонная полоса кольцевой автодороги M25 вокруг Лондона протянулась вдоль северной границы поместья. Непрестанный рёв автострады досаждает и по сей день, особенно когда ветер дует с севера, но сообщение со столицей и её аэропортами благодаря этому, несомненно, улучшилось. Была оформлена ипотека в Швейцарско-израильском банке, а несколько лет спустя право собственности выкупили за 50 000 фунтов на средства, собранные отчасти в виде частных пожертвований и взносов благотворительных фондов, отчасти же с выручки от аукциона работ, предоставленных такими друзьями, как Джейкоб Эпстайн, Элизабет Фринк, Оскар Кокошка и Генри Мур; остаток ипотеки, по сообщениям, был «почти погашен» семь лет спустя.
Первым директором школы Иегуди нашёл родственную душу — человека своего поколения. Энтони Брэкенбери родился парой лет позже него, в 1918 году. Во время Второй мировой войны он был отказником по убеждениям. Затем он какое-то время преподавал классические языки в Брайанстоне и два года заведовал старшими классами в одной лондонской общеобразовательной школе, прежде чем Иегуди выбрал его, привлечённый (как он писал позднее) «неким качеством творческого тепла». Это тепло Брэкенбери передавал Школе целое десятилетие, пока проблемы с сердцем не вынудили его рано уйти на покой. По словам коллеги-учителя Питера Норриса, Тони Брэкенбери был идеальным человеком для того, чтобы лепить международную школу:
[Слова Питера Норриса:] Со своей прозорливостью и силой характера он умел удерживать и сводить воедино все разрозненные составляющие — разные национальности, темпераменты, возрасты и взгляды. С самого начала он твёрдо отказывался позволить школе стать той теплицей, какой она так легко могла бы сделаться. [конец слов Питера Норриса]
«Он верил в то, что надо быть в соприкосновении с каждым, — писал другой учитель, — и потому
[Слова учителя школы:] до завтрака он приветствовал каждого ученика по отдельности у своей парадной двери. На утренних собраниях он подбирал чтения с духовными и философскими идеями, за которыми следовало несколько минут тишины для раздумья… Он преподавал во всех возрастных группах, ежедневно обедал вместе со всеми, а по воскресным вечерам проводил неформальную встречу с сотрудниками и учениками. [конец слов учителя школы]
Такую самоотдачу вправе ожидать от любого заботливого директора, но у Брэкенбери были и другие свойства, которые должны были особенно расположить к нему Иегуди. Он завёл собственную компостную кучу, разводил кур, которые бродили по всей территории, поощрял содержание мелких питомцев и выделял детям и сотрудникам небольшие участки земли, чтобы каждый возделывал свой. Он также завёл и опекал ослицу по имени Пейшенс, которая пятнадцать лет служила забавой для младших детей. Проспект школы разъяснял установку её директора: «Образ, которым мы руководствуемся, — это разросшаяся семья, так чтобы повседневная жизнь и работа заведения делились между старыми и молодыми». Не было ни старост, ни школьной формы: единственная единообразность, какую поощряли, касалась ухода за музыкальными инструментами.
Школа Менухина сразу же стала любимицей прессы. Особое обращение с одарёнными детьми давало хороший сюжет в то время, когда государственная политика при новом лейбористском правительстве, пришедшем к власти вскоре после открытия Школы, двигалась в противоположном направлении — к общеобразовательным школам единого типа. А Иегуди всегда был хорош на поэтичную звучную фразу. Он обаятельно, хоть и несколько туманно, говорил о «драгоценном чувстве тайны, любопытства и восторга, [что] дремлет в каждом ребёнке». Но, впадая в лирику по поводу достоинств ранней специализации для музыкально одарённых юнцов, он порой опасно давал волю языку. «Музыка — это образ жизни, — объявил он в предисловии к книге о Школе, —
[Слова Менухина (предисловие к книге о Школе):] часто нешаблонный, нонконформистский, это выражение того, чем существо является в глубине сердца, и его музыка открывает слушателю то, чем сам этот слушатель является для себя в глубине сердца. Музыка — обнажённое сердце, обнажённая душа, обнажённый разум, даже — некий рентген, что просвечивает все внешние слои, кожи и оболочки. Быть может, то явление, столь дорогое моему сердцу, — необученный цыганский скрипач — ближе всего подходит к тому, чтобы выразить этот образ жизни в его дикой вольности. [конец слов Менухина]
К счастью, в большинстве экспромтов Иегуди был заложен здравый смысл.
Члены королевской семьи проявляли живой интерес к его делу. За принцессой Мариной последовала королева-мать, а затем принц Чарльз, который однажды утром заглянул на вертолёте. Вскоре покровительницей Школы стала любящая музыку герцогиня Кентская. Учителя, теоретики, журналисты и создатели документальных фильмов были частыми гостями, и уже в первый семестр в новом здании, осенью 1964 года, ученики школы появились на новом телеканале Би-би-си — BBC2: в одном из первых транслировавшихся мастер-классов Иегуди занимался с застенчивым семилетним мальчуганом по имени Найджел Кеннеди. А в 1969 году вышел портрет Школы в виде обильно иллюстрированной книги «Дом музыки Менухина», написанной композитором Эриком Фенби. Он и сам был в известной мере знаменитостью, потому что его рассказ о работе с Делиусом в тридцатые годы только что превратился в превосходный фильм Би-би-си режиссёра Кена Расселла. Фенби провёл несколько дней, наблюдая за жизнью Школы. Тогда в ней проживало тридцать шесть детей, в возрасте от семи лет до нескольких шестнадцатилетних, готовившихся к экзаменам по английскому и французскому языкам. Фенби уехал глубоко впечатлённым: «Четыре расписания работали одновременно, обслуживая разные ступени их продвижения. Общее впечатление — необычайная свобода внутри дисциплины, принятой всеми во взаимном согласии». Самые младшие ученики, отнесённые к разрядам «C» и «D», занимались уроками, пока старшие упражнялись на инструментах, обычно под присмотром взрослого. В середине утра делался перерыв, когда мистер Брэкенбери выводил разряды «A» и «B» на «физическую разминку», заставляя их тянуть руки к небу и делать «глубокие вдохи суррейского воздуха». Затем классы менялись; похожий порядок действовал и после полудня, так что каждый день набиралось не менее четырёх часов упражнений и индивидуальных музыкальных занятий вперемежку с пятью сорокаминутными периодами общеобразовательной учёбы.
Круг предлагаемых предметов был ограничен, пока расширение Школы в семидесятые годы не позволило нанять больше преподавателей. Из числа детей составлялись камерные ансамбли, а вскоре образовался и оркестр; в первые годы он был несколько перегружен скрипками. Дважды в неделю проходили хоровые спевки, а сотрудники и именитые гости — такие как квартет «Аллегри», Владо Перлемютер и Рави Шанкар — регулярно давали концерты. Ощущение международного сообщества подкреплялось присутствием среди кухонного и уборочного персонала полудюжины помощниц-иностранок, живших по обмену. После обеда («вдоволь салатов и чёрного хлеба, свежие фрукты и сыр… считается, что переработанные и консервированные продукты не годятся») всем без исключения полагался обязательный двадцатиминутный отдых на кроватях. Живопись преподавала художница Мэри Федден, которую в 1970 году сменила Джейн Хоар. Среди хобби под присмотром, которыми занимались в ранние годы, были шитьё платьев, шахматы и шотландские танцы. Не такая уж это причуда — вообразить, как духи Моше и Маруты Менухиных парят над полями Сток-д’Абернон.
«Это не школа для лёгкой жизни», — писал Эрик Фенби. Групповые занятия начинались каждое утро в семь часов, а порой и раньше для разрядов «A» и «B», когда, как считалось, детский ум особенно восприимчив. Дозавтраковые уроки посвящались общей музыкальной грамоте и включали проверку слуха, музыкальные диктанты, обучение распознаванию звучаний аккордов, определение тональных модуляций и тому подобное — всё это было призвано сделать детей музыкально грамотными в раннем возрасте. Фенби от всего сердца одобрял настойчивость Менухина в том, чтобы все ученики осваивали систему определения нот, известную как сольфеджио. Надя Буланже и не стала бы учить без него. Её регулярные визиты, обычно на несколько дней, производили глубокое впечатление. «Её уроки совершенно самобытны, — рассказывали Фенби ученики, —
[Слова учеников школы:] непохожи на другие и полны неожиданностей. Она цитирует Валери и обращается к живописи и философии. Но главное — она показывает, как сосредоточить своё глубочайшее внимание на музыке и как пробудить в других отклик, схожий с тем, что чувствуешь сам, когда играешь. [конец слов учеников школы]
Ещё одним лицом, памятным по парижскому отрочеству Иегуди, был престарелый пианист Марсель Чампи, учивший Хефцибу и Ялту в Париже в тридцатые годы и рекомендовавший своего юного ученика Марселя Газеля в постоянные аккомпаниаторы Иегуди; его назначили заведующим фортепианным отделением Школы. Газель женился на скрипачке Жаклин Саломон, с которой Иегуди тридцатью годами раньше регулярно играл квартеты в Виль-д’Авре. Она тоже вошла в состав преподавателей и оставалась в Школе ещё десятилетие после того, как её муж умер от рака в 1969 году. Там же преподавала и другая ученица Энеску — Хелен Даулинг. Окружая себя людьми из своего музыкального детства, Иегуди воссоздавал атмосферу счастливейших дней своей жизни. Была возрождена даже семейная традиция ставить спектакли: в ранние школьные постановки, обычно устраивавшиеся в конце летнего триместра, входили «Кавказский меловой круг», «Как важно быть серьёзным» и «Алиса в Стране чудес».
Школа была задумана так, чтобы действовать и без Иегуди. Он был членом её руководящего органа, но в остальном числился попросту приходящим преподавателем. Однако его влияние невозможно было не заметить; он никогда не был просто номинальной фигурой. Обычное расписание отменялось на время его визитов — раз или два в триместр (как и для Нади Буланже), — чтобы он мог провести время с каждым учеником и дать то, что называли «мастер-классом основателя». В 1965 году один репортёр «Таймс» удостоился мягкого укора за то, что выразил удивление: как это Иегуди занимается обучением совершенных новичков. «Именно на этой ступени и совершается самое важное преподавание», — сказал он, не называя по имени Зигмунда Анкера, но, конечно, помня собственное несчастье в шесть лет. Человек из «Таймс» отметил, что Иегуди выслушивал всё, что ему предлагали, «от крепкой мощи баховского концерта до пальцевых растяжек новичка — с одинаково полным, поглощённым вниманием».
Суть его преподавания состояла в том, чтобы дать ученикам осознавать, что́ они делают, — то единственное, чего он не перенял у Энеску или Персингера. Фенби отметил, что его метод скрипичной игры (насколько это вообще был «метод»: Иегуди не доверял этому слову и предпочитал учить на конкретностях) основывался «отчасти на общем физическом состоянии гибкости, упругости и равновесия и на правильном дыхании, что требует известной подготовки (или упражнения) вне инструмента». Придумывались упражнения, чтобы научиться управлять нужными мышцами и укреплять пальцы. Иегуди давал ученикам систему, которую первоначально выработал для самого себя и которая была направлена на то, чтобы свести напряжение к абсолютному минимуму. «Мне это принесло столько пользы, — сказала Фенби одна из девочек, — я занималась этим с мамой, и ей это так помогло — и ей, и её ученикам, — что я чувствую: помимо всего прочего, мой долг — передать это следующему поколению». Такое чувство порадовало бы Иегуди. «Цель — воспитать всесторонне образованных музыкантов», — сказал он «Таймс», чей очерк был озаглавлен «Домашняя атмосфера музыкальной школы». Он был бы счастлив, прибавил он, если бы нынешние ученики дали миру тридцать хороших учителей, а не горстку виртуозов.
За без малого четыре десятилетия Школа выпустила самых разных музыкантов, часть которых и вправду стали учителями, а некоторые даже вернулись в Школу в этом качестве. Статистического анализа не существует, но число учителей, концертмейстеров и концертмейстеров групп, камерных музыкантов и музыкальных администраторов, которых выпустила Школа, намного превосходит число виртуозов, из которых Найджел Кеннеди и Тасмин Литтл, вероятно, известнее всех среди скрипачей. Среди других видных выпускников — виолончелисты Колин Карр и Пол Уоткинс и пианисты Пол Кокер, Кэтрин Стотт и Мелвин Тан. Любимейшее занятие Иегуди — игру в квартете — поощряли с самого начала: Эндрю Уилкинсон, впоследствии концертмейстер квартета «Энделлион», был одним из самых ранних учеников, а Корина Белча училась там в девяностые годы; ещё двое учредителей её прекрасного квартета «Белча» были почти её ровесниками по Школе.
Найджел Кеннеди, ставший пансионером в нежном семилетнем возрасте, в первые годы чувствовал себя «поистине ужасно». В одной из полугодовых характеристик мистера Брэкенбери говорилось, что он общий любимец, «вениамин» этого дома, но добавлялось, что он застенчив и немного соня. В автобиографии Кеннеди признался, что мягкие игрушки — два медвежонка-коалы и плюшевый утконос, которых он держал у себя в постели, — служили некоторым утешением за то, что его так рано отослали из дома. (Вскоре после его отъезда мать снова вышла замуж.) Образование Кеннеди назвал «блистательным», но сказал, что пропускал мимо ушей восемьдесят процентов того, чему его учили. Предоставленный самому себе для упражнений часами напролёт, он делался добычей сомнений и грёз:
[Слова Найджела Кеннеди (автобиография):] Довольно нереальная природа Школы Менухина поначалу поместила меня в некую пустоту, которая, по мере того как я заполнял её собственными видениями, лишь усиливала мои крепнущие убеждения. [конец слов Найджела Кеннеди]
Но за десять с лишним лет Школа привила ему страсть к европейским музыкальным традициям, которой он размахивал, по его словам, «словно неким культурным боевым стягом», когда перешёл в Джульярдскую школу в Нью-Йорке. Восхищение Иегуди джазовой скрипкой Стефана Граппелли (о чём речь пойдёт в следующей главе) пришлось для Кеннеди-подростка как нельзя вовремя; когда Граппелли приехал играть для учеников, юношу позвали на сцену принять участие в джем-сейшене. «Стоять там рядом с ним — это было стопроцентное упоение».
Найджел был благодарен Иегуди за то, что тот дал ему базовое образование (помощь была и денежной: именная стипендия, учреждённая лично в честь Маруты и Моше), но, изучая с ним концерт Элгара, он чувствовал, что Иегуди слишком настойчиво подталкивает его следовать собственным толкованиям. Для мятежного молодого Найджела игра Иегуди была слишком пассивной: «Он никогда по-настоящему не выражает своей агрессии в игре». В противоположность ему Тасмин Литтл, пришедшая в Школу в 1973 году и остававшаяся там десять лет, вспоминает Иегуди с безоблачной нежностью:
[Слова Тасмин Литтл:] Когда мне было семнадцать, мне выпало счастье играть с ним камерную музыку — я буквально играла «вторую скрипку» при его первой, в Октете Мендельсона. На одной из первых репетиций обнаружилось, что он пропустил такт и разошёлся во времени со всеми остальными. Он остановился, повернулся ко мне и спросил: «Тасмин, я иду впереди всех вас?» Запинаясь и подбирая, как бы поделикатнее ответить утвердительно, я неуверенно сказала: «Ну, всего на один такт…» Его лицо расплылось в огромной улыбке, и он издал тот милый мягкий смешок, который я так хорошо знала. Его вовсе не тревожило, что он ошибся. Мало того, он словно бы даже радовался тому, что оказался тем самым, кто разошёлся во времени! С той минуты я усвоила, что не нужно стыдиться или пугаться ошибок, лишь бы извлекать из них уроки, и что важно помнить: нам никогда не стать «совершенными» музыкантами, а можно лишь стремиться сделать наилучшую музыку, на какую мы способны. [конец слов Тасмин Литтл]
По мере того как число учеников росло, а их средний возраст повышался — Найджел Кеннеди, к примеру, был учеником десять лет, прежде чем в 1974 году выиграл стипендию Джульярдской школы в Нью-Йорке, — стало возможным создать струнный оркестр концертного уровня, которым нередко дирижировал сам Иегуди. Его первый концерт состоялся в соседнем Эшере уже 23 ноября 1965 года, а впервые в Лондоне он выступил в Уигмор-холле в 1968 году. Вскоре появились ежегодные лондонские концерты с солистами и камерными ансамблями Школы, а также оркестром. Мистер Брэкенбери с гордостью сообщил в 1970 году, что после выступления на Виндзорском фестивале их назвали «лучшими юными струнниками Британии». Иегуди помнил, как ему нравилось путешествовать в детстве, и устраивал для Школы множество великолепных поездок. Заграничные путешествия сделались привычным делом; первое состоялось в 1971 году — играть на гала-концерте Нади Буланже в парижском отеле «Зингер-Полиньяк». В 1974 году он повёл учеников в двухнедельное турне по Соединённым Штатам, а в 1976 году они снова побывали в США и съездили в Швейцарию, чтобы помочь отпраздновать двадцатую годовщину Гштадского фестиваля. В 1982 году они посетили Китай, объединившись со старшими, уже выпускниками, из Академии, которую Иегуди основал вместе с Альберто Лизи в Гштаде. (Впоследствии китайским студентам-музыкантам помогали учиться в Школе стипендии от «Бритиш петролеум».) В 1986 году состоялось двухнедельное турне по Израилю, за которым последовали Италия в 1987-м и Франция в 1988 году. Дирижируя Королевским филармоническим оркестром — как дома, так и за границей, — Иегуди часто приглашал солистов из Школы; Найджел Кеннеди сыграл с ним концерт Элгара в 1979 году.
С 1978 года известность Школы у широкой публики существенно возросла, поскольку её ученики регулярно выходили в финал конкурса «Молодой музыкант года», проводимого телевидением Би-би-си, хотя лишь в 1996 году она дала безоговорочного победителя в лице восемнадцатилетнего скрипача Рафала Пейна. Когда конкурс расширили, включив в него молодых композиторов, Школа хорошо показала себя и в этой категории. Иегуди относился к конкурсам положительно. В 1983 году он основал собственный, чтобы дать дорогу одарённым юнцам, которых обычно затмевают более взрослые и опытные исполнители на крупных международных конкурсах в Брюсселе и Москве (см. с. 465). Другой конкурс, специально для лёгкой музыки, был назван в честь Пабло Сарасате — испанского скрипача из Памплоны, чьи «Цыганские напевы» Иегуди обожал играть в юности. Он также возглавлял международный конкурс струнных квартетов, который зародился в Портсмуте, а позднее (в 1988 году) переехал в Лондон. Но ему претила беспощадная атмосфера, порой отравляющая большие международные конкурсы, и, когда он был председателем транслировавшегося конкурса «Молодой музыкант Евровидения», он привёл организаторов в замешательство — им нужен был ясный результат, — объявив зрителям, что поставил всем семи финалистам первое место. Конкурсы в Школе допускаются, но участие в публичных концертах — часто перед слушателями в небольших общинах и хосписах — поощряется наравне с ними. Столкнувшись с упрёками в том, что жизнь учеников слишком оберегается от мира, Иегуди поддержал ежегодные поездки, устраивавшиеся Питером и Вирджинией Реншоу, — старшие дети ездили в шахтёрский посёлок в Южном Йоркшире.
В семидесятые годы вдохновение и убедительность Иегуди привлекли значительные вливания средств от Фонда Калуста Гюльбенкяна, Фонда Вольфсона, Фонда Рейна и бесчисленного множества других благотворителей, что позволило расширить и перестроить Школу. Местная организация Друзей школы помогала более скромными, но существенными дарами. Директор Брэкенбери намекал им об этом в своём бюллетене 1972 года:
[Слова Энтони Брэкенбери (бюллетень 1972 года):] Беря пример с Платона, я верю в среду не только полезную, но и прекрасную. Помимо хороших музыкальных инструментов и звукозаписывающей аппаратуры — у школы пока нет даже стереосистемы, чтобы слушать транслируемые концерты, — нам нужны мебель, ткани, книги и картины внутри, равно как нужны деревья и кустарники в садах, что украсят обстановку нашей повседневной жизни и не позволят ей стать необдуманным, наспех сколоченным фоном. Последуем же словам Фукидида об афинянах: «Мы любим прекрасное без расточительства». [конец слов Энтони Брэкенбери]
Неизбежно раздавались упрёки, что школа элитарна. Но просвещённые графские отделы образования с самого её основания предлагали гранты для талантливых юнцов. Визит лейбористского министра по делам искусств Дженни Ли обернулся субсидией от Совета по искусствам. Когда тори при любящем музыку Эдварде Хите вновь пришли к власти, министр образования Маргарет Тэтчер решила в 1972 году предоставить Школе особый статус — наряду со Школой Королевского балета в Ричмонд-парке. Это было замечательное выражение доверия к заведению, которому не исполнилось ещё и десяти лет. С тех пор обучение британских учеников субсидируется, хотя для помощи ученикам из-за рубежа всегда требовались частные пожертвования; Иегуди неизменно стремился к соотношению примерно две трети британцев на одну треть иностранцев. Годовое проживание в пансионе обходится ныне примерно в 12 000 фунтов.
По мере того как удобства и жильё продолжали улучшаться и расширяться, число учеников понемногу росло. Ныне более пятидесяти учеников, говорящих на десятке разных родных языков, располагают звукоизолированными комнатами для упражнений, специально построенными учебными классами, композиторскими центрами, оснащёнными компьютерами (в том числе программой «Sibelius» для набора нотных рукописей), библиотекой и залом для оркестровых репетиций. Зал недостаточно велик для концертов с большой публикой, и вынашиваются планы возвести и обеспечить средствами настоящий зал в память о Менухине — он мог бы служить и профессиональной студией звукозаписи. Личное жильё всегда было уютным по меркам английских школ-пансионов; уже в 1965 году Иегуди мог похвалиться перед «Таймс», что его дети — возможно, единственные пансионеры в Британии, у кого есть отдельные спальни с умывальниками и коврами на полу.
Критики Школы поначалу сомневались, перевешивают ли выгоды ранней специализации такие её недостатки, как крохотные группы сверстников, отсутствие грубоватых командных видов спорта и слабое общеобразовательное обучение. Но круг предлагаемых предметов неуклонно расширялся. Что до умственной пищи, то нет сомнений: в первые пятнадцать лет существования Школы никто не мог сравниться с тем, что давала Надя Буланже. (Она умерла в 1979 году в возрасте девяноста одного года.) Один лишь Ханс Келлер, преподававший в восьмидесятые, был близок к этому: ему было всего шестьдесят шесть, когда в 1985 году он умер от бокового амиотрофического склероза. «Всякий, кто видел, как он занимается с юным струнным квартетом в моей Школе, — писал Иегуди, —
[Слова Менухина:] не мог не понять, что на его глазах творится чудо. Это было столь же очевидно четырём исполнителям, сколь и тем, кто наблюдал за их хрупким и недужным учителем, который был предан делу и мужествен сверх всякого вероятия и который с полнейшей самоотдачей и глубоким уважением к музыке, к детям и к их усилиям превратить ноты в неповторимое, живое переживание отдавал всего себя… исполненный решимости исполнить ту неуловимую задачу, что стоит перед музыкантом, — вдохнуть жизнь в ноты на странице, а вместе с ними и в сердца и умы юных исполнителей. [конец слов Менухина]
Другого Келлера уже никогда не будет, но Школа продолжает приглашать музыкантов высочайшего класса, чтобы вдохновлять детей. Мстислав Ростропович сменил Иегуди Менухина на посту её пожизненного президента — залог того, что накал и совершенство сохранятся. (Иегуди завёл об этом речь со «Славой» ко времени своего восьмидесятилетия.) Повседневное управление школой по-прежнему делят между собой директор и музыкальный руководитель. Тони Брэкенбери на первом посту сменил музыкант Питер Реншоу (1975–1983), а в 1988 году — Николас Чисхолм, в прошлом певец, который ведёт корабль ровным курсом дольше любого из своих предшественников. Среди музыкальных руководителей были Роберт Мастерс, Питер Норрис и Стивен Поттс; ныне этот пост занимает Малколм Сингер, который впервые вошёл в состав преподавателей в 1977 году, чтобы преподавать композицию.
Чисхолм говорит, что вместе с Сингером они развивают менухинскую мысль о том, чтобы что-то отдавать обществу взамен. «Как-то раз Иегуди сказал мне, что очень хотел бы иметь в Школе детей пятилетнего возраста»; вследствие этого теперь работают Детские музыкальные классы для местной детворы от одного года до пяти лет. Есть в Школе и популярный проект «Юные струнники», обучающий игре на скрипке начинающих пяти-шести лет. Развитие этого замысла, с участием ребят из одной школы на севере Гилдфорда, было показано на BBC2 на Пасху 2000 года.
Поскольку Школа никогда не задумывалась для того, чтобы создавать «готовых» музыкантов, её не стоит сравнивать с великими учебными заведениями вроде Парижской консерватории или Джульярдской школы в Нью-Йорке. Но она дала многим сотням музыкально одарённых детей благожелательную среду для развития их музыкального умения и артистизма, и мир от этого, бесспорно, стал лучше. Помимо своих записей Иегуди не оставил наследия более значительного, чем эта процветающая община, посвящённая устремлению к музыкальному совершенству. 19 марта 1999 года Иегуди был похоронен на территории своей Школы, под деревом, которое он сам посадил почти тремя годами ранее, в день своего восьмидесятилетия.
Глава 17. Столкновения и союзы


1966: пятидесятилетие в Лондоне; 1969–75: президент Международного музыкального совета; 1971: речь возмущает советских хозяев в Москве; 1972: записаны первые джазовые дуэты со Стефаном Граппелли; 1973: ведёт телевизионное шоу с Дианой в роли чтицы; 1976: шестидесятилетие и творческий отпуск; 1977: основание Международной академии Иегуди Менухина в Гштаде и организации Live Music Now! в Великобритании; 1977–9: телесериал Си-би-си «The Music of Man» («Музыка человека»).
В апреле 1966 года Иегуди с блеском отпраздновал своё пятидесятилетие вместе с Лондонским филармоническим оркестром в Ройял-Фестивал-Холле. К двум его сёстрам присоединился младший сын, Джереми (тогда тринадцатилетний, впервые выступавший в Лондоне), — они искромётно исполнили Концерт фа мажор (K.242) для трёх фортепиано Моцарта. Дирижировал Иегуди, а Би-би-си вела телетрансляцию. Концертмейстеры оркестров из Парижа, Вены, Лондона и Бата сыграли один из концертов Вивальди для четырёх скрипок, а сам Иегуди предложил свои любимые миниатюры — два прелестных Романса Бетховена, за пультом стоял сэр Адриан Боулт. Газета «Нью-Йорк таймс» сообщала, что
[Слова «Нью-Йорк таймс»:] в зале были послы, политики, прославленные дирижёры, солисты и другие музыканты, что свидетельствовало о том высоком уважении, которым пользуется господин Менухин… как одна из редких душ нашего века. Уроженец Нью-Йорка, он теперь гражданин мира, бывший вундеркинд, переживший детскую гениальность и ставший состоявшимся артистом и человеком. [конец слов «Нью-Йорк таймс»]
После концерта сэр Адриан вручил Иегуди его сбор — чек на 10 000 фунтов, предназначенный Школе Менухина. Ни о каком свёртывании парусов на этом стратегическом рубеже не могло быть и речи, а рубеж этот оказался серединой его взрослой жизни: вступая в шестое десятилетие, Иегуди пребывал на высоком плато музыкальных свершений. Его новая международная школа неплохо обживалась — её струнный оркестр дал первый публичный концерт в ноябре 1965 года, — а на Батском фестивале он доказал, что дирижирование для него не мимолётная вспышка, а полноценное дополнительное поприще. И скрипичная его игра была в наилучшей форме: в студии EMI на Эбби-роуд зимой 1965–66 года он вторично записал Концерт Элгара, и за пультом снова стоял большой знаток Элгара — сэр Адриан Боулт. То была первая стереозапись этого концерта, и в техническом качестве неизбежно виден заметный выигрыш. Версия 1932 года на пластинках на 78 оборотов, впоследствии перенесённая на компакт-диск, — бесспорная классика, навсегда связанная с юным пылом Иегуди и щедрым духом самого Элгара за пультом; но и версия 1965 года не менее красноречива: «Пингвиновский путеводитель по компакт-дискам» 1996 года назвал её «незаменимой как по документальной ценности, так и по музыкальным прозрениям», а журнал «Граммофон» отметил в своё время, что те немногие слабые места старой записи (сопровождаемую каденцию в третьей части там сочли «настоящей неудачей») в новой были исправлены.
В феврале 1966 года Менухин перешёл от Элгара к новой записи Концерта Бетховена, за пультом стоял великий Отто Клемперер. Уделял он время и альту: сыграл соло в записи «Гарольда в Италии» Берлиоза под управлением Колина Дэвиса, а в 1966 году записал Концерт для альта Бартока, дирижировал Антал Дорати. Двумя годами позже он решился записать Концерт для альта своего друга Уильяма Уолтона; жене композитора Сюзане он говорил, что на месяц отложил скрипку, чтобы как следует освоиться с бо́льшим инструментом. (Альт он одолжил у Питера Шидлофа из квартета «Амадеус».) На горизонте маячило семидесятилетие Уолтона, и в 1969 году Иегуди воспользовался своим «Принцем Кевенхюллером» — великолепным Страдивари — для записи куда более виртуозного Скрипичного концерта Уолтона. Его начальная, в духе Гершвина, мелодия никогда не звучала прекраснее. Это сочинение заказал (и впервые исполнил в 1939 году) Яша Хейфец, и Иегуди прежде за него не брался — быть может, оттого, что не хотел предаваться тому, что могло бы выглядеть как вызывающая программная политика. Но Хейфец жил теперь на покое и соперником больше не был. Разбирая эту запись в «Граммофоне» (октябрь 1969 года), критик Эдвард Гринфилд отметил, что Менухин был в наилучшей форме,
[Слова Эдварда Гринфилда:] твёрдо держась центра ноты в мечтательно-романтических мелодиях Уолтона и, судя по всему, нимало не смущаясь пассажами с двойными и тройными нотами, скрежещущими под смычком… отрадно было видеть, как он рисуется с таким увлечением. [конец слов Эдварда Гринфилда]
В декабре 1966 года Гленн Гулд напечатал занятную дань уважения Иегуди в журнале «Мьюзикал Америка». [Слова Гленна Гулда:] Первое, что о нём следует сказать, — писал Гулд, — это что он на редкость музыкант au courant, готовый обсуждать и новейший прорыв в Баден-Бадене… и возможность иной аппликатуры смычка в баховской Чаконне. [конец слов Гленна Гулда] Гулд и Менухин недавно записали для канадского телевидения программу из сонат Баха и Бетховена, завершавшуюся «Фантазией» Шёнберга, соч. 47. [Слова Гленна Гулда:] Частота и дерзость его прозрений, — писал Гулд, — делают Менухина едва ли не единственным в своём роде партнёром в камерной музыке. [конец слов Гленна Гулда] На деле Иегуди выучил Шёнберга за одну ночь и вскоре отступил от телесценария, который Гулд для него приготовил, не таясь заявив в их беседе перед камерой, что скрипичное письмо здесь находит «странно неуклюжим». (Гулд объяснил неурочные реплики Иегуди, сказав студийным техникам, что у скрипача трудности с чтением.) В телепрограмме двое мужчин, оба в прошлом вундеркинды, радостно музицируют вместе. Но в печати, несколькими месяцами позже, Гленн Гулд не прочь был слегка подтрунить над партнёром:
[Слова Гленна Гулда:] Разумеется, главной своей славой Менухин обязан деятельности сольного артиста. И здесь, отставив в сторону все прочие свои увлечения и начинания — от недавно основанного приюта для несносных вундеркиндов под Лондоном [то есть Школы] до магазина здоровой пищи в Вест-Энде, — он посвящает бо́льшую часть каждого года… проверке капканов на международном концертном тракте. [конец слов Гленна Гулда]
(Сам Гулд ненавидел гастрольную жизнь и четырьмя годами ранее отрёкся от публичных выступлений.)
[Слова Гленна Гулда:] И всё же благодаря некой алхимии, которую я не намерен когда-либо постичь, Менухин умеет сводить к минимуму её неисчислимые душевные тяготы, не замечать мелочных уколов уязвлённых коллег, отрицать банальную рутинную повинность, принимать выматывающие нервы кризисы, которые в этой жизни тоже рутина, — и одолевать всё это с тем ровным расположением духа и той щедростью души, что стали легендарными. [конец слов Гленна Гулда]
Менухин, заключал Гулд, «пресыщен почти всеобщим почтением»; это выделяло его как «одного из тех редких людей, которые со временем могли бы наследовать то единственное место в любви человечества, что опустело со смертью Альберта Швейцера».
В том же 1966 году Гулд выступил со своим спорным пророчеством, что публичные концерты вскоре исчезнут, уступив место записям. В этом вопросе он попал пальцем в небо, но оказался на удивление прозорлив в том, что касалось Иегуди. Джордж Стайнер впоследствии назвал Иегуди самым любимым музыкантом на свете.
Гленн Гулд и Диана (урождённая Гулд, но не родня пианисту) вели шутливую переписку, в которой однажды она назвала своего мужа «старым скрипачом». В 1965 году, когда королева пожаловала Иегуди почётное рыцарское звание — титул, которым он как американец не мог пользоваться, — Гулд написал миссис Менухин:
[Слова Гленна Гулда:] Дорогая моя, я всецело разделяю ваше смущение [по поводу почётного рыцарства Иегуди; хотя в глубине души Диана, должно быть, была глубоко польщена наградой мужа]… Но какое утешение сознавать, что люди доброй воли сплачиваются вокруг вас в этот ваш час бедствия… И ещё одно, дорогая леди Диана: я предпочёл не высказываться напрямую о возведении сэра Иегуди в рыцарское достоинство, потому что, откровенно говоря, у меня нос не в ту сторону повёрнут. [конец слов Гленна Гулда]
Как самый известный исполнитель Британского Содружества, Гулд мог бы, пожалуй, ожидать некоего признания от Букингемского дворца, но здесь, подозреваю, он попросту паясничал.
Когда Иегуди навестил пианиста в его торонтском доме, он был потрясён, застав квартиру в полном беспорядке. Он пробормотал что-то в том духе, что Гленну не помешала бы женщина в жизни. «Так у меня же есть», — весело отозвался тот. «Она приходит каждую субботу пополудни». Иегуди не отступал: не уборщица, а жена. «Ах, но Диана на свете одна», — галантно ответил Гулд, и тема была закрыта.
Если взглянуть в укорачивающей перспективе истории, конец 1960-х можно счесть для Иегуди переходной порой, подготовкой к принятию заметной международной роли. В 1967 году его совместный концерт с Рави Шанкаром на Генеральной ассамблее ООН вызвал некоторое волнение в дипломатических кругах. Впоследствии его обхаживали чиновники культурного крыла ООН — ЮНЕСКО, чьим первым президентом в 1949 году был его друг сэр Джулиан Хаксли. В 1968 году его назвали президентом Международного музыкального совета, автономного ответвления ЮНЕСКО. Кулуарной агитации почти не потребовалось: Иегуди даже не явился на заседание в Нью-Йорке, где был избран единогласно. Его кандидатура была куда заметнее, чем у прежних занимавших этот пост, последним из которых был не кто иной, как его старый друг доктор Нараяна Менон со Всеиндийского радио. Иегуди занимал этот пост шесть лет, с 1969 по 1975 год, будучи переизбран на два дополнительных двухлетних срока, какие допускал устав.
ММС был организацией по его многостороннему сердцу. Круг его ведения охватывал все виды музыки — традиционную, народную, поп, джаз, современную и классическую — и всякого рода музыкантов, от композиторов до издателей, а между ними — учёных, исполнителей и библиотекарей. Представители шестидесяти стран собирались на конгресс раз в два года, а в промежутках заботились об интересах музыкантов у себя дома. Скептически настроенные англосаксы склонны были отмахиваться от подобных говорилен как от бесполезных. Иегуди и сам признавался в этом в письме генеральному секретарю ММС Джеку Борнофу:
[Слова Менухина (письмо Джеку Борнофу):] Я оказался на редкость бесполезен в Англии и Соединённых Штатах — двух странах, столь заметно отстающих… Немало хлопот я вам и доставил, а именно с Россией, и, несмотря на всё это, я постыдно наслаждался этим постом, первым (и, быть может, последним) столь международного значения. [конец слов Менухина]
Несмотря на своё полуофициальное положение, Иегуди без всякого стеснения критиковал советские власти. Он рассказывал Борнофу, что его
[Слова Менухина:] откровенно высказанное сожаление, когда затягивались тиски цензуры, когда русские вторглись в Чехословакию и когда евреи лишались работы за подачу заявлений на эмиграцию в Израиль, навлекло неудовольствие. [конец слов Менухина]
Отношения ухудшились, когда он во всеуслышание выразил сожаление об отсутствии культурной свободы в СССР. Он предложил поддержку Мстиславу Ростроповичу, который укрывал у себя на даче опального романиста Александра Солженицына, летописца ГУЛАГа в «Одном дне Ивана Денисовича». Русские ответили тем, что не выпустили Давида Ойстраха на фестиваль Иегуди в Гштаде. Госпожа Екатерина Фурцева, железная леди советской культуры, надменно уведомила швейцарского посла в Москве — Иегуди как раз получил швейцарское гражданство, — что ни один русский артист никогда более не будет допущен играть с Иегуди. В таком случае, ответил Иегуди, он не приедет на предстоящий конгресс Международного музыкального совета, который по случайности как раз должен был состояться в Москве двумя месяцами позже. Стремясь избежать дипломатической ссоры, госпожа Фурцева смягчилась настолько, что тем летом сыну Ойстраха Игорю позволили выступить в Гштаде.
И всё же Иегуди решился воспользоваться своей президентской трибуной, чтобы заявить протест. За несколько недель до конгресса он сказал Джону Робертсу, тогдашнему руководителю музыкальной редакции Радио Си-би-си и своему коллеге по правлению ММС, что работает над важной речью, которая [Слова Джона Робертса:] «разоблачит политику и тактику Советов и прозвучит призывным сигналом к переменам. По крайней мере, он надеялся, что это отобьёт у Советов охоту использовать мероприятия ММС в пропагандистских целях». [конец слов Джона Робертса] Чтобы его послание не размыли при переводе, Иегуди решил произнести речь по-русски — на языке, который изучал в детстве. Перед отъездом из Лондона он работал над ней с сотрудником русской службы Би-би-си. Он также велел перевести текст на множество языков, включая японский, испанский, французский, итальянский и даже иврит, для раздачи иностранной прессе. Он беспрепятственно прошёл московскую таможню в аэропорту с чемоданом, набитым фотокопиями речи. Позже, в гостинице, он продолжал репетировать свой русский. Пока Диана громко разговаривала, чтобы сбить со следа подслушивающих, он [Слова Менухина:] «работал над ней под одеялом в нашем номере в „Метрополе“ — потому что номер был напичкан прослушкой, как и все номера». [конец слов Менухина] Когда Тихон Хренников, многолетний председатель Союза советских композиторов, настаивал, чтобы ему дали копию речи — якобы для переводчиков, — ему отвечали, что Иегуди её ещё правит. Робертс вспоминает, что целый день шла игра в кошки-мышки.
Первым делом конгресса были выборы должностных лиц. Как предписывали правила дипломатической игры, делегация хозяев, русские, предложила Иегуди на второй срок; американцы поддержали, и голосование прошло единогласно. Затем последовала торжественная церемония открытия в историческом Колонном зале, для которой русские устроили внушительный показ музыки и танцев в национальных костюмах из разных частей советской империи. Как и предсказывалось, это стало отменной пропагандой. До сих пор ход седьмого конгресса ММС был совершенно обычным. Но тут Иегуди произнёс свою речь.
Первые же слова наверняка вызвали переполох в господствовавшем в Москве антисемитском климате: [Слова Менухина (речь в Москве):] «Я стою здесь не только как музыкант, но и как русский еврей, как человек, чьи родители родились в этой земле, к которой оба сохранили глубокую привязанность». [конец слов Менухина] Это его прирождённое право, продолжал он, дозволяет ему [Слова Менухина:] «выразить немного из того, что, по моему чувству, могло бы составить роль этой обширной и разнообразной земли в сегодняшнем разобщённом мире». [конец слов Менухина] Он говорил о вкладе музыки в жизнь человечества, о вкладе России в музыку, о взаимозависимости всех народов в нынешнем сжавшемся мире. Похвалив русскую систему музыкального образования, из которой — быть может, с бо́льшим тактом, нежели правдой — он якобы почерпнул вдохновение основать собственную школу, он предостерёг, что музыку не следует использовать как пропаганду. Затем последовала учёная отсылка к тритону — увеличенной кварте, или diabolus in musica, запрещённой средневековыми теоретиками музыки. Это, несомненно, был зашифрованный намёк на Тихона Хренникова, человека системы, который диктовал советским композиторам, какую музыку им писать: лишь в минувшем декабре Хренников призывал коллег сочинять на ленинские темы и избегать формализма и космополитизма, которые, по его словам, суть «капиталистический заговор с целью отвлечь внимание людей от политической борьбы и наполнить их пессимизмом». Иегуди воодушевился своей задачей:
[Слова Менухина (речь в Москве):] Узкий побудительный мотив, сложенный из тщеславия и воли к господству, который провозглашал бы превосходство одной группы, системы или символа над другими, не имеет места в час, когда человек сбросил последний покров невинности и стоит нагим среди звёзд, вполне сознавая последствия всякой дурной или неверной мысли, то есть всякой мысли ненавидящей или лживой, и всякого ложного поступка, дурно побуждённого. [конец слов Менухина]
Черновик речи в Менухинском архиве обнаруживает полностью переписанный рукою Дианы следующий абзац. Неясно, были ли это её собственные мысли или же кристаллизация того, что Иегуди набросал, прежде чем завершить речь в Лондоне.
[Слова Менухина (речь в Москве, абзац рукой Дианы):] Мы знаем, во что подобные ошибки могут обойтись ценою жизней астронавтов; мы знаем, во что подобные ошибки могут обойтись ценою живых умов и независимых душ, которых заставляют умолкнуть или замораживают до бессилия те, чей взгляд так близорук, а воображение так убого, что во имя настоящего они способны господствовать лишь через изоляцию всякого пытливого или задающего вопросы; они ставят под угрозу будущее собственной страны. [конец слов Менухина]
Затем последовала открытая ссылка на диссидентов, которая настолько возмутила русских, что, по сообщениям, стоила Иегуди высшей советской награды, которую он должен был получить. В качестве примеров прозорливости и величия современных русских художников он привёл [Слова Менухина (речь в Москве):] «размах, силу, глубину и смысл музыкальных и поэтических высказываний, подобных высказываниям Шостаковича, Солженицына, Евтушенко и многих других». [конец слов Менухина] Среди делегатов, слушавших перевод речи Иегуди в наушниках, был Джон Робертс.
[Слова Джона Робертса:] Я заметил, что переводчица говорила напряжённо, будто едва верила своим ушам. Очевидно, столь открытая и прямая критика советских взглядов, убеждений и политики прозвучала словно бомба. [конец слов Джона Робертса]
Речь завершилась выразительным упоминанием отсутствия в зале одного из индивидуальных членов ММС — Мстислава Ростроповича. (Ему было поручено сопровождать госпожу Фурцеву в церемониальной поездке в Вену. С тех пор как он публично поддержал Солженицына, ему запретили давать концерты за границей и в основном ограничили выступлениями в провинции.)
Иегуди сказали, что для освещения его речи в «Правде» зарезервирована целая полоса, но в итоге не было опубликовано и не прозвучало в эфире ни слова. На следующий день начали ходить самиздатовские (подпольные) копии речи.
[Слова Менухина:] Люди подходили ко мне, когда я гулял по улицам Москвы, и украдкой совали мне в руку клочок бумаги — просто сказать, как высоко они это ценят. [конец слов Менухина]
Джон Робертс вспоминает, что сразу после заседания Хренников пожелал узнать, зачем Иегуди понадобилось ставить в неловкое положение своих хозяев.
[Слова Джона Робертса:] Я заметил, что Иегуди отвечал без всяких уступок, очень тихо, в своей обычной спокойной манере… Советские и восточноевропейские коллеги держались так, будто конгресс надо было претерпеть, а не насладиться им; они не могли позволить себе ни одной ошибки. Один из делегатов тихо сказал мне: «Хочу только, чтобы вы знали: я ненавижу свой доклад, но именно его от меня ждут». Все… гадали, ответят ли Советы как-нибудь на замечания Иегуди. Однако, принимая во внимание огромный международный вес Иегуди и любовь к нему русской публики, советские официальные лица хранили молчание. [конец слов Джона Робертса]
Ещё до отъезда из Лондона вниманию Иегуди были представлены дела двух советских граждан. Одного заключили в психиатрическую больницу за политические взгляды; семье другого, бежавшего на Запад, не давали воссоединиться с ним. Обыкновенно в таких случаях — а за годы их набрались сотни — Иегуди писал ходатайство или подписывал петицию, но, раз уж он был в Москве, он решил вступиться за них напрямую. Встречи ему пришлось дожидаться до самых последних часов перед вылетом, а затем номер третий в иерархии Министерства культуры, Валентин Супахин, обрушил на него поток брани о западной наркотической деградации, о бестактном вмешательстве Иегуди и о несомненной вине Солженицына — [Слова Валентина Супахина:] «ни великого русского, ни великого писателя». [конец слов Супахина] Иегуди пришлось признать поражение. [Слова Менухина:] «Если я вас оскорбил, — вспоминал он свои слова, — то лишь оттого, что на свете нет никого, кто более меня хотел бы с вами дружить». [конец слов Менухина] Джону Робертсу он выразил своё возмущение: [Слова Менухина:] «Встречали ли вы когда-нибудь человека, о котором чувствуешь, что он убил бы родную мать, лишь бы взобраться на следующую ступеньку лестницы? Так вот, сегодня я встретил такого». [конец слов Менухина]
Двумя годами позже у Иегуди случилось новое столкновение с русскими из-за судьбы его друга Славы Ростроповича. К своему двадцатипятилетию ММС устроил в Париже торжественный концерт. Среди артистов, согласившихся принять участие, были партнёр Иегуди по бетховенским сонатам Вильгельм Кемпф и певцы Режин Креспен и Дитрих Фишер-Дискау. Как ни удивительно, Ростроповичу дали разрешение приехать из Советского Союза. Но за несколько дней до концерта Иегуди услышал слух, будто у русского случился сердечный приступ. Он позвонил жене виолончелиста в Москву, чтобы выразить сочувствие, — и лишь узнал, что Слава в отменном здравии, дирижирует в Ереване и вернётся к выходным. Он послал телеграмму в Москву, чтобы вывести русских на чистую воду. «Госконцерт», советское артистическое агентство, ответил встречным предложением: квартет имени Бородина сыграет новейший квартет Шостаковича (предположительно предпоследний, № 14, соч. 142) в присутствии композитора. Иегуди отбил в ответ: [Слова Менухина (телеграмма):] «Шостаковичу сердечно рады, но никакой замены Ростроповичу мы не примем». [конец слов Менухина] Русские пропустили это мимо ушей, лишь прислав просьбу об официальных приглашениях для композитора и квартета. Иегуди решил действовать через голову госпожи Фурцевой и обратиться напрямую к президенту, Леониду Брежневу. (Быть может, он знал, что Брежнев питал слабость к жене Славы, оперной певице Галине Вишневской.) В своей телеграмме он пригрозил опубликовать недавний обмен телеграммами и рассказать мировой прессе о том, как власти внутри России систематически унижают Ростроповича. По словам Иегуди, эта угроза брежневской политике разрядки решила дело: Слава получил визу в тот же день, и концерт состоялся. Иан Штутцкер, лондонский друг, вспоминает сцену в зале «Плейель» в Париже. [Слова Иана Штутцкера:] «Мы ждали и ждали, не веря, что он появится… а потом, конечно же, он появился: увидеть, как это и вправду происходит, было примером того, как Иегуди отстаивал то, что считал правым». [конец слов Иана Штутцкера] В своих мемуарах Иегуди описал ликование Славы: [Слова Менухина («Незавершённое странствие»):] «Он был как маленький мальчик — смеялся, кричал, щипал себя, чтобы убедиться, что это и правда парижские улицы». [конец слов Менухина] Но ему всё ещё было приказано не говорить с прессой: русскому члену исполкома ММС, профессору Борису Ярустовскому, поручили — буквально под страхом смерти, по словам Джона Робертса, — отвечать за хорошее поведение виолончелиста.
Иегуди даёт понять, будто Ростропович покинул Россию навсегда именно тогда, но на деле лишь несколькими месяцами позже, после унижения с отменённой на полпути записью «Тоски», он с женой успешно обратился напрямую к Брежневу за разрешением два года пожить за границей; вскоре после того, как они выехали из Советского Союза, их лишили гражданства. После смерти столь же добродушного, но куда более сдержанного Давида Ойстраха в октябре того же года Ростропович стал ближайшим русским другом Менухина.
Иегуди стоял во главе ММС во время третьей арабо-израильской войны 1973 года. Когда она вспыхнула, Иегуди обзвонил друзей, среди них писателя Джорджа Стайнера, призывая их присоединиться к нему в публичной акции: [Слова Менухина:] «Нас десятеро должны немедленно отправиться на Ближний Восток и встать лагерем между линиями фронта. Это положило бы начало немедленному прекращению огня». [конец слов Менухина] Стайнер осмелился заметить, что девятерых из них живо устранят, оставив в неприкосновенном одиночестве лишь прославленную особу самого Иегуди. [Слова Джорджа Стайнера:] «Печаль в голосе Иегуди, когда он вешал трубку, заставила меня пожалеть о том оттенке цинизма или легкомыслия, что мог быть в моём возражении». [конец слов Стайнера]
Год спустя разразился новый кризис, когда ЮНЕСКО официально осудила Израиль за начало археологических раскопок в чувствительной зоне под иерусалимской Большой мечетью. Джон Робертс вспоминает заседание исполкома ММС, на котором Иегуди зачитал вслух письмо
[Слова Джона Робертса:] от Артура Рубинштейна и других прославленных еврейских музыкантов из Нью-Йорка, Парижа и Лондона, требовавших, чтобы Иегуди как президент и весь исполком ММС ушли в отставку из-за критики Израиля… Не стану углубляться в нашу дискуссию, но мы все согласились, что если и есть трудности с ЮНЕСКО, то куда разумнее Иегуди употребить всё своё доброе влияние, чтобы добиться перемен изнутри, нежели всем нам покинуть ММС, который положительно работал на пользу многим музыкальным культурам мира. [конец слов Джона Робертса]
И снова Иегуди сцепился рогами с еврейским музыкальным истеблишментом. На этот раз он стоял на своём и победил. Он не подал в отставку, хотя одно время грозил это сделать, и, усердно работая за кулисами с видными израильтянами и дипломатами ООН, среди них с генеральным директором ЮНЕСКО, убедил ЮНЕСКО смягчить свою позицию. Среди его критиков был и добрый друг — Леонард Бернстайн. Их обмен телеграммами был опубликован в «Нью-Йорк таймс» в феврале 1975 года. Бернстайн осуждал «политизирующие резолюции ЮНЕСКО против Израиля»; Менухин в ответ утверждал, что в силу своего вселенского значения Иерусалим «должен рассматриваться как достояние всего человечества, а не как удел одной державы». Вслед за телеграммой он послал письмо, излагающее его позицию:
[Слова Менухина (письмо):] Подобно тому как музыкант должен быть безусловно убеждён в своей интерпретации, а композитор — в своём творении, так и я, как друг Израиля и как товарищ художников повсюду, обязан высказать мнение, которое, твёрдо верю, мои собратья на деле сами примут, ибо и ими движет та же забота о человечестве в целом и об Израиле в частности… Моё утверждение в том, что это чрезмерное осуждение не выиграет от столь же чрезмерного ответа моих собратьев-евреев и лишь затемнит суть дела… Суть проста: всеобщая война или мир; попросту — выживание Израиля. Оно зависит от того, насколько твёрдое, умеренное мнение сможет заручиться поддержкой в самом Израиле, отзываясь в еврейских общинах мира и среди народов мира, включая соседей Израиля. Всякий мудрый и драгоценный друг — благо для Израиля…
…Если бы Израиль показал себя готовым зрело выслушивать порицание и критику (как всегда должны это делать мы, музыканты), он приобрёл бы множество друзей, которые ныне либо осуждают его без разбора, либо лишь вяло не желают задеть своих еврейских друзей и коллег. Не устану повторять, сколь важно Израилю оставаться присутствующим и представленным на всех конференциях и совещаниях. Испытание пронизывает всю нашу долгую историю, и достоинство встретить его — наша судьба… Единственный способ, каким еврейский народ может обратить свой безмерный исторический опыт и кругозор на благо евреев повсюду, Израиля и всего мира, — это применить к другим то понимание и сострадание, которых сами они редко удостаивались, обратив тем самым вспять гибельную цепь событий, вновь грозящую поглотить их и весь мир. [конец слов Менухина]
Встречи в ЮНЕСКО, созванные в 1975 году её новым руководителем, Амаду М. М’Боу, дали Иегуди ещё одну трибуну, чтобы ратовать за нравственность терпимости и отделение культуры от политики. Именно здесь возникла одна из самых стойких тем последних двадцати лет его жизни — потребность в некоем подобии парламента, который дал бы «голоса безгласным, депутатов, представляющих птиц небесных, рыб морских, ещё не рождённые поколения». Поначалу он хотел, чтобы ЮНЕСКО стала организацией, где все культуры — включая, например, курдов и американских индейцев — могли бы найти своё выражение. Когда эта мечта не сумела убедить парижских бюрократов ЮНЕСКО, он выдвинул параллельную идею, уже собственно для Европы, — Парламент культур,
[Слова Менухина:] существующий рядом с Европарламентом — своего рода вторая палата, — но не новая бюрократия. Эта палата состояла бы из достойных представителей, у каждого — своя независимая профессия, избираемых лишь для определённых задач. Эти люди жертвовали бы своё время общественному делу, получая лишь символическое вознаграждение. Они действовали бы одновременно как совещательный и как законодательный орган, ибо без их одобрения не могло бы приниматься ни одно управленческое решение. [конец слов Менухина]
Такие воздушные замки всё больше занимали его в шестьдесят и семьдесят лет. Легко насмехаться, но во столь многом другом он опережал своё время, что это политическое предложение, быть может, ещё найдёт — в эпоху интернета — практическое применение.
Шесть лет президентства Иегуди в ММС завершились в согласном сиянии, после того как он разрядил потенциально взрывоопасные прения на ассамблее 1975 года в Торонто. Три израильских делегата прибыли с заявлением, отвергавшим осуждение их государства со стороны ООН. За кулисами Иегуди был твёрд: всякому, кто заговорит о политике, предложат покинуть зал. В своей вступительной речи он призвал делегатов помнить, что они не только национальные делегаты, но и
[Слова Менухина:] музыканты, представляющие культуры человечества. Наш торжественный и благородный долг — держать себя так, чтобы дать утешение и надежду человечеству в целом, как подобает достоинству и самоотверженности нашего призвания… В этом духе я лично приглашаю моих коллег из Египта, Ирака, Сирии, Туниса вместе с моими коллегами из Израиля на тихую встречу, чтобы мы могли воспользоваться этой единственной в своём роде возможностью попытаться понять друг друга чутко и участливо. Мы вольные люди; мы музыканты. По меньшей мере мы можем сложить ближневосточную федерацию культур и народов, которая политически принадлежит, молю, не столь уж далёкому будущему, но которая по-человечески и музыкально, быть может, уже в пределах нашей досягаемости. [конец слов Менухина]
Джон Робертс вспоминает, что
[Слова Джона Робертса:] за исключением иракского делегата, нам удалось собрать всех, кого это касалось, в апартаментах Иегуди и Дианы в отеле «Шератон» на частный обед, за которым дело было улажено. [конец слов Джона Робертса]
За время президентства Иегуди ММС учредил Международный фонд взаимопомощи музыкантов. Замысел, вспоминает Джон Робертс, состоял в том, чтобы серия благотворительных концертов, данных величайшими из живущих музыкантов, создала фонд для помощи музыкантам стран третьего мира. Несколькими годами позже Робертс посетил Пекин, чтобы пригласить китайцев вступить в ММС. По возвращении он позвонил Иегуди.
[Слова Джона Робертса:] Я рассказал ему о репетиции Пекинского филармонического оркестра, на которой присутствовал: одарённая молодая скрипачка пыталась исполнить Концерт Мендельсона на скверном инструменте. Это привело к разговору о вообще низком качестве музыкальных инструментов, которыми пользуются китайские музыканты. В конце концов мы решили предложить правлению МФВМ, чтобы Китаю подарили выдающуюся скрипку для выдающихся скрипачей. Однако Иегуди сказал: «Я хотел бы лично оплатить половину стоимости, а МФВМ может оплатить другую половину». Его щедрости не было предела. Он также послал гобой китайскому гобоисту, который мучился с плохим инструментом. В Международный день музыки в Оттаве в 1975 году [первый в своём роде, учреждённый ММС в бытность Иегуди президентом] он отказался взять свой гонорар после того, как дал трудный сольный скрипичный концерт, и попросил передать деньги на достойное дело, так что они пошли ММС. [конец слов Джона Робертса]
Его акции могли стоять высоко в Международном музыкальном совете, который по сути был говорильней для идеалистов, мандаринов и примазавшихся, но в начале 1970-х репутация Иегуди рухнула в жёстком профессиональном мире Нью-Йоркской филармонии. В марте 1971 года его пригласили сыграть на скрипке, продирижировать оркестром и обратиться к публике в одном из знаменитых «Концертов для юношества», которые по субботам транслировались из тогдашнего Филармонического зала в Линкольн-центре. Детские концерты обрели огромную популярность в пору, когда музыкальным директором филармонии был Леонард Бернстайн, и после его ухода в 1969 году в поисках постоянного преемника пробовали разных приглашённых ведущих. Среди них были протеже Бернстайна Майкл Тилсон Томас и его старший друг маэстро Менухин — так к Иегуди обращались бы в оркестре. Темой его должен был стать Бела Барток, а примеры он выбрал из «Концерта для оркестра» (который дирижировал в Нью-Йорке годом ранее с Американским симфоническим оркестром). Открыть программу он собирался исполнением начала Второго скрипичного концерта.
У Иегуди не было прежнего опыта телевизионной педагогики. Серия часовых учебных фильмов, недавно снятых им в Англии как приложение к книге «Скрипка. Шесть уроков с Иегуди Менухиным», представляла собой плотные, дидактичные и скованно поданные лекции ученикам его Школы. Он не говорил в камеру, а между тем непринуждённое, прямое обращение к публике было существенной составляющей «Концертов для юношества» в том виде, в каком их развили Бернстайн и его телевизионный продюсер Роджер Энгландер за более чем пятьдесят передач, восходивших ещё к 1958 году. Тут была своя рутина, а Иегуди, очевидно, не дал себе времени её освоить. Более того, нью-йоркские музыканты слыли трудными в обращении с приезжими дирижёрами, но уважение к достижениям Иегуди как музыканта перевесило бы любую возможную враждебность среди старших членов-евреев — из-за его поддержки Фуртвенглера двадцатью годами ранее. И всё же это были на редкость тягостные сорок восемь часов для всех причастных, как хроникально свидетельствует отчёт Хелен Томпсон, управляющего директора оркестра:
[Слова Хелен Томпсон (отчёт):] Четверг, 25.03.71 [даты даны на американский лад, сперва месяц]. Получила ноты с музыкальными репликами поздно днём, но словесных реплик не было. [Иегуди перечислил музыкальные иллюстрации, какие предлагал взять из «Концерта для оркестра» Бартока, но не точные слова, которые произнесёт, прежде чем подать музыкальную реплику, — у оркестрантов текст ведущего был приложен к их партиям.]
Пятница, 26.03.71. Немалые затруднения для музыкантов, поскольку у них не было словесных реплик… Менухин не был должным образом подготовлен, и репетиция шла крайне тяжело. Всю вторую половину дня провели на сценарном совещании с Менухиным, людьми из Си-би-эс и госпожой Менухин. Сценарий и музыка выбивались из хронометража, внесли изрядно правок. [Общая длительность жёстко контролировалась: «коммерческий» час для Си-би-эс не превышал пятидесяти трёх минут ни на секунду. Иегуди должен был произносить свой текст, глядя в камеру, оснащённую телесуфлёром.]
Затем часть нашего персонала около 16:30 принялась переделывать реплики и готовить словесные реплики. Размножили за ночь, к субботним репетициям всё было готово. [Суббота выдалась тяжёлой: репетиция с камерами в девять, генеральная в одиннадцать (при полном зале детей с сопровождающими) и второе исполнение в два, которое обычно и становилось мастер-записью для последующей телетрансляции.]
Суббота, 27.03.71. 7:45 утра. Менухин, люди из Си-би-эс, госпожа Менухин и телесуфлёр — немалая морока. Он нервничал; она более или менее командовала, и в текст внесли кое-какие существенные улучшения.
9:00 утра — репетиция с оркестром. Стало очевидно, что «Концерт для оркестра» Бартока далеко превосходит дирижёрскую технику господина М. Оркестру приходилось туго, но из уважения к господину М. они работали усердно и старательно. Он был крайне взвинчен, удручён нехваткой времени, которая, как он обнаруживал, была ему нужна, чтобы отрепетировать музыку.
11:00 — исполнение. Менухин дважды останавливал и заново пускал оркестр на вступительных тактах Скрипичного концерта — звучало это ужасно. Затем он повернулся к публике и сказал: «Не возражаете, если мы начнём этот концерт заново?» Аплодисменты. Начали снова и продолжили с более или менее сносным результатом. Темпы у него были ненадёжны, оркестр брал управление на себя, чтобы удержать всё вместе, и справился замечательно. Иные места были чем-то вроде хаоса.
12:00–14:00. Ещё одно сценарное совещание, и мы все решили отказаться от его исполнения Скрипичного концерта как вступительной сцены. Это несколько ослабило нервозность Менухина. Пересмотрели разные реплики, кое-что убрали, сократили часть его комментариев, потому что он растягивал время звучания далеко за рамки первоначального хронометража…
Показ в два часа. Менухин был куда собраннее, его словесные комментарии заметно улучшились. Оркестр был великолепен, стараясь сделать всё возможное в этих обстоятельствах. Менухин дирижировал без партитуры, несколько раз сбивался, а иногда продолжал махать после того, как оркестр уже закончил. Мы думали, что получится довольно хорошая постановка, — до последнего раздела Бартока, когда он просто потерял несколько темпов, оркестр сбился, и на несколько минут игра стала хаосом. Роджер не знает, что с этим делать, кроме как попытаться вырезать последний раздел. Весьма сомнительно, что они смогут вклеить этот раздел из первого дубля. На первом показе волосы Менухина дико развевались. На втором применили лак для волос — и вид в двух исполнениях разительно разный.
Итог. Ради репутации филармонии считаю, что мы должны помогать направлять выбор произведений, когда для «Концертов для юношества» отбирают этих приглашённых дирижёров. Я была на концерте Менухина с его собственным Фестивальным оркестром, который выступал здесь за неделю до того, как он был у нас. С оркестром он справляется вполне хорошо, когда играет и дирижирует им в небольших камерных произведениях. К партитуре Бартока он не был должным образом подготовлен, а будь он подготовлен, его дирижёрская техника всё равно не годится, чтобы вести большой оркестр в столь сложном сочинении… Совершенно нет смысла прогонять оркестр и всех нас через эту судорожную программу с правками в последнюю минуту и переменами реплик!!!! [конец слов Хелен Томпсон]
Иегуди больше никогда не приглашали дать второй «Концерт для юношества». Но уже в следующем сезоне он сыграл Скрипичный концерт Бартока в регулярной абонементной серии филармонии, словно доказывая, что его неудачное выступление было лишь мимолётным срывом.
Нью-Йорк нанёс гордости Иегуди ещё один удар четырнадцатью месяцами позже, после того как сборник его эссе и речей вышел под названием «Тема и вариации». Рецензия Томаса Ласка в «Нью-Йорк таймс» начиналась достаточно мягко, называя его виртуозом особого рода, чьё всякое появление становилось событием. Любители классической музыки, сухо отмечал Ласк, были рады, что Иегуди пожаловали орден Британской империи командорского класса (KBE), тогда как «Битлам» пришлось довольствоваться орденом рангом ниже (MBE) — несколькими зарубками ниже в порядке старшинства. И тут началось поддразнивание:
[Слова Томаса Ласка (рецензия):] Он не побоялся заявить о своём интересе ко всему индийскому, к органически выращенной пище, к упражнениям йоги и высказаться о человеке и его культуре… Когда он с сестрой играл для президентов Никсона и Шарля де Голля, он счёл, что это отличный случай прочитать обоим лекцию о превосходстве красоты над материальными вещами. [конец слов Ласка]
Эссе на конкретные музыкальные темы хвалятся за то, что дают «сытную музыкальную пищу для ума… но когда он вступает в иные области, нежели музыка [такие, как образование, всемирное гражданство и зодчество], он ничуть не лучше всех нас». Менухина низводят до не более чем
[Слова Томаса Ласка (рецензия):] благонамеренного, идеалистичного, полного надежд и щедрого духа… чьи доводы столь возвышенны, язык столь восторжен, намерения столь достойны, а средства столь туманны, что эссе начинают звучать как воскресная утренняя проповедь. Они против греха — а кто же за? … Хотя он предлагает десятки чертежей благой жизни, он ни разу не берётся за механику её достижения… Его описание индийской жизни столь утопично, столь пресно, что чутьё подсказывает: это слишком хорошо, чтобы быть правдой. [конец слов Ласка]
Иегуди пеняют за чрезмерное восхваление идеи наследственной монархии, за то, что он назвал английскую частную школу «полным микрокосмом человеческого общества» — нелепое представление, по мнению господина Ласка, — и за снисходительный отзыв о негре как о «всё ещё отчасти детской расе». Рецензент неумолим:
[Слова Томаса Ласка (рецензия):] Слишком часто мысли избиты, аналогии обманчивы, увещевания излишни… Всё это никак не сказывается на его музицировании, но подкрепляет мысль, что лучшее место, чтобы его слушать, — концертный зал. [конец слов Ласка]
Быть может, оттого, что Иегуди избрал жизнь эмигранта, американские журналисты были обыкновенно строже к нему, чем их европейские собратья. Десятилетием позже статья Джозефа Макклеллана в «Интернэшнл геральд трибюн» без обиняков заявляла, что «вот уже несколько лет его техника не дотягивает до уровня среднего выпускника хорошей консерватории, но он по-прежнему играет под стоячие овации». Оскорбление вызвало переполох. Среди тех, кто поднялся на защиту Иегуди, был виолончелист квартета «Амадеус» Мартин Ловетт, написавший, что «глубокое мастерство этого человека — чудо нашего времени». Столь же огорчённый француз воззвал к славному прошлому Иегуди:
[Слова читателя-француза:] Те из нас, кто был в Париже в 1944 году, никогда не забудут концерт, который он дал в Опере, где его музыка стала символом свободы, которую мы наконец вкушали после четырёх лет оккупации. [конец слов читателя-француза]
Иегуди был человеком щедрого нрава (и толстокожим), но случались и минуты, когда он не прочь был отплатить. В отзвуках споров вокруг ЮНЕСКО и Иерусалима он публично назвал изложение этого дела Артуром Рубинштейном клеветой, что, в свою очередь, побудило пианиста заклеймить Иегуди «плохим евреем». Оскорбления летали через Атлантику, вдохновив театрального режиссёра Питера Коутса написать в лондонскую «Таймс» в похвалу «широкому, смелому и сострадательному видению» Иегуди. Иегуди уже подлил масла в огонь вражды еврейского истеблишмента, дав после арабо-израильской войны 1973 года благотворительный концерт — в пользу палестинских беженцев. Это привело к тому, что его визиты в Израиль прервались на пять лет; он играл с второразрядным Иерусалимским симфоническим оркестром в 1979 году, но лишь в 1982-м — под заголовком «Менухин прекращает бойкот Израиля» — он вернулся в филармонию, горячо заверяя в своей приверженности осаждённому государству в пору, когда оно попадало под огонь по всему миру за свою непримиримость: «Я как никогда чувствую, что это трудное для Израиля время — время для меня быть здесь. Я никогда не присоединяю свой голос к осуждающим Израиль». Снимок, сделанный несколькими годами ранее у Стены Плача, после кэмп-дэвидского мирного соглашения, даёт редкую возможность увидеть, как он играет на скрипке в ермолке.
С музыкальной точки зрения 1970-е были куда менее тревожной порой. Окончание его поприща фестивального директора не помешало ему заказывать новые сочинения для скрипки, хотя гонорар, какой он мог предложить, бывал на удивление скудным. Камилла Пануфник, вдова композитора, вспоминает, как её мужу отказали, когда он спросил (осторожно, ибо был человеком кротчайшим), нельзя ли увеличить те 200 фунтов, что ему предложили за сочинение концерта. Но заказ Менухина нельзя было оставить без внимания, так что Анджей Пануфник всё равно написал концерт, и Иегуди дал премьеру на фестивале Сити оф Лондон 1972 года. Когда Пануфник сказал, что не уверен, сумеет ли что-нибудь завершить в столь короткий срок, Менухин бодро улыбнулся и предложил сочинить последнюю часть первой: это сделало своё дело. Затем разгорелась паника из-за посвящения. Пануфник был суеверен: все самые удачные его сочинения были посвящены жене. Она настаивала, что это должно достаться Менухину. [Слова Анджея Пануфника (мемуары):] «Я написал Иегуди о своём затруднении, — отмечал Пануфник в своих мемуарах, — и он ответил с величайшим изяществом, что, конечно же, оно должно быть для Камиллы и что своё исполнение он тоже посвятит ей!.. Я был тронут, обнаружив, что Иегуди взял на себя труд выучить всё сочинение наизусть. Хотя изначально мы намеревались, чтобы он вёл Концерт от скрипки [сочинение написано для струнного оркестра], перекрёстные ритмы быстрой последней части оказались слишком коварны и рискованны, чтобы отважиться на них без дирижёрской палочки, так что в конце концов он попросил меня дирижировать первым исполнением… в великолепном Голдсмитс-Холле». [конец слов Пануфника]
Год спустя Иегуди заказал маститому швейцарскому композитору Франку Мартену, ревностному католику, сочинение для исполнения на открытии конференции ММС 1973 года в Женеве. Иегуди очень высоко ценил Мартена, называя его
[Слова Менухина:] после Бартока, быть может, важнейшим композитором, которому я делал заказ… Он рассказал мне, что, получив просьбу ММС, не знал, что́ напишет, пока однажды не оказался в Сиене и не увидел в тамошнем музее полиптих со сценами из Евангелия… Вербное воскресенье, Тайная вечеря, Иуда, Гефсиманский сад, Суд и Прославление. Я сказал ему, что благодарен, что он избавил меня от Распятия. [конец слов Менухина]
Уже было решено, что сочинение будет написано для двойного струнного оркестра, когда у Дианы, которая обыкновенно никогда не вмешивалась в заказы Иегуди, случилось, как она это назвала, озарение:
[Слова Дианы Менухин:] Я предложила развить это так, чтобы Иегуди мог быть и Евангелистом, и Иисусом [при том, как Иегуди позже написал, что «оркестр даёт апостолов, толпу и атмосферу»]. Я сказала Иегуди, что если последней частью должно быть Воскресение, то она непременно должна завершиться на очень высокой ноте. [конец слов Дианы Менухин]
Иегуди удостоил «Полиптих» разочаровывающе пресного одобрения, назвав его «одним из сочинений, которые двадцатый век может с гордостью завещать будущему». На деле оно составило бы прекрасную созерцательную звуковую дорожку к пасхальной телепередаче (даже без Распятия), обвенчанную с образами сиенского полиптиха, что его вдохновил. К сожалению, пластинка снята с производства, и перенос на компакт-диск пока недоступен.
Иегуди появлялся на британском телевидении в середине 1970-х в двух необычных передачах, снятых для художественного журнального цикла «Аквариус» лондонской компании London Weekend Television. Первой была переработка концертной пьесы Эдвина Роксбурга для камерного оркестра и чтеца под названием «Как приятно знать мистера Лира». Её уже исполняли на Виндзорском фестивале, и в глазах Иегуди она обладала неоценимым достоинством — давала Диане главную роль. Она вместе с композитором отобрала стихотворения Эдварда Лира и величественно декламировала их с золотого трона, вроде того как Эдит Ситуэлл читала собственные бессмысленные вирши в «Фасаде». Успех был достаточен, чтобы «Аквариус» продолжил его на Рождество 1973 года мировой премьерой. На этот раз Роксбург взялся положить на музыку подборку любовных лирик американского поэта Э. Э. Каммингса. Винсент Прайс, звезда бесчисленных фильмов ужасов, разделил с Дианой восхитительно манерную декламацию. Иегуди был в восторге, наблюдая её триумф с дирижёрского пульта.
[Слова Менухина:] Я думал, что знаю Диану насквозь; и всё же ей удалось меня поразить. Видеть её совершенно освобождённой от подчинённости, отдающейся воплощению поэзии, проецирующей её, лепящей строки, охватывающей целый диапазон эмоционального, драматического воздействия — от сатиры через комедию и непристойность к трагедии — было откровением. [конец слов Менухина]
Сам Менухин к тому времени стал в Британии чем-то вроде телезвезды благодаря гостевому появлению со Стефаном Граппелли в рождественском выпуске «Паркинсона» 1971 года. В своих мемуарах Иегуди писал, что его памятное партнёрство с джазовым скрипачом сложилось почти что мгновенно: [Слова Менухина («Незавершённое странствие»):] «Би-би-си позвонила мне как-то рождественским утром [19 декабря] и невозмутимо сказала: „Сегодня вечером вы играете с Граппелли“». [конец слов Менухина] Сам Майкл Паркинсон помнит это иначе. Привычный для его передачи формат ток-шоу предполагал импровизированные беседы, по большей части с гостями из мира эстрады, но мистер Паркинсон был (и остаётся) искренне неравнодушен к музыке и любил завершать свои шоу исполнителем мирового класса из театра или лёгкого классического жанра. Он вспоминает, что несколько месяцев обхаживал Менухина и в конце концов послал сотрудника в «Гроув» разведать подходящие темы для телевизионной беседы, которая имела бы массовую притягательность. (А стало быть, не обращение России с еврейскими диссидентами и не бедственное состояние жилья в Индии.) Сотрудник заметил у него на столе конверт от пластинки джазового скрипача Стефана Граппелли, знаменитого своими записями с «Квинтетом горячего клуба Франции». Не поклонник ли он? «Пока нет», — ответил Иегуди. Он встречался с ним (предположительно на Батском фестивале), но никогда не слышал его игры, хотя, конечно, охотно послушал бы. Кто прислал Иегуди эту запись, остаётся загадкой, но, живо ухватившись за ценную наводку, Паркинсон со своим продюсером Ричардом Дрюеттом устроили в студии встречу двух скрипачей и Макса Харриса, одарённого композитора и аранжировщика.
Граппелли был в ужасе: [Слова Стефана Граппелли:] «Я скрипач-игрок, а он маэстро». [конец слов Граппелли] Менухин, со своей стороны, как сообщали, опасался, как бы Граппелли [Слова Менухина:] «не оказался обременён никчёмным партнёром, который никогда не играл джаз и в ритмическом отношении помнил лишь один мотив: „Jalousie“». [конец слов Менухина] Когда он с сёстрами брал уроки танцев в Нью-Йорке ещё в 1936 году, «Ревность» Гаде была той пластинкой, под которую они разучивали танго. По работе с Джоном Данквортом он знал, что джазовая импровизация даётся ему нелегко, но к его вечной чести он решил попробовать ещё раз, хотя Макс Харрис на деле выписал изрядную часть того, что ему предстояло сыграть, ещё до репетиции. Как он показал с Рави Шанкаром, Иегуди схватывал чрезвычайно быстро, и ему дали превосходную группу аккомпаниаторов — всё известных британских джазменов, чтобы обеспечить джазовый эквивалент барочного континуо: трансляция обернулась большим успехом, повлёкшим несколько повторных появлений на телевидении. Последующая запись на EMI, первая из многих, оказалась в опытных руках Роберта Кинлоха Андерсона, который играл континуо в Бранденбургских концертах в 1959 году и продюсировал многие из позднейших записей Иегуди для EMI. Но это партнёрство никогда не сложилось бы без того мгновенного согласия — и личного, и музыкального, — что возникло между Менухиным и Граппелли, который был старше на восемь лет и олицетворял непринуждённое галльское обаяние. Иегуди писал, что завидовал ему почти так же сильно, как любил его: тот умел [Слова Менухина:] «любой темой выразить любой оттенок — тоску, блеск, дерзость, презрение — с быстротой и точностью, в какие едва верится». [конец слов Менухина] Майкл Паркинсон помнит, как француз в ликующем настроении воскликнул ему: [Слова Стефана Граппелли:] «Три такта „Lady be Good“ — и кто теперь маэстро?» [конец слов Граппелли]
В телестудии их несхожие музыкальные традиции были очевидны из языка тела. Граппелли всегда носил яркие рубашки и притопывал ногой во время игры, как деревенский скрипач на сельской пляске. Менухин сбрасывал смокинг ради поло и брюк, но лицом выходил к камерам (и к сидевшей за ними студийной публике) с дисциплинированной осанкой классического музыканта и никогда не отходил далеко от пюпитра. И всё же, слушая десятки дорожек, которые дуэт затем на протяжении десятилетия делал бестселлерами, не всегда возможно определить, который из скрипачей играет, — и это уже достаточное доказательство того, что, хотя ему всё ещё нужен был композитор Макс Харрис как проводник, Иегуди прошёл долгий путь, и вправду настолько далеко, насколько мог, по тому, что называл «странствием к спонтанности». Воспитание удерживало его от полной раскованности (чтобы оценить природу настоящего джаза, довольно сравнить чинное дуэтное музицирование Граппелли с Менухиным с теми вдохновенными записями, что он сделал с цыганским гитаристом Джанго Рейнхардтом), но это партнёрство задело струну в душе многих миллионов британских зрителей, преобразив образ Иегуди в образ возвышенной личности, которая при этом была ещё и своего рода «оригиналом», — и это в пору, когда он иначе мог бы выпасть из поля общественного зрения.
По его собственному признанию, он ненадолго слишком уж попал в поле общественного зрения, когда осенью 1974 года отправился в Афины. Семью годами ранее, когда греческие полковники захватили власть и вынудили короля Константина уйти в изгнание, Иегуди осудил свержение демократии и держался вдали от своего дома на Миконосе. После того как полковников свергли, Менухинов пригласило вернуться новое правительство в знак благодарности за их поддержку. Афины бурлили из-за референдума о будущем монархии в восстановленной демократии. (Король всё ещё был в Риме: ему следовало бы вернуться, как только диктаторы бежали.) Через дружбу с сестрой короля, принцессой Ириной, Менухины стали ярыми сторонниками греческой королевской семьи. По мысли Иегуди, конституционная монархия, «невластие над властью», как он это называл, была наилучшим способом обеспечить устойчивость в пору перемен. Именно это он и заявил на пресс-конференции, призывая к «эволюции, а не революции» и бросая свой вес на чашу монархистов — к явному неудовольствию большинства слушавших его журналистов.
На его концерте с Луисом Кентнером на следующий вечер он вышел на сцену под бурю протестующих криков: «Фашист!», «Извинись!», «Убирайся домой!» Беспорядок длился пять минут, вспоминал он. [Слова Менухина:] «Кентнер терпеливо сидел за роялем, а я взирал на бушевавшую передо мной суматоху по тому правилу, что свирепым зверям надо смотреть прямо в глаза и подходить к ним вплотную». [конец слов Менухина] Когда переполох выдохся, он обратился к публике, выразив восхищение первопроходческим сопротивлением студентов диктаторам и объяснив, что сбор от концерта пойдёт на учреждение стипендии для студентов-музыкантов. Затем он предложил им «заняться делом вечера и пригласил враждебную часть зала на разговор после». Но это не был лагерь перемещённых лиц в Берлине 1947 года; здесь его нравственная почва была не столь тверда, как некогда с Йонасом из Лемберга, и никто не остался поговорить. На следующий день он предложил дать концерт для студентов, которым было не по карману прийти на его сольный вечер, но накануне референдума атмосфера всё ещё была взрывоопасной, и власти наложили вето на это предложение. Монархию в должное время отвергли, и, хотя Иегуди продолжал бывать на Миконосе, он больше не пытался повлиять на ход греческой политики.
Островной дом Менухинов был простым коттеджем, который в 1962 году помогла им найти их подруга-музыкант Пегги Гланвилл-Хикс. Прямо над ним построили второй, более изысканный дом; его они оставили себе, приглашая родных и друзей пользоваться старым строением. Иегуди любил идиллическую простоту греческой островной жизни. Дома выходили окнами на крохотную гавань, и там была терраса, где Иегуди мог заниматься йогой на раннем утреннем солнце. Но не было способа скрыть поступь времени на Миконосе: к 1980-м он превратился из тихой заводи в шумный курорт. Они брали напрокат джип, чтобы разъезжать по острову, и наняли местную супружескую пару приглядывать за собой, но в конце концов слабеющее здоровье Дианы вынудило их уехать: ходьба стала для неё своего рода испытанием, и ей было трудно одолевать крутую тропинку вниз к морю; она несколько раз падала, и у неё развились язвы на ногах. Миконос стал слишком опасен для четы, приближавшейся к восьмидесяти, чтобы им наслаждаться, и, хотя оба любили своё место отдыха, Иегуди в конце концов настоял на его продаже.
То, впрочем, разочарование лежало ещё за два десятилетия впереди, когда в 1976 году Иегуди отпраздновал своё шестидесятилетие. Он делал Диане примирительные заявления о том, что возьмёт творческий отпуск, и действительно сократил концертные обязательства, но, как добрый американец, прилетел в Вашингтон выступить на празднествах двухсотлетия 4 июля, а когда четырьмя днями позже королева принимала президента Форда в британском посольстве, Иегуди и группа юных музыкантов из его Школы были там, чтобы обеспечить музыкальное развлечение. Затем в Гштаде последовал более долгий, чем обычно, летний отдых, но его тяга порождать деятельность была такова, что этот «отпускной» сезон, отнюдь не будучи случаем полежать под паром, оказался одним из самых творческих во всей его жизни: он основал новую музыкальную школу в Швейцарии, создал новую концертную организацию для молодых профессиональных музыкантов в Лондоне и стал ведущим самой честолюбивой на ту дату истории музыки, какую когда-либо пытались показать на телевидении, снятой Си-би-си в Торонто. Он даже помог основать новый фестиваль.
Его друга сэра Эдвина Лезера в 1973 году назначили генерал-губернатором Бермудских островов (после того как его предшественник был убит — акт насилия, что помог этому курорту в Гольфстриме заработать дурную славу). Иегуди знал Теда Лезера много лет — тот был председателем Батского фестиваля — и пригласил его в совет Школы Менухина. По наущению British Airways, желавшей улучшить репутацию Бермуд, Иан Хантер привлёк Иегуди к попытке основать на острове музыкальный фестиваль, но они потерпели неудачу; как сказал Иегуди Лезеру: [Слова Менухина:] «Это место — культурная пустыня, Тед, ужас: ты должен что-нибудь сделать». [конец слов Менухина] Лезер согласился, при условии, что, если ему удастся его устроить, Иегуди откроет первый фестиваль. Неутомимый собиратель новых стран, Иегуди сдержал слово, дав первый сольный концерт со своей сестрой Хефцибой в январе 1976 года. Что важнее в долгосрочной перспективе, он также учредил Менухинский фонд Бермуд на средства, собранные на втором концерте. Фонд обеспечил ежегодную стипендию для профессиональных струнников из Британии — провести год на Бермудах, «неся преподавание в школы и обеспечивая доступность для всех», если процитировать недавнюю программную книжку фестиваля. В 1998 году Иегуди написал, выражая «великое удовлетворение тем, что (по общему признанию, добрая!) мысль, которую я подал… была с любовью подхвачена и с таким воодушевлением принята».
Год 1977-й ознаменовался созданием ещё одного образовательного начинания — круглогодичной академии для молодых профессиональных струнников в Гштаде. Иегуди видел её как перевалочную ступень к полному профессионализму, своего рода музыкальную школу совершенствования для одарённых музыкантов, которые завершили консерваторское обучение, но всё ещё нуждались в проникновении в камерную музыку, оркестровый ансамбль и исполнительский стиль разных композиторов. Он писал, что многим молодым музыкантам трудно повенчать спонтанность с дисциплиной. Шестнадцать струнников в возрасте от семнадцати до двадцати шести лет отбираются каждый год из Азии, обеих Америк и Европы, чтобы составить камерный оркестр — «Камерату», — который является исполнительским крылом Академии. И тем и другим руководит Альберто Лизи. Лизи, родившийся в 1935 году, руководил подобной академией в Италии (где Жаклин Дюпре была летней ученицей), а позже в Нидерландах, прежде чем Иегуди взял его под своё крыло, добился существенного швейцарского спонсорства и создал структуру, которая переживает его и по сей день.
Иегуди мыслил свою Академию как круглогодичное продолжение Гштадского фестиваля и в 1996 году с гордостью писал, что она стала
[Слова Менухина:] швейцарским национальным учреждением, поддерживаемым правительством, частными источниками, городом Гштад, кантоном Берн и Романдской Швейцарией… Я надеялся навсегда принести музыку в этот прекраснейший из краёв [Бернский Оберланд]… Должен признаться, что подсадил в гнездо птицу несколько крупнее, чем оно может вместить. [конец слов Менухина]
Швейцарская компания «Нестле» предоставила одну из своих резиденций, виллу Блоне, с видом на Женевское озеро, как вторую базу для деятельности «Камераты» в суровые зимние месяцы. Академия также проводит короткие резиденции в Германии, Италии, Испании и даже Аргентине — на родине Лизи. Тем самым, с гордостью писал Иегуди, [Слова Менухина:] «эти молодые ученики обретают чувство принадлежности к миру и понимание множества разных стран». [конец слов Менухина] Помимо уже упомянутой поездки в Китай в 1982 году он водил их в турне по Японии и Соединённым Штатам.
Диана Менухин заронила мысль, лежавшую в основе LMN — Live Music Now! («Живая музыка сейчас!»), — бросающееся в глаза название, которое Иегуди дал организации, учреждённой им в 1977 году, чтобы давать работу молодым профессиональным музыкантам. Она вспоминает, как шла подземным переходом близ станции «Бейкер-стрит» в Лондоне — быть может, она делала покупки в органическом продуктовом магазине Иегуди поблизости, — когда услышала соло из скрипичного Баха.
[Слова Дианы Менухин:] Я остановилась, и там был мальчик с виду не очень-то сытый, с кепкой на земле. Я бросила несколько монет и спросила, не обучался ли он, случаем, вон там [то есть в Королевской академии музыки]. Ответ был: да, — и я подумала, как это ужасно, этот мальчик вынужден играть, чтобы пообедать; он из бесконечной череды молодых, которых очень хорошо учат, — и что же они делают дальше? Играют в переходе! [конец слов Дианы Менухин]
Иегуди откликнулся на её сетования замыслом, который впервые придумал почти тридцатью годами ранее в Нью-Йорке со своей австралийской подругой Пегги Гланвилл-Хикс. Её план, отвергнутый Фондом Форда, состоял в том, чтобы набирать талантливых молодых студентов-музыкантов и создать организацию, через которую они могли бы нести музыку людям, которые никогда не пошли бы на концерты. [Слова Менухина:] «Я был с ней согласен, — писал Иегуди, — особенно после собственного опыта во время войны, когда, сыграв многие сотни концертов в лагерях, госпиталях и военных тюрьмах, я обнаружил, что многому научился… этот опыт был одним из самых формирующих в моей жизни». [конец слов Менухина]
В 1977 году он созвал совещание организаций, которые уже устраивали концерты в больницах.
[Слова Менухина:] Агенты оценили, что мы расширяем музыкальную публику, Профсоюз музыкантов понял, что мы можем дать ценную выучку, и отменил все профсоюзные взносы для причастных молодых артистов. Совет по искусствам дал нам своё благословение и стартовый грант в 5000 фунтов. [конец слов Менухина]
Избранным исполнителям приходится развивать и вторичные навыки — коммуникаторов, чтобы представлять свои инструменты и репертуар публике, для которой классическая музыка — книга за семью печатями. Каждому исполнителю платят, пусть и скромно, и возмещают надлежащие расходы. В гастрольных поездках вдали от дома исполнителей часто размещают у местных жителей и возят частным образом. Иегуди гордился общественной целью, лежавшей в основе движения: [Слова Менухина:] «Организаторы знакомятся с музыкантами… а музыканты узнают, каково это — быть частью шахтёрской семьи, или быть больным, или умирающим, или заключённым». [конец слов Менухина] Он, несомненно, имел в виду не только свои военные годы, но и визиты, которые ученики его Школы регулярно наносили в исправительные заведения для подростков, психиатрические больницы, дома престарелых и в шахтёрскую деревню в Южном Йоркшире. Прочная связь между Школой и Live Music Now! была скреплена, когда Виргиния Реншоу, тринадцать лет преподававшая в Школе, приняла в 1988 году должность директора LMN. Её предшественницей была Шейла Голд, опытный музыкальный чиновник Совета по искусствам, которую привлекли в 1979 году, после того как первым администраторам LMN не удалось произвести особого впечатления. Столь же важным было назначение председателя LMN (в преемники кинопродюсеру Джеймсу Арчибальду, который умер): им стал финансист Иан Штутцкер, страстный скрипач-любитель и собиратель, который в ту пору завершал семилетний срок на посту председателя оркестра «Филармония». Иегуди знал его по общей страсти к скрипкам — Штутцкер одолжил ему на год своего «Вьётана» Гварнери в обмен на «Соля» Страдивари.
Штутцкер вспоминает, что музыкальный «охват» (если воспользоваться терминологией просвещенцев) в конце 1970-х был почти неведом:
[Слова Иана Штутцкера:] Поначалу администраторы посещаемых заведений сопротивлялись самой идее, один говорил: «У наших постояльцев есть бинго и телевизор, зачем им нужны музыканты?» Когда эти дома принимали музыкантов, перемена в настроении была глубочайшей. [конец слов Иана Штутцкера]
Постоянно осваивались новые типы площадок, среди них общинные центры, школы для детей с особыми потребностями, дома для инвалидов и центры для слепых. Штутцкер привлёк деловых спонсоров и благотворительные фонды, чтобы помочь оплачивать работу Live Music Now! наряду с региональными советами по искусствам, местными властями и музыкальными фестивалями вроде Челтенхемского, которые нередко включают концерты LMN в свои внеконкурсные программы для тех, кто слишком немощен, чтобы посещать главные события. Первопроходческая работа Шейлы Голд привела к учреждению семи региональных центров по всей Великобритании. Оборот приближается к 500 000 фунтов, и LMN даёт работу 250 певцам и инструменталистам в год. Ныне подобные группы процветают в девяти странах. Иегуди стал страстным поборником музыки как исцеляющей силы. Строки из «Генриха VIII» Шекспира —
В сладостной музыке столько искусства, Что убивает заботу и сердечную скорбь —
были взяты как эпиграф к годовому отчёту LMN в 1999 году. Столь же важным, как музыкальная терапия, было его стремление сделать LMN орудием общественных перемен:
[Слова Менухина:] Моей мечтой было вернуть музыку в повседневную жизнь людей всех возрастов… не только в дом, но и в те места, где большинство из нас проводит время, где мы работаем, учимся, страдаем или празднуем, будь то в конторе или на фабрике, в школе или тюрьме, в приходском зале или церкви. [конец слов Менухина]
Он снова опережал своё время: в наши дни едва ли не у всякой музыкальной организации есть своя программа охвата, и порой может показаться, будто попытка достучаться до тех частей общества, которых не касаются иными способами, важнее основного дела — устройства выступлений в концертных залах. Но замысел Иегуди работает, потому что удовлетворяет нужды и дающих, и принимающих. Такой гуманитарный труд был признан, нередко чрезмерно щедро, ещё при его жизни. Что было замечено куда менее широко, так это усилия, которые он вкладывал за кулисами (как и со своей Школой), чтобы обеспечить нужных людей на нужных местах для поддержания повседневного управления его замыслом. У него был дар выбирать людей, а затем заставлять их работать на себя куда усерднее, чем они ожидали. Мог он быть и щедр на похвалу и ободрение. Когда принц Чарльз, покровитель LMN, зашёл за кулисы после концерта в честь двадцатилетия в «Барбикане» в 1997 году, он, Иегуди и Иан Штутцкер лично поговорили с каждым из десятков детей, по большей части так или иначе обездоленных, что участвовали в новых сочинениях, заказанных для программы.
Иегуди был вовлечён в множество начинаний в Европе около поры своего шестидесятилетия. Его горизонт был всемирным — но неизменно с британским оттенком. За калифорнийским детством последовали периоды, в которые разные страны старой Британской империи занимали большое место в его сознании: сначала — предвоенная Англия, земля Элгара и терпимости. Затем Австралия — через его собственный брак (и брак Хефцибы) и теплоту приёма, которую он испытал во время гастролей там в 1935 и 1940 годах. Его развод в 1947 году и переезд Хефцибы в Лондон десятилетием позже ознаменовали ослабление антиподовых связей, хотя он продолжал поддерживать сердечную дружбу с семьёй Николас во время своих гастролей. По иронии судьбы сама Нола обосновалась в Лондоне в конце 1960-х. В один памятный раз она и Диана столкнулись лицом к лицу — у продуктового прилавка в «Фортнум и Мэйсон». После смерти от сердечного приступа её третьего мужа, Уильяма Байарда Хоторна, Нола вернулась в Австралию и умерла там в 1978 году. Иегуди был в Сан-Франциско, когда узнал о её смерти; он послал венок из её любимых гардений.
Если можно сказать, что Иегуди сосредоточился на Индии и Южной Африке в 1950-е (по два визита в каждую), а на Англии и её фестивалях в 1960-е, то в следующее десятилетие он обратил внимание на Канаду — страну, которая заинтриговала его с тех пор, как ещё мальчиком он посетил образцовую ферму под Торонто. (Он смотрел, как коров машинно доят под аккомпанемент классической музыки, — и родилась его ненависть к музыкальному фону.) Его дружба с Канадской вещательной корпорацией восходила к телепрограмме 1965 года с Гленном Гулдом и расцвела за время его пребывания в Международном музыкальном совете, когда правой его рукой был Джон Робертс из Си-би-си. Робертс познакомил его с коллегой, Джоном Барнсом, тогдашним руководителем программ по искусству, музыке и науке на Си-би-си в Торонто.
У Барнса была мечта: он хотел сделать для музыки то, что Кеннет Кларк сделал для искусства в сериале Би-би-си «Цивилизация». Он объединился с американским продюсером Кёртисом Дэвисом, бывшим руководителем культурных программ канала 13/WNET в Нью-Йорке, который получил образование композитора и скрипача. Они рискнули и пригласили Иегуди присоединиться к ним. [Слова Менухина (предисловие):] «Я с готовностью принял проект, обещавший быть настолько же вдохновляющим, насколько и приносящим удовлетворение», [конец слов Менухина] — писал он в предисловии к книге-спутнице сериала.
«The Music of Man» («Музыка человека») — таково было его название, и пришёл он для Иегуди ровно в нужную пору, сразу после его шести лет в Международном музыкальном совете. Его президентские усилия были направлены на то, что он назвал «возможностью поощрять созидательный обмен между народами, представляющими все разновидности и диапазоны мнений». Теперь телевидению предстояло превзойти дипломатические каналы ЮНЕСКО, предлагая зрителям бесчисленные примеры «параллелей и взаимного отношения между народной музыкой и musique savante». Не то чтобы было практически осуществимо предложить исчерпывающий обзор истории музыки: Кеннет Кларк, в конце концов, счёл себя вынужденным по причинам времени опустить всякое упоминание испанского искусства в своём тринадцатисерийном цикле. Канадцы остановились на восьми передачах, в которых Иегуди и его продюсеры (ни один из которых не был профессиональным писателем) дали то, что он описал как
[Слова Менухина:] эквивалент топографических карт, показывающих положение музыки на протяжении веков, чередуя общие обзорные виды, что выявляют долгосрочные тенденции, культурные взаимодействия и уклады жизни, с крупными планами отдельных ситуаций и периодов. [конец слов Менухина]
Передачи выглядели красиво и обладали добротным постановочным качеством. Иегуди отвёл себе роль «умеренного фанатика», одобряя с равным восторгом едва ли не всё, что слышал по всему миру. Из уважения к местным чувствам он записал свои связки как на английском, так и на французском.
Снятый в Канаде сценарий неизбежно требовал изрядной доли канадской музыки. Он сыграл джазовый дуэт для двух скрипок с канадским ответом Стефану Граппелли, Жаном Кариньяном; тот был написан специально для них другим франкоканадцем, Андре Ганьоном. Он встретил композитора Мюррея Шафера в сарае, набитом предметами, издающими звуки на полпути между музыкой и шумом. С Гленном Гулдом он повёл беседу о достоинствах записи в сравнении с живыми концертами. Он снова поддразнил Гулда: [Слова Менухина:] «Нет ли [при студийной работе] риска утратить ощущение жизни? Само ощущение риска?» [конец слов Менухина]
Но кругосветное путешествие было обязательным для всякого уважающего себя телесериала. В Сенегале он взял интервью у поэта-президента Леопольда Сенгора, потерпел неудачу в попытке сыграть на рити (однострунном инструменте с изогнутым смычком) и восхищался пением чернокожего африканского хора в переложении католической мессы. Его снимали в клуатрах Силоса на юге Испании, в греческом амфитеатре Дельф, на мысе Канаверал во Флориде и во дворах Альгамбры; он стоял на солнце на венецианском мосту Вздохов и под ледяным дождём в Ротенбурге. В Вене он слушал шраммель-музыку в винном кафе Гринцинга, близ летнего жилища Бетховена. В Зальцбурге он сидел за клавиром Моцарта в комнате, где родился композитор. Его показали играющим скрипичное облигато в «Erbarme dich» из баховских «Страстей по Матфею» — том самом сочинении, которое он снимал для Пола Гордона в чаплинской голливудской студии тридцатью годами ранее. На этот раз местом действия была церковь в Заанене, доме Гштадского фестиваля. В Кентерберийском соборе в Англии «Академия Монтевердиана» исполнила мотет Габриели под управлением старого друга Иегуди профессора Дениса Стивенса. Вернувшись в Торонто, Иегуди сыграл скрипичное облигато в «Лебедином озере» для двух ведущих канадских танцовщиков.
Естественно, Иегуди мог поделиться множеством интересных наблюдений, но он не был Кеннетом Кларком, и на интеллектуальном уровне цикл бил не слишком сильно. Книгу, которую он и Кёртис Дэвис выпустили к телепоказам, губит двойное авторство. Дэвис доблестно пытается выстроить связное повествование, но его чуть ли не после каждого абзаца прерывают то, что предисловие описывает как «истолковательные высказывания» Иегуди, обозначенные вертикальной чертой, идущей вдоль левого поля текста. Именно ради прозрений Иегуди большинство людей прежде всего и обратились бы к «The Music of Man», но слишком часто они уходят по касательной или скатываются к общим местам. Так, музыку Малера сваливают в одну кучу с музыкой Рихарда Штрауса и легкомысленно отметают как «громкое эхо этого самоуверенного века колониальных империй, с его манией безграничного расширения и роста — уже ностальгическое и потому, быть может, более живое». Но нельзя не проникнуться теплотой к его рассказу о посещении концерта «Роллинг Стоунз» на стадионе «Эрлз-Корт» в Лондоне. (Рок-группа Мика Джаггера пожертвовала сотню билетов в пользу Школы.)
[Слова Менухина:] Мы прибыли с большим шиком в огромном чёрном автомобиле… Хотя мы были на некотором расстоянии от зала, я услышал нечто похожее на предвестие ада. Мы протиснулись по узкой лестнице на арену, а звук нарастал, как гроза. Я хотел вслушаться в музыкальное содержание, но для меня сама громкость уничтожила эту возможность. Впервые я испытал настоящую физическую боль, слушая музыку… Слуховое избиение: сплошная звуковая стена… Я понял, до чего умышленно устроено всё это безумие. Оно нацелено на то, чтобы оглушить все сознающие чувства, не оставить иного выбора, кроме как сдаться и участвовать. Я не сделал ни того ни другого — я ушёл через десять минут. [конец слов Менухина]
К «The Music of Man» лучше подходить не как к справочнику, а как к лотерейной бочке, из которой выхватывается горстка отдельных сокровищ из веков музыкального развития. Она приятна множеством пассажей — и автобиографических, и музыковедческих — и превосходными иллюстрациями. Но ей недостаёт повествовательного напора и человечности, которые делают автобиографию Иегуди столь хорошим чтением.
«Незавершённое странствие» стало последним творческим плодом «отпускного» года Иегуди. Насчитывавшая более четырёхсот страниц, бо́льшую часть которых он не написал от руки, а надиктовал, книга вышла с немалым успехом в 1977 году. Дж. У. Ламберт из «Санди таймс» был пленён, провозгласив, что мемуары
[Слова Дж. У. Ламберта (рецензия):] озарены личным голосом автора и его самобытным слогом, кипят его способностью к радости, его неутомимым любопытством ко всему на свете, набиты описательными зарисовками, блестяще высвечивающими места и людей, пронизаны ироническим юмором. [конец слов Дж. У. Ламберта]
Книга была расширена ещё на семьдесят страниц в год восьмидесятилетия Иегуди, в 1996-м. В ней всё ещё есть несколько фактических ошибок (и лакун касательно его личных дел), но «Незавершённое странствие» остаётся одной из самых приятных музыкальных автобиографий двадцатого века.
Глава 18. Маэстро Менухин

1981: смерть Хефцибы; 1982: смерть Моше; назначен президентом Королевского филармонического оркестра; обзор дирижёрской карьеры; 1983: концерт для Папы Римского; переезд на Честер-сквер; 1984: дирижирует «Милосердием Тита» в Бонне и другими оперными постановками; 1985: получает британское гражданство, становится сэром Иегуди; 1987: удостоен ордена «За заслуги»; 1991: по телевидению показан «Семейный портрет»; в Брюсселе учреждён Международный фонд Иегуди Менухина; 1993: пожизненное пэрство; 1996: празднование восьмидесятилетия.
Скрипичная игра Иегуди обрела новый вкус к жизни, когда в 1978 году он поддался вечному искушению и купил гварнери — «Лорда Уилтона», одну из лучших скрипок, когда-либо созданных Джузеппе Гварнери «дель Джезу». Прежде он всегда утверждал, что его постоянные спутницы — это его страдивари, тогда как незаконные увлечения, как он их называл, были у него с инструментами Гварнери. Его страсть к инструменту (и к смычкам) не знала границ: он говорил о них с любовью в своём телесериале на канале CBC и написал несколько книг о том, как играть на скрипке и как за ней ухаживать.
«Урок жизни» (в Америке — «Всесторонний скрипач», Life Class / The Compleat Violinist) описан на форзаце как «мысли, упражнения, размышления странствующего скрипача». Изданная в 1986 году, под редакцией Кристофера Хоупа, это располагающий к себе автопортрет; в книге есть фотографии Иегуди, поразительно моложавого на седьмом десятке, где он показывает разные йоговские упражнения, полезные для скрипачей. Десятилетие спустя, в 1996 году, в год восьмидесятилетия Иегуди, французское издательство «Фламмарион» выпустило роскошно иллюстрированный подарочный том «Скрипка», целиком посвящённый личной истории Иегуди с этим инструментом. Но самая сосредоточенная из перекрывающих друг друга книг Менухина на одну и ту же тему — это «Музыкальный путеводитель» (Music Guide), который он вместе со своим коллегой-скрипачом Денисом Стивенсом составил для издательства «Макдональд» в конце 1970-х годов, одну из десяти книг серии.
За годы Иегуди собрал ценную частную коллекцию скрипок и смычков. Он также заказывал новые инструменты у современных мастеров в разных концах света и в 1980 году записал альтовые сонаты Брамса на современном инструменте. При всякой возможности он превозносил красоту скрипки выше всех прочих инструментов. О фортепиано же у него не находилось иных слов, кроме суровых.
Многочисленные книги Иегуди удовлетворяли его желание оставить нечто прочное грядущим поколениям, но записи были (и остаются) более прибыльным средством. Когда дело касалось горстки великих скрипичных концертов, он не мог тягаться со своим собственным старым каталогом, но продолжал осваивать новый репертуар для EMI, и, каким бы ни было ворчание за его спиной по поводу его ненадёжного, подпрыгивающего смычка, он всё ещё был способен подняться до скрипичного вызова. На исходе средних лет он впервые взялся за Скрипичный концерт Делиуса, а на той же неделе в июне 1976 года (год, якобы отведённый под творческий отпуск!) он разделил свет рампы с виолончелистом Полем Тортелье в ещё менее известном (но столь же сочном) Двойном концерте Делиуса. Двумя годами позже, когда за фортепиано сидел бывший помощник Делиуса Эрик Фенби, он записал все три сонаты Делиуса. Как человек, любивший годовщины и — не без оснований — очень внимательный к дате собственного дня рождения, Иегуди наверняка радовался тому, что они с Фенби родились в один день: Фенби был ровно на десять лет старше.
Имя Иегуди Менухина оставалось безотказной приманкой для кассы. Концертные выступления с великими оркестрами мира вкупе с внушительным собранием классических записей и джазовыми дуэтами со Стефаном Граппелли давали ему основной доход. Он продолжал давать и сольные концерты, часто вместе с сестрой Хефцибой; в 1978 году они записали Сонату Элгара, а в 1980-м снова гастролировали по Америке. Задним числом Иегуди убедил себя, что уловил в игре Хефцибы, когда ей было за пятьдесят, «глубину и теплоту, всё возрастающую полноту». Но у неё развился рак горла, и после долгой борьбы она умерла 1 января 1981 года. К его глубокому огорчению, Иегуди не было у постели сестры, хотя он знал, что она к тому времени тяжело больна; в своих воспоминаниях он писал, что у него был назначен концерт и «мысль об отмене казалась невозможной». Впоследствии он говорил о ней как о своей сиамской душе и писал престарелым родителям, что «её присутствие сильнее прежнего», — но правда была в том, что, когда они не музицировали вместе, он очень мало виделся с ней за те два десятилетия, что оба прожили в Лондоне. Она изнуряла себя каторжной работой, которую взвалила на себя, помогая бездомным южного Лондона. Он благоговел перед памятью о ней как о партнёре по музыке, но, пожалуй, испытывал некоторую неловкость от того, до чего практично — в отличие от его собственного, более возвышенного подхода — выражала себя её любовь к человечеству.
Всего годом позже, после долгой болезни, умер его отец. Иегуди был в Нью-Йорке, где играл Концерт Блоха с Филадельфийским оркестром под управлением Риккардо Мути. Элеонора Хоуп вспоминает, что он настоял на том, чтобы концерт в Карнеги-холле состоялся, хотя за несколько часов до того ему сообщили о смерти Моше, — говоря, что отец хотел бы именно этого.
[Слова Маруты Менухин (в интервью):] Марута сказала интервьюеру, что стресс, вызванный его крайними взглядами на Израиль и поднявшимися вокруг них спорами, спровоцировал рак, убивший её мужа. [конец слов Маруты Менухин]
Но, разумеется, свою роль должна была сыграть и старость: Моше было восемьдесят восемь. Он много лет страдал болезнью сердца. Иегуди был в равной мере убеждён, что у сестры развился рак из-за стресса, неотделимого от того образа жизни, который она усвоила вместе со своим мужем-социологом Ричардом Хаузером. Возможно, именно эти две недавние смерти в семье побудили его в 1982 году впервые признаться самому себе в тревоге за своё будущее как скрипача.
Годами он предпочитал избегать темы своей ухудшающейся техники. В 1980 году один американский журналист высказал предположение, что проблемы с запястьем сказались на его ведении смычка. «Да не особенно, — последовал ответ. — Ничего такого, чего я не сумел бы преодолеть и наладить». Интервьюер настаивал, указывая, что Иегуди применяет технику ведения смычка, при которой избегает игры у колодки, где контроль над запястьем у него, вероятно, слабоват. Иегуди ответил поразительным нападением на собственный ранний стиль игры.
[Слова Менухина (в интервью):] Всё это восходит ко времени… когда я занимался с Адольфом Бушем… Если посмотреть на старые фотографии… положение смычковой руки просто чудовищно… Я прихожу в ужас от той позиции, что была у меня тогда… высоко поднятый локоть, нажим через указательный палец и, как следствие, отсутствие должного равновесия в смычке. [конец слов Менухина]
«И Энеску никогда вас за это не упрекал?» — спросил интервьюер.
[Слова Менухина (в интервью):] Никогда. Беда в том, что я играл слишком хорошо… Я никогда не занимался с педагогом вроде [Карла] Флеша… в то время я не подвергал эти вещи разбору… Теперь же могу сообщить, что работаю в совершенно расслабленном расположении духа. И технически… насколько позволяет возраст, я чувствую, что играю гораздо лучше, чем когда-либо прежде. [конец слов Менухина]
Но возраст был суровым надсмотрщиком. Иегуди продолжал заниматься йогой и давать концерты, однако его смычковая рука делалась всё уязвимее, а неловкие моменты — всё острее, хотя в семейном кругу царил заговор молчания. Его сын Джереми вспоминает: [Слова Джереми Менухина:] «Это была действительно тема, которой нельзя было касаться. А поскольку его музицирование всегда казалось мне таким интересным, я решил не обращать внимания на редкие подскоки смычка». [конец слов Джереми Менухина] Джонатан Бенталл, второй муж Замиры, доброжелательный, но объективный наблюдатель, записал в своём дневнике (на фестивале в Гштаде в 1976 году), что был «в холодном поту от беспокойства за него». 22 августа Бенталл слушал квартет Бетховена.
[Слова Джонатана Бенталла (дневник):] Те, кто знает его очень хорошо, кажется, ничуть об этом не беспокоятся…
23 августа. Ещё несколько наблюдений над спиккато Y вчера, в ходе великолепного концерта из двух брамсовских секстетов. Бруно [Монсенжон] сказал мне, что он избегает такой игры и находит другие приёмы взамен — например, играет мартеле концом смычка, что, по словам Бруно, красивее… Я предположил Замире, что это, пожалуй, похоже на заикание. Он находит другие способы играть, как заикающиеся находят иносказания, чтобы заменить слова, которые не могут выговорить.
26 августа. [Диана приняла сравнение с заиканием], приписав этот зажим годам его брака с Нолой. Она говорит, что причина в том, что это нужно делать совершенно свободной правой рукой. Мне ни в коем случае нельзя упоминать об этом за пределами этого дома… Но D противоречит себе, потому что дурное качество квартета Бетховена на днях объяснила недостатком репетиций, — тогда как никакая репетиция не способна исправить зажим или «заикание».
2 сентября. Значительное напряжение между D и Y продолжается. Вчера она устроила ему разнос при Принцессе [Гессенской]… из-за того, что он оставил фрак дома. Трудно простить то, как она набрасывается на него прямо перед концертом или сразу после. Если у него и есть какие-то психотехнические затруднения, вряд ли они станут лучше под гнётом таких переживаний. [конец слов Джонатана Бенталла]
В конце концов за советом Иегуди обратился к своей помощнице Элеоноре Хоуп. Её взяли к нему секретарём в 1975 году, и она оказалась настолько дельной в ведении его профессиональных дел, что в итоге он решил уйти из агентства «Гарольд Холт», где Иэн Хантер опекал его больше тридцати лет, и сделать миссис Хоуп своим личным менеджером. Совсем не в своём духе он объявил об этом решении в отпечатанном на машинке письме. Хантер вспоминает, какую боль оно ему причинило: [Слова Иэна Хантера:] «Он написал, что очень рад моей повторной женитьбе. Перемена в моих обстоятельствах навела его на мысль, что настал момент ослабить наши отношения». [конец слов Иэна Хантера] Личная дружба вскоре была восстановлена: нет сомнений, что Элеонора Хоуп возродила его профессиональную жизнь, когда та рисковала зайти в тупик. (Иегуди был близок и с её мужем, Кристофером, который написал в соавторстве с ним несколько книг.)
В марте 1982 года Элеонора Хоуп была с Менухиным в Портсмуте на финале второго Международного конкурса струнных квартетов, который он помог учредить. (Первый, в 1979 году, выиграл выдающийся квартет Такача, вторым стал квартет «Энделлион».) Иегуди признался ей, что во время игры испытывает значительную боль. Он сказал ей, что однажды будет вынужден перестроить свою жизнь и что это следует сделать скорее раньше, чем позже. Они обсудили то, что он назвал «вариантом Хейфеца»: уход с концертной эстрады ради частного преподавания и открытых мастер-классов. Это было неприемлемо: он не мог примириться с полным отказом от публичных выступлений. Вместо этого он выбрал более мягкую перестановку приоритетов: он не бросит играть на скрипке (он играл наедине и во время занятий даже после официального ухода со сцены в 1996 году), но сократит сольные ангажементы в надежде чаще выступать дирижёром симфонических оркестров.
До этого момента его опыт обращения с дирижёрской палочкой был по большей части связан с небольшими ансамблями, но теперь Элеонора Хоуп стала искать для него работу с крупными оркестрами. Провал в Нью-Йоркской филармонии в 1971 году был неудачей, но незадолго до того Иегуди подменил не кого-нибудь, а самого маэстро Герберта фон Караяна, недужившего, продирижировав циклом брамсовских симфоний с Берлинским филармоническим оркестром, и это прошло хорошо. В мае 1982 года он участвовал в торжествах по случаю столетия берлинского оркестра, продирижировав началом Пятой симфонии Бетховена — стоя на голове! Всё определяющий вступительный взмах он обозначил резким «ножничным» движением ног. Караян был раздосадован, но оркестр и публика были в восторге, а телезрителям всего мира лишний раз напомнили не только о дерзости Иегуди и его преданности йоге, но и о том, что он свободен как дирижёр. Его немецкий агент Витико Адлер ободрял новое начинание; Ив Данделё в Париже был расстроен, вспоминает Элеонора Хоуп, а Томми Томпсон из «Коламбия Артистс» в Нью-Йорке — «не очень-то любезен».
Не любезнее оказались и те, кто определял политику EMI. Они записали, как Иегуди дирижирует изрядным пластом барочного оркестрового репертуара, включая редкие симфонии Уильяма Бойса, и как раз пополнили его скрипичный каталог новой записью Двойного концерта Баха — с Цзинь-Ли, китайским мальчиком-вундеркиндом, которого он привёз в Школу, — чтобы отметить пятидесятилетие студий на Эбби-Роуд в 1981 году. Позднее в том же десятилетии Иегуди предстояло записать сонаты Бартока и Бетховена со своим сыном Джереми. (За полвека он сделал не менее семи записей «Крейцеровой» сонаты.) Но верность его старой компании не распространялась на Иегуди в его новой, дирижёрской роли: как он мог тягаться с их нынешними звёздами вроде Клауса Теннштедта? К счастью, Саймон Фостер, продюсер записей Virgin Classics, разглядел потенциал Иегуди и пригласил его продирижировать группой поздних симфоний Моцарта. По иронии судьбы, компанию позднее купила EMI, так что эти виргиновские записи Моцарта в итоге всё же попали в каталог EMI. (В «Пингвиновском путеводителе по компакт-дискам» 1996 года версии Симфоний № 40 и 41 в исполнении Иегуди, сделанные с оркестром «Симфония Варсовия», были названы лучшей парой из доступных на тот момент.)
Переломный момент в его дирижёрской судьбе наступил в сезоне 1981/82 года, когда Королевский филармонический оркестр, побуждаемый Иэном Хантером, предложил ему пост президента. Первый его ангажемент у них как дирижёра состоялся «в провинции» в 1975 году, в Досуговом центре Блетчли; за ним последовала целиком элгаровская программа в Лондоне, включавшая Первую симфонию и Скрипичный концерт с Найджелом Кеннеди в качестве солиста. Он уже и записывался с ними, начиная с 1979 года с Третьего фортепианного концерта Бетховена, где солировал Джереми Менухин. Прежнего президента RPO, композитора Малкольма Уильямсона, убедили подать в отставку после того, как тот решил вернуться — временно, как выяснилось, — на свою родину, в Австралию. Иегуди согласился с оговоркой — за которую билась Элеонора Хоуп, — что ему также будут гарантированы регулярные дирижёрские выступления. Его старый друг Антал Дорати, почётный дирижёр RPO, криво усмехнулся, мягко предупредив управляющего оркестром Иэна Маклея: [Слова Антала Дорати:] «У этого человека нет дирижёрской выучки». [конец слов Антала Дорати] Дорати имел все основания для такой оценки, ведь именно он дал Иегуди его первый шанс в качестве дирижёра ещё в 1946 году. И он был прав, указывая, что, хотя из Менухина выйдет идеальная фигура-президент, он почти не получал наставлений в таких вещах, как техника дирижёрской палочки или чтение партитуры. Иегуди, впрочем, взял урок у сэра Адриана Боулта, когда изучал «Фантастическую симфонию» Берлиоза:
[Слова Менухина:] Он дал мне свою собственную палочку, специально устроенную: на утолщённом конце — обмотка из резиновых колечек, чтобы она не выскальзывала из тех трёх пальцев, которым положено ею управлять. И правда, действовала она превосходно: пальцы могли править огромным оркестром при наименьшем напряжении. [конец слов Менухина]
Иегуди учился поразительно быстро, но среди британских музыкантов он приобрёл репутацию человека, не слишком-то засиживающегося над подготовкой при свете лампады. Он писал, что по темпераменту находится посередине между родителями. От отца он унаследовал осмотрительность, от матери — то, что называл «отказом от предусмотрительности, которая сковывает», иными словами, непосредственность. Надо признать, что в дирижёрской его ипостаси материнское влияние преобладало. Радиоведущий Брайан Кей, тогда хоровой стипендиат, вспоминает запись в Кингс-колледже в Кембридже, когда маэстро Менухин впрыгнул на подиум с бодрым приветствием: «Доброе утро, дамы и господа, и какую же великую классику мы записываем сегодня?» Один из его продюсеров на EMI, Кристофер Бишоп, вспоминает день, когда Иегуди поблагодарил ансамбль и распустил его — на сессии барочной музыки — прежде, чем произведение было доиграно. «Кристофер нашёл ещё одну часть», — сообщил он музыкантам чуть смущённо, когда их вызвали обратно. Но у Иэна Маклея не было никаких сомнений насчёт статуса Иегуди как дирижёра.
[Слова Иэна Маклея:] В подходящем контексте его прозрения в музыку превосходили всё остальное… и он имел политический вес. Он открывал двери… Он сидел рядом с сильными мира сего, и если удавалось въехать на его фалдах, оно того вполне стоило. В нём была огромная внутренняя сила и спокойствие. Мне бывало не по себе, когда я заходил к нему в артистическую перед концертом и заставал его стоящим на голове в углу, в одном белье, за йогой, — особенно если приходилось при этом вести разговор, а он был совершенно невозмутим… У него было большое родство с английским репертуаром, и он извлекал из оркестра некоторые из величайших исполнений в его истории. Я находил его человеком очень внимательным, безмерно отзывчивым к нуждам оркестра и музыкантов. Он вечно ратовал за дело оркестра, за ставки оплаты, за ценность их труда… разумеется, он происходил из привилегированной среды и жил привилегированной жизнью, но это не значило, что он оторван от действительности. [конец слов Иэна Маклея]
Где только возможно, Иегуди пускал в ход своё влияние, чтобы помочь молодым музыкантам. Ещё в 1982 году его первым президентским начинанием с Королевским филармоническим оркестром стала дирижировка четырёх концертов с участием молодых солистов. Трое из них были выпускниками его Школы: скрипачи Ральф де Соуза и Найджел Кеннеди и виолончелист Колин Карр. Четвёртого исполнителя, скрипачку Тан Юнь, он впервые услышал в Пекине. Пока он был президентом Международного музыкального совета, он вёл кампанию за включение в него Китая, и после того как Джон Робертс съездил туда подготовить почву, его самого пригласили в 1979 году — давать концерты, мастер-классы и просто советы буквально сотням китайских скрипачей всех возрастов, выстраивавшихся в очередь, чтобы сыграть ему. Визит вызвал немалый переполох, и его сделали почётным профессором Пекинской консерватории, не так давно вновь открывшейся после «культурной революции». (Иегуди сообщал, что концертмейстер пекинского оркестра десять лет провёл в заключении «за то, что осмелился признаться в пристрастии к западной музыке».)
Ему было приятно обнаружить, что независимо от его новой карьеры в области симфонической музыки немецкоязычные страны желали видеть его дирижёром оперы, прежде всего моцартовской. Мальчиком, посещавшим Зальцбургский фестиваль, он был приучен мыслить медленные части моцартовских скрипичных концертов как аналог оперных арий. Теперь он мог испытать это на деле. Он свободно говорил по-немецки, и, судя по разным телевизионным документальным фильмам, на этом языке он репетировал с музыкантами чуть точнее, чем на английском. Немецкие сопрано имели для него особую притягательность:
[Слова Менухина:] Когда я впервые гастролировал по Соединённым Штатам, мальчиком двенадцати лет, я был без памяти влюблён в Элизабет Ретберг [ведущую немецкую оперную певицу того времени]. Она ценила это преклонение, хотя ей было около тридцати. Потом они постепенно приближались ко мне по возрасту. [конец слов Менухина]
Ирмгард Зеефрид была в действительности всего на три года его младше.
В 1981 году он дирижировал «Мнимой садовницей» в барочном великолепии театра Кувилье в Мюнхене. В 1984-м он провёл пять недель в Боннском оперном театре, дирижируя новой постановкой «Милосердия Тита». В венском Концертхаусе он дирижировал «Освобождённой Бетулией» (KV 118) и «Идоменеем»; в Лейпциге — «Волшебной флейтой», а в Гштаде — «Дон Жуаном» с Томасом Алленом в заглавной партии. Из крупных моцартовских опер только «Фигаро» ускользнул от его хватки. Вскоре после успеха «Тита» он признался одному журналисту, что одно из немногих несбывшихся его честолюбивых желаний — продирижировать в лондонской Королевской опере. Это послание (подкреплённое мольбами Дианы) осталось без ответа на Флорал-стрит.
Его последней гштадской оперой, которой он дирижировал в большом шатре в год своего ухода с фестиваля, стала «Весёлая вдова», но и она не была его финальным оперным предприятием. В августе 1998 года, в восемьдесят два, он дирижировал «Отелло» Россини в венском Театре ан дер Вин. Он собирался вести и премьеру, но Элеонора Хоуп уговорила его отказаться, потому что Диана во время репетиций серьёзно занемогла — её пришлось на частном самолёте доставить из Вены в швейцарскую больницу, — и у Иегуди не оставалось времени выучить длинную оперу. Как ни любили его музыканты «Симфонии Варсовии», они взбунтовались, доказывая, что ему не совладать с протяжёнными кусками сопровождаемого речитатива, которыми изобилует произведение. Тем не менее, когда он принял руководство на третьем спектакле 12 августа, венский корреспондент журнала Opera сообщил, что «разница была разительной. Каждая фраза была любовно вылеплена и окрашена, а ритмы мурлыкали не сбиваясь».
В первые годы Иегуди как приглашённого дирижёра Элеонора Хоуп соглашалась на сравнительно скромные гонорары за его услуги, но, по мере того как концертные администраторы обнаруживали, что имя Менухина, заявленное чисто в дирижёрском качестве, всё ещё способно заполнить зал, ей удалось за «три-четыре года» поднять их до уровня его очень высоких скрипичных ставок. Агенты и импресарио неохотно называют точные цифры артистических гонораров. У нас есть цифры Моше за довоенную пору. В 1940-е годы гонорар Иегуди как солиста с Нью-Йоркской филармонией составлял, по имеющимся сведениям, 5000 долларов (значительно больше, чем у Яши Хейфеца или Айзека Стерна). По словам видного антрепренёра Виктора Хоххаузера, ангажемент в Ройял-Альберт-холле в ту же эпоху приносил гонорар в тысячу гиней — не столь уж отличную цифру в пору, когда курс доллара превышал четыре к фунту. Для Иегуди, вспоминает Хоххаузер, самым важным было, чтобы ни одному другому артисту не платили больше, чем ему.
Иегуди оставался президентом RPO до самой смерти. Он дирижировал оркестром на нескольких концертах ежегодно — в Лондоне, Кройдоне и Ноттингеме, где у оркестра была резиденция. Он водил их на зарубежные гастроли (в том числе на несколько выступлений в Гштаде, а также в Чешскую Республику и Соединённые Штаты) и сделал с ними много записей, среди них — две симфонии Элгара и «Вариации на загадочную тему». Характер RPO он описывал как «кипучий, беспечный и полный веселья… их радостное и увлекательное послеконцертное разгулье может тянуться далеко за полночь», — и всё же, о чудо из чудес, «они никогда не являются на репетицию следующим утром помятыми». Он находил вдохновение в самоотверженном отношении оркестра к музицированию, о чём вспоминает Джон Уэст, продюсер записи Первой симфонии Элгара:
[Слова Джона Уэста:] На пятидесятиминутное произведение у нас было всего три сессии. Когда в последний день мы закончили, я спросил, нельзя ли ещё раз сыграть переход от Скерцо к Ларго. Я знал, что ему надо на самолёт… и он сказал, что нам нужно закончить к четверти второго. Я ответил: «Нет проблем», и мы начали примерно за десять страниц до смены части, и это было чудесно; оркестр был в наилучшей форме. Мы добрались до конца части и начали медленную, и вдруг что-то произошло: музыка расцвела, она росла, и я не мог остановиться. Она всё длилась и делалась всё лучше и лучше, и я видел, как Иегуди на подиуме время от времени поглядывает на часы, дирижируя другой рукой великолепно, — но я подумал, что мы должны тянуть так долго, как только сможем, и мы продлили минут на десять внутрь этой части, почти до самого конца. Если послушать эту запись — она просто дивная. [конец слов Джона Уэста]
Иегуди был также президентом Английского струнного оркестра (с которым записал целый диск музыки Бартока) и часто выступал с Английским камерным оркестром, многие участники которого составляли к тому же ядро Оркестра фестиваля Менухина. За границей у него были постоянные ангажементы с французскими симфоническими оркестрами в Париже и в провинции, вплоть до Лилля и Монте-Карло. Тёплые личные связи, которые он завязал в Дрездене и Лейпциге ещё до нацистской эпохи, привели к приглашениям дирижировать великими оркестрами этих двух городов в 1980-е годы. В своих воспоминаниях он особо выделил Курта Мазура, тогда возглавлявшего лейпцигский Гевандхаус, за то, что тот помог ему с дирижёрской техникой; а в Дрездене он отпраздновал шестидесятилетие своего дебюта 1929 года концертом в заново отстроенной Земпер-опере; на репетиции он трогательно говорил музыкантам о своём глубоком волнении оттого, что его пригласили сюда вновь. В 1995 году он снова был в Дрездене, на этот раз с британским оркестром, чтобы продирижировать Реквиемом Моцарта по случаю более мрачной годовщины — разрушения города бомбардировками союзников в марте 1945 года.
Когда в 1988 году умер Антал Дорати, Иегуди принял на себя президентство над оркестром «Венгерская филармония» (Philharmonia Hungarica), составленным из музыкантов, осевших в Западной Германии после восстания 1956 года. Он утверждал, что их трактовка бартоковского Концерта для оркестра превосходит все прочие, и, словно бы стирая память о своём нью-йоркском конфузе 1971 года, объехал с этим Концертом Америку, а также Россию и страны Балтии. Элеонора Хоуп говорит, что особенно любили его в Литве: он возил её камерный оркестр (и Каунасский государственный хор) во многие концы Европы с полусценической версией генделевского «Мессии», продирижировав им за годы шестьдесят раз — ошеломляющая цифра. Миссис Хоуп вспоминает исполнение в Вильнюсе в 1989 году: русские только что ушли, [Слова Элеоноры Хоуп:] «отключив всё отопление, нефть и газ. Было пронизывающе холодно, а мы исполняли „Мессию“, и люди вставали на хор „Аллилуйя“!» [конец слов Элеоноры Хоуп] Ещё удивительнее было исполнение в Кремле, сразу после падения коммунизма: [Слова Элеоноры Хоуп:] «Привезти это послание в Москву — „Вы пришли к нам с ружьями, а мы приходим с музыкой“ — это то, чего я никогда не забуду». [конец слов Элеоноры Хоуп]
Самое тесное его сотрудничество, длившееся более двадцати лет, было с Польским камерным оркестром, который в 1980-е разросся и сменил название на «Симфония Варсовия». Дружба завязалась в 1983 году, когда оркестр пригласили играть для Папы Римского в его летней резиденции в Кастель-Гандольфо, — событие, как выразился Иегуди, «исполненное для всех музыкантов волнения и символизма». Программа, которую он выбрал, едва ли могла быть более экуменической по духу: за музыкой католика Вивальди, венецианского «рыжего священника», следовала ария «Erbarme dich» протестанта И. С. Баха, в которой соло пела израильская контральто Мира Закай, сопровождаемая скрипичным облигато в исполнении американского еврея. А в завершение звучали части скрипичного концерта венского масона В. А. Моцарта. Концерт проходил под открытым небом во дворе, освещённом свечами. Папа сидел на возвышении в одном углу, и, пока они играли, Иегуди ощущал страстный ток, струившийся между польским понтификом и музыкантами с его родины. Когда музыка отзвучала, Папа сошёл с трона, чтобы поговорить с Иегуди, а затем поочерёдно благословил каждого музыканта оркестра, когда те преклоняли колени и целовали ему руку. Диана вспоминает, что поляки были очень растроганы и обильно плакали. Элеонора Хоуп заметила, что Папа и Иегуди, обнявшись, походили на Труляля и Траляля.
«Симфонию Варсовию» Иегуди описывал как оркестр «совершенно неутомимый, преданный и целеустремлённый», чью игру отличают «неослабный ритм, завораживающая поступь и благородная напряжённость — особенно в вагнеровской „Смерти Изольды“». На репетициях не было и намёка на ту профсоюзную психологию, которую он порицал в американских оркестрах; они готовы были при необходимости отработать лишний час, а отдача их была феноменальна. Среди симфонических компакт-дисков Иегуди с поляками (продюсированных и записанных английскими музыкантами, прежде всего Джоном Уэстом, Майком Клементсом и Майком Хэтчем) была впечатляющая веха — девять симфоний Бетховена, записанных «вживую» во время недельного фестиваля в Страсбурге в июне 1994 года. Три года спустя они записали за десять дней все девять симфоний Шуберта, на этот раз в студии Польского радио в Варшаве. На ещё одном компакт-диске с оперными увертюрами Россини Иегуди извлёк из польских музыкантов несколько ослепительных, ртутно-стремительных исполнений; никто, полагал он, не мог сравниться с ними в брио.
Польские музыканты были к тому же убеждёнными гуманистами. В октябре 1996 года Иегуди устроил так, чтобы «Симфония Варсовия» объединила силы с изнурённой войной труппой оркестра в Сараеве. Они дали совместный концерт под управлением Иегуди в разбомблённом зале. Покровителями выступили Европейская комиссия и ЮНЕСКО. [Слова Элеоноры Хоуп:] «Мы гордились тем, что добились, чтобы немецкое правительство предоставило самолёт», — вспоминает Элеонора Хоуп.
Связь с Сараевом сохранилась, музыканты подружились друг с другом. Затем музыканты из Сараева приехали в Гштад по приглашению Иегуди. Он всегда наводил мосты между людьми… доступ к оркестрам в самых глухих уголках был для него почти чем-то символическим. [конец слов Элеоноры Хоуп]
Год визита к Папе, 1983-й, был для Менухиных знаменательным. Их сыновья Джерард и Джереми оба женились, а сами они переехали в центр Лондона. На прощальном концерте Иегуди собрал 2000 фунтов для фонда реставрации хайгейтской церкви Святого Михаила, но Диана не удержалась от прощальной колкости: [Слова Дианы Менухин:] «Не стану делать вид, будто воздух здесь так же хорош, как был, когда мы сюда только переехали». [конец слов Дианы Менухин] Их новым домом стал прекрасный дом эпохи Регентства в пять этажей, построенный Томасом Кьюбиттом в 1838 году по проекту десятилетней давности, на угловом участке Честер-сквер в Белгравии, в нескольких сотнях ярдов от Лаундес-стрит, где семьюдесятью годами ранее родилась Диана. Он был чуть меньше, чем «Роща, 2», но это не имело значения, ведь их дети давно упорхнули из гнезда. Комнаты были изящно соразмерны, а место куда удобнее для магазинов Вест-Энда, театров и концертных залов. Букингемский дворец был за углом.
В мае 1985 года Иегуди стал британским подданным — по представлению сэра Роберта Армстронга, тогдашнего секретаря кабинета министров. Это означало, что он мог получить почётный рыцарский титул, пожалованный ему двадцатью годами ранее, и он нанёс официальный визит Королеве. «Я британец с тех пор, как сыграл Концерт Элгара», — учтиво заметил он, оказавшись лицом к лицу со своей новой государыней; «я чувствую себя так, словно меня с опозданием окрестили». Двумя годами позже он снова был во дворце, чтобы получить от королевы Елизаветы награду, жаловать которую деятелям искусства и мысли было в её личной власти: орден «За заслуги». Айзая Берлин, Грэм Грин и историк К. В. Веджвуд были собратьями по этому наиболее закрытому из интеллектуальных клубов. Как и мать Тереза.
Дом на Честер-сквер, по сообщениям газетных колонок о недвижимости, был куплен за 425 000 фунтов. Их прежнее жилище оставалось непроданным два года, пока не нашёлся покупатель в лице поп-звезды Стинга. Запрашиваемая цена к тому времени упала на 200 000 фунтов, до 650 000. Вместо того чтобы взять промежуточный кредит, Иегуди продал свою скрипку Страдивари «Принц Кевенхюллер» Ицхаку Перлману. (У него оставались «Соил», которую он возил в Китай в 1979 году, и «Лорд Уилтон» работы Гварнери, которую он называл «просто потрясающей» в атлетических сочинениях вроде Концерта Брамса.)
Тем временем Диана расточала всё своё умение декоратора на новый дом, и он стал отрадой для гостей, несмотря на несколько тревожных признаков наступающей гордыни: картины и рисунки Иегуди и Дианы увешивали стены вдоль изящной лестницы из столовой в гостиную второго этажа, а вход в зимний сад стерегли парные бронзовые бюсты хозяина и хозяйки дома. На верхнем этаже Диана устроила просторную, полную воздуха музыкальную студию, всю в дереве, что помогало создавать радушную акустику для сотен музыкантов, которых Иегуди репетировал и учил там на протяжении следующих полутора десятилетий. Рояль был заставлен подписанными фотографиями знаменитых и достойных людей, а стены пестрели гравюрами и эстампами Никколо Паганини, которые Диана годами выискивала для Иегуди в антикварных лавках. (У Иегуди была слабость к Паганини ещё с 1930-х и 1940-х годов; играть его музыку было, по его словам, всё равно что скользить на коньках навстречу закату.) На то, чтобы сделать весь дом дружелюбным и уютным, не жалели средств: они даже установили лифт, замечая точно, хотя и несколько недобро, что «многие наши друзья так стары, что он им теперь необходим». Стоимость ремонта стала своего рода cause célèbre в лондонских колонках сплетен, когда выяснилось, что Менухины судятся со своими строителями почти на 200 000 фунтов, которые, по их утверждению, они переплатили за работы. В конечном счёте деньги были потрачены не зря, ведь право аренды на эту недвижимость стоит теперь несколько миллионов фунтов.
Столько времени Иегуди по-прежнему проводил в разъездах, что простительно усомниться, вполне ли он ценил всё, что Диана для него создала. Он принимал атрибуты цивилизованной жизни как должное: с двенадцати лет он никогда без них не оставался. Но они были не более чем приятным задником, лишь побочным по отношению к его подлинному предназначению в жизни — музыке. Свой распорядок он видел в незамысловатых понятиях: «Моя жизнь вращается между двумя полюсами — уединённой сосредоточенной работой, что служит убежищем художника, и стороной общественной», — под которой он, судя по интервью 1984 года газете Scotsman, разумел походы в театр или разговоры за ужином с друзьями вроде лорда Каррингтона, двумя годами ранее ушедшего из правительства миссис Тэтчер из-за Фолклендского кризиса. Его расписания обнаруживают такое разнообразие и сложность ангажементов, что оно раздавило бы кого угодно — если бы не то, что путешествие было для него потребностью. «Он не выносил вида пустых мест в своём ежедневнике», — вспоминает Элеонора Хоуп.
[Слова Элеоноры Хоуп:] Их надо было битком набивать чем-нибудь, и если не концертами, то он давал интервью, или отправлялся кого-то навестить, или затевал новые проекты. В нём было беспокойство, порыв — что-то сверхчеловеческое… Он был цыганом: он никогда не мог усидеть на одном месте, вечно был в движении, устремлён к следующему проекту, к следующему замыслу. [конец слов Элеоноры Хоуп]
Вот, несомненно, ключ к личности Иегуди Менухина, поданный человеком, работавшим с ним в самой сердцевине музыкальных дел последние двадцать лет его жизни.
В феврале 1980 года — если взять пример его бродяжьих склонностей с начала десятилетия — он отправился в Лейк-Плэсид на севере штата Нью-Йорк, чтобы помочь открытию зимних Олимпийских игр. Он играл в телевизионной премьере «Вокруг общего центра» (Around the Common Centre) Лукаса Фосса, фортепианного квартета, к которому Фосс добавил дополнительную партию специально для Иегуди. Читал текст Орсон Уэллс, пела Элейн Бонацци; среди прочих исполнителей была скрипачка Эдна Мичелл, которой в 1996 году предстояло организовать его концерт в честь восьмидесятилетия в Нью-Йорке. Двумя месяцами позже он беседовал с прессой в Лондоне, красуясь электромобилем под названием «Сильвер-Волт», который он ввёз, испытав его во Флориде. Его увлечение электрическим транспортом было таково, что тремя годами ранее он заплатил 25 000 долларов за автомобиль, неромантично названный «Трансформер-один». Длиной восемнадцать футов, он весил четыре с лишним тонны и едва мог одолеть подъём на Хайгейт-Хилл. Багажник был набит мощными аккумуляторами. Элеонора Хоуп хорошо помнит этот автомобиль:
[Слова Элеоноры Хоуп:] Он разъезжал по Лондону, а кондукторы автобусов высовывались из окон и осыпали его бранью, потому что ехал он так медленно. У него был даже электрический велосипед, сделанный для него по особому заказу в Бирмингеме. Но он не был чудаком — он был провидцем. Ещё молодым человеком он чертил подвижные крылья для истребителей… и обсуждал с учёными применение магнитных рельсов для поездов, которые теперь используются на монорельсах. [конец слов Элеоноры Хоуп]
Но электромобиль оказался мечтой чересчур смелой. Из осторожности Менухины держали про запас «Форд-Кортину» на случай, если аккумуляторы «Сильвер-Волта» откажут. В более поздние годы Иегуди перенёс свою преданность на двигатель внутреннего сгорания, доведённый до совершенства немецким автопроизводителем «Ауди», фирмой с просвещённой политикой поддержки искусств: в Британии она дала своё имя ценному конкурсу для молодых инструменталистов и предоставила Иегуди удобный седан, на который он перевесил свой персональный номерной знак — YM 44. Соглашение было весьма джентльменским: Иегуди изредка дирижировал концертом в штаб-квартире «Ауди» в Ингольштадте, но не был обязан рекламировать знаменитый слоган компании «Vorsprung durch Technik». (Его собственная техника едва ли была сильнейшим оружием в его дирижёрском арсенале.) То, что ему доставляло удовольствие обладать персональным номерным знаком, может удивить: это было потакание себе, к которому именитые музыканты его поколения, казалось, были особенно склонны; долгие годы сэр Георг Шолти ездил на «Мерседесе» с номером GS 20, а в США та же компания предоставила Леонарду Бернстайну седан с номером MAESTRO 1.
Один долгосрочный проект восходит к 1983 году: он основал Международный скрипичный конкурс, базирующийся в Фолкстоне (графство Кент) и носящий его имя; он нацелен именно на молодых артистов, будучи открыт для скрипачей любой национальности моложе двадцати двух лет, с юниорской секцией специально для тех, кому нет шестнадцати. Частично финансируемый Фондом регионального развития Европейского сообщества, он проводится раз в два года и ныне попеременно проходит в Фолкстоне и Булонь-сюр-Мере. Незадолго до смерти Иегуди писал о превосходном послужном списке своего конкурса в открытии одарённых молодых скрипачей и содействии им в начале профессиональной карьеры. [Слова Менухина:] «Событие это задумано также, — продолжал он, — чтобы поощрять культурный обмен и завязывание новых дружб. Конкурсантов и их педагогов приглашают оставаться на весь конкурс, даже если они уже выбыли из состязания. На протяжении десяти дней проходит множество мероприятий, дающих участникам возможность встречаться и учиться друг у друга». [конец слов Менухина] Среди скрипачей, снискавших раннее признание на этом международном состязании, — Тасмин Литтл, Изабель ван Кёлен и Дзёдзи Хаттори, ныне его президент.
В том же году, 1983-м, Иегуди было пожаловано почётное гражданство Венеции. Он приехал получать награду во время одного из ежегодных исторических гондольных шествий и, судя по его воспоминаниям, был, кажется, под впечатлением, будто оно устроено нарочно в его честь. В 1984 году Жак Ширак, тогдашний мэр города, чествовал его за заслуги перед Парижем — минуло сорок лет с тех пор, как он первым сыграл в Опере после Освобождения, — а в 1986 году президент Миттеран перещеголял своего соперника, сделав Иегуди командором ордена Почётного легиона. К тому времени со времени его первых концертов в Европе под управлением Поля Паре прошло почти шестьдесят лет. В том же году, 1986-м, Иегуди устроил в Манчестере чествование мастерства своего учителя йоги господина Айенгара, которому тогда было шестьдесят семь. Он взял за обыкновение называть его своим важнейшим учителем игры на скрипке, заявляя, что под его руководством наконец постиг, как устроено его тело.
В 1987 году он выступил солистом в одном из регулярных турне Молодёжного оркестра Европейского сообщества по крупным столицам, включая Рим, где он за кулисами издавал все положенные дипломатические звуки, но на концертной эстраде обнаружил, до какой степени ухудшилась его смычковая рука, в порой неловком исполнении Концерта Бетховена. В том же году его снова пригласили в Москву. В эпоху гласности его давнюю поддержку Солженицына простили, и он смог музицировать с такими светилами, как дирижёр Геннадий Рождественский, его жена-пианистка Виктория Постникова и «Виртуозы Москвы» под руководством их блистательного скрипача-руководителя Владимира Спивакова. В 1991 году он устроил так, чтобы этот камерный оркестр пригласили на Давосский Всемирный экономический форум, который он и сам начал посещать двумя годами ранее. Экономика едва ли относилась к числу его коньков, но Иегуди всегда был рад сидеть среди собрания сильных мира сего, делясь с ними, по словам отчёта председателя, «своим видением перехода от мира эксплуатации к миру, в котором мы ценим и оберегаем красоту и культуру». Он посетил шесть из десяти собраний Давосского фонда в 1990-е годы, последнее — всего за несколько недель до смерти. Как влиятельные говорильни, не отягощённые законодательными последствиями, они давали превосходную площадку для изложения идей, всё больше его занимавших, — среди них потребность, как он выражался, дать голос безгласным (парламент культур) и поддержать то, что он называл гуманизацией против глобализации. В 1995 году он стал лауреатом Давосской хрустальной награды за вклад в межкультурное взаимопонимание. В своей благодарственной речи, чей текст читается так, словно она была произнесена без подготовки, он выразил свои надежды и опасения о будущем:
[Слова Менухина (речь в Давосе):] Величайшая моя надежда для человечества — научиться хоть малой доле чувства меры, как и соразмерности, направления, как и безмятежности: объять всё творение жизни в духе учтивости, благоговения и почтения, достоинства и смирения. Выраженное от противного, это устранение того упрощённого образа мысли, что приемлет лишь чёрное и белое, а не мириады промежуточных оттенков. Или того мышления, что грубо или сентиментально, вместо того чтобы быть нежно-сильным и деликатно-страстным; или той пародии на мысль, что упорствует в одном исключительном предубеждении или веровании, — ибо там лежит совершенное безумие… [конец слов Менухина]
Вот именно. Диана больше не совершала зимних поездок; речи Иегуди звучали острее, когда она была рядом, чтобы орудовать красным карандашом. Но Клаус Шваб, путеводная звезда Давоса, говорит, что Иегуди вдохновлял делегатов, — и в этом-то и был смысл его присутствия там.
Ещё в 1989 году он затеял новое музыкально-дипломатическое предприятие, опиравшееся на его прежние поездки в Китай. План был таков: он полетит в Шанхай, чтобы продирижировать первым концертом стосоставного Азиатского молодёжного оркестра, детища увлечённого музыковеда из Сан-Франциско по имени Ричард Понциус. Треть отобранных на прослушивании исполнителей, иные из них — двенадцатилетние, были китайцами. Проект пришлось внезапно свернуть, когда китайское правительство подавило студенческое восстание на пекинской площади Тяньаньмэнь, возвестив новую эру жестоких репрессий. Оркестр был запущен в следующем году, переместив свою базу в учебный лагерь в Японии. Айзая Джексон, прежде возглавлявший музыкальную часть Королевского балета, репетировал с молодыми музыкантами, прежде чем прибыл Иегуди, чтобы повезти их в турне, охватившее также Тайвань и Гонконг. Благодаря присутствию Иегуди оркестр щедро спонсировали дальневосточные предприятия, а исполнителей всех облачили в дизайнерскую форму. Отношения охладились в последующие годы, после того как Иегуди обнаружил, что другие международные исполнители получают солидные гонорары, тогда как он работает за возмещение расходов и необъяснимым образом получает предложения только в незначительных городах. Но тогда, в 1990-м, многие из молодых музыкантов буквально плакали от радости, когда он прибыл провести с ними первую репетицию.
Год 1990-й ознаменовался началом ещё одного музыкального проекта — симпозиума, посвящённого игре на струнных инструментах, который проводился в Фицуильям-колледже в Кембридже. Новое начинание — открытые мастер-классы для шестнадцати студенческих квартетов и концерт сводного струнного состава в конце выходных под управлением Иегуди — было ответвлением того, что зародилось как Портсмутский конкурс квартетов. Он был перезапущен в Лондоне в 1988 году и с тех пор тесно связан с Сити: соревнующиеся квартеты размещаются в общежитиях Городского университета и репетируют в школе Гилдхолл; местом выступлений служит Голдсмитс-холл. В 1994 году был создан фонд для надзора за конкурсом и симпозиумами, который организует также камерно-музыкальные мастерские в школах и поддерживает связь с международным центром в Фонтенбло. И на этот раз Иегуди нашёл превосходных администраторов, способных претворить его замысел в жизнь. Проект родился из разговора в кабинете мэра с Ричардом Сотником, юристом, возглавлявшим городской совет, после того как Иегуди дал концерт в Портсмуте. Сотник был председателем с самого начала; администратор, Деннис Сейер, был чиновником местного самоуправления, который досрочно вышел на пенсию, чтобы вести дело полный день. (Оба ушли на покой после конкурса 2000 года, который выиграл квартет «Касальс» из Испании.) Это важное детище (с бюджетом в 400 000 фунтов), стоящее рядом со Школой, «Живой музыкой сейчас!» и фолкстонским скрипичным конкурсом.
Когда падкий на сплетни журнал Hello! брал у Иегуди интервью на Честер-сквер в 1989 году, он услужливо встал на голову ради фотографа. Интервьюер, должно быть, был американцем: «Сэр Менухин, где вы живёте бо́льшую часть времени?» — таков был первый вопрос, на который Иегуди ответил: «В гостиницах и самолётах». Ранее в том же году он дал интервью более исповедального свойства — кому бы вы думали? — кулинарному обозревателю газеты Sunday Express.
[Слова Менухина (интервью):] Диана зовёт меня «компостной кучей». Мне нужно вкусить всего на свете — кроме наркотиков, — пока не насыщусь. Казалось бы, это должно относиться и к сексу, но забавно, что нет. С трёх лет я всегда был влюблён — этакая рыцарская преданность череде женщин, которых я возводил на пьедестал. Потом появилась Диана, и она осталась на пьедестале… Она посвятила свою жизнь тому, чтобы помогать мне, и, возможно, многое в себе подавила. Нелегко стать слугой другого человека, но ей это удалось самым необыкновенным образом. [конец слов Менухина]
Восторженная дань Иегуди своей жене прозвучала в пору, когда их обоих подолгу снимали для документального фильма-портрета один из самых известных британских летописцев музыкального мира — Тони Палмер. Этот двухчасовой «семейный портрет» был заказан каналом Channel 4 и показан в апреле 1991 года к семидесятипятилетию Иегуди. Он оказался довольно неприятным юбилейным подношением, в котором членов его семьи выводили одного за другим, чтобы высветить его недостатки как отца. Замира держалась благородно, но выдавала мало, в один момент умоляя режиссёра перестать выкачивать из неё анекдоты. Кров рассказал, что отец и мачеха сторонились его, когда он приехал в Лондон в 1958 году, не видевшись с ними с тех пор, как они уехали из Алмы. Он чувствовал, что его наказывают за то, что он остался с Нолой: [Слова Крова Менухина:] «Наша встреча в настоящее время не даст ничего», [конец слов Крова Менухина] — было сказано ему. Джерард, снятый на крыльце семейного шале в Гштаде, приблизился к признанию, что отец не слишком-то им интересовался. (О матери он не упомянул, а она бо́льшую часть его детства была в разъездах вместе с Иегуди.) Джереми показан ёрзающим от очевидного незнания отцом фортепианного концерта Бетховена, который они репетируют вместе. Давать интервью он отказался. По словам Палмера, Диана вздохнула с облегчением, услышав об этом: [Слова Дианы Менухин:] «Слава богу. Он бы только выдал всю эту психоболтовню». [конец слов Дианы Менухин]
Тезис Тони Палмера состоял в том, что за фасадом великого музыканта таится более мрачная история, ждущая, чтобы её впервые раскрыли. Он вознамерился показать, что праведный облик Менухина был скрыто изъеден тем, что он позволил матери и своей второй жене властвовать над собой. Фильм притязал быть одновременно семейным портретом и впечатлением о самом Менухине. Хотя допустимо намекать, что у него были слабости характера — а у кого их нет? — здесь эффект был немногим лучше расправы над репутацией. Палмер во многом опирался на длинное и поразительно враждебное интервью с Ялтой, которое он неотвязно продевал через весь фильм. Её нелюбовь к матери (которую она не видела более тридцати лет) и её фактические ошибки (например, она заявила, что Нола ушла от Иегуди в 1943 году) вольны литься беспрепятственно. Диана производит столь же неудачное впечатление. Её снимали с Иегуди в Гштаде, Берлине и Карнеги-холле в Нью-Йорке. Уже семидесятипятилетней и склонной к говорливости, ей стоило бы последовать примеру сына Джереми и придержать язык. Вместо этого — возможно, оттого что нервничала перед камерой, — она предстаёт властной, брюзгливой, снисходительной, задиристой и вечно старающейся утвердить положение, развёрнутое в её мемуарах «Подруга скрипача» (Fiddler’s Moll), будто скрипичная игра Иегуди совсем разладилась, пока после войны она не пришла ему на выручку. Он был Шалтаем-Болтаем, а она собрала его снова.
Нола предстаёт своего рода невоспетой героиней — благодаря чудесно живым цветным домашним киносъёмкам её замужней жизни, включая беззаботный медовый месяц с Иегуди в Йосемитском национальном парке и рождение их детей. Палмер подчёркивает это, перебивая эти кадры счастливыми сценами молодой пары сразу после того, как Иегуди произнёс тост за «женщин в моей жизни», назвав лишь Маруту и Диану. В финальной части фильма Палмер выложил козырь, впервые представив зрителям Маруту. Эпизод, где Иегуди играет на скрипке, — снятый в пустоте и довольно явно наигранный под фонограмму отрывков его двадцатилетней давности записи Скрипичного концерта Элгара, — перемежается со снятой с рук сценой в стиле «синема-верите», где Иегуди со своей съёмочной группой встречается с Марутой в её доме в Лос-Гатосе. Камера не подслушивала: визит был устроен именно для того, чтобы показать очаровательное семейное воссоединение. Сопоставление с Элгаром, надо полагать, должно было предложить некое откровение об источнике музыкальности Иегуди. Эффект получается чуть комичным: Марута в девяносто два производит впечатление куда более связной, чем иные из её потомков, и уж никак не той помешанной на контроле особы, к признанию которой документальный фильм всё подталкивал зрителя.
Фильм не в одной лиге с лучшими работами Палмера — такими, как его этюды о Бриттене, Уолтоне и Стравинском, что несколькими годами ранее принесли ему уникальный «хет-трик» премий «Prix Italia». Менухин был исполнителем-музыкантом, прежде и превыше всего, но образцы его музицирования — как дирижёра, так и солиста (последнее часто в виде завораживающей архивной плёнки) — ни разу не звучат дольше нескольких секунд кряду. Как биография фильм поверхностен, не предлагая никакой попытки хронологической рамки. В нём не упомянута непопулярная защита Иегуди Фуртвенглера; Школа отодвинута в беглую сноску, а бесчисленные гуманитарные усилия Иегуди осмеяны — Дианой, кем же ещё, — как стоящие на уровне поддержки приюта для сломанных велосипедов. Кинохроника 1945 года, где мёртвые тела сгребают в братскую могилу в Бельзене, использована, чтобы намекнуть, будто Иегуди посетил сам концлагерь, — который на деле был уничтожен за два месяца до того, как они с Бриттеном туда прибыли.
Личное обаяние Палмера и его безупречная репутация соблазнили Иегуди согласиться на затею, породившую значительное трение внутри семьи и нанёсшую его репутации существенный урон. Несколькими неделями позже Observer, ссылаясь на Палмера, сообщил, что [Слова Тони Палмера (в пересказе газеты):] его родители жили на заработки Иегуди с его девяти лет. Когда голливудская студия предложила в 1931 году 2 миллиона долларов за фильм о жизни Иегуди, они отказались, потому что он и так зарабатывал больше в других местах. [конец слов Тони Палмера]
Первой реакцией Иегуди после закрытого просмотра, по словам Палмера, была одобрительная: [Слова Менухина:] «Пора всему этому выйти наружу». [конец слов Менухина] Но вскоре из Японии, куда Иегуди улетел давать концерты, начали лихорадочно слать факсы с требованиями изменений. Их, без сомнения, подсказывала Диана, которая не сумела осуществить того редакторского контроля, что применяла, когда Роберт Магидофф писал его биографию в 1954 году. Фактические ошибки были исправлены (или так, по крайней мере, утверждал Палмер в предисловии к своей книге), но Менухины беспечно уступили контроль режиссёру (и каналу Channel 4), не обеспечив себе законных средств защиты. Палмер был человеком умным, но, возможно, не всегда мог устоять перед искушением подтасовать материал в монтажной под свою собственную задачу. Менухиных предупреждали насчёт его метода работы; вывод напрашивается такой, что гордыня взяла над ними верх. Фильм показывали во многих странах, и его до сих пор можно купить на видеокассете.
В считаные дни после показа фильма Иегуди сумел вернуть себе моральное первенство. В Израиле ему присудили одну из международных премий Фонда Вольфа за творчество в области искусств и наук; вместе с ней шло приглашение выступить с речью перед членами кнессета, израильского парламента. Накануне он посетил Восточный Иерусалим и несколько поселений на Западном берегу и был потрясён свидетельствами «полнейшей беспощадности» со стороны того, что назвал оккупационными израильскими силами: «Разрушение деревень, похищение детей, закрытие школ и произвольные аресты — всё это складывалось в ненужные акты жестокости и насилия». В школе для палестинских сирот он был равно потрясён, обнаружив, что детей учат ненавидеть израильтян. Его идеалистическое решение этой проблемы, вдохновлённое долгим проживанием в трёхъязычной Швейцарии, состояло в конфедерации соседствующих культур, где Иерусалим стал бы общей столицей.
В кнессете он сказал слушателям, что владеет особым титулом — титулом своего благородного хасидского предка, рабби Шнеура-Залмана: [Слова Менухина (речь в кнессете):] «Ребёнком, играя на скрипке, я наивно мечтал о том, чтобы суметь исцелить страждущее сердце, — исполнив тем самым еврейскую миссию». [конец слов Менухина] (Это было дипломатической разновидностью другой, часто им пересказываемой мечты его детства: если бы ему позволили сыграть на скрипке в Сикстинской капелле, воцарился бы всеобщий мир.) Утвердив свои раввинские полномочия, Иегуди прочёл парламентариям наставление о необходимости найти решение палестинской проблемы:
[Слова Менухина (речь в кнессете):] Повсюду вокруг нас мы видим боль, муку и ужас — не тот ли это самый час, когда мы, как евреи, собравшиеся вместе в Израиле, должны признать наше высшее предназначение: исцелять и помогать? [конец слов Менухина]
Трудно не восхититься мужеством Иегуди: он был Даниилом во рву львином. Правое израильское правительство возглавлял Менахем Бегин, который в бытность террористом сорока двумя годами ранее угрожал Иегуди смертью. И вот он проповедовал им о необходимости найти мирное решение:
[Слова Менухина (речь в кнессете):] Не рассчитывайте своих действий из тьмы страха, но лучше в ясном свете слов царя Соломона: «Милость и истина да не оставляют тебя»… Каким бы ни был выбор решений — двух ли отдельных государств или одного федеративного государства (последнее представляется предпочтительнее и менее подверженным неотступной опасности войны) или же унизительной конференции прочих держав, вершащих суд над Израилем, — один залог непременно должен остаться: должна быть безусловная взаимность, безусловное равенство, взаимное признание достоинства жизни, уважение к традициям и корням друг друга — вот непременное условие мира. [конец слов Менухина]
Перед аудиторией, большинство которой составляли скептически настроенные сторонники жёсткой линии, он воодушевился своей темой примирения:
[Слова Менухина (речь в кнессете):] Это недостойно моего великого народа, евреев, которые пять тысяч лет стремились придерживаться кодекса нравственной прямоты, которые могут создать и обрести для себя землю и общество, подобные тем, что мы видим вокруг, — но при этом могут отказать в разделении своих великих качеств и благ тем другим, кто живёт среди них. [конец слов Менухина]
Как гордился бы Моше, услышав такие речи из уст сына. Иегуди завершил, процитировав псалмопевца Давида:
[Слова Менухина (речь в кнессете):] Да будут слова уст моих и помышление сердца моего благоугодны пред Тобою, Господи, твердыня моя и Избавитель мой. [конец слов Менухина]
Свои призовые деньги он отдал израильским добровольческим организациям, оказывающим поддержку и юридическую защиту палестинцам и обеспечивающим образование их детям. На следующий день он поехал на север через мост Алленби, чтобы встретиться с королём Иордании Хусейном: [Слова Менухина:] «Я никогда не забуду его сердечных слов, когда он сказал, что его самой заветной и великой мечтой была семитская федерация народов». [конец слов Менухина]
Иегуди так и не заключил полного мира с израильтянами. В январе 1998 года, когда правительство Биньямина Нетаньяху принялось чинить препятствия мирному процессу, к которому оно нехотя присоединилось, Иегуди дал изданию Le Figaro то, что газета The Times назвала «зажигательным интервью», под заголовком «Прославленный скрипач чует душок германского нацизма за политикой национальных правых в Израиле». Говоря о притязаниях Израиля на Святой Град, он заметил, что
[Слова Менухина (интервью Le Figaro):] те, кто пытался присвоить Иерусалим себе одним, терпели поражение, потому что это вечный город… удивительно, до чего ничто никогда не умирает совсем; даже зло, что царило вчера в нацистской Германии и что набирает силу в этой стране сегодня. [конец слов Менухина]
«Менухин — очень странный человек» — таков был отклик одного израильского журналиста, приведённый The Times; само же израильское правительство пришло в ярость, назвав это интервью
[Слова израильского правительства:] осквернением памяти погибших в Холокосте… Язвительные заявления… вредят истине [и] бросают тень на здравомыслие всякого, кто изрёк бы столь постыдное замечание. [конец слов израильского правительства]
Нераскаявшегося Иегуди, вероятно, ободрило то, что британские евреи хвалили его за то, что он высказался против несговорчивого Нетаньяху, потерпевшего решительное поражение на выборах в следующем году.
В прочих же частях света Иегуди был достаточно дипломатом, чтобы ЮНЕСКО назначило его послом доброй воли. Он выступил в защиту самой этой организации в 1995 году, когда Королевский филармонический оркестр пригласили играть на гала-концерте в Сан-Франциско по случаю пятидесятилетия подписания Устава ООН. [Слова Менухина (мемуары):] «Я высказал всё, что думаю», [конец слов Менухина] — сообщал он в следующем году в дополненном издании своих воспоминаний:
[Слова Менухина (мемуары):] Я укорял богатые нации мира за то, что они отказывают ООН в поддержке, призвал США и Великобританию вернуться в ЮНЕСКО и молил о всемирной совести перед лицом бедствий планеты. [конец слов Менухина]
К сожалению, его аудитория, которая, как он заметил, «в конце как один поднялась на ноги», была небогата первостатейными сановниками — Иегуди упомянул о присутствии лишь президента Польши Леха Валенсы и принцессы Маргарет. Его жена Диана, которой шёл восемьдесят второй год, в эту поездку не поехала, но его мать Марута сидела в первом ряду и слушала речь сына. Ей было девяносто девять, и жить ей оставалось ещё почти два года.
В Британии его пригласили присоединиться к другому, менее спорному политическому форуму в 1993 году, когда торийское правительство Джона Мейджора предложило ему пожизненное пэрство. Он принял титул барона Менухина Сток-д’Абернонского, а его герб придумала канадская художница Мифануи Павелич, близкий друг, чей портрет Иегуди 1973 года висит в Национальной портретной галерее. Сперва он обсудил свой герб с герольдмейстером ордена Подвязки. В его список пожеланий входили скрипичные струны, завитки и подставки, деревянный плуг, представляющий его швейцарский кантон, семисвечный еврейский светильник, цыганский флаг, глобус, зажатый между двумя ладонями (символ благоговения перед жизнью), и вереница древнееврейских слов, таких как «вера», «надежда», «милосердие», «знание», «понимание» и «мудрость». С таким сонмом символов и добрых намерений едва ли можно было ошибиться.
Свою первую речь он произнёс 26 января 1994 года, будучи представлен палате своими поручителями, лордом Армстронгом (бывшим секретарём кабинета министров) и лордом Якобовицем (главным раввином). Темой прений было финансирование искусств. По обычаю первая речь должна быть краткой и не вызывающей споров, и лорд Менухин начал своё выступление довольно занятно:
[Слова Менухина (речь в Палате лордов):] Милорды, наглый таксист, отказавшийся везти меня с Портленд-плейс в Хайгейт-Виллидж, заявив, что это слишком далеко и что сейчас обеденное время, добавил обиды к оскорблению, крикнув мне вслед, когда я уходил: «А вам кто-нибудь говорил, насколько ниже вы кажетесь не на сцене?» Этот наглец был бы более чем оправдан, наблюдая меня здесь сегодня, ощутимо ещё умалившимся даже на сцене, каким я, должно быть, кажусь сомкнутым рядам надо мною, — и, как подобает смирению этого «дебютанта» семидесяти семи лет, странствующего музыканта, пропиликавшего свой путь сквозь жизнь. [конец слов Менухина]
Немало лордских смешков встретило это вступительное самоуничижение, но остальная часть его рассуждения, которая на четыре минуты превысила теоретический максимум в десять, была несколько расплывчата; в самом деле, его следующий же абзац сполз в неписаный туман:
[Слова Менухина (речь в Палате лордов):] Что может столь чуждый персонаж предложить взамен этой чести? Быть может, ту долгую и сосредоточенную дисциплину, которой требует музыка, впрягающая исполнителя в основной ритм, что разом поддерживает и правит им, — даруя ему более широкий взгляд, более широкое чувство мириад колеблющихся пульсов всех скоростей, которые влекут человечество по его извилистому пути. Быть может, также чувство размаха трудов человеческих. Не есть ли это интуитивное соответствие тому, как учёный историк постигает человеческую судьбу? [конец слов Менухина]
Он пустился в панегирик неизбираемой второй палате, которая занималась отвлечёнными предметами, тем не менее, полагал он, «высочайшей неотложности». Затем он восхвалил искусство хорошей музыки, заявляя, войдя в раж, что оно питает «осязаемо неосязаемое, что позволяет нам дышать и мечтать». Он воодушевился собственной риторикой: «Ибо человек действует сообразно своим видениям, будь то идеалы или просто честолюбивые устремления. Именно эти мечты придают форму нашей жизни — слишком часто извращённой в кошмары гнусной неопределённостью и страхами». Обратившись к частностям, он вступился за исчезающий вид — симфонический оркестр. Готовился ход слить несколько лондонских коллективов в единый «сверхоркестр». «Как можно вообще помыслить о том, чтобы на ложных посылках сокращать столь существенные и вдохновляющие образцы человеческих достижений?» Он воздал хвалу учителям, чьё дело — «внушать нашей молодёжи не только учёность, но и характер, и, позволю добавить, сострадание, учтивость и творческое начало в обществе, где недостаток этих коренных качеств способен лишь поощрять преступность». Он желал, чтобы лотерейные деньги (когда они пойдут) направляли в школы, дабы «обратить дикие энергии, ныне буйствующие в иных классных комнатах, на лучшие цели, отчасти через музыку и пение». Он довольно высокопарно заявил, что «музыка — единственное искусство, способное создать порядок из хаоса». Он нарисовал видение своего собрания культур («мы становимся свидетелями умножения государств и вымирания культур») и вставил мольбу к правительству не следовать за американцами, но вернуться в лоно ЮНЕСКО. Быть может, в своё время, добавил он, «я мог бы внести одну-две резолюции». (Он так и не внёс.)
Аристократические отзывы о его дебютном выступлении зазвенели по всей палате. Баронесса Бирк приветствовала речь как «совершенно выдающуюся по глубине, широте, содержательности и по блеску подачи». Кулуарный корреспондент The Times сообщил, что «возвышенный тон и протяжённость его выступления явно смутили некоторых пэров, если не считать одного лорда, который захрапел». Лорд Скидельский сказал, что был тронут, назвал речь «глубокой» и провозгласил важным вкладом в прения. Лорд Палумбо, готовившийся оставить пост председателя Художественного совета, был сдержаннее, назвав его идеалистом и провидцем — освежающие качества, которые «не всегда легко укладываются в реальность финансирования искусств у самого забоя».
Лорд Менухин выступал в прениях лишь дважды после этого — по вопросу убежища для нелегальных иммигрантов и о пользе нетрадиционной медицины. Членство в Палате лордов оказалось слишком громоздким способом донести свои взгляды до нации. Он предпочитал столь же старомодное, но менее хлопотное средство — колонки писем в The Times, которая за четырнадцать лет опубликовала двадцать семь его писем и вежливо отклонила ещё многие.
Незадолго до своего восьмидесятилетия Иегуди набросал памятную записку для своей дочери Замиры. Она предназначалась, будучи перепечатанной, для председателя правления его Школы, миссис Барбары Рис-Дэвис Фишер, готовившей приветственное слово для программной книжки его юбилейного концерта. По оценке Замиры, этот документ — самое близкое к балансовому отчёту, что её отец когда-либо составил, — не о своём музицировании, которое он принимал как должное, а о своей недавней жизни. Пунктуация приведена в порядок, а содержание снабжено примечаниями и разъяснено там, где необходимо, — но не тот поток сознания, в котором он перечислял свои достижения:
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] Вот несколько дат для слов Барбары Фишер в программке, 10 апреля.
1. Рождение внуков со времени Лин [род. 1964].
Шестеро внуков родились со времени выхода «Неоконченного путешествия» [в 1976 году]: Доминик и Уильям [сыновья Замиры и Джонатана Бенталла]; Аарон, 1982 [сын Крова и Энн Менухин]; и, наконец, трое наших с Дианой: Надя, 1985; Петрок, 1988 [дети Джереми и Габриэль Менухин] и Макси, 1990 [сын Джерарда и Эвы Менухин, чьё полное имя — Максвелл]. [конец слов Менухина]
Браки всех троих его сыновей были расторгнуты, и никто из них не женился вновь. В своё оправдание он писал в другом месте: [Слова Менухина:] «Мой образ жизни не позволял мне вести себя как „нормальный“ дед, точно так же как мне трудно было быть „нормальным“ отцом». [конец слов Менухина]
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] 2. Учреждение МФИМ в Брюсселе для развития всех моих детищ: ШМ, ЖМС, ЕАУС, АЕК, MUS-E. [конец слов Менухина]
У Иегуди была склонность к аббревиатурам. МФИМ означает Международный фонд Иегуди Менухина, учреждённый королевским декретом в Брюсселе в 1991 году. Он наловчился добывать средства в коридорах Страсбурга и Брюсселя; Фонд давал наилучший способ подключиться к финансам Европейского сообщества. Несмотря на своё название, наводящее на мысль, будто он распоряжается собственными значительными средствами, фонд целиком зависит от грантов.
Первые два «детища», его Школа и «Живая музыка сейчас!», уже описаны с некоторой подробностью. ЕАУС — Европейская ассоциация учителей струнных инструментов — свела вместе преподавателей струнных со всей Европы. Иегуди был первым председателем британского отделения, основанного в 1973 году во многом по его почину; среди других его сторонников были два великих педагога — Макс Ростал и Ифрах Ниман. Позднее его избрали пожизненным президентом.
АЕК означает Ассамблею европейских культур (Assemblée de Cultures Européennes), давний проект Иегуди, на который, по словам Элеоноры Хоуп, он в 1990-е годы расточил «огромное количество усилий». Идея, как мы видели, состояла в том, чтобы поощрять выражение и утверждение культурных самобытностей созданием форума, который «давал бы голос безгласным», таким как баски и цыгане. Вдохновлённый примером советского диссидента Андрея Сахарова, за которого Иегуди не раз вступался и собирал средства, проект приобрёл собственно европейское измерение. Европу, полагал он, «можно понять только через разнообразие её культур… им следует дать площадку, где они могут выразить свои надежды и обязанности и внести свой вклад в [Европейский] Союз». Иегуди позднее предстояло председательствовать на первом собрании Ассамблеи, прошедшем под эгидой Европейского парламента в Брюсселе в ноябре 1997 года. На него съехались делегаты от пятидесяти культурных меньшинств. Другие собрания последовали в Лиссабоне и Барселоне. Иегуди надеялся впрячь интернет для поощрения неформального обмена мнениями.
Последней из аббревиатур была MUS-E. Программа MUS-E ставит целью, согласно своему Уставу, «улучшить среду ребёнка посредством музыки, искусств и всех дисциплин, необходимых для его всецелого развития». В своей записке Замире Иегуди свёл свою идею к следующему:
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] привнесение пения и танца (фольклорного и бального), пантомимы и боевых искусств в школы, охваченные насилием, — (в каждом случае с полным успехом) в 9 странах Европейского сообщества. [конец слов Менухина]
Со времени его смерти движение MUS-E подхватили ещё три страны. По Европе в нём задействованы сто пятьдесят музыкантов, и восемь тысяч детей участвуют в нём ежегодно, шире всего — в Испании. Иегуди верил, что музыка — «один из ключевых элементов преображения атмосферы страха, ненависти, предубеждения и преступности в школах». В середине 1990-х он нашёл ревностного британского апостола в лице энергичной учительницы пения Сьюзан Дигби, проводившей внушительный трёхлетний эксперимент в начальной школе Оксфорд-Гарденс в неблагополучном, многорасовом районе западного Лондона. Иегуди посетил школу, и его сфотографировали ведущим группу малышей в играх с прыжками и хлопками на игровой площадке. Но Дигби вывела свою организацию, «Голоса» (Voices), из-под зонтика MUS-E после того, как Иегуди объявил о желании добавить в постоянную программу танец (а позднее пантомиму и боевые искусства). Она сочла, что посыл будет размыт, а расходы на предоставление инструкторов — непомерны.
Директриса школы Оксфорд-Гарденс, Лиз Реймент-Пикард, не сомневается, что «Голоса» улучшили качество жизни в её школе, где число учеников почти удвоилось с начала эксперимента в 1992 году. Она вспоминает, что Иегуди был поражён той жизнерадостностью и энергией, что встретил в школе, и как он вскоре заставил детей «есть у него с ладони». У него, по её словам, было ясное видение преображённого уклада жизни для обездоленных городских детей, но его собственное укрытое от жизни воспитание и увещевания второй жены оградили его от действительности. Реймент-Пикард побывала на нескольких собраниях MUS-E за границей, но сочла иные из их проектов «совершенно вздорными», а самого Иегуди — «слегка потерявшим нить» оттого, что он замышлял для школ слишком много разных занятий, которые нельзя реалистично уместить в переполненную программу.
На момент написания этих строк, в 2000 году, в правлении Международного фонда Менухина нет британского представителя — признак известной прохлады между хранителями пламени в Англии, где Школа и «Живая музыка сейчас!» процветают независимо, и брюссельским Фондом, ведающим более поздними «детищами» Иегуди. Генеральный секретарь Фонда — Марианна Понселе. В своих воспоминаниях Иегуди описывал её как «бесценную личность подлинного воображения и рвения, выказавшую беспредельную находчивость и решимость». И снова он нашёл человека, всецело преданного его мечтам и полного решимости воплотить их в жизнь: её поддержка и дружба были очень важны для него в последнее десятилетие его жизни.
Последнее из новых «благих дел» было описано в следующем абзаце памятной записки Замире:
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] Фонды Моцарта: наложить права композиторов и авторов на произведения, находящиеся в общественном достоянии [создав фонд путём взимания отчислений с исполнений не защищённых авторским правом произведений, таких как Моцарт], ради превентивных мер против рукотворных катастроф в прямой связи с Международным Красным Крестом, [который] занимается по большей части самими катастрофами.
И прочие проекты в зачатке. [конец слов Менухина]
Затем Иегуди перешёл к личным вопросам в следующих четырёх пунктах, прежде чем вернуться к созерцанию своих выходов на мировую сцену:
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] 3. Мои 22 года с Элеонорой Хоуп.
4. Невероятная 50-я годовщина моей дочери. Не может же она быть так стара! [конец слов Менухина]
Замира родилась в сентябре 1939 года. В апреле 1996-го ей было пятьдесят пять.
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] 5. 80-летие Дианы — наши 50 лет вместе.
6. Переезд на Честер-сквер.
7. Возвращение в Россию — Горбачёв.
8. Возвращение в Ю. Африку.
9. Возвращение в Румынию с принцессой Маргеритой — исполнение Энеску с RPO [в сентябре 1995 года].
10. Незабываемый вечер ШМ [его Школы] и Королевской балетной школы — мечта о творении, сочинении и хореографии, осуществлённая детьми этих двух школ сообща. [конец слов Менухина]
В марте 1995 года трое учеников Школы сочинили балетные партитуры, для которых поставили хореографию Мэтью Харт, Линн Сеймур и Гейл Тэпхаус и которые станцевали ученики Королевской балетной школы, Королевской академии танца и танцевальной школы Элмхерст. Декорации и костюмы придумали и изготовили студенты Центрального колледжа искусства и дизайна имени Святого Мартина в Лондоне. Участвовало шестьдесят молодых танцовщиков. С тех пор состоялось ещё два таких сотрудничества; в последнем, в 1999 году, участвовали танцовщики из пяти стран.
[Слова Менухина (памятная записка Замире):] 11. Палата лордов.
12. Мои два дебюта в роли обращающегося к парламентам.
A. [5 мая 1991] Кнессет, когда половина зала аплодировала, а другая осталась сидеть. Гидон Рафаэль сказал, что это была лучшая речь, когда-либо произнесённая в кнессете. Диана работала над ней вместе со мной накануне. [Менахему] Бегину пришлось протянуть руку — примерно через сорок лет после того, как он прислал мне записку с угрозой убить меня.
B. 27 сентября 1995, обращение к делегатам по культуре от всех пятнадцати государств на торжественном собрании Европейского парламента — с единодушным откликом в поддержку всех трёх проектов, которые я представил от имени МФИМ. Возможно, есть и другие — да [то есть Палата лордов].
13. Возвращение оркестра «Венгрия» — «Венгерской филармонии» в изгнании — после того как её почти сорок лет привечала и содержала самая гостеприимная Германия, в Будапешт в двух программах, включая исполнение великолепной 2-й симфонии их собственного великого руководителя Антала Дорати.
(Мне ещё предстоит убедить RPO и Би-би-си, оба этих лондонских оркестра, которыми Дорати дирижировал много лет, дать памятный концерт-посвящение. Они попросту отказываются. Ты можешь вставить это в программки, Замира, дорогая, а они пусть вставляют это в другое место.)
14. Моя [1994 года] запись девяти симфоний Бетховена с этим невероятным оркестром — моей возлюбленной «Симфонией Варсовией» — свершение, о котором я мечтал почти всю жизнь.
15. Королева, удостоившая меня прелестнейшей личной «инвеституры вдвоём», — О. М., орден «За заслуги».
16. Миттеран, удостоивший меня второй по старшинству степени ордена Почётного легиона с прелестной речью, произнесённой по памяти.
17. Ширак, в бытность мэром Парижа, на церемонии в Отель-де-Виль — муниципальное чествование.
18. [Телевизионная и концертная] программа «От ситара до гитары» — история в музыке и танце великого пути цыган — ромов — из Индии в Испанию, к северу и к югу от Средиземноморья, за тысячу с лишним лет, которую вели мы с Рави Шанкаром [в Брюсселе, в ноябре 1995 года], — осуществление давнего желания показать и дать услышать голоса угнетённых. Теперь мы готовим программу, включающую голоса Африки, Азии, Ближнего Востока и Европы, обездоленных культур и народов.
Кое-что я, может быть, и позабыл — конечно, «Волшебная флейта» в Лейпциге, «Идоменей» в Дюссельдорфе, Месса си минор и многое-многое ещё.
19. Столетие моей матери.
20. Основание Азиатского молодёжного (превосходного) оркестра и дирижирование им. Ричард Понциус, зачинатель и сооснователь.
21. (проставить даты) Почётное гражданство Вены.
22. Почётное гражданство Будапешта. (Попроси Элеонору перечислить немецкие города — думаю, 2 или 3.)
23. Почётное гражданство Варшавы.
24. Почётное гражданство Венеции — это был рай; шествие гондол — регата и прочее.
25. Обращение к студентам и профессорам — Оксфорд, Кембридж, Сорбонна, японский университет, Калифорнийский университет в Беркли — вот те случаи, что выделяются [на полях он приписал «но есть и ещё»].
26. Дирижирование в Санкт-Петербурге, «Патетическая» Чайковского с Санкт-Петербургской филармонией на той самой сцене, где сам Чайковский дирижировал премьерой. Вероятно, есть и другие.
27. Да, торжества моего 30-го фестиваля в Гштаде (в этом году — моего 40-го). Я назначил Гидона Кремера своим преемником.
28. Первый визит наш с Дианой в Китай и моё назначение почётным профессором Пекинской консерватории. Наверняка есть и ещё.
29. Самый печальный день — смерть моей сестры Хефцибы. Такие печальные дни приходят всё чаще, по мере того как я старею. Сэр Рональд Харрис [бывший председатель Школы] — и очень, очень многие.
30. К счастью, я к тому же окружён молодостью, где бы я ни был, и мои надежды и устремления всё более сосредоточены в их жизнях, а не в моей собственной. Они тоже помогают мне чувствовать себя современником — иллюзия молодости, — и я бесконечно им обязан.
Иегуди
P.S. Наверняка есть и другие!!!! [конец слов Менухина]
Рекомендуемые записи
Гендель: «Мессия». Солисты, Каунасский государственный хор и Литовский камерный оркестр, дирижёр Й. М. ISS Classics (распространяется IMG Artists) 691112. Запись с открытого концерта, продюсер Джон Уэст, полного «Мессии». Й. М. провёл шестьдесят исполнений генделевской оратории, многие из них полусценические, в последнее десятилетие своей жизни.
Элгар: Симфонии № 1 и 2. Королевский филармонический оркестр, дирижёр Й. М. Virgin Classics CUD 5 61276-2. Хорошие образцы родства Й. М. с Элгаром и его способности совладать с подлинно симфоническим полотном.
Бетховен: Девять симфоний. «Симфония Варсовия», дирижёр Й. М. Carlton Classics (5 CD): 30368 00032/42/52/62/72. Вероятно, те оркестровые записи, которыми Й. М. гордился больше всего, — сделанные на открытых концертах в Страсбурге в июне 1994 года.
Россини: Увертюры. «Симфония Варсовия», дирижёр Й. М. BMG Conifer 75605 57031. Блестящая игра польских музыкантов, подгоняемых к головокружительным темпам Й. М., который упивается остроумием и искристостью Россини.
Глава 19. Последние годы

Празднование столетия Маруты Менухин
1996: торжества по случаю восьмидесятилетия в Лондоне, Сток-д’Абернон и Нью-Йорке; уход с поста руководителя Гштадского фестиваля; отношения с Замирой, Кровом, Джерардом и Джереми; 1997: глухота; 1998: турне по Германии с «Симфонией Варсовией»; Австралия, просмотр документального фильма о Хефцибе; 1999: январь — выступление на Всемирном экономическом форуме в Давосе; февраль — последняя оркестровая репетиция в Школе; март — ежегодное турне по Германии, прерванное болезнью в Берлине; 12 марта — внезапная смерть.
Празднование восьмидесятилетия Иегуди растянулось на полгода. Первым дал ход событиям принц Чарльз: 21 марта, за месяц с лишним до самой даты, он устроил в честь Иегуди пышный музыкальный вечер в бальном зале Букингемского дворца, за которым последовал банкет в галереях. Приглашены были триста шестьдесят человек, и не менее одиннадцати членов различных европейских королевских домов сидели в первых рядах во главе с королевой, королевой-матерью и принцессой Маргарет.
[Слова принца Чарльза:] «Дарованный небесами талант Иегуди», — провозгласил принц Чарльз в своей речи, — «радует слушателей по всему миру, для которых его игра стала выражением человеческого духа в самом возвышенном его проявлении… Он неутомим в стремлении воплотить своё видение музыки как примирителя национальных розней и утешителя обездоленных». [конец слов принца Чарльза]
Сцены из нового фильма «Скрипач века» воскрешали жизнь Иегуди-вундеркинда. Режиссёр Брюно Монсенжон отыскал изумительные исторические кадры, а затем снял, как Иегуди смотрит этот портрет художника в юности и что при этом чувствует. (Профессиональный скрипач, Монсенжон впервые попал под обаяние Иегуди в 1962 году, побывав на его мастер-классе в летней школе в Дартингтоне. Брюно сделался Босуэллом при Иегуди — докторе Джонсоне, и вместе они сняли множество фильмов.) Оркестр Школы Менухина играл во дворце Серенаду для струнных Элгара под управлением Иегуди; две русские девочки, чарующе несхожие в манере исполнения, солировали в Двойном концерте Баха. Концерт завершился звоном бокалов и задорным исполнением «шампанского» ансамбля из «Летучей мыши» Иоганна Штрауса — его спели шестеро молодых оперных певцов, которым помог сделать карьеру фонд Live Music Now.
20 апреля, за два дня до настоящего дня рождения Иегуди, в Королевском Альберт-холле дали великолепный юбилейный концерт для аудитории примерно в 5500 человек, многие из которых были спонсорами и меценатами: их щедрые пожертвования фонду Live Music Now! и Школе Менухина уже принесли им в награду желанные приглашения на «именинный пир» в Букингемском дворце. За яркой новой фанфарой Гарета Вуда последовала любопытная и трогательная кантата «Обитель надежды» Малкольма Сингера, композитора из штата Школы Иегуди, которого впоследствии назначили её музыкальным руководителем. Текст принадлежал Фридриху Гёльдерлину и начинался так:
Мы приходим смиренно, как паломники, в обитель надежды,* *Мы, дети, — великая надежда мира,* *и свобода ещё может расцвести вместе с нами!* *Отчего свобода приходит лишь с годами?* *Это несправедливо!
В этом месте текста Сингер вставил слова, недавно произнесённые самим Иегуди во время визита в Южную Африку: [Слова Менухина:] «Я родился старым и с тех пор всё молодею». [конец слов Менухина] Собранные для исполнения силы отражали многие из особых интересов Иегуди: сводными детскими хорами руководила Сьюзен Дигби из фонда Voices Foundation; октет струнных солистов предоставила Школа, а сцену заполнили музыканты Королевского филармонического оркестра, игравшие для своего президента, у которого выдался хлопотный вечер: чтобы заслужить ужин, он дирижировал. Среди участников блестящей программы был оперный бас Сэмюэл Рэми, чья связь с событием была довольно шаткой (хотя Элеонора Хоуп предполагает, что спетая им «Ol’ Man River» была одной из любимых баллад Иегуди); Слава Ростропович, исполнивший «Вариации на тему рококо» Чайковского так, будто был для этого рождён; и Анна-Софи Муттер, изысканно сыгравшая соль-мажорный концерт Моцарта в любовном сопровождении Иегуди и Королевского филармонического оркестра. Официальная программа завершилась энергичным, но чутким прочтением «Загадочных вариаций» Элгара, после чего Иегуди присоединился к жене в королевской ложе, чтобы полюбоваться шутовским бисом — «Детской симфонией» Михаэля Гайдна под управлением Яна-Паскаля Тортелье с ослепительным набором солистов-знаменитостей, игравших на жестяных трубах, игрушечных барабанах, окаринах, свистульках-птичках, копеечных дудках и даже футбольных трещотках. Овацию стоя увенчал выпущенный с крыши огромный шар из красных, белых и розовых воздушных шариков. Дух променад-концертов пришёл в тот год в Королевский Альберт-холл раньше срока — в этом весёлом и глубоко сердечном чествовании человека, который впервые играл здесь шестьдесят семь лет назад.
Британская пресса и радио тоже воздали ему должное в его юбилей: радиостанция Classic FM запустила двадцатисерийную ретроспективу его жизни и музыки под названием «Менухин: Мастер-музыкант»; интервью, которые он для неё дал, и вдохновили эту биографию. Но ни телевидение Би-би-си, ни Channel 4 не приобрели фильма Монсенжона «Скрипач века», и день рождения прошёл на телевидении незамеченным — что говорит, надо сказать, скорее об изменившихся ценностях программных редакторов, нежели об охлаждении публики к Иегуди. В 1940-е и 1950-е годы Менухин был очень близок к Би-би-си. В 1960-е он входил в Музыкальный консультативный совет корпорации в пору, когда тот пользовался немалым влиянием. Шестидесятилетие Иегуди в 1976 году Би-би-си отметила вечером, соединившим изящное исполнение и беседу за столом почётных гостей; программу транслировал канал BBC2 из студийного макета музыкальной комнаты Менухинов в усадьбе Гроув. Но в 1996 году концерт по случаю восьмидесятилетия записали и отложили на полку, чтобы показать как рождественское развлечение, — с опозданием на девять месяцев. То, что в программу входили снятые на плёнку воспоминания сэра Исайи Берлина и сэра Питера Устинова, а также закадровый текст ещё одного друга, сэра Дэвида Аттенборо, делало решение отсрочить это чествование ещё более необъяснимым.
В графстве Суррей ещё один вечер в честь Иегуди украсила «Фантазия на тему „С днём рождения тебя“» в девяти частях, сочинённая специально Черил Фрэнсис Флуд, студенткой-виолончелисткой; торжества завершились концертом в Сток-д’Абернон, куда Менухинов доставили в большом розовом «кадиллаке». Ранее Иегуди посадил на лугу между школой и автомагистралью M25 юбилейный дуб и символически срезал первый пласт дёрна, отметив начало очередной стройки. Два года спустя, 19 марта 1998 года, он открыл памятную табличку в честь ввода в строй этого здания, названного «Белым домом»; в нём разместились три новых учебных класса, музыкальная студия, студия музыкальных технологий, научная лаборатория, библиотека, нотная библиотека, большая театральная студия и новый школьный офис. Прочный успех школы — как в кирпиче и растворе, так и в музыкальном мастерстве — был красноречивым ответом скептикам вроде Александра Во, который позднее в том же году попытался списать Иегуди со счетов на страницах Punch, изобразив его святошей-снобом, изрекающим «пустопорожние речи о любви и мире». И Во был не одинок: один из его коллег по Палате лордов как-то назвал Иегуди «третьим по занудству оратором», которого ему доводилось слышать.
Иегуди плыл дальше, не замечая подобных уколов. Дух именинного праздника с новой силой вспыхнул в августе в неожиданном месте — в Нью-Йорке, где фестиваль Линкольн-центра 1996 года посвятил свою закрывающую программу в зале Эвери-Фишер благотворительному чествованию в его честь. К старости Иегуди сделался для американцев тем необъяснимым анахронизмом — английским милордом, — но по рождению он был ньюйоркцем и пережил здесь много важных мгновений своей артистической жизни. Этот необычайный концерт был детищем Эдны Мичелл, скрипачки, родившейся в Израиле и жившей в Нью-Йорке. Она устроила целый вечер — четырнадцать сочинений в общей сложности, мировые и американские премьеры композиторов столь именитых, как Лукас Фосс, Арво Пярт, Стив Райх, Поуль Рудерс и Джон Тавенер. Одни были написаны для сольных сочетаний инструментов, другие представляли собой небольшие концерты с сопровождением струнного оркестра. [Слова Кёртиса Прайса:] «То, что откликнулись столь многие из самых прославленных композиторов мира, — мера любви и уважения, которыми пользуется Иегуди», — заметил Кёртис Прайс, американский глава лондонской Королевской академии музыки. [конец слов Кёртиса Прайса] Вечер завершился представлением под управлением Иегуди — «Капустой и королями» Дэвида дель Тредичи, задуманным так, чтобы занять всех, кого слышали ранее, и увенчанным исполнением той самой навязчивой мелодии «С днём рождения».
Иегуди был окрылён теплотой приёма в переполненном нью-йоркском зале. На следующий день он вылетел в Швейцарию на ежегодную семейную встречу в Гштаде. Его ждал новый круг чествований и волна чувств от обыкновенно сдержанных швейцарских соседей, когда он после сорока лет прощался с художественным руководством своего скромного, но всемирно известного фестиваля. Художественное руководство перешло к Гидону Кремеру; они играли Двойной концерт Баха в церкви Заанена предыдущим августом — то было последнее сольное выступление Иегуди.
Но даже в восемьдесят уход с публичной сцены не был для него мыслимым выбором. Когда дочь Замира упрашивала его сбавить темп и больше времени проводить с семьёй, он отвечал: [Слова Менухина:] «Дорогая, мне будет не хватать аэропортов… Пожалуйста, не тревожься обо мне. Я делаю именно то, что хочу. Я не могу представить жизни без этого вихря». [конец слов Менухина] Встречи и симпозиумы, порождённые проектом MUS-E и Ассамблеей культур, заполняли в его ежедневнике те пустоты, которые, по словам Элеоноры Хоуп, он не выносил и созерцать. Пустот было немного: в 1996 году он продирижировал в общей сложности 112 концертами. Немало времени он проводил взаперти с главами государств и вельможами Совета Европы, добиваясь субсидий, и нередко его можно было заметить шагающим по коридорам власти в Страсбурге и Брюсселе, где Марианна Понселе и её секретариат без устали трудились на службе его Фонда.
Замира, случалось, сетовала — лишь наполовину в шутку, — что для верности увидеться с отцом ей приходилось записываться к его секретарю за недели вперёд. В письме к своей свояченице Гризельде Кентнер, написанном несколькими годами ранее, Иегуди признавал собственную несостоятельность как отца:
[Слова Менухина (из письма Гризельде Кентнер):] Возможно, ты права, когда говоришь, что наши дети объединены чувством неразделённой любви. Диана говорит, что я временами бываю невероятно безличен. С Замирой я себя таким не чувствую, но то отношение отца к дочери, а она особенная, в ней есть философская жилка. [конец слов Менухина]
Замира счастлива во втором браке с антропологом Джонатаном Бенталлом, от которого у неё двое сыновей; оба, вслед за отцом (и дядьями-Менухинами), учились в Итоне. Сама она тесно связана с делом отца: входит в правление Школы, где её насущнейшая задача в новом веке — собрать средства на давно необходимый концертный зал, который стал бы достойным памятником её отцу; она также занимает пост президента Европейской федерации Live Music Now! Сильное отцовское чувство, овладевшее им на склоне лет, ощутимо — сквозь синтаксический хаос — в недатированном, написанном от руки благодарственном письме, которое он послал Замире после того, как она устроила благотворительный концерт на выставке Пуссена в Королевской академии.
[Слова Менухина (из письма Замире):] Дражайшая дочь, Чемоданы уложены, письма, что нужно написать завтра, помечены — и оттого у меня остаётся сейчас лишь одна самая приятная обязанность: от всего сердца поблагодарить тебя за прекраснейший, до мелочей продуманный и осуществлённый вечер музыки, доброго общества, беседы и угощения, какой только можно вообразить. И убранство, и красивые столы — радость и для глаза, и для нёба, да и для всех прочих чувств вдоволь отрады. Идеальный праздничный вечер! Обыкновенно быть образцовой женой, матерью, падчерицей — эти разные роли не часто уживаются с блеском и роскошью, но ты соединяешь их со вкусом и великим обаянием. Я так гордился двумя моими дамами! Жизнь моя решительно немыслима без дам! Не то чтобы Дон Жуан — но ему я всецело сочувствую — даже в своём речитативе он совершенно ошеломлённо отвечает Лепорелло: «Как, без женщин? Да они мне дороже хлеба и всякой пищи!» Я восхищаюсь мужчинами, но люблю женщин — а вы, две Миры, вместе с Дини [семейное имя Дианы] — главные из них! Премного благодарный Папочка [конец слов Менухина]
Замира, разумеется, радовалась отцовской любви, но сознавала её пределы.
[Слова Замиры:] У него было столько замыслов, что осуществить их мог лишь он сам. Ему нужен был простор, и ему повезло, что рядом были люди, которые этот простор ему давали… Ему было бы невыносимо, если бы о нём думали как о ком угодно, только не как о человеке сердечном, но его сердечность обращена была к человечеству больше, чем к отдельным людям. [конец слов Замиры]
Джоэл Райс, муж Ялты Менухин и психиатр, сформулировал это иначе: [Слова Джоэла Райса:] «Очень немногие люди занимали Иегуди. Его занимали все люди». [конец слов Джоэла Райса] Но многие — из самых разных сфер — свидетельствовали, до чего их поражал явный интерес, с каким он относился к их занятиям; он владел даром внушить вам, будто, пока он вас слушает, вы и вправду в самом средоточии его внимания и заботы и что он вас не забудет, когда вы уйдёте.
Его время могло быть на вес золота, но в деньгах Иегуди никогда не был скуп. У его старшего сына, Крова, были особые причины быть благодарным отцовской щедрости. В юности он казался полной противоположностью Иегуди — человеком действия, живущим под открытым небом, откликающимся скорее на австралийские гены Николасов, чем на менухинские. Он пошёл добровольцем в силы специального назначения США (аналог британской SAS), тайно служил за границей, стал парашютистом, водолазом, обследующим подводные обломки самолётов, и опытным пилотом самолётов и вертолётов. Когда в начале 1970-х он отвернулся от военной жизни и решил стать кинематографистом, Иегуди одолжил ему 5000 долларов на финансирование первого из нескольких подводных морских документальных фильмов — о жизни китов у берегов Патагонии. Иегуди был, по воспоминаниям сына, «на седьмом небе», когда увидел черновой монтаж. Он оплатил музыку к фильму, написанную Эдвином Роксбургом, и пригласил Крова с женой Энн прожить полгода на его вилле на Миконосе, пока они работали над проектом. Кров Менухин стал одним из самых уважаемых мастеров в своей узкой области. После того как он осел в Провансе, Кров стал видеться с отцом по меньшей мере «вдвое чаще», чем в прежние десятилетия. Иегуди особенно восхищался тем, как тот воспитывал своего сына Аарона.
Из четверых детей Иегуди труднее всех, похоже, приходилось Джерарду — тяжело было справляться с бременем быть сыном знаменитого отца. Проведя младенческие годы большей частью на попечении сестры Мари, он был отправлен в пансионы Швейцарии и Германии, а отрочество провёл в Итонском колледже. За временем в Стэнфордском университете в Калифорнии (он обнаружил, что ему нужно провести пять лет кряду в США, чтобы сохранить американское гражданство) последовало ученичество монтажёром кино, но Джерарду трудно было закрепиться в профессии, и он получал денежную помощь от родителей. [Слова Джерарда:] «Кое-что из моего прошлого опыта», — писал он недавно, — «было связано с работой консультантом по торговле с Албанией, романиста [автор „Элмера“, романа, который не любил Иегуди], руководителя производства в United Artists в Нью-Йорке, менеджера по продажам International Creative Management (Лос-Анджелес) в Париже и монтажёра кино в Лондоне». [конец слов Джерарда]
То было много десятилетий назад. С 1992 года он работает над европейской экологической инициативой, пришедшейся по душе его отцу. Он описывает её как [Слова Джерарда:] «сеть региональных центров обучения архитектурным ремёслам по всей Центральной Европе». [конец слов Джерарда] Есть проекты в Германии, Венгрии, Чехии и Румынии, связанные с восстановлением фахверковых домов и сохранением каменной кладки, фасадов и документов. В 1998 году он побывал в Бухаресте вместе с отцом: там намечено восстановить особняк, который Энеску делил с княгиней Кантакузино. Он входит в правление немецкого Фонда Иегуди Менухина. Он жил в семейном шале в Гштаде, пока после смерти отца его не продали. В наши дни он навещает мать, когда приезжает в Лондон забрать на школьные каникулы своего сына Макса. Братья видятся с ним время от времени; сестра — никогда.
Джереми, младший сын, имел с отцом дела больше, чем прочие дети, из-за их музыкального сотрудничества. Он регулярно выступал с оркестрами Иегуди как солист-концертант — [Слова Менухина:] «как аккомпаниатор он был одним из лучших, что у меня бывали… исключительно чуткий», [конец слов Менухина] — и в конце 1980-х они вместе записали скрипичные сонаты Бартока и Бетховена. [Слова Джереми:] «Играть с ним было освобождением», — вспоминает Джереми. — «Иногда то, о чём он меня просил, давалось днями, а то и месяцами. Я хотел ему угодить. Он часто говорил: „Ты тот человек, с кем мне больше всего нравится играть“. Однажды, когда мне было чуть за двадцать, мы играли Первую сонату Бартока в Фестивал-холле, и я почувствовал, как от него исходит нечто дикое, будто моя молодость каким-то образом высвободила подавленную часть его самого». [конец слов Джереми]
Джереми хранил дипломатичное молчание, но, должно быть, был глубоко уязвлён, когда отец поддержал назначение Гидона Кремера своим преемником на посту художественного руководителя Гштадского фестиваля после ухода в 1996 году: как было бы просто передать дело Джереми — которому тогда шёл пятый десяток — и тем самым сохранить тесную причастность семьи. Музыкальная родословная Джереми была безупречна. Он учился в Париже у Нади Буланже и в Вене у дирижёра Ханса Сваровски. И он был Менухином. Но он отклонил предложение участвовать в делах Гштада, когда отец несколькими годами ранее заговорил с ним о преемственности, полагая, что ещё не готов к этому. Он не вполне сочувствовал Гштадскому фестивалю, когда в 1980-е тот разросся до Festivalzelt, большого шатра: [Слова Джереми:] «Мне нравилось, когда все концерты проходили в церкви и не было аплодисментов, люди просто вставали в конце… чувствовалось уважение к самому зданию». [конец слов Джереми]
Осенью 1998 года, когда Кремер отказался от поста всего после двух фестивалей — его программы оказались слишком дорогими и слишком строгими для летней публики Гштада, — Джереми снова стал уговаривать отца, но Иегуди умел быть безжалостным, когда на кону стояло будущее одного из его «детищ»: он склонялся к кандидатуре Дмитрия Ситковецкого, который, как и Кремер, был видным международным скрипачом со значительным дирижёрским опытом. Но назначение уже не было в руках Иегуди. Ситковецкий участвовал в фестивале 1999 года (после смерти Иегуди), но пост художественного руководителя переименованного «Фестиваля Менухина в Гштаде» в конце концов предложили Элеоноре Хоуп.
Джереми признался одному журналисту, что раньше его заставляла чувствовать себя ничтожеством мать Иегуди, однажды написавшая ему письмо со словами: [Слова Маруты Менухин:] «Как ты смеешь мнить себя музыкантом, цепляясь за фалды отцовского фрака?» [конец слов Маруты Менухин] (Марута была столь же сурова к Джерарду, хотя из всех детей только он присутствовал на её столетии.) Джереми пережил эти удары по самолюбию, и коллеги-музыканты глубоко уважают его — и как концертирующего пианиста, и как исполнителя камерной музыки. Объявлено, что он будет регулярно выступать на будущих Гштадских фестивалях, сохраняя присутствие фамилии. С отцом он заключил своего рода мир, в котором музыкальные радости, пережитые вместе, служили возмещением за далёкие от совершенства личные отношения:
[Слова Джереми:] У него не было настроений; он был либо более отстранён, либо менее отстранён… То, что дальше всего отстояло от личных чувств, было в порядке вещей, но… с ним невозможно было вести обыкновенную беседу, если только речь не шла об одном из его проектов. [конец слов Джереми]
Выказывать свои чувства, а того хуже — быть чересчур эмоциональным значило быть «слишком евреем», и это следовало подавлять. Быть может, устами сына говорила Марута.
Когда Иегуди праздновал восьмидесятилетие, Диане было уже восемьдесят три. Ум её оставался острым, но тело всё больше слабело: вечер по случаю пятидесятой годовщины их свадьбы в октябре 1997 года пришлось отложить в последнюю минуту из-за её болезни. Колени у неё настолько ослабели, что она была вынуждена слечь и выбираться на прогулки лишь в инвалидном кресле. Неизбежно она впала в уныние и порой на удивление горько отзывалась о своей жизни. Однажды днём, когда я её навещал, она с тоской призналась, что жалеет, что не позволила себе, когда была возможность, того, что называла «amitié amoureuse». Иегуди, она знала, за долгие годы их брака имел три подобные связи. (Она спросила, встречал ли я «даму из Брюсселя». Я не встречал.)
За дирижёрским пультом Иегуди всё ещё мог навязать свою волю музыкантам, а на званых обедах заметно оживлялся, оказавшись рядом с хорошенькой девушкой, но и он выказывал приметы подступающей старости. Память ему изменяла, и втайне он столкнулся с худшей для музыканта угрозой его ремеслу: он глох. Он пользовался тем, что Джон Уэст, его звукорежиссёр 1980-х и 1990-х, назвал [Слова Джона Уэста:] «супер-слуховыми аппаратами», [конец слов Джона Уэста] сделанными специально для него, — [Слова Джона Уэста:] «но, конечно, он вечно забывал вставлять в эти проклятые штуки батарейки». [конец слов Джона Уэста] Даже с ослабленным слухом (хотя утрачен он был отнюдь не полностью, как поговаривали тогда) он по-прежнему проводил многие недели года в турне со своими оркестрами. Роль закулисного камердинера, которую сперва взял на себя его отец, а позднее Диана, «подруга скрипача», в последние годы исполнял ассистент, предоставленный IMG Artists (частью International Management Group, возглавляемой Марком Маккормаком), куда Элеонора Хоуп поступила консультантом, взяв Иегуди с собой. Порой распоряжались Филип Бейли или Тимоти Куплэнд из личного штата Иегуди. Задача с годами не менялась: разложить концертный костюм, расставить в гостиничной гостиной семейные фотографии в рамках, организовать транспорт, разобрать почту, проверить запасной носовой платок и концертные партитуры. Но темп турне разительно отличался от неспешного, по два выступления в неделю, расписания детских лет Иегуди. Когда в феврале 1998 года «Симфония Варсовия» приехала в Германию, они давали концерт каждый вечер восемь дней подряд в восьми разных городах: Дуйсбург, Брауншвейг, Берлин, Ганновер, Кассель, Мангейм, Мюнхен и Регенсбург. На второй неделе они выступали в Бремене, Гамбурге, Кёльне и Марле, а на третьей — в Аугсбурге и Штутгарте, четырнадцать концертов в общей сложности, уместившихся всего в двадцать дней. (Одна программа состояла из Восьмой и Девятой симфоний Шуберта, которым предшествовал Concerto grosso Пташинской; другая включала Четвёртую Шуберта и Первую Брамса. Все девять симфоний Шуберта они записали годом ранее в Варшаве.) По окончании каждого выступления Иегуди забирался на переднее пассажирское сиденье большого «мерседеса», и его мчали по автобану сквозь ночь к следующему отелю. До восьмидесяти двух лет ему тогда оставалось два месяца.
Заграничным поездкам, когда только возможно, придавался личный оттенок: он никогда не забывал памятной даты. Возвращение в Южную Африку в 1995 году отметило шестьдесят лет со дня его первого выступления там. К пятидесятой годовщине независимости Индии он вылетел в Дели; его замысел исполнить «Мессию» с любимыми литовскими хором и оркестром сорвался, но он всё равно совершил эту поездку — без концерта — в память о дружбе с Пандитом Неру. В декабре 1998 года он привёз школьный оркестр в Париж, чтобы играть в зале ЮНЕСКО по случаю другой пятидесятой годовщины — принятия Всеобщей декларации прав человека ООН. Участвовали юные музыканты четырнадцати национальностей.
В сентябре 1998 года он предпринял миссию доброй воли в Румынию с венгерским Будапештским симфоническим оркестром. Страны — беспокойные соседи, поэтому бисы Иегуди выбирал с осторожностью: венгерский танец Брамса и румынский народный танец Бартока. Цель визита состояла в том, чтобы вновь воздать честь репутации Джордже Энеску. На концерте был бывший король Михай со своей дочерью, княжной Маргаритой, занятой сбором средств. Иегуди сохранял слабость к принцессам: то, что эта говорила с аристократическим английским выговором и носила изящные платья, ничуть его не смущало. И энергия его была феноменальна: после концерта он отправился ужинать с президентом, а ещё позже они с королём побывали на полуночном представлении, устроенном его друзьями-цыганами. На следующий день он частным самолётом (оплаченным из его гонорара) полетел дирижировать в город Клуж, близ венгерской границы. Морис Уитакер, коллега Элеоноры Хоуп из IMG, путешествовавший с ним, заметил, что ручная кладь Иегуди на обратном частном рейсе в Вену была поразительно тяжёлой. Она была битком набита медалями за заслуги, академическими мантиями и румынскими панфлейтами, полученными за те несколько часов в Клуже.
Когда в октябре 1998 года Иегуди полетел в Австралию на короткое турне с «Симфонией Варсовией», Уитакер снова был с ним. Он всегда восхищался тем, как Иегуди доставал мобильный телефон, чтобы связаться с Дианой, едва приземлившись в новой стране, но у этой преданности были свои неудобства: в Мельбурне они первыми сошли с самолёта (он всегда летал первым классом), и Уитакер уже предвкушал быстрый проход через паспортный контроль, когда Иегуди остановился, вынул телефон и, пока сотни пассажиров текли мимо, повёл долгую беседу с Дианой прямо на лётном поле. На следующее утро племянник Иегуди Кронрод, старший пилот Qantas, устроил визит к лётному тренажёру авиакомпании. Уитакер вспоминает, что полёт вышел у Иегуди тряский, но он получил огромное удовольствие. Позже в тот же день он побывал на вечере с членами клана Николасов — родни его первой жены и австралийской семьи его сестры.
Им устроили частный показ недавно завершённого фильма о жизни Хефцибы — сокрушительной документальной ленты Кёртиса Леви. Пока остальные сидели, Иегуди всё девяносто минут фильма стоял неподвижно, вплотную к телевизору. Когда фильм кончился, он повернулся, засунув руки в карманы, к членам своей семьи, среди которых были два сына его сестры, покинутые Хефцибой, когда они были мальчиками. Это исключительно щемящий фильм, и они были глубоко тронуты. Но Иегуди никакого выражения личных чувств не позволялось. [Слова Менухина:] «Есть кое-какие неточности», — сказал он, — «но, кажется, суть они уловили верно». [конец слов Менухина]
Повесть о трагическом угасании его сестры после блистательного начала и сама по себе ошеломляет, но на том просмотре Иегуди столкнулся лицом к лицу ещё и с любительскими съёмками, сделанными во время его визита в Австралию в 1940 году. Счастье на его собственном лице после двух лет брака очевидно для всех, и всё же на протяжении пятидесяти лет, подстрекаемый Дианой, он списывал это как юношескую оплошность — [Слова Дианы:] «жуткую ошибку Иегуди». [конец слов Дианы]
Он тотчас же принял меры к бегству, окунувшись в плотный круговорот интервью для прессы и радио ради рекламы австралийского турне. Дав концерты в Мельбурне, Сиднее и Брисбене — всего четыре; Иегуди не хотел надолго оставлять больную жену, — оркестр полетел дальше в Куала-Лумпур, где IMG Artists управляет новым концертно-концертным комплексом. Морис Уитакер вспоминает, что в долгом перелёте Иегуди сильно взволновался из-за политического процесса над бывшим заместителем премьер-министра Малайзии Анваром Ибрагимом. Прочитав газетные сообщения о поднятых им вопросах прав человека, Иегуди уверился, что по прибытии должен созвать пресс-конференцию. Но многие рабочие места IMG в Куала-Лумпуре зависели от поддержания добрых отношений с правительством, и Уитакер отчаянно не хотел, чтобы тот раскачивал лодку. Пришли к компромиссу: вместо того чтобы говорить с прессой, Иегуди пошлёт письмо протеста президенту. Он написал его за ночь и вручил Уитакеру, который дипломатично воздержался его доставить.
Оба концерта прошли без происшествий, и Иегуди был в восторге, когда его затем повезли в аэропорт прямо из зала. British Airways согласилась задержать для него полуночный лондонский рейс, тем самым выгадав ему день жизни, а его белый «мерседес» с воющими сиренами сопровождала колонна полицейских мотоциклистов. (Не оглянулся ли он, быть может, на тот день, когда его везли в американском джипе от Парижской оперы к аэропорту Ле-Бурже в октябре 1944 года? Или на самого себя подростком, носившегося по улицам Сан-Франциско на пожарной машине, — сестра Хефциба цеплялась изо всех сил, а Ялта колотила в пожарный колокол?) Доставленный вовремя в аэропорт Куала-Лумпура, он занял денег и дал каждому полицейскому эскорта чаевые — правда, довольно мелкой купюрой, вспоминает Уитакер, но важен был сам жест доброй воли.
Неделю спустя он был в Брюсселе на трёхдневном семинаре MUS-E и шестом ежегодном торжественном вечере, устроенном под его именем, — «Мечты Менухина»: среди приглашённых артистов были мим Марсель Марсо и народный скрипач Фолькер Бизенбендер (в прошлом ученик Школы). Позже в ту же осень Иегуди дирижировал своим школьным оркестром на благотворительном концерте в лондонском Голдсмитс-холле, на котором Джон Дэнкворт и Клео Лейн возобновили связи, завязавшиеся с Иегуди на Батском фестивале тридцатью годами ранее. Исполнение Двойного концерта Баха и «Интродукции и аллегро» Элгара по любым меркам вышло превосходным. Малкольм Сингер вспоминает репетиции баховского концерта в Сток-д’Абернон:
[Слова Малкольма Сингера:] Он провёл с оркестром без малого четыре часа над этой четырнадцатиминутной пьесой. Как всегда, он был приветлив, любящ и смиренен перед музыкой, но столь же щепетилен и одержим желанием вылепить каждую фразу так, как, по его убеждению, её надлежало играть. Мы, должно быть, потратили больше получаса, отыскивая наилучшую артикуляцию для первых пяти нот пьесы. [конец слов Малкольма Сингера]
Репетиция Элгара вдохновляла не меньше:
[Слова Малкольма Сингера:] Почти нет в этой пьесе тактов, которые двигались бы в одном и том же темпе, и его неподражаемая гибкость пульса позволяла ему растягивать и сжимать фразы, точно невероятно тонкий эластичный жгут, — ибо всё, что он делал, источало музыкальность, а творческие темпы часто были его коньком, заставляя слышать музыку по-новому. Всё всегда было свежим и искристым, будто только что вышло из-под пера композитора. [конец слов Малкольма Сингера]
Несколькими днями позже в Королевском музыкальном колледже он дирижировал шаловливым оркестром музыкантов (среди них Тасмин Литтл, Филип Джонс и сэр Дэвид Уиллкокс) в «Детской симфонии» — подарком к девяностолетию старой подруги, Белинды Норман-Батлер. Возможности отрепетировать не было, и Иегуди, явившись в последнюю минуту, задал чрезмерно медленный темп, которого затем рабски держался, будто не сознавая никакой несообразности, покуда его исполнители дудели и трелили сквозь менуэт черепашьим шагом. Даже при второй репризе он не сделал попытки оживить дело. В царившем настроении легкомыслия никто из исполнителей и гостей не оказался настолько бестактен, чтобы упомянуть о том, что было, пожалуй, красноречивым признаком: когда он уставал — а усталость его была неизбежна при цыганском расписании, — способность Иегуди к музыкальной сосредоточенности порой могла давать сбой.
На рассвете следующего дня он уже отбыл дирижировать Девятой Бетховена в Мадриде. Никаких признаков увядания сил не было ни в тот раз, ни в январе 1999 года на ежегодных записях в Варшаве. Звукоинженер тех сессий, Майк Хэтч, вспоминает:
[Слова Майка Хэтча:] Не все в оркестре хорошо говорили по-английски, так что ему приходилось прибегать к своему музыкантству, чтобы объясниться с ними… Его популярность в Польше была необычайна. Он твёрдо держался убеждения, что Польша должна стать членом НАТО, и написал на эту тему статью, которую приняли очень хорошо. [конец слов Майка Хэтча]
Рождество Иегуди и Диана провели в Хенли-на-Темзе. За ними хорошо ухаживали, но Замира, навещавшая их с собственной семьёй, нашла это место безнадёжно гнетущим — роскошным домом престарелых, на котором крупными буквами было выведено слово «конец». А с этим её отец никак не мог смириться. Она восхищалась тем, как он умел уравновешивать заботу о хворающей жене с потребностью продолжать работать: [Слова Замиры:] «Мы беспомощно смотрели, как он неделю за неделей выдерживал расписание, от одного взгляда на которое молодой человек изнемог бы». [конец слов Замиры] В новом году она поехала с ним на выступление в Черчилль-колледж в Кембридже.
[Слова Замиры:] Эта лекция была незабываемым tour de force — совершенно естественным — он ни разу не потерял нити своих мыслей о жизни, религии, музыке, философии и образовании, говоря стоя, без единой записи, полтора часа. [конец слов Замиры]
Это оказалось последним «большим событием», которое она провела с отцом: [Слова Замиры:] «Никогда не забуду его, окружённого жадными, умными юными лицами на приёме после лекции». [конец слов Замиры]
В столь же хорошей форме он был позже в январе на симпозиуме Всемирного экономического форума в Давосе, где продирижировал благотворительным концертом с «Симфонией Варсовией» и неожиданно выступил, подменив эксперта, задержанного метелью, на форуме о больном вопросе поп-культуры. Впрочем, эта тема была ему не слишком близка. Его замечание, что [Слова Менухина:] «нас непрерывно бомбардируют всем подряд — от музыки в лифтах до усиления звука на концертах Rolling Stones», [конец слов Менухина] уместнее прозвучало бы двадцатью пятью годами ранее. Ещё одной устаревшей мишенью было телевидение: он сетовал на [Слова Менухина:] «сбивающую с толку череду образов, мелькающих перед нами на экране, — мир, где столько рынков и где даже прогноз погоды словно ускорен». [конец слов Менухина] Но собственная его весть звучала внятно: [Слова Менухина:] «У нас по-прежнему есть своя, отдельная жизнь, и нам нужно её прожить, её пропеть». [конец слов Менухина] Дети, добавил он довольно мрачно, [Слова Менухина:] «рождаются с даром творить, а мы его из них выбиваем». [конец слов Менухина] Он подавал противоречивые сигналы. Он был прав, подчёркивая ценность пения в классе как способа воспитать в маленьких детях уверенность в себе. Но на самом излёте столетия было мало проку туманно бранить темп современной жизни.
Музыка была для Иегуди родным языком, и на более твёрдой почве он чувствовал себя в своей Школе, куда несколько раз возвращался в феврале. Его родство с музыкой Бартока оставалось напряжённым: он знал «Дивертисмент» близко уже сорок лет и недавно отсоветовал Школе браться за него, потому что для молодого и неопытного оркестра того сезона он был бы слишком труден. Музыкальный руководитель всё же рискнул и пригласил Иегуди провести репетицию. [Слова Малкольма Сингера:] «Вряд ли нужно говорить, каким это было волнующим событием», [конец слов Малкольма Сингера] — писал Малкольм Сингер.
[Слова Малкольма Сингера:] Он был явно в восторге от музицирования. Когда мы выходили с репетиции, он тронул меня за руку и с озорством спросил, с тем знакомым огоньком в глазах, когда же ему предстоит дирижировать этой вещью на концерте. Когда я указал, что он не значится в расписании (что он прекрасно знал), он сказал: «Жаль», а мгновение спустя добавил довольно причудливо: «А как думаете, нельзя ли сыграть это на бис?» [конец слов Малкольма Сингера]
Более поздняя репетиция, 23 февраля, была посвящена Скрипичному концерту, который он почти тридцатью годами ранее заказал Анджею Пануфнику. Малкольм Сингер работал над крайними частями, но хотел, чтобы медленную часть с музыкантами прошёл сам Иегуди.
[Слова Малкольма Сингера:] Не знаю толком, откуда у меня взялась смелость настаивать так упорно, но я почему-то знал, что важно, чтобы он сделал это с нами. Это самая элегическая из медленных частей и невероятно медленная; целая нота помечена = 36. Мне всегда хотелось брать её медленнее, чем желали ученики, и обычно мы шли на компромисс в темпе. У Иегуди хватало смелости на собственные убеждения, и он взял её медленнее и тише, чем только можно себе представить. Это было изысканно прекрасное и волшебное мгновение — последнее, что ему предстояло сделать со школьным оркестром. [конец слов Малкольма Сингера]
Ранее на той же неделе, в воскресенье 21 февраля, он вёл заседание, устроенное Фондом еврейского музыкального наследия, президентом которого он был. Оно обернулось путешествием в его собственное прошлое: главным докладчиком был его друг ещё со времён ЮНЕСКО, доктор Исраэль Адлер из Еврейского университета в Иерусалиме, а темой — архивные записи русско-еврейской народной музыки, недавно обнаруженные в Киеве, — музыки, которую Моше Менухин пел бы мальчиком, прежде чем уехал в Палестину. Иегуди провёл памятный вечер с тремя сотнями увлечённых слушателей, и никто из них не подозревал, что это будет его последнее появление в Лондоне.
Несколькими днями позже, 1 марта, Иегуди отправился в очередное большое турне по Германии с «Симфонией Варсовией». Предстояло тринадцать выступлений за восемнадцать дней, но, поскольку слабеющее здоровье Дианы вызывало всё большую тревогу, каждую неделю были предусмотрены перерывы, чтобы он мог слетать домой повидать её. Тем не менее турне началось, как и в прошлом году, восемью концертами в восемь вечеров подряд, снова в восьми разных городах, с меняющимися программами из произведений Мендельсона, Прокофьева, Шнитке и Брамса. Турне должно было завершиться во Фрайбурге исполнением всех четырёх симфоний Брамса в двух концертах. Экономика гастролей оркестра из пятидесяти человек навязывала плотное расписание, но душевно Иегуди был к нему готов. Физически он тоже, казалось, был в хорошей форме, а с точки зрения денег (хотя это было мало кому известно) ему нужны были его немалые гонорары, чтобы содержать менухинскую команду поддержки, обеспечивающую то, что он называл своей «неприбыльной деятельностью», и нужды его семьи. Его образ жизни всегда предполагал путешествия первым классом и первоклассные отели, но в личной жизни он сохранял известную бережливость, привитую Марутой в детстве; Диана всегда штопала ему носки, а он, не задумываясь, мог явиться на репетицию в рубашке с обтрёпанным воротником. Элеонора Хоуп вспоминает, как за одну ночь заказала венскому портному копию любимой розовой рубашки, с которой он не в силах был расстаться. В 1999 году на него по-прежнему работало не менее четырнадцати человек — либо на Честер-сквер, либо в отдельном лондонском офисе. Задним числом можно посочувствовать мнению его дочери, что немецкое расписание было слишком напряжённым для восьмидесятилетнего, даже такого одержимого работой, как Иегуди. Ещё в Давосе он обдумывал возможность отложить немецкое турне, пока здоровье Дианы не поправится, но его профессиональные советники и коллеги полагали, что дирижирование было для него своего рода терапией, да и вообще у него было пожизненное отвращение к отмене выступлений.
Первая неделя концертов прошла как задумано. Отзывы были на редкость хороши. [Слова прессы:] «Дирижёр-старейшина с изрядной жизненной силой» [конец слов прессы] — гласил один заголовок. [Слова прессы:] «Старик приблизился к пульту осторожными шагами», [конец слов прессы] — отметил другой репортёр, — [Слова прессы:] «но с первого же взмаха его энергия и темперамент буквально захватывали дух». [конец слов прессы] В четверг и воскресенье, в Кёльне и Дюссельдорфе, в программы входила Соната № 1 для скрипки и камерного оркестра Альфреда Шнитке — концерт по сути, если не по названию, — в которой солистом был Дэниел Хоуп (сын Элеоноры), восходящая звезда среди молодых британских скрипачей, к которому Иегуди давно проявлял личный интерес. Миссис Хоуп присутствовала на втором концерте и видела, как её сын снискал большой личный успех: [Слова Элеоноры Хоуп:] «Иегуди вытолкнул его на сцену сыграть на бис», [конец слов Элеоноры Хоуп] — вспоминает она, —
[Слова Элеоноры Хоуп:] и Дэниел по какой-то странной причине решил сыграть «Каддиш», еврейскую молитву по усопшим, в переложении Равеля. Он сыграл её прекраснейше и трогательнейше… Иегуди сидел в глубине сцены и слушал, а потом сказал Дэниелу: «Я так рад, что ты это сыграл, — я не играл её с шестнадцати лет», и затем принялся обсуждать аппликатуру. [конец слов Элеоноры Хоуп]
Присоединившись к ним за кулисами, Элеонора Хоуп поняла, что Иегуди нездоров. Он настаивал, что всё в порядке, и наутро, как было условлено, рано вылетел в Лондон повидать Диану. Миссис Хоуп передала ему через своих лондонских коллег совет показаться дома врачу. Персонал на Честер-сквер разделял её беспокойство. Обыкновенно их тревожило состояние здоровья леди Менухин, но в то утро Иегуди казался ужасно усталым и хрупким. Но вместо того чтобы обратиться к своему участковому врачу, как советовали Элеонора Хоуп и его наставник по альтернативной медицине Боб Джейкобс, Иегуди всего лишь купил кое-какие гомеопатические средства. У него была тайно назначена встреча с кардиологом на ближайший четверг — на следующий запланированный приезд в Лондон. Уже несколько месяцев он знал о своей сердечной проблеме, но отчаянно скрывал её от Дианы. Замира позднее выдвинула предположение, что её отец вёл себя безрассудно (двумя неделями ранее, когда он был на лекции о русско-еврейской музыке, он в лютый мороз оставил пальто и шляпу в машине), потому что [Слова Замиры:] «он думал, что Диана вот-вот умрёт, и потому уже не имело значения, заболеет он и умрёт ли тоже». [конец слов Замиры]
Иегуди должен был вылететь обратно в Германию во вторник утром. Когда экономка Ники пошла его будить, она почуяла неладное. Обыкновенно он тотчас пробуждался к жизни, но на сей раз его трудно было растормошить; было ясно, что он страшно устал. В берлинском аэропорту, где вечером у него был концерт, его встретила миссис Хоуп, сообщившая, что она договорилась о том, чтобы врач осмотрел его в отеле «Бристоль», едва он поселится. [Слова врача:] «Мне не нравится, как звучат его лёгкие» [конец слов врача] — таков был вывод, и Иегуди положили в больницу Мартина Лютера. Был вторник, 9 марта, и лёгочная инфекция (как позднее сказал Замире врач) «тлела» уже добрых две недели. Затруднённое дыхание было следствием пневмонии и плеврита в обоих лёгких и жидкости в лёгких, вызванной хроническим сердечным заболеванием. Отмену концертов покрывала солидная страховка, но, как выразилась Элеонора Хоуп,
[Слова Элеоноры Хоуп:] Отменять он ни за что не собирался. За двадцать четыре года, что я была с ним, Иегуди отменил всего дважды; он не намерен был упускать возможность сыграть весь брамсовский цикл. [конец слов Элеоноры Хоуп]
Его концерт в тот вечер в Филармонии (и один на следующий вечер в Гамбурге) объявили «отложенными», а польский оркестр отправили поездом домой ждать развития событий. Витико Адлер, немецкий импресарио Иегуди, взялся переносить остаток турне на май. Морис Уитакер вспоминает, как забрал из отеля семейные фотографии Менухинов и расставил их в больничной палате, пока Иегуди лежал на койке в медицинском халате, то раз за разом постукивая себя по груди, то делая звонки по мобильному телефону. Выглядел он хрупким, но дух его казался несокрушимым. Он продиктовал несколько писем, в том числе одно музыкантам «Симфонии Варсовии», с извинениями за то, что нарушил турне:
[Слова Менухина (из письма музыкантам «Симфонии Варсовии»):] Дорогие друзья, Меня так тронуло прекрасное письмо, написанное Эвой от вашего имени… Я так счастлив, что это не отмена, а всего лишь отсрочка. Вы все так чудесно играли в первых концертах турне, и я знаю, что они будут ещё лучше, когда мы возобновим работу. С сердечной благодарностью ваш преданный Иегуди Менухин. [конец слов Менухина]
Ему не суждено было узнать, что всего тремя днями раньше, пока он был в Лондоне, польские музыканты провели долгое совещание с руководством IMG, обсуждая своё желание расширить круг дирижёров. Обняв Иегуди на прощание, Морис Уитакер отбыл в Лондон с уже ненужным багажом из нот и концертной одежды. Он говорит, что никогда не забудет [Слова Мориса Уитакера:] «кафельные стены и неприятное убранство» [конец слов Мориса Уитакера] той больничной палаты в Берлине.
Иегуди не хотел причинять семье лишнего беспокойства. Он терпеть не мог суеты и послал в свой лондонский офис факс, где говорилось, что детей не следует извещать о характере его болезни: пусть скажут, что у него бронхит. Услышав эту новость, Диана с трудом поверила, что он болен: у неё самой дважды был бронхит, и она ни разу не ложилась в больницу. Звоня ей с мобильного, Иегуди собирал лишние силы, чтобы говорить как можно естественнее, дабы её не напугала его одышка. Медсестра давала ему кислород, чтобы поддержать эту храбрую хитрость.
Для своего друга-кинематографиста Брюно Монсенжона он нашёл силы нацарапать записку: [Слова Менухина (записка Брюно Монсенжону):] «Я всегда говорю — что всё наделено бесконечностью и вечностью — по мере того как преображается — источник гордости и смирения —». [конец слов Менухина]
Иегуди обыкновенно никогда не принимал антибиотиков, и его лёгкие быстро отозвались на лечение, назначенное его врачом, профессором Детлефом Ольтмансом, который выражал оптимизм, что тот поправится достаточно, чтобы вскоре вернуться в Лондон; после этого ему предстояло бы долго отдыхать. Витико Адлер с женой Юттой приехали с гостинцем — его любимым десертом, Rote Grütze (красной смородиной) с ванильным соусом. Его перевели из отделения интенсивной терапии, и, когда Элеонора Хоуп покидала его в четверг вечером, он был занят долгим и весёлым разговором с Дианой и явно чувствовал себя гораздо лучше. Но улучшение было обманчивым. Рано утром в пятницу он в отчаянии позвонил Элеоноре, жалуясь на боль в спине и груди.
[Слова Элеоноры Хоуп:] Я поняла, что случилось что-то ужасное. Я прыгнула в такси и помчалась в больницу, и его сердце сдало. Но он ещё говорил, и мы говорили о политике, пока снимали кардиограмму, и, к моему смятению, я увидела, что на кардиограмме почти прямая линия, а он продолжал говорить до самого последнего мгновения, когда его увозили в реанимацию, и я сказала: «Думаю, они просто сделают ещё несколько анализов», а он посмотрел на меня своими чудесными голубыми глазами и сказал: «Ну хорошо», и на том всё — на этом он остановился. [конец слов Элеоноры Хоуп]
Он перенёс обширный инфаркт. Он впал в кому, вызванную кровоизлиянием в мозг. Доктор Ольтманс распорядился применить электрические разряды, чтобы попытаться запустить сердце, но Иегуди умер быстро, не приходя в сознание.
Замиру успокоил рассказ Элеоноры Хоуп накануне вечером, отчего потрясение, когда её брат Джереми позвонил около 11 утра, было тем сильнее. Ему только что сказали, что их отец в реанимации: врач считает, что им следует немедленно вылететь в Берлин. Замира собирала сумку, когда Джереми позвонил снова и сказал, что поездка «больше не нужна». Он захлёбывался от волнения, когда позвонил Ники Кэкстон-Спенсер на Честер-сквер. Такую весть матери нельзя было сообщать по телефону — это могло вызвать ухудшение. Сделать это должна была Ники. Она была с Менухинами пятнадцать лет; она была почти как член семьи. По счастью, семейный врач, Питер Уилер, был в доме, и она смогла разделить с ним эту тягостную обязанность. После того как Ники выключила телевизор, врач сообщил Диане, что её муж умер. Они были женаты больше пятидесяти одного года. Ещё не оправившись от инсульта, Диана не в силах была осмыслить эту смерть и несколько дней спрашивала, когда же Иегуди вернётся из Берлина.
За считаные минуты весть о его внезапной смерти облетела мир. Радио- и телепрограммы транслировали дань памяти и записи. Газеты отвели ему столько места под некролог, сколько обыкновенно приберегают для выдающихся государственных деятелей. В Лондоне Independent привёл суждение сэра Адриана Боулта, высказанное в начале 1970-х: [Слова Адриана Боулта:] «величайший человек в этой профессии». [конец слов Адриана Боулта] Эдвард Гринфилд из Guardian, его личный друг, писал, что [Слова Эдварда Гринфилда:] «от него исходил луч прожектора, желавший лучшего в каждом». [конец слов Эдварда Гринфилда] Times назвала его [Слова прессы:] «отмеченным перстом богов», [конец слов прессы] но не удержалась от шпильки: он был, предполагал некролог, [Слова прессы:] «знаменит тремя „Й“: йога, йогурт и Йегуди». [конец слов прессы] Впрочем, редакционная статья загладила это: [Слова прессы:] «Постоянно бурля наивным воодушевлением, он лелеял множество безудержных планов покончить с голодом, исправить преступников, сберечь окружающую среду, установить мир во всём мире». [конец слов прессы] Ицхак Перлман, впервые встретивший его мальчиком в Тель-Авиве, дал музыкантскую оценку его скрипичной игре:
[Слова Ицхака Перлмана:] У него был чудесный, живой звук, оставшийся с ним на протяжении всей карьеры, — музыкальность, которая просто переливалась через край, звук, в котором была пульсирующая наполненность. Это было нечто безусловно ему одному свойственное, что узнаёшь тотчас. [конец слов Ицхака Перлмана]
Господствующий тон точно передал критик Майкл Уайт:
[Слова Майкла Уайта:] Если не считать матери Терезы, трудно вспомнить кого-либо, кто явственнее повлиял бы на мир к добру, кто убедительнее воплотил бы идею музыки как исцеляющего искусства. [конец слов Майкла Уайта]
После пяти мучительных дней возни с бюрократическими бумагами Элеонора Хоуп прилетела домой с телом Иегуди. Гроб выглядел на удивление большим из-за обязательной свинцовой оболочки, требуемой для перевозки из Берлина в Лондон. На ночь с 18 марта Иегуди вернулся на Честер-сквер. Огромный гроб из красного дерева и латуни поставили перед камином в столовой. Он был открыт, и снятая тогда посмертная маска показывает, что выражение его лица было спокойным и прекрасным, безмятежно ясным. Замира отметила, что его густые, лохматые брови были подстрижены аккуратнее обыкновенного. Его одели в репетиционную одежду — чёрно-золотую рубашку с узором пейсли и серый кардиган. Его прекрасные руки, ещё так недавно лепившие музыку Шнитке и Мендельсона, были скрыты под складками белого атласа, в который было завёрнуто казавшееся крохотным тело. Вокруг гроба громоздились массы цветов, что прибывали в дом всю неделю. Члены семьи собрались проститься и разделить свои чувства с Дианой и убитыми горем сотрудниками Менухина.
Частная погребальная служба состоялась на следующий день, 19 марта, в Школе Иегуди Менухина в Сток-д’Абернон. В числе ближайших членов семьи были Замира с Джонатаном Бенталлом и их сыновьями Домиником и Уильямом, а также сын Замиры и Фу Цонга Линь; Кров с бывшей женой Энн и их сыном Аароном; Джерард с бывшей женой Эвой и их сыном Максвеллом; Джереми с бывшей женой Габриель, их детьми Надей и Петроком и его нынешней спутницей Даниэлой — всех объединила смерть Иегуди; была там и Ялта, всё ещё оплакивавшая своего возлюбленного третьего мужа Джоэла Райса, умершего минувшим летом; а также внучка Хефцибы Анджела, дочь Марстона Николаса, и Майк Гордон, нигерийский преподаватель психологии, которого Хефциба со вторым мужем усыновили ребёнком-сиротой в 1970-е. Диана была в инвалидном кресле, двое её сыновей — по бокам, размещённая скромно в глубине актового зала, так что немногие из скорбящих могли её видеть, хотя её характерный голос временами прорезал гнетущую тишину перед началом службы.
Элеонора Хоуп раздавала входящим ермолки. Среди других сотрудников были экономка Ники Кэкстон-Спенсер и архивистка Сюзанна Баумгартнер, обе — преданные коллеги многолетней службы. Среди друзей Иегуди были королева Испании София и её сестра принцесса Ирина Греческая, а также жёны двух гштадских соседей — принца Садруддина Ага-хана и художника Бальтюса. В холодный серый день без малого сотня людей расселась на восьми рядах школьных стульев. Посреди безыскусного актового зала стоял гроб, теперь с закрытой крышкой, украшенный тысячами цветов, среди которых была ветвь сладко пахнущих лилий. Служба началась с того, что юные музыканты школы гуськом вошли, чтобы исполнить (все стоя, кроме виолончелистов) медленную часть Двойного концерта Баха, причём сольные партии играли две двенадцатилетние девочки. У слушателей постарше, должно быть, нахлынули воспоминания о Менухине и Ойстрахе в 1960-е и о знаменитой довоенной записи Концерта, сделанной Иегуди с Энеску, когда он был ещё мальчиком. Видя скорбящих, некоторые из которых плакали, и гроб с телом человека, что менее месяца назад был живым присутствием среди них, — человека, который был самим воплощением музыки и был таким полным жизни на своей последней оркестровой репетиции, — некоторые дети тоже заплакали. Ни у кого не было носовых платков.
Когда заговорил, служивший раввин, Дэвид Дж. Голдберг, взял в точности верный тон. Он сказал, что позднее в том же году великие и достойные мира соберутся почтить лорда Менухина. Будет заупокойная служба в Вестминстерском аббатстве — она состоялась в июне — и концерт в Королевском Альберт-холле — он прошёл в ноябре, в семидесятую годовщину его лондонского дебюта. Но сегодняшняя служба должна была стать простой церемонией в честь Иегуди-человека. Затем раввин начал читать Каддиш на иврите, время от времени переходя на прекрасный английский перевод. Он говорил неторопливо и проникновенно, но удивительно тихим голосом, тронутым ланкаширским выговором.
Вторым музыкальным произведением была песня Шуберта «Litanei» в переложении Ежи Лефельда для струнных и фортепиано. В первом куплете песня игралась в унисон, но во втором струнные разделились, чтобы выразить и щемящую, благородную мелодию Шуберта, и божественные гармонии, которые он написал как сопровождение. Звук, извлекаемый почти пятьюдесятью струнниками, некоторым из которых было всего восемь лет, был ошеломляюще прекрасен. Затем раввин прочёл молитву, которую Иегуди написал десятью годами ранее по просьбе Религиозной редакции Би-би-си. Она заканчивалась следующим наказом:
[Слова Менухина (молитва):] Пусть те, кто переживёт меня, не скорбят, но и впредь будут столь же отзывчивы, добры и мудры к другим, каковы были ко мне. Хоть я и рад был бы вкусить ещё несколько лет плоды моей счастливой и богатой жизни — с моей драгоценной женой, семьёй, музыкой, друзьями, литературой и множеством замыслов, — в этом мире разных культур и народов я уже получил столько благословения, любви и защиты, что хватило бы на тысячу жизней. [конец слов Менухина]
Наконец старший ученик, Саша Ситковецкий, сыграл для сольной скрипки Элегию на струне соль, сочинённую для этой службы Малкольмом Сингером. [Слова Менухина (из автобиографии):] «Рано или поздно», — писал Иегуди в своей автобиографии, — «всякая жизнь должна стать смертью. Порой я завидую простому решению народов пустыни, что оставляют своих мёртвых, завёрнутых в белое, на попечение диких зверей и стихий… Сама мысль о гробах, церквах, огне, о каменных плитах, памятниках и церемониях мне отвратительна. Я предпочитаю то, что скорее всего воссоединит меня с истоками жизни… Обратно в землю, под дерево или в реку — вот что я выбираю». [конец слов Менухина]
Его желания были исполнены. Скорбящие вышли вслед за гробом. Лютым холодным и ветреным днём небольшие группы пробирались по неровной траве покатого луга к могиле, а ученики, персонал и попечители держались поодаль, у школьных зданий. Воздух был тих, если не считать гула машин на автомагистрали M25, что была меньше чем в полумиле. Могилу вырыли под дубом, который Иегуди сам посадил в свой восьмидесятый день рождения. Диану в инвалидном кресле по неровной местности скорее протаскивали, чем везли. Дожидаясь, пока принесут гроб, она достала зеркальце и вызывающе нанесла мазок ярко-красной помады. Ей нужно было выглядеть подобающе, прощаясь со «стариканом», как она стала его называть. Носильщики опустили тяжёлый гроб в могилу. Прочитали молитвы, бросили пригоршни земли — и белую камелию из сада Замиры. Последние прощания шептались сквозь пелену слёз, и небольшие группы стояли, потерянно утешая друг друга, как могли. Диана молчала, когда её увозили, но её глаза дико смотрели в пустоту, будто внутри она кричала. Она не могла простить Иегуди того, что он первым покинул этот мир, оставив её страшно одну.
Через месяц после его смерти Би-би-си устроила на «Радио 3» целый вечер документальных фильмов, обсуждений и записанных выступлений в память об Иегуди. В своём интервью Замира заметила, что похороны были [Слова Замиры:] «отчаянно печальными, но и очень красивыми». [конец слов Замиры] Она добавила, что с тех пор побывала в Школе.
[Слова Замиры:] У меня был свободный полдень, и я вернулась туда, и детей не было, потому что были каникулы, и это было удивительно, потому что вся площадка вокруг его могилы была усыпана маленькими бурыми кроликами. Для меня это было особенно щемяще, потому что его любимой детской книгой была книжка под названием «Плюшевый заяц», очень милая притча, которую он читал своим детям и внукам. [конец слов Замиры]
Печатный порядок погребальной службы завершался двумя отрывками из автобиографии Иегуди «Неоконченное странствие»:
[Слова Менухина (из автобиографии):] Ребёнком, играя на скрипке, я наивно мечтал, что смогу тем самым исцелять страждущее сердце, исполняя таким образом еврейское призвание… Сколько себя помню, я старался соотнести красоту великой музыки с гармонией жизни. Я хотел играть на скрипке… всё, что человек хочет делать по-настоящему хорошо и что он любит делать, он должен делать каждый день. Это должно быть художнику так же легко и так же естественно, как птице — летать. И невозможно представить, чтобы птица сказала: «Я сегодня устала. Я не буду летать…» [конец слов Менухина]
Птица больше не полетит; долгое странствие Иегуди наконец-то завершилось.
Глава 20. Кода


В день, который стал бы восемьдесят четвёртым днём рождения Иегуди, 22 апреля 2000 года, я только что закончил первый черновик этой биографии. Уже несколько дней меня не оставляло тревожное чувство: хотя я и обрисовал главные события жизни Иегуди с изрядной хронологической точностью и не оставил у читателя ни малейших сомнений в бесчисленности его свершений — как в музыке, так и за её пределами, — мне всё же не удалось уловить того, что именно в его характере и в его облике поначалу так меня к нему притянуло. Как я уже рассказывал во введении, роль биографа я взял на себя ещё в 1996 году, когда затеял с Иегуди двадцатисерийный радиоцикл для Classic FM. Те записи-беседы я вспоминаю с большой нежностью: я заезжал за ним на своём автомобиле на Честер-сквер; он был в своём прелестном зелёном лоденовом пальто, в большой мягкой шляпе на артистический манер, с нотами под мышкой — чтобы наскоро проглядеть их перед следующим выступлением. Устроившись на радиостанции, он порой не сразу улавливал мой вопрос, но голос его всегда звучал мягко и весело, когда он в который раз, но неизменно свежо принимался за свои рассказы об Элгаре, Бартоке и прочих великих людях, с которыми ему довелось работать за долгие годы.
И всё же нечто в природе Иегуди по-прежнему ускользает. Диана называла его светлячком, и какая-то часть его всегда была в движении, не поддаваясь анализу. В 1984 году он признался Майклу Биньону из The Times, что нигде не задерживался так надолго на одном месте, как когда дирижировал «Милосердием Тита» в Бонне, — а ведь это была всего лишь пятинедельная работа. Рассказывая Малкольму Сингеру о четырнадцати композиторах, почтивших его восьмидесятилетие в Нью-Йорке, он заметил, что все написанные ими вещи вышли довольно торжественными по характеру. «Неужели меня таким и представляют?» — спросил он с грустью. И, с тем насмешливым видом, что всегда сулил проказу, добавил: [Слова Менухина:] «Разве они не понимают, что я на самом деле цыган?» [конец слов Менухина]
Быть может, я уделил слишком мало внимания искристому обаянию этого цыгана, его неизменному добродушию и стойкой кротости. Его сын Джереми, пожалуй, возразил бы, что кротость была лишь поверхностной и что, когда его отец играл Бартока, в нём высвобождалась поразительная жилка агрессии. Я работал с ним над разными проектами на протяжении сорока лет и подозреваю, что никому не под силу было знать все стороны его натуры: «светлячок» — слишком лёгкое определение, чтобы отдать ему должное. Я помню почти яростную энергию, которую он высвобождал, дирижируя «Героической» симфонией в Барбикане.
Был ли он в глубине души избалованным ребёнком, всегда добивавшимся своего? Его мать не согласилась бы с тем, что баловала его, — совсем напротив; а его отец мог бы указать на широко-либеральный взгляд на мир, который он привил ему ещё в 1930-е годы, вдохновляясь The Nation и Manchester Guardian. Я недостаточно разбираюсь в устройстве человеческого ума, чтобы судить о предположении, будто всю жизнь он сохранял мышление вундеркинда, — мысль, которую передовица The Times выразила так, когда он умер: [Слова The Times:] «Менухин был не из тех, кто движется к своим ответам размеренными шагами рассудка, торёной тропой. Скорее он совершал прыжок веры». [конец слов The Times]
В его восемьдесят четвёртый день рождения, 22 апреля 2000 года, мне довелось увидеть два примера прозорливости Иегуди Менухина, его прыжка веры, — и они позволяют мне заключить, что свершения его не исчезнут, как свет догоревшего светлячка. По телевидению Би-би-си показала документальный фильм под названием «Дети Менухина», рассказывавший об опыте обучения игре на скрипке восьмилетних детей, которым Иегуди лично занимался в последние месяцы жизни. Позднее в тот же вечер, в приморском городке Фолкстон, лауреаты Международного конкурса юных скрипачей имени Иегуди Менухина участвовали в гала-концерте. Среди их судей, тоже присутствовавших, были несколько виднейших в мире педагогов и исполнителей, в том числе Захар Брон, Эрик Фридман, Эрих Грюнберг и Игорь Ойстрах. Безоговорочной победительницей стала двадцатиоднолетняя японка по имени Акико Оно, пять лет проучившаяся в школе Иегуди. Вторая премия в младшей группе досталась русской девочке, четырнадцатилетней Алине Ибрагимовой, тоже ученице школы Менухина. С обеими Иегуди работал много раз: в Фолкстоне казалось, что дух его счастливо парит над этим собранием двадцати четырёх безмерно одарённых юных скрипачей, поддержанных родными и наставниками, — все они собрались во имя его. Когда Алина играла Сонату Изаи, посвящённую Джордже Энеску, чувствовались разом и продолжение очень давней традиции скрипичной педагогики, и сила мечты Иегуди: юные музыканты съехались со всего света, чтобы вместе жить и музицировать в его школе, — и делают это на высочайшем уровне музыкального искусства.
На мой взгляд, показанный в тот вечер по телевидению фильм донёс смысл того, что утрачено со смертью Иегуди, столь же мощно, как и величественная поминальная служба в Вестминстерском аббатстве в июне предыдущего года. Тогда среди главных скорбящих были принц Чарльз и баронесса Тэтчер; было зачитано послание от Далай-ламы, и с речами выступили именитые ораторы, представлявшие христианскую, мусульманскую и иудейскую веры. В музыку вошли медленная часть Двойного концерта Баха в исполнении детей из школы и месса Шуберта, спетая хором аббатства. А в фильме Би-би-си, снятом в школе Стоутон-Грейндж в Северном Гилдфорде, мы увидели другой мир Иегуди: он воплощал в жизнь свою веру в то, что всякий более или менее музыкальный ребёнок может выучиться игре на скрипке — особенно если несколько месяцев позанимается предварительными упражнениями с обручами и барабанными палочками, приучая тело к нескладным двигательным узорам, из которых складывается игра на скрипке, прежде чем взяться за сам инструмент. В школе он был воплощённым терпением: быстро установил с двенадцатью отобранными детьми дедовскую сердечную близость и мило извинялся, когда нечаянно наступил мальчику на пальцы. Дети писали стихи о его визитах; их родители, люди самых разных занятий, выражали своё благоговение. А потом внезапно, в марте 1999 года, его не стало, и дети были потрясены; для большинства из них Иегуди оказался первым знакомым им человеком, который умер. [Слова одного из детей:] «Он был любящим и заботливым человеком», [конец слов ребёнка] — написал один из них; позже они съездили на могилу в Сток-д’Абернон, чтобы попрощаться по-своему.
Последний визит Иегуди в Стоутон-Грейндж в феврале был самым волнующим. Дети впервые играли на настоящих скрипках, и он сымпровизировал для них короткий напев, на котором можно было отрабатывать ведение смычка и смену аппликатуры. Вместо того чтобы после его смерти забросить затею, работу продолжили под началом его помощницы Розмари Уоррен-Грин. (Как Розмари Фёрнисс она была одной из первых учениц школы в 1963 году; на общей фотографии она стояла на переднем крыльце рядом с Иегуди.) Малкольм Сингер разработал коротенький напев Иегуди в небольшую концертную пьесу, где начинающие играли в унисон в переднем ряду концертной эстрады (перед аудиторией восхищённых родителей), а оркестр школы Менухина из соседнего Сток-д’Абернона обеспечивал богатый контрапунктический фон. Спустя полгода после смерти Иегуди все двенадцать гилдфордских детей по-прежнему участвовали в этом деле. Немногие из них выказали какие-то особые способности, но для Иегуди суть была не в этом: его последними словами на звуковой дорожке было то, что всем участникам такой опыт освоения ремесла пойдёт на пользу: [Слова Менухина:] «Это пригодится им на всю жизнь. Не думаю, что они когда-нибудь об этом пожалеют». [конец слов Менухина]
Немногие из тех, кто повстречал Иегуди, пожалели об этой встрече. Он служил музыке и своим собратьям-людям и будет и впредь приносить пользу (если воспользоваться его скромным словом) через созданные им учреждения и через музыку, которую он вызвал к жизни.
[Слова из Талмуда:] «Кто творит музыку в этой жизни, тот творит музыку и в будущей». [конец слов из Талмуда]
из Талмуда, Санхедрин 91b — надпись, высеченная на надгробии И. М.
Фотографии
Вклейки из оригинального издания (Faber and Faber, 2000).


































