Предисловие
СОЗДАВАТЬ ПРИТЧИ О ЖИЗНИ
«Мы больше не способны создавать притчи о жизни. Мы больше не способны придавать форму, толковать события вокруг нас и в нас, — да что там, мы даже не способны их распознавать. Тем самым мы перестали быть образами Божиими, и наше существование лишилось права быть. По сути, мы мертвы. (…) Мы кормимся давно истлевшими познаниями.»
Это слова художника Фриденсрайха Хундертвассера (1928–2000). Он написал их на одной из своих графических работ, которую вместе со множеством других можно было увидеть на выставке в мюнхенской «Культфабрике»1. Я стоял перед этой картиной как наэлектризованный и торопливо переписывал слова в свой блокнот. Его увещевание в последующие годы стало для меня лейтмотивом — и из него родилась эта книга. Создавать притчи о жизни — Хундертвассер говорит о том, что события вокруг нас и в нас требуют истолкования. Но как нам толковать вещи, если мы не учимся вслушиваться и всматриваться?
Снова и снова во время работы над моими инструментами наступают странные мгновения: святые минуты в моей мастерской, сквозь которые я по-новому, иначе постигаю внутренние и внешние вещи своей жизни. Этот опыт выходит за пределы усвоенного знания. Я убеждён, что подобные откровения обыденности могут выпасть на долю каждого человека. Нужно лишь научиться быть к ним внимательным. Примечательно, как часто притчи, дошедшие до нас от Иисуса, заканчиваются словами: «Итак, наблюдайте, как вы слушаете» и: «Кто имеет уши, да слышит». Вот та способность к истолкованию, о которой говорит и Хундертвассер!
Мы не можем позволить себе кормиться «давно истлевшими познаниями». Одни только религиозные правильности не способны напитать нашу внутреннюю жизнь. Вера, о которой я веду речь, связана с любящим поиском и с ищущей любовью. Это не то, чем можно попросту распоряжаться, — скорее то, в распоряжение чему отдаёшь себя сам. Вера — это возникающее творение, она очень схожа с произведением искусства. Ибо в ней действует творящая сила, святое присутствие, из которого можно жить.
Когда я как скрипичный мастер описываю в этой книге, как рождается скрипка, — внешне это прогулка по моей мастерской, но одновременно это внутренний путь в мир веры. Распознавание волокон и сердцевинных лучей дерева, поиск тембров, восхищение перед глубиной лака и разнообразием его смол, красота форм свода, встречи со страстными музыкантами — из всего этого рождаются притчи о жизни.
Подобно Хундертвассеру это увидел уже Бонавентура (1221–1274). Он сказал: «Люди утратили способность читать книгу, а именно — мир. Поэтому необходимо было дать им другую книгу, которая просветила бы их, дабы они поняли притчевость вещей, читать которую они уже не были способны. Эта другая книга — Священное Писание, которое предлагает нам притчи о вещах, что записаны в мире.»2
Хотя порядок притч этой книги следует известной логике, придерживаться его вовсе не обязательно. Главы вполне можно воспринимать как небольшое собрание книг и начать с той, что интересует больше всего.
Мартин Шлеске
«Да торжествуют все дерева дубравные»
Псалом 95 (96)
Посвящение
Йонасу и Лоренцу

Глава 1. Поющий ствол
«Взыщите Бога, и жива будет душа ваша.»
Псалом 68 (69):33
О ПОИСКЕ СЕРДЦА
Старые мастера знали, как отыскать «певцов». У бурных перекатов горных рек — так рассказывают те, чьи семьи испокон веку укоренены в традиции скрипичного дела, — стояли их отцы и вслушивались в стук стволов друг о друга, которые они изо дня в день сплавляли вниз по потокам в долину. Иные стволы начинали в воде колебаться, петь, звучать. Среди множества стволов мастера так распознавали те особые «поющие стволы» для постройки своих скрипок.
Веками раньше крохотные ростки нынешних могучих стволов искали воду в скудной почве горного леса и с течением времени вырастали в статные деревья. Для скрипичного мастера тесное стояние деревьев на высокогорье — благодать, ибо оно позволяет зелёным кронам прямостоячих горных елей начинаться лишь очень высоко. Так деревья формируют свои свободные от сучьев, добрых сорока или пятидесяти метров в высоту, гордые стволы. Для акустических резонансных дек в музыкальном инструментостроении их древесина далеко превосходит все прочие природные материалы.
То, что здесь медленно росло на протяжении двух-трёх столетий, не имеет ничего общего с обычными широкослойными елями, что растут в низинах. Эти быстро выстрелили вверх, и потому стенки их клеток непрочны. В мягком климате они образуют широкие годичные кольца и вплоть до поздней осени наращивают свою тяжёлую позднюю древесину. Их клетки толстостенны и коротковолокнисты. Высокая доля поздней древесины губит звук, а их сучья тянутся в стволе далеко вниз. Там харизма скрипки — её звук — не находит основы.
Совсем иначе обстоит с исполинами гор, о которых я и хочу теперь написать. Эти горные ели в ходе своего медленного роста сбрасывают нижние сучья. В тёмных горных лесах они тянут зелёные кроны вверх, навстречу свету. Их нижние сучья отмирают, ведь их хвоя больше не достигает света. Но именно благодаря этому в вытянутом стволе нарастает необходимая для скрипичного дела свободная от сучьев основа. И пусть почва и суровый климат чуть ниже границы леса становятся для горных елей тяжёлым испытанием — звуку это во благо. Ибо через «кризис» скудной почвы они обретают великую прочность. В этой основе кроется призвание к звуку.
На крутом склоне ветровала
Всякий раз, когда отправляешься в горный лес на поиски таких «поющих стволов», разворачиваются незабываемые приключения. Как часто я обстукивал тупой стороной топора отдельные стволы, чувствовал их колебание, слышал их звук. Сердце скрипичного мастера оживает, когда он всеми своими чувствами ищет древесину для собственных скрипок.
Много лет назад — это было вскоре после моего ученичества в Миттенвальде — я вместе с другом-скрипичным мастером отправился в Штуйбенвальд в Гармишских Альпах. Стоял тёмный, пасмурный, холодный зимний день. После многих часов изнурительного восхождения нам под конец пришлось сойти с проторённых троп, и мы уже могли лишь пробиваться сквозь снег по колено к тому месту, о котором до тех пор слыхали только по слухам: это был ветровал. Часть склона у границы леса пережила сильную бурю. Когда мы наконец, совершенно измотанные, добрались туда наверх, мы были потрясены. Бесчисленные могучие ели — добрых до семидесяти сантиметров в поперечнике, тридцати-сорока метров в длину — лежали вывороченные с корнем или переломленные вкривь и вкось на крутом склоне ветровала. Но затем облачная пелена разорвалась, и солнце бросило свой свет на беловатые срезы стволов, что теперь лежали перед нами открытые и озарённые. Ход годичных колец был ошеломляющим. В восторге мы с Андреасом тузили друг друга в плечо: этот прирост, эта равномерность, тонкость их годов! Здесь были высвечены такие качества звукового дерева, каких мы редко видели прежде. Мы тщательно всё осмотрели и, окрылённые, пустились в обратный путь. Мы буквально ринулись вниз с горы, как молодые серны, чтобы по возможности ещё вечером того же дня добраться до лесничества и закрепить эту находку за собой. Когда мы, грязные, взмокшие и безмерно счастливые, добрались туда, лесник не хотел верить, что мы и вправду были там наверху в это время года. Мы не позволили себе ждать таяния снегов, ведь о ветровале, разумеется, прознали и другие скрипичные мастера. А значит, нам нужно было быть быстрее. Мы боялись, что это редкостное звуковое дерево могли бы увести у нас из-под носа, если бы мы дождались таяния снегов.
Удар колокола
Мы получили разрешение пилить стволы на ветровале. Несколькими днями позже мы снова были в пути наверх — с рюкзаками и провиантом, но на этот раз ещё и с бензопилой и двумя «цаппи» (это особые инструменты лесорубов с длинными крюками, позволяющие направлять стволы). Кроме пилы, никаких других подручных средств у нас не было — ни лебёдок, ни талей. Мы были совершеннейшими новичками, но твёрдо решили добыть из-под всех этих стволов лучшую древесину. При распиловке нам приходилось действовать крайне бдительно и осмотрительно, ведь всегда, разумеется, оставалась опасность, что гигантские палочки микадо неуправляемо придут в движение и, освободившись от груза другого ствола, катапультой швырнутся нам навстречу. Наш способ работы был легкомысленным и опасным. Это следует признать, оглядываясь назад.
Высвобожденные куски нужно было теперь, вторым шагом, доставить на волок, что пролегал добрых двумястами метрами ниже. И для этого у нас недоставало инструмента. Так что мы ложились на спину и упирались всей силой ног в отпиленные отрезки стволов, пока те не приходили в движение. Им предстояло рухнуть вниз по каменистому склону горы и заклиниться в удачно расположенной внизу расщелине скалы, придя таким образом в неподвижность. Первый отрезок ствола, хоть и весил добрую четверть тонны, оказался слишком мал. Он заставил нас оцепенеть от ужаса, ибо перескочил через расщелину, которую мы ему предназначили, и рухнул огромными скачками в долину. (К счастью, никто не пострадал.) Мы поняли, что нужно пилить отрезки покрупнее, ведь только они заклинятся в той расщелине, не достигнув волока. Это удалось, и вскоре стволы громоздились между двумя скалами. Оттуда мы могли выкатить их на волок.
То, как отрезки стволов рушились по крутому склону вплоть до той расщелины, обернулось завораживающим акустическим опытом. Естественно, они большими скачками снова и снова ударялись о каменные плиты. Мощные тоны, которые это вызывало, разносились эхом по всей долине. Но, к нашему изумлению, различия в звуке были чрезвычайно велики. Один из трёх стволов — мы напилили, пожалуй, восемь или десять отрезков, каждый почти по два метра, одной и той же ели — при каждом ударе звучал как удар колокола. Это был звон, который никак не хотел угасать, ясный, свободный и светлый в тоне. Отрезки двух других стволов при ударе издавали лишь глухой, деревянный звук. Не так этот один ствол — он был певцом! Тут мы поняли, что имели в виду поколения отцов, когда в скрипичном деле испокон веку умели различать стволы на «певцов» и «непевцов». Когда мы затем катили стволы по волоку, этот звуковой опыт подтвердился. Отрезки певца шелестели! У них во время качения по щебнистой дороге рождался сочный, шелестящий тон! Непевцы же оставались почти немы.
В общей сложности мы проработали, пожалуй, добрых двенадцать часов, были смертельно измотаны и всё же безмерно счастливы. Отрезки стволов были доставлены на своё место и помечены нашим знаком. Тем самым они принадлежали нам. После таяния снегов, через два-три месяца, мы спустим нашу исполинскую находку в долину, чтобы сплавить её в приёмный ковш лесопилки.
Поиск сердца
Великолепное звуковое дерево не находится мимоходом. Наш поиск стал тогда для меня притчей о поиске куда более всеобъемлющем. Если уж хороший скрипичный звук требует таких трудов и путей, то как мог бы звук нашей жизни требовать меньшего? Это путь истинного паломничества. Не для того ли Бог дал нам сердце, чтобы мы искали Его? И не этот ли самый поиск изменяет вещи нашей жизни до самого основания? В слове псалма сказано: «Взыщите Бога, и жива будет душа ваша» (68 (69):33). Примечательно, что это слово говорит не о нахождении, а о поиске! Что для звука моих скрипок древесина, то для моей жизни — ищущая и слышащая вера.
Жизнь — не путь по равнине, где вещи растут быстро и легко находятся, а идёт сквозь разломы, невзгоды и бездорожье. Одно роднит все пути богоискательства: бесстрастный дух — опаснейший враг веры. Это утончённая форма неверия, когда привыкаешь к тому, во что веришь. В нём нет силы. Бодрствующая вера не может привыкнуть ни к Богу, ни к миру. Ибо в привычке душа лишена надежды, а дух лишён вопросов.
Жизнь становится пресной, когда принимаешь вещи как данность и потому больше ни на что не откликаешься. Привыкание (биологически: адаптация) означает, что раздражители отсеиваются. Частота отклика клеток снижается. Реакции больше не происходит. Так и в вере: ответы собственной духовной среды успокаивают. Но иногда они делают это до такой степени, что над ними становишься сонлив. Реакции больше не происходит. Конец адаптации — это пресная жизнь.
Вопрос, нельзя ли всё же в ветровалах и на крутых склонах нашего мира отыскать доброе звуковое дерево (и что значит его искать), достаточно часто встречает успокаивающий совет: «Сядь к тёплой печи и жди таяния снегов!» Есть люди, которые всегда говорят: «Оставайся спокоен!», ибо гармонию они уже принимают за мир, а безмятежное настроение — за согласованность. Есть ответы, которые отнимают у нас веру, ибо усыпляют наши видения и страсти.
Кое-кто из наших коллег наверняка сказал бы: «И мы уже искали хорошую древесину и не имели удачи там наверху. Присядь к нам и не нарушай доброго настроения тех, кто примирился с реальностью!» Иной мнимо зрелый человек выдаёт свой совет за «опыт», лишь бы не пришлось взглянуть в лицо тому, что на самом деле стоит за этим: смирению-капитуляции. От такого рода опытных людей нужно себя оберегать! Они отравляют всякую надежду. Ничто не мешает пути человека сильнее, чем его отказ отпустить полюбившиеся разочарования. Тут мудрость становится нам предостережением: остерегайся человека, чей совет исходит из лелеемых и взращённых разочарований, ибо он сковал свою душу, и, если ты ему поверишь, это, чего доброго, случится и с тобой!
Это внутренняя заповедь человеческого духа — чтобы мы оставались ищущими. Наш путь к границе леса Штуйбенвальда стал мне в этом притчей. Наши вопросы должны делать нас ищущими, наши видения — надеющимися, наша тоска — любящими. Чтобы увидеть, как жизнь распахивает глаза, и ответить на этот взгляд, нужен любящий и ищущий дух.
Мудрость ищущего
Когда я слышу звук чудесной скрипки, моя голова состоит уже только из двух огромных ушей. Так и мой поиск Бога — прежде всего слушание. В том, что касается Бога, я хочу быть не знающим, а паломником. И как человечество мы тоже не только «наука», но и, от поколения к поколению, всегда ещё спутники на общем паломничестве. Нам следовало бы давать друг другу приобщиться к тому, что ведёт и направляет нас на наших путях.
Что такое паломник? Паломник на пути, которым идёт, осознаёт своё происхождение, своё призвание и свои пределы. Снова и снова мы позволяем себе декаданс — быть знающими, которые не знают, что им должно и что дозволено. Человек же, осознающий смысл, живёт в чутье к своему призванию и чтит свои пределы. А это и есть плод паломничества.
То, во что мы верим, обнаруживается не в том, что исповедуют наши уста, а в том, что мы ищем от сердца. Оно обнаруживается не в мировоззренческих догматах, а в том, на что мы тратим наше время и на что расходуем нашу силу! Покажи мне, что ты делаешь, и я скажу тебе, во что ты веришь. Если поиск смысла нам ничего не стоит, значит, мы и не двинулись в путь. Если жар тоски в нас остыл, то от того, что некогда было верой, остаётся в нас лишь холодный пепел религиозного вероучения. Иногда Бог ускользает от нас, чтобы мы оставались вопрошающими. Это и делает нас людьми. Это значит, что я живу пред лицом обетования, как говорит Иисус в Нагорной проповеди: «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдёте; стучите, и отворят вам» (Матфея 7:7). Все пророки говорят об этом ищущем духе веры!3
Без страсти мы тогда, пожалуй, ещё на тучной равнине сказали бы: «Возьмём-ка вот это дерево. Звучать оно по-настоящему не будет, но зато стоит у самой дороги. Единственная его ценность в том, что оно не доставляет хлопот.» Если я хочу найти Бога, мне придётся взять на себя немалый труд. Я не смею подменять любящий поиск религиозным исповеданием. Чего стоит исповедание, если человек утратил ищущую любовь?
Не будь мы тогда убеждены, что найдём чудесное звуковое дерево, мы не собрали бы сил пройти этот путь в таких условиях. Поиск Бога и поиск звукового дерева имеют в этом много общего. Нельзя рассчитывать, что драгоценное найдётся мимоходом у обочины дороги.
В эмпирической физике есть основное правило, и во многих отношениях оно действует не только там, но и для вещей внутренней жизни. Оно гласит: предмет познания определяет метод познания. Кто, скажем, хочет определить температуру помещения, тот должен спросить себя, какой метод измерения соответствует этому вопросу, — и он, соответственно, не возьмёт секундомер. А если речь идёт не о температуре, а о вопросе о Боге — какой род познания тогда будет уместен? Измерение температуры требует термометра. Но чего требует Бог, чтобы быть познанным? У пророка Иеремии находится указание. Там сказано: «И взыщете Меня и найдёте, если взыщете Меня всем сердцем вашим; и буду найден вами, говорит Вечный» (29:13–14). Как ещё я могу понять это слово, если не так, что Бог хочет быть найден ищущим человеком? Всякий поиск, вопрошание, исследование и молитва — это переживаемая восприимчивость. Это выступление внутреннего человека в путь. Наше выступление в Штуйбенвальд стало мне в этом притчей.
68-й псалом говорит: «Взыщите Бога, и жива будет душа ваша». Показательно, что и здесь речь о поиске, а не о нахождении — ибо это святое и непреходящее беспокойство, которое побуждает нас пуститься в путь и постигать жизнь до основания. В нём нет равнодушия, ведь оно знает о некоем видении. Но как часто наша жизнь качается между незрелым покоем равнодушного и незрелым беспокойством гонимого и являет себя такой, как гласит слово мудрости из притч Чжуан-цзы (300 до н. э.): «Вы идёте — и не знаете, что вас гонит. Вы покоитесь — и не знаете, что вас держит.»4
Моё существование должно быть святым поиском. В этом оно подобно тому поиску поющего ствола, ибо оно требует готовности преодолеть собственную косность. Верно и здесь: чьё сердце косно, того жизнь не зазвучит. Мы полагаем нынче, будто духовность означает прежде всего, что наше сердце обретает свой покой. Но она означает как раз и обратное: если моя жизнь мне чего-то стоит, то я двинусь в путь и пойму своё существование как паломничество ищущей и слышащей жизни. Так я пущусь в путь, буду вопрошать, вглядываться и исследовать.
Есть ли у меня право надеяться, будто полноту, призвание и смысл можно найти вот так, между делом, ничего для этого не делая? И поющий ствол не найдёшь стоящим случайно у обочины. Нет, призвание должно и вправе делать нас беспокойными! Об этом говорит и пророк Софония, у которого сказано: «Я со светильником осмотрю Иерусалим и накажу тех, которые сидят на дрожжах своих и говорят в сердце своём: „не делает Господь ни добра, ни зла“» (1:12).
Блаженны нищие духом
Наша жизнь не течёт по заданным путям. Это тропа сквозь джунгли возможностей. Нам непрестанно приходится принимать решения — что нам делать и от чего воздержаться. В горной ели нам встречается здесь особая мудрость. Она естественным образом образует зелёную крону. Там её ветви тянутся навстречу свету и растят то, чем живут. Только через свет образуется хвоя и становится дереву силой. Для всего живого верно: то, что уклоняется от света, — умирает и становится организму бременем! В своей природной мудрости горная ель сбрасывает лежащие во тьме мёртвые и высохшие сучья, ибо в них нет жизни. Но так именно там, где она сбросила мёртвое, и возникает основа звука! Это тонкослойная, свободная от сучьев, длинноволокнистая и несущая звуковая древесина, из которой однажды станет скрипка.
Звучащая жизнь требует потому мудрости и мужества. Она означает вопрошать, от каких мёртвых вещей наконец следует отделиться. Честное сердце распознаёт мёртвые сучья, крадущие у него силу и чувство собственной ценности. Все возможности нашей свободы делают нас здесь в известном смысле уступающими дереву: ничто в нашей жизни не разумеется само собой. Мы должны научиться во всех областях жизни, во всех ветвях и побегах нашего существования тянуться навстречу свету. Жизни надо научиться! Это и имеет в виду Иисус, когда говорит: «Придите ко Мне… и научитесь от Меня» (Матфея 11:28–29). Ибо: «Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни» (Иоанна 8:12).
Горная ель учит нас сбрасывать то, что мертво. Это означает отделяться от вещей неправедных; от махинаций, что вынуждены прятаться от света, где нет прямоты, нет правдивости, нет справедливости, нет милосердия, нет примирения. Звучащая жизнь научилась приносить в жертву то, что мертво и неправедно! «Не грешить» и вправду имеет нечто общее с жертвой. Ибо тут человек приносит в жертву некую возможность. Единственный смысл греха ведь в том, чтобы его не совершить! Хотя мог бы.
Кто ищет света Божия, тому среди всех возможностей своей жизни приходится принимать решения, которые словно бы ограничивают его и делают беднее. И всё же именно это — та нищета, которую Иисус превозносит превыше всего, когда в Нагорной проповеди говорит: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное» (Матфея 5:3). Это нищета ели, что образует благородную древесину. Это нищета человека, который больше не позволяет себе всего. Но именно благодаря этому возникает основа. Жизнь через благодать, быть может, становится ограниченнее и медленнее — но зато наверняка становится осознаннее, сосредоточеннее, страстнее и несущее. Всякое полномочие, всякое принятие живёт из этой нищеты пред Богом, из времён осознанности и тишины, в которые мы сбрасываем ветви и подвергаемся обрезке.
Всякая жизнь должна рыть свои колодцы и искать свои источники. Богатый человек в опасности не найти источников, ибо он не испытывает жажды. Потому он не станет искать — и потому не найдёт. В Евангелии от Луки стоят не только заповеди блаженства Иисуса, но и Его горькие возгласы: «Горе вам, богатые! ибо вы уже получили своё утешение. Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете» (6:24–25). Они уже получили своё утешение — это значит: они искали не в том месте! Материальное их насытило. «Горе» — это не возглас суда, а возглас боли, как вскрикивает кто-то, наступив на осколок. Так в словах Иисуса и вправду кроется вскрик, святая боль о том, что у богатых есть сытость, которая мешает им искать от всего сердца. Потому они минуют поставленную им цель и утратят свой смысл. Они ранят себя и вверенный им мир, ибо не знают, что значит ждать, слушать и искать. «Горе вам, пресыщенные, горе вам, богатые!»
Но нищий пред Богом знает, что многое должно умолкнуть, если он хочет принять дары благодати. Нищие, которых Иисус называет блаженными, имеют сознание некой нехватки, которую может восполнить только Бог. В своей жажде они пустятся на поиски. Они станут ищущими и богато принимающими. При этом в игру вступает странный опыт. Обыкновенно мы различаем «активное» и «пассивное». Но в вере есть ещё и третий путь: это принятие! Можно назвать его законом благодати, который гласит: существенных вещей ты не можешь сделать, а только принять. Но ты можешь сделать себя восприимчивым!
Наш поиск поющего ствола говорит нечто существенное в эту восприимчивость человеческого бытия: необходимо, чтобы ради нашего призвания мы могли обеднеть. Обеднеть значит — не хотеть всего! Это значит — сознательно проходить мимо иных вещей. В этой нищете есть сила отвергать вещи, потому что из них не может стать звука. Но именно этот род обеднения означает и быть восприимчивым. Так возникает сила жить, устремляясь к тому, что ещё не видимо. Одна давно известная история делает эту силу, которую обычно называют надеждой, наглядной:
На стройке работали трое мужчин. У каждого была лопата, которой он копал землю. Первый выглядел вялым и усталым. Кто-то спросил его: «Что ты тут делаешь?» Он ответил: «Копаю яму.» Второй выглядел бодрее. И его спросили: «Что ты тут делаешь?» Он ответил: «Мы закладываем фундамент для большой стены.» И третий копал землю. Он был неутомим в своей работе и, несмотря на усталость, полон радости и духовной силы. На вопрос: «Что ты тут делаешь?» он ответил: «Мы строим собор!»
Наш поиск «поющего ствола» подобен этой истории. На манер первого человека мы ответили бы: «Мы восходим на гору», — и, когда становилось всё холоднее, грязнее и непроходимее, мы, пожалуй, бросили бы всё это. На манер второго человека мы сказали бы: «Мы ищем древесину.» Но на манер третьего человека нас гнала красота звукового дерева, которое мы уже видели внутренним взором, и представление о звуке наших будущих скрипок в их чистоте, гибкости, сладости, динамике и лучащейся силе окрыляло нас. Тут наши скрипки давно уже жили в нас — жизнь ради звука! Ради этого нам нужна была хорошая древесина, и мы забывали о трудах. Всё, что мы делаем, ведь зависит от того, какое внутреннее видение окрыляет наш поиск. Это был поистине возвышенный, почти магический миг — что именно в то мгновение, когда мы нашли древесину, облачная пелена разорвалась и солнце бросило луч на этот склон. Так мы распознали переломленное дерево в его торцовом срезе.
«Дерево призвания», к которому обращаешься, проходит сквозь умирание: его срубают или ломает ветер. Оно видит бездну и бурный поток. Сплавленное в долину, оно из воды переносится в мастерскую мастера. Это как крещение в новую жизнь. Ибо дерево отдаётся формующей силе мастера и там образуется в звук, о котором в лесу оно ничего не знало. Слово псалма говорит: «Да торжествуют все дерева дубравные» (95 (96):12). Жить под этой формующей силой Божией — значит быть «освящённым». Не то чтобы мы были уже завершены, но мы живём как призванные к святости в божественной силе, которой мы вправе довериться и которой повинуемся, — и это и делает «святого».
Нам следовало бы знать: не тварное и доброе, а незрелое и хаотичное в нас умрёт: нелюбовь, безнадёжность, беспокойство, немирность, безбожие. Как мастер приводит дерево к пению, так и над нами трудится Мастер. Под нищетой, в которой нуждается наша внутренняя жизнь, потому и разумеется, что мы можем отвергать то, что в богатстве, превратности и избытке наших возможностей вредит нашему призванию. Кто не способен к той нищете, которую Иисус называет блаженной, тому грозит понести урон душе своей и утратить свой смысл.
Не всё тягостное против нас, и не всё лёгкое — благословение. На тучных почвах, в мягком климате низин, деревья растут мощно и быстро. Таковы часто и возможности нашего материального и духовного богатства, которое мы принимаем за благословение: тучные и быстро выросшие, но негодные для звука. Поющие стволы растут большей частью в трудных, порой даже неблагоприятных условиях. Лишь немногие края Альп отвечают требованиям к хорошо звучащей древесине. Не только высота, крутизна, сторона света, направление ветра и климат — даже сам род почвы, на которой растёт дерево, становится инструменту звуком. На скудных почвах, где они научились выстаивать в невзгодах и искушениях обыденности, они образуют звуковую древесину. Там она растёт в своей силе сопротивления и в своих способных к колебанию клетках. Быстро выросшая древесина лишена силы сопротивления. Она никогда не станет пригодной, свободно звучащей резонансной древесиной. В этом она подобна человеку, который в толстостенности своего избытка и в приглушённости своего сердца не научился слушать Дух Божий, потому что не знает тоски по Богу! У пророка Исаии, напротив, сказано: «Душою моею я стремился к Тебе ночью, и духом моим я буду искать Тебя во внутренности моей с раннего утра» (26:9).
Поющий ствол, переживший неблагоприятный климат и скудную почву, подобен нашему призванию. Этим деревьям выпадает новая, вторая жизнь. Они запоют. В руке мастера они формуются, обрабатываются и в конце звучат как скрипки. Новая жизнь — это качество вечности, которое может забрезжить в наших тяготах и искушениях уже сегодня. Наше призвание нуждается в этом испытании. Только в нём вырастает добрый звук. Начало этого становления — это шелест ствола, он стоит за ищущее сердце. Это колоколоподобное звучание «певца».
Ветром сражён / бездну видел в упор —
и всё же призванье твоё не умрёт.
Заново рождён / из воды и Духа:
Певец, что зовёшься древом правды.

Глава 2. Мудрость дерева
«Посмотрите на смоковницу и на все деревья и научитесь от них.»
Лк 21:29; Мк 13:28
О НАЧАЛАХ ДУХОВНОЙ СИЛЫ
Занимаясь скрипичным делом, год за годом обретаешь чуткое чутьё к строению древесины. Приобретаешь глаз на ход годичных колец, оцениваешь ровность, блеск, плотность и долю поздней древесины. Меня снова и снова захватывают рисунок пламени и ясный ход сердцевинных лучей. Запах свежесрезанного дерева пробуждает во мне сильное волнение. У этой страсти есть основание глубоко жизненное: лишь благодаря доброму резонансному дереву может родиться тот звук, которым я как скрипичный мастер кормлю свою семью. Я завишу от того, что произвела природа и что она дарит мне для становления моих скрипок. Потому было бы кощунством описывать становление скрипки, не взглянув при этом на дерево.
Все великие культуры человечества наделяют дерево могучей символической силой. Дерево впервые сделало человека возможным. С самого начала его древесина была жизненно необходима. Древесина деревьев стала нам — как строительный материал наших хижин — надёжным жизненным пространством и служила нам топливом. Горящее дерево означало защиту от диких зверей, оно служило для приготовления пищи и дарило нам тепло. Без дерева человек посреди невзгод и опасностей природной жизни не смог бы выжить. Верно, и в этом коренится тесная эмоциональная связь человека с деревом.
Но и наша культурная и душевная жизнь — наша радость, скорбь, страсть, сосредоточенность и наш танец — теснейшим образом связаны с деревом: рано распознали особые резонансные свойства его древесины, и она вошла в культурную историю человечества как один из древнейших материалов для постройки музыкальных инструментов. Дерево дало музыке, а с нею и душевной жизни человека, инструменты! Как рано укоренились эти потребности в искусстве и звуке в сознании человечества, показывает и ветхозаветное родословие, стоящее в начале книги Бытия. Там Иувал, «отец всех играющих на гуслях и свирели» (4:21), и Тувалкаин, «ковач всех орудий из меди и железа» (4:22), уже в «восьмом поколении» перечислены как праотцы всех музыкантов и ремесленников.
Но есть ещё более глубокое основание вглядеться в дерево пристальнее. Иисус сказал Своим ученикам: «Посмотрите на смоковницу и на все деревья и научитесь от них» (Лк 21:29; Мф 24:32). Я хочу принять этот совет всерьёз и услышать, к какой мудрости даёт мне приобщиться дерево. В этом я следую за Германом Гессе, который говорит: «Деревья всегда были для меня самыми проникновенными проповедниками. (…) Деревья — святилища. Кто умеет с ними говорить, кто умеет их слушать, тот узнаёт истину. Они проповедуют не учения и не рецепты — они проповедуют, не заботясь об отдельном, изначальный закон жизни.»5
Сосны остистые
Среди всех древесных пород одна особенно завладела мной. Не потому, что она годится для резонансного дерева или упоминается в Библии, а из-за её зрелости, её возраста, её роста: сосна остистая. Остистые сосны — древнейшие живые существа нашей Земли. Около восемнадцати экземпляров Bristlecone Pine (как их зовут по-английски) сегодня насчитывают более 4000 лет. Древнейшие из них проросли, когда строились пирамиды Египта, а в пору расцвета Древнего Израиля при царе Давиде им было уже 1500 лет — и они растут по сей день.
Как ни удивительно, древнейшие представители этой породы встречаются в мыслимо суровейших условиях. На высоте более 3000 метров над уровнем моря, к востоку от области Сьерра-Невада, в «Белых горах» Калифорнии, они стоят в одной из самых засушливых областей Земли и растут под гнётом великих климатических невзгод: дождя им достаётся едва-едва, зато они открыты жестокому холоду и сильным ветрам. Им нужно совсем мало хвои и лишь немного живой коры, чтобы выжить. Древнейшие представители нарастают в толщину всего на несколько десятых миллиметра в год и достигают в высоту лишь около 18 метров. Но они по-прежнему растут и, как и прежде, приносят семена, из которых восходят молодые всходы, пробиваясь в грядущие тысячелетия.
Древнейшей живой остистой сосне, носящей имя Мафусаил, 4773 года. Её точное местоположение Лесная служба США держит в тайне из-за угрозы вандализма. Своим именем она обязана одноимённому патриарху, упомянутому в книге Бытия (5:21) и в Евангелии от Луки (3:37), — самому долгоживущему человеку, засвидетельствованному в Библии.
Как много могли бы мы перенять у этих исполинов жизни для нашего внутреннего человека. Даже в пятое тысячелетие своей жизни они всё ещё растут! Услышать, что рассказывают нам эти деревья, нетрудно: то, что больше не растёт, неотвратимо идёт навстречу своему распаду и вскоре умрёт. Ствол ещё какое-то время может стоять, но бурелом или грибок ослабят его изнутри, пока он не рухнет под собственной тяжестью. В этом остистые сосны — неоспоримая притча:
Пока человек внутри себя ещё жив, он будет — даже сквозь невзгоды, кризисы и слабость — расти до самого конца. Об этом говорит Павел во Втором послании к Коринфянам, когда пишет: «Мы не унываем; но если внешний наш человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» (4:16). Человек, которому это внутреннее обновление незнакомо, в конце концов — одолеваемый разрушительными мыслями и беззащитно отданный ветру обстоятельств — обессиленно рухнет в себя. Почву и жизненный климат мы себе не выбирали. Но иные боли, что мы переживаем, — это боли роста внутреннего человека. Кто, подобно остистым соснам, решился выстоять свою жизнь и под ветром, засухой, искушением и нуждой, но всё же не дал отнять у себя внутренний рост, — тому подобает та же честь и то же восхищение, что и этим исполинам жизни!
Крик о воде
Как всё началось с деревьями? В начале был росток. Семена деревьев содержат ровно столько питательных веществ, чтобы прокормить росток несколько дней (крупные семена деревьев — самое большее несколько недель). Без роста росток неотвратимо умрёт. Но чем же запускается этот жизненно необходимый рост? Ботаника учит нас: он начинается с впитывания воды через семенную оболочку. И это тоже можно понять как притчу.
Тот, кто пришёл к вере, подобен ростку. Есть в нас жизнь, которая точно так же жаждет воды, как наше тело. Это жажда нашей души, как говорит слово псалма: «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже» (41:2).
Нет жизни без роста, и нет роста без воды. Потому важно спросить себя: знаю ли я вообще ту живую воду, что утоляет мою душу? Вода в Библии означает познание Бога. Странно, но кто узнал эту воду, в том вместе с тем растёт и жажда Бога. Кто не знает крика по Богу, в том вера ещё не вызвана к жизни. Ибо где бы ни была жива вера человека, там развивается внутренняя жажда Бога. Это неутолимое стремление.
Лишь то, что не живёт, не знает жажды. Безжизненная вера едва ли может быть чем-то большим, чем сухое признание истинными недоказуемых и неопровержимых утверждений. Но вера, о которой говорят Евангелия, есть сокровенное общение с Богом. Не впитывая воды, вера не останется в живых. Но что же это за вода веры? В Евангелии от Иоанна сказано: «В последний же великий день праздника стоял Иисус и возгласил, говоря: кто жаждет, иди ко Мне и пей. Кто верует в Меня, у того, как сказано в Писании, из чрева потекут реки воды живой.» И Иоанн прибавляет: «Сие сказал Он о Духе, Которого имели принять верующие в Него» (7:37–39).
Кто подобен семени дерева, ещё замкнутому в себе, тот не знает этой жажды по воде Святого Духа. А жажда ростка, начинающего расти, подобна опыту человека, который в общении с Богом начинает утолять свою сокровеннейшую жажду.
Жизненная почва
Первым делом росток пускает вниз тонкий корешок, который его закрепляет. Через свои крохотные корневые волоски он может впитывать столько воды, сколько нужно ему для жизни и роста. Почва даёт ему крепость и опору. И здесь чувствуется, что́ разумеет Иисус, когда говорит: «Посмотрите на деревья и научитесь от них.» Дерево ищет живую воду не в себе самом! Мы же полагаем, будто можем утолить жажду своей души из самих себя. Росток ищет свою опору не в себе самом. То, что даёт ему опору, — это корень. Он издревле стоит за мудрость человека не довольствоваться самим собой. Мы не смеем быть лишь гордым стволом, раскидистой кроной ветвей и великолепным облачением листвы, но должны сделать что-то ради того, чтобы искать мир, который держит нас изнутри.
Как корень ростка ищет в земле большего, чем он сам, так и всякая жизнь способна жить лишь тогда, когда она «выходит из себя». С жизнью из веры дело обстоит не иначе. Духовные моды наших дней утверждают, будто Бога надлежит искать в нас самих, в нашей глубине. Духовно заряженное себялюбие потому и зовёт нас в путь внутрь. Но лишь та вера, что готова «выйти из себя» и соединиться с другими людьми, найдёт жизнь. Это решение в пользу смирения. Фульберт Штеффенски пишет об этом:
«Сколько же нужно прожить, чтобы понять, что занятие собою, осуществление самого себя не приносит ничего, чем можно было бы жить? Надлежало бы выучить старую добродетель — смирение. Оно есть трезвое признание того, что сами по себе, в одиночку, мы — не такая уж захватывающая программа. (…) Мне не нужна теплица, изолирующая меня, чтобы обрести свою истину. Мне нужны братья и сёстры, отцы и матери, учителя и учительницы, книги, теории и истории, с которыми я вымеряю, что́ есть истина и чего истина требует. (…) Взрослеть и стареть — значит уметь признать, что сам по себе и из себя ты не так уж богат тем, чем мог бы себя прокормить. Надежда, что мы черпаем из самих себя, слишком мала. Мужества, которое мы собираем в одиночку, недостаёт. Мечты нашего собственного сердца слишком банальны и слишком краткосрочны. Мы — нищие. Мы не можем в одиночку прокормить, утешить и ободрить себя.»6
Вера, которая мнит, будто она умнее ростка и не нуждается в общении веры с другими людьми, в своём самомнении едва ли будет жизнеспособна. Рост и жизнь обетованы человеку лишь потому, что он принимает почву, которая ему чего-то стоит! Стоит ему она гордой замкнутости. Человек, который дела своей веры, своих сомнений, своих надежд и путей улаживает лишь с самим собою, подобен семени, что остаётся замкнутым в себе. Есть две причины так поступать: самовлюблённость и страх.
Росток умирает, уходя в почву, и так становится деревом. Его корни покоятся в обетовании; из него он всеми силами стремится лишь к одному: исполнить заложенный в нём закон. Гордость и страх мешают нам в этом, они нас замыкают. О такой замкнутой в себе вере можно было бы сказать словами Иисуса: «Когда взошло солнце, увяло, и, как не имело корня, засохло» (ср. Мф 13:6).
Животворящие противоположности
Итак, росток пустил свои корневые волоски в почву и начинает расти. Следом разворачиваются листья. И здесь ботаника дерева вдохновит на притчу о совместной жизни. Это может противоречить нашему обыденному знанию, но не только корни питают дерево. Верно и обратное. Корни, в свою очередь, нуждаются в питании от листьев. В этом причина двухпутевой системы, встречающейся во всех древесных стволах: по проводящим путям древесины сок поднимается из корней. Сахарный же сок спускается сверху по наружному лубяному слою вниз к корням.7
Этот процесс — притча о тайне подлинно харизматической общины. Захотели бы корни удержать воду для себя, не передавая её дальше, — это стало бы смертью листьев; захотели бы, напротив, листья удержать свет для себя, не передавая его дальше, — это стало бы смертью корней. Это разновидность внутреннего самоубийства — лишь брать, но ничего не давать. Ибо если листья дают умереть корням или корни листьям, то этим они умерщвляют и самих себя.
Харизма корней и харизма листьев не могли бы быть противоположнее. Одни ввинчиваются вглубь земли, другие тянутся к свету. Но и те и другие остаются верны своей харизме. Оставаться верным себе означает быть верным не только своему дару, но и связанной с ним задаче: корни — в поиске глубин воды, листья — раскрытые навстречу свету!
Вода и свет в Библии — сильные образы присутствия Святого. Как корни и листья по-разному переживают укрепляющее — одни воду, другие свет, — так и люди по-разному переживают присутствие Бога, по-разному слышат притязание, обращённое к их бытию, и по-разному выражают ту заботу, на какую они способны. Они будут ценить иное и от иного изнемогать. Но соединяет их то, что именно в противоположности они живут друг от друга и друг для друга. Корни и листья всецело в своей стихии и так дают другому своё. Они делят свою жизнь, потому что зависят друг от друга и существуют друг для друга. Никто не пытается быть всем для себя самого. Они противостоят надменности быть лишь дающими или лишь берущими. В своём различии они живут не терпимо рядом друг с другом, а осознанно друг для друга. Они знают: инаковость — не эстетическая роскошь ради поощрения многообразия, а жизненная необходимость. Уважение к другому проявляется в том, что я не требую и не ожидаю, будто он должен быть подобен мне, но начинаю постигать, в чём его собственное.
По устройству дерева мы узнаём, что любовь ради целого должна воплощаться по-разному. Есть дары и призвания, которые засохли бы или сгнили, будь они принуждены копировать другого. Листу пришлось бы вползти в землю и сгнить, вместо того чтобы понять, что там делает корень. Корню пришлось бы, как листу, тянуться в воздух, и он засох бы, вместо того чтобы понять лист. Но истинная общность ведь и не покоится на том, что мы понимаем друг друга, а на том, что мы друг другу доверяем.
То, что наше доверие может быть и болезненно обмануто, требует от нашего сообщества немалого. Иисус говорит: «Кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два» (Мф 5:41). Часто нам приходится сквозь разочарования идти такими окольными путями, чтобы не отступиться от другого. Мы существуем один для другого. В этом внутреннее сознание харизматической жизни. Оно означает: другие люди живут и любят в вере нечто, чего я сам не постигаю. Листья и корни не могут понять друг друга, но они существуют друг для друга. Это их тайна.
Быть может, за всеми историческими завоеваниями становления «я» (сознанием наших личных свобод и индивидуальных дарований, культивированием нашего опыта самопознания, освобождением от несовременных условностей и докучных традиций) мы в наивной самоочевидности приобрели глупую привычку понимать призвание как нечто, связанное прежде всего с «самореализацией». Такое сосредоточенное на себе представление о призвании несостоятельно. Если мы достаточно честны, чтобы взглянуть на мир — на непостижимости, несправедливости и разломы, — то ужаснёмся тому, что нам не предложен мир, который услужливо и приветливо только и ждёт, чтобы каждого человека лично и индивидуально «реализовать». Призвание человека в Библии связано с призванием и становлением тех сообществ и отношений, в которых мы живём. Кто спрашивает лишь о собственной значимости, тот, чем истовее ищет, тем окончательнее её теряет; кто ищет лишь собственного совершенства и своих индивидуальных встреч с Богом, для того путь туда помрачится. Думать лишь о себе самом — это было бы как лист, который отрывается от дерева и — весело планируя вниз — философствует о том, в чём же его призвание. Вера — это прежде всего призвание быть «ты» для Бога и для ближнего.
Всё это связано с сознанием братства жизни. В этом сознании наша индивидуальность и самобытность не растворяются в «мы», а исполняются для другого. Харизма всегда означает и профиль. Но здесь никто не выделяется за счёт другого, а ради него. В этом он исполняет свою харизму, как говорит апостол Павел, «на пользу» (1 Кор 12:7). В сознании взаимного уважения мы вверены друг другу. Это всегда влечение к «Христу в другом». В этой обращённости жизни нашей обетовано благословение.
Я убеждён: не только друзья, но и целые общины и конфессии призваны стать друг для друга в своём различии корнями и листьями и так быть зримым свидетельством той живой «дружелюбности». Мы будем познавать Христа в той мере, в какой будем чтить Его в брате и в сестре.
Иисус спрашивал: «Чему подобно Царствие Божие? и чему уподоблю его? Оно подобно зерну горчичному, которое, взяв, человек посадил в саду своём; и выросло, и стало большим деревом, и птицы небесные укрывались в ветвях его» (Лк 13:18–19).
Корни и листья не станут поучать друг друга, что свет не влажен, а вода не светла, но станут служить совместной жизни и приносить плоды. Дерево в нашем раскалённом мире подарит тень и даст птицам место для гнёзд. Мы живём посреди этого движения взаимного восприятия и уважения.8 Новый Завет призывает к уважению, которое поверх культурных границ и миров народов связывает общины друг с другом (2 Кор 8:14). Влечение к Христу в другом свершится не ради себя самого, а ради того дерева, которое Иисус называет Царствием Божиим.
Фотосинтез духа
Всякий лист дерева — это «мастерская», в которой невидимый свет превращается в жизненную энергию. Это процесс, который биологи называют фотосинтезом. При этом элемент углерод, невидимо присутствующий в атмосфере, превращается в твёрдую форму. Солнечная энергия перерабатывается и «воплощается» в жизнь. Так есть и фотосинтез духа, когда Дух Божий наполняет нас. Это святой процесс, состоящий в том, что свет Бога превращается в нас в прожитую жизнь.
Свет и дух издревле связывают друг с другом.9 Потому естественно, созерцая дерево, увидеть в фотосинтезе притчу. Дух Божий подобен внутреннему пророку и учителю. Он не просто нисходит на нас, и Он не просто в нас. Его первый вопрос всегда будет: «Желанен ли Я?» Он прислушивается к нашему внутреннему «да». Он — страждущий с нами, ищущий нас, любящий через нас. Он не станет навязываться, если человек в своей тьме затворяется от того, чтобы слышать слово Божие и творить волю Божию. Но ничто не привлечёт и не притянет Его сильнее, чем зов нашего сердца: «Приди, Дух Святой, помоги мне творить волю Божию!» Кто так молится, тот раскрывает свою жизнь. Он подобен дереву, что раскрывает свои листья и простирает их навстречу свету. Раскрыться — это ведь не что иное, как в этом зове сердца обратить самого себя навстречу Святому Духу.
Новая весна
Последняя притча о дереве могла бы начаться словами: «Взгляните же на это дерево весной! Весна подобна отчаявшемуся человеку, который после долгой поры внутреннего холода пришёл в себя. Ветви состарившегося дерева были сухи, как смерть, листья давно увяли и опали. Но затем пришло тепло, и, не ведая, как это с ним случилось…»
Как лиственным деревьям весной нужно тепло, чтобы развернуть сияющую силу своих листьев, так и в нас в климате веры развернётся новая сила. После холода зимы весна всякий раз кажется мне чудом. Никто не знает, сколько ещё вёсен ему суждено пережить, но ни одной из них не следует упускать. Как раз весной я ежедневно хожу в лесок за своей мастерской, вижу почки каштанов. Какая чувственность и жизненная сила! Эта пробивающаяся жизнь спрашивает меня: ты хочешь доказательства бытия Божия? Тогда открой свои глаза, свой нос, свои уши! Это не доказательство в смысле логики. Разумеется, нет. Но здесь всё же доказывает себя жизнь моей души. Если мы не способны воспринять это доказательство, не способны изумляться, — значит, мы утратили свою душу. Что́ тогда ещё можно было бы нам доказать? Если вера — святилище, то наше изумление — его притвор. Как можем мы прийти к вере, не изумляясь?
Я отказываюсь от глупости желать «второй молодости». Юность моя прожита. Но я знаю: есть весна внутренней жизни. Кто хочет её пережить, тот должен принять решение. Мы должны быть готовы положить конец ледниковой поре нашего неверия и допустить возможность того, что кажущиеся мёртвыми ветви несут в себе жизнь, если только мы подставим их климату веры.
Есть эта сияющая сила, которая творит в нас нечто новое. Быть может, лишь ради этого и должна быть наклонена земная ось, даруя нам времена года, чтобы весна нашей безнадёжности сделала нечто наглядным: из всего кажущегося сухим и мёртвым может, словно чудом, вырасти жизнь и красота. Но мы к этому не непричастны. Раскрытие почек да будет нам побуждением взять на себя долю ответственности за силу и внутренний климат нашей жизни.
Моя жена пережила последние годы жизни одной женщины за девяносто, которая, несмотря на свой преклонный возраст, стала ей духовной наставницей. При всей её немощи (а под конец и при её болях) в ней сохранялись свежесть, надежда веры и сила, которые трудно описать словами, — юное сияние в её глазах и молодость в её голосе. (Во всяком возрасте есть привлекательные, сияющие и прекрасные люди, даже если красота тогда всё больше черпает из иного источника.) Когда моя жена в первые годы моей мастерской рассказывала о трудностях, что несло с собой основание дела, у Ильзе находились верные слова: воздвигающие, укрепляющие и ясные мысли. Её слова часто — как бы сами собою — переходили в молитвы. Складывалось впечатление, что поверх всей своей немощи она была так близка к Богу, что, казалось, сама не замечала, как во время речи снова и снова впадала в благословляющую молитву, а во время молитвы — в мудрость речи. Мы видели, как врачи и сёстры — нередко по несколько человек разом — самозабвенно задерживались у её больничной постели. Не потому, что это было необходимо с медицинской точки зрения, а потому, что сквозь немощь этой женщины они, казалось, ощущали нечто, что было редкостью. В своей близости к Богу она была для нас как святая. Телесно она становилась всё слабее и слабее и всё же сохраняла в своей немощи до самого конца могучую внутреннюю силу. Если я когда-либо и знал человека, к которому подходили следующие слова 91-го (92) псалма (13–16), то это была она:
«Праведник цветёт, как пальма, возвышается подобно кедру на Ливане. Насаждённые в доме Господнем, они цветут во дворах Бога нашего; они и в старости плодовиты, сочны и свежи, чтобы возвещать, что праведен Господь.»

Глава 3. Замысел
«Всё соделал Он прекрасным в своё время, и вложил мир в сердце их.»
Еккл 3:11
О ГАРМОНИИ ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЕЙ
Мои дерева́ провели многие годы в климате мастерской, прежде чем из них возникнут инструменты.
Нужна горная ель для скрипичной верхней деки и для пружины, горный явор для обечаек, нижней деки и завитка, чёрное дерево для грифа и колков, ива или ель для контробечаек и угловых клоцов. Для декоративного уса я часто беру орех и клён. Обычно для верхнего и нижнего порожков тоже берут чёрное дерево, но для своих концертных инструментов я делаю их из светлого рога африканских быков ватуси, который в Африке нередко служит и материалом для украшений. Изготовленные из этого рога белые порожки, что принимают на себя силу натяжения струн скрипки, выглядят красивее и обладают чудесно твёрдой, но при этом не хрупкой поверхностью. Кроме того, они придают моим скрипкам собственный зримый «почерк».
Некоторые особые куски моей деко́вой древесины были срублены давным-давно. Десятилетиями они хранились в мастерской старинной династии скрипичных мастеров в Цюрихе. По наводке одного заказчика я узнал, что старый мастер хочет оставить своё дело. Я ни дня не медлил и поехал в Цюрих. Ещё прадед старого мастера был скрипичным мастером. Он срубил в 1884 году в Давосе то дерево, что теперь у меня в мастерской. Эти старые дерева́ с годами обрели совершенно особую золотистую текстуру и звучат по-иному. Они — особые звучащие «золотинки» моей работы.
Работать с таким долго выдержанным деревом вовсе не обязательно, но это завораживает. Некоторые из моих лучших скрипок родились и из молодого дерева. Разница ощутима прежде всего во время работы. Старое дерево при снятии стружки даёт сухую, матовую поверхность, молодое — сальный блеск. Со старым деревом в работе нужно быть внимательнее. Но это того стоит, ибо у этого старого дерева особенно зрелый и бархатистый звук.
Прежде работы с деревом стоит разработка модели в её форме и пропорциях. Должен родиться очерк скрипки — а с ним теперь и новая притча.
В своей книге об истории красоты Умберто Эко описывает эпоху шестого дохристианского века, когда красоту постигали как пропорцию и гармонию. Эти начала распознавали в порядке чисел и в гармониях музыки, но также и в человеческом теле, в сакральном зодчестве и в космосе: «Для первых пифагорейцев гармония состоит в противоположности чётного и нечётного, конечного и бесконечного, единства и множества, правого и левого, мужского и женского, прямой и кривой и так далее».10
Гармонию этих противоположностей понимали не так, будто один из двух элементов устраняется, а так, что оба существуют в постоянном взаимном напряжении. Гармония, таким образом, есть не отсутствие противоположностей, а их отношение друг к другу. То, что противоречащие друг другу стороны гармонируют между собой, поскольку они сознательно противопоставлены друг другу, на зрительном уровне становится в античности симметрией. Требование симметрии всегда было живо в греческом искусстве и стало каноном11 красоты, мерой греческой классики.
В этой главе я хочу развернуть один основополагающий аспект красоты скрипки, о котором убеждён, что он способен помочь нам глубже постичь красоты нашего собственного бытия. И эти мерила могут вдохновить нас увидеть основополагающие истины Библии в новом свете. Библия являет ошеломляющую полноту гармонических противоположностей, освещающих внутреннюю красоту вещи, человека, опыта или мудрости. Они служат не только интеллектуальной ориентации. Прежде всего они служат нравственному созреванию и осознанию нашей жизни. Так эти противоположности в конечном счёте углубляют нашу любовь к Богу.
Красота и нарушения узора
Что же такое, собственно, красота? Ни один вопрос не волновал меня в молодости, когда я был начинающим скрипичным мастером, сильнее. Я только что закончил тогда своё обучение и без устали разрабатывал собственные модели. При этом я непрестанно спрашивал себя: каким законам я должен следовать, чтобы построить по-настоящему красивый инструмент? Как рождается форма скрипки и какие тайны стоят за совершенным звуком? Мне тогда — а с тех пор минуло без малого двадцать пять лет — было, разумеется, ясно, что я не смогу ответить на все эти вопросы, если и дальше буду лишь копировать заданные шаблоны и держаться таблиц размеров, не постигая, на каких основных идеях, собственно, зиждется инструмент. Почему скрипка такова, какова она есть? Каким законам должен следовать её очерк? Какому замыслу следуют свод и выработка дек?
Мне было ясно, что я не могу просто работать напропалую, если хочу достичь по-настоящему хорошего результата. Разумеется, было разницей, следовал ли я слепо заданным школьным размерам или же постиг внутренние мерила, лежащие в основе труда. Так я задался целью забыть всё, чему до тех пор научился. Эта попытка была, конечно, — поскольку невозможна — несколько наивной. И всё же я принуждал себя забыть как можно больше перенятого, чтобы открыть основы целого. Я знал: лишь если я собственными шагами приду к хорошему результату, я и в самом деле постигну, почему скрипка такова, какова она есть. Тогда я смог бы наконец начать — вместо того чтобы лишь копировать заданную форму — играть с её основными началами. Лишь тогда мне откроется простор творчества и звуковой созидательной силы. Не постигнув законов, лежащих в основе звуковой и зримой красоты, всё остаётся в тумане, и всякое созидание и становление — лишь добыча беспомощной халтуры.
Поначалу мои попытки были чем угодно, только не отрадными. Я конструировал модель скрипки, но снова и снова прибегал к размерам, которые уже знал, но не мог обосновать. Одним словом: снова и снова я становился копиистом. Лежащий в основе канон красоты был мне неясен. Тут я узнал о выставке, устроенной в Вюрцбургской резиденции по случаю 300-летнего юбилея со дня рождения Бальтазара Ноймана.12
Я поехал туда, ибо надеялся на прозрения в мир мыслей знаменитого зодчего барокко. Его постройки свидетельствуют о могучей эстетической силе. Без убедительной основной идеи такая красота была бы необъяснима. К великой моей радости, устроители выставки развесили несколько подлинных чертежей планов (пусть и за стеклом, но всё же). Перед одним из этих превышающих человеческий рост конструкционных планов я простоял, наверное, полдня и лихорадочно искал вспомогательные линии, наколы циркуля, разбивки на сетку и что там ещё могло бы обнаружиться из конструктивных основ. Мне было ясно, что здесь я мог с некоторой удачей погрузиться в мир эстетических идей целой эпохи. Быть может, это помогло бы мне в поиске основ чувственной красоты, ведь скрипка как раз в эту эпоху и переживала свой расцвет.
И вправду, я нашёл искомое, и то, что я открыл, стало, оглядываясь назад, мгновением откровения, которое сопровождает меня по сей день. Многие часы разглядывания — то с большого расстояния, то вплотную — окупились. Один из вопросов, что вели меня все эти часы на выставке, был: какой идее следует ведение линий? Как рождаются формы, полные напряжения и в то же время столь уравновешенные? Следуют ли овалы Бальтазара Ноймана математической функции? То есть уже в начале линии ясно, что произойдёт в её конце? Или же в основе линий лежат просто-напросто искусные рисунки от руки, которые потом подгибали, пока всё как-нибудь не сложится? Или это были сплайны (Splines), какие, например, издавна применяли в судостроении для конструкции шпангоутов? В чём была тайна доброй формы?
Так я стоял со своей записной книжкой перед исполинским пергаментом, переносил вспомогательные линии и наколы, продлевал оси симметрии — и всё же распознал поразительный принцип. Он столь же прост, сколь и убедителен. Овалы описывают ни простую математическую функцию (какова, например, эллипс), ни произвольную свободную форму. Они возникают, скорее, через сцепление целенаправленно поставленных сегментов окружностей. Основу образует квадрат, продлённые кромочные линии которого определяют места перелома одного сегмента окружности в следующий. (В приложении на с. 350 приведён набросок, описывающий основной принцип в нескольких доступных для понимания шагах.)
По своей эстетической силе принцип Ноймана на целые миры опережает то, как сегодня в обычных компьютерных конструкторских программах (CAD) порождают кривые: от кривой, порождённой сплайновыми функциями, веет смертельной скукой. В начале уже ясно, что произойдёт в конце. Небольшой начальный участок кривой уже всё говорит. Неожиданностей ждать не приходится. В итоге получается кривая, которая в своей банальности, своей предсказуемости, своей однозначности, своей насквозь-прозрачности пошла. Совсем иначе устроена идея Бальтазара Ноймана: здесь два привычных узора сцепляются друг с другом в месте, не сразу заметном глазу. Две окружности, которые, взятые сами по себе, не могли бы быть скучнее. Но именно в этом и заключается принцип. Наш глаз одержим неутолимым влечением распознавать узоры. Это задача сети из миллиардов нервных клеток. Так глаз начинает схватывать линию и уже готов отвернуться, ибо он распознал идею. Но именно в этот миг он должен споткнуться. Внезапно распадается истолкованный до сих пор узор! Без всякого предчувствия вступает другой радиус. Глаз вынужден отбросить привычный узор. Наступает перелом. Перелом узора. У Бальтазара Ноймана таких точек перелома четыре. Истолкованное до сих пор не выдерживает встречи с действительностью. Так места перехода между радиусами овала становятся зрительным кризисом! Ни наклон, ни кривизна радиусов не непрерывны. Продолжить можно лишь путь — но уже по совсем иной колее!
Вовсе не обязательно проследить все эти пояснения. Но самое существенное следует постичь: здесь речь идёт о постоянной смене привычности и удивления. Дуги окружностей, взятые сами по себе, — воплощение привычного. Они означают совершенную согласованность. Но места перелома между окружностями — воплощение кризиса. Они не возвещают о себе заранее!
Итак, здесь два элемента сцепляются друг с другом в фантастической диалектике,13 а именно: привычность и удивление. Они образуют гармоническую противоположность. «Гармоничны» эти два элемента лишь потому, что в них противоположное соединяется в единое целое. Одно в этой форме не смеет и не может быть без другого. Легко представить себе, что произойдёт, если одной из двух противоположностей недостаёт: без привычности узора удивление вырождается в произвол. Без удивления узора привычность вырождается в скуку. Когда гармония противоположности нарушена, разверзаются две бездны:
— Одна бездна: произвол. Он не допускает никакого высказывания. Всё возможно. Нет никакой правдоподобности, никакого прослеживаемого узора. Произвол перегружает нас, ибо ничего не даёт распознать.
— Другая бездна: скука. Она не нуждается ни в каком высказывании. Всё объясняется из себя самого. Это замкнутый в себе узор. Скука недогружает нас, ибо всё уже давно дала распознать.
Конструкция Бальтазара Ноймана в великой ясности следует мысли гармонических противоположностей и нигде не впадает в бездны скуки и произвола.14
В своей тогда ещё маленькой мастерской я тотчас начал переносить новые прозрения на конструкцию скрипки. Я быстро обнаружил, что очерки Страдивари подчиняются совершенно сходным законам. И здесь дуги следуют игре чередующихся радиусов, а не — как было бы намного проще — всё сильнее искривляющейся функции или замыкающейся огибающей. И великим итальянским мастерам эстетическая игра между привычностью и зрительными переломами была, очевидно, вполне знакома, и эту мысль о красоте они вплетали в свои труды.
Прелесть музыки
Основная мысль о том, что вещи, которые мы ощущаем как привлекательные, играют со сменой построения узора и его нарушения, касается не только зрительных впечатлений, вроде облика скрипки. Игра привычности и удивления встречается и в сочинениях — например, в том, как привычные мелодические, ритмические и гармонические звуковые структуры снова и снова сознательно «нарушаются». Нарушение означает: происходит не так, как мы ожидаем.
Моцарт мастерски играл этим принципом. Иные мотивы столь самоочевидны, что тотчас хочется начать напевать, даже если пьеса тебе ещё вовсе незнакома. Но как раз тогда, когда она кажется тебе привычной, всё становится иным. В этом и состоит прелесть слушания музыки как таковая. Это типичная смесь из размеренных, упорядоченных узоров, чередующихся с удивлением и неопределённостью.15 Слушая музыку, мы в течение короткого временно́го окна выстраиваем внутреннее «предслышание».16 Развивается ожидание того, что мы, вероятно, услышим в следующий миг. Напряжение состоит теперь в том, исполнится ли это ожидание. Если сказать красивым старинным выражением: хочется услышать то, «по чему чешется в ушах».17
Эта постоянная игра между предчувствованным ожиданием и исполненным переживанием, вероятно, свойственна всем восприятиям, которые мы оцениваем как прекрасные. Мы ощущаем чувство привычности, когда воздействие исполняет предшествовавшее ожидание. Наоборот, возникает чувство раздражения, когда это совпадение случается слишком редко. Музыка играет этой двойственностью привычности и удивления. Если мера привычности слишком высока, мы ощущаем происходящее в эстетическом отношении как банальное, пресное, пошлое. Это оскорбляет наше эстетическое чувство, ибо мы недогружены. Если же, напротив, мера привычности слишком мала, мы чувствуем себя как бы отданными на произвол грядущего. Это унижает наше эстетическое чувство, ибо мы перегружены.
Пример такого внутреннего ожидания — разрешение септаккорда. В нём рождается сильная игра с нашим внутренним напряжением, которое разрешается лишь тогда, когда музыкальное ожидание исполняется. Будучи подростком, я позволил себе однажды в этом отношении пошутить — с моим учителем скрипки Аттилой Балогом. В молодые годы он был солистом-альтистом Берлинского филармонического оркестра, но затем из-за несчастного случая и повреждения левой руки был вынужден от всего отказаться. Так он с тех пор преподавал в швабской деревенской музыкальной школе простым скрипичным ученикам вроде меня. Наверняка его глубокое и страстное постижение музыки, которому он учил меня все годы моей юности, было существенной причиной, почему я потом стал скрипичным мастером.
Во всяком случае, мы занимались тогда концертом ля минор (BWV 1041) Иоганна Себастьяна Баха. На предыдущем занятии Аттила во многих местах прорабатывал надлежащую фразировку скрипичной партии, многое мне пояснял и проигрывал. В особенности он (для моих юношеских мерок несколько чересчур) указывал на необходимость напряжений в музыке и соответственно подчёркивал разрешение через заключительный аккорд пьесы. На следующем занятии он сидел в кресле, сосредоточенно улыбаясь, с закрытыми глазами, и внимал моей (более или менее отрадной) игре. Но, дойдя до конца первой части, я просто-напросто пропустил последнюю ноту! После секунды оцепенения Аттила с рёвом вскочил и в ярости вырвал у меня из рук скрипку. Он не был готов к тому, что разрешение напряжения, которое здесь, разумеется, заключено в последней ноте, останется от него утаённым.
Разумеется, дело не только в последней ноте. Музыка непрестанно выстраивает эмоциональные обещания. Наше сознание при слушании музыки переживает само себя (выстроенное ожидание) и мир (пережитое исполнение) в постоянной взаимной игре. Музыка — так можно было бы сказать — играет с нами.
Сильный инструмент
Не только слушатель, но прежде всего и сам скрипач непрестанно переживает основной принцип гармонических противоположностей: тембры инструмента должны быть ему привычны. Он должен быть в состоянии найти в инструменте свой голос. И всё же скрипка должна одновременно бросать ему вызов и вдохновлять его как живой собеседник. Привычность позволяет ему формовать звук, но если привычность — это всё, тогда нет ничего, что требовало бы от него в звуковом отношении и оживляло бы его игру. Иные звуки, чьи гармонические составляющие находят отзвук в сильных резонансах инструмента, могут, если их взять нехорошо, быть прямо-таки безобразными. С другой стороны, лишь в области сильных резонансов звуки и поддаются подлинному формованию, лишь там можно придать им краску, живость и силу. Без резонансов игра беструдна и проста — но в то же время банальна.
Для колебаний струны резонансы инструмента — кризис, ибо они нарушают равномерное колебание. Чем сильнее (а значит, и прелестнее) развиты резонансы скрипичного корпуса, тем сильнее они воздействуют на колеблющуюся струну — и нарушают её колебания. Без этой обратной связи отклик инструмента был бы, правда, беспроблемным, но также и банальным.18 Лишь в тех областях резонансного профиля, которым есть что «предложить» колеблющейся струне в виде выразительных резонансов, музыкант может «мять и формовать» звук. Здесь он ощущает в своём инструменте сопротивление, силу, живого и сильного собеседника. Иначе выражаясь и говоря в общем: нельзя искать жизни и в то же время отрицать кризисы! Банальность и живость, единообразие и развитие взаимоисключаемы!
Резонансный профиль сильной скрипки ставит скрипача перед двоякой, почти противоречивой задачей: одни звуки надлежит оживить, другие же — укротить. Это касается всех тех звуков, что лежат на сильных резонансах. Если это удаётся, тогда разворачивается нечто необычайно привлекательное. Возникает взаимная игра с силой и тембрами инструмента. Иначе обстоит дело со звуками, чьи гармонические составляющие не находят резонансов в корпусе. Их надлежит оживить. Это удаётся тогда, когда их обертоны через изменение ведения смычка и вибрато удаётся прислонить к боковым склонам сильных резонансов. Всё это хороший скрипач делает интуитивно. Играя, он не должен об этом раздумывать, ибо он ощущает отклик, живость и сопротивление звуков под пальцами.
Хорошая скрипка никогда не покорится музыканту, она будет с ним на равных. Она станет его вторым учителем, ибо научит его, как формовать её звук и заставить его петь. Хороший инструмент требует, чтобы музыкант открыл звук. Банальное нельзя и не хочется открывать. Оно очевидно. Банальную скрипку можно, правда, обслуживать, но её звуки по-настоящему оживить не удаётся. Её и не нужно укрощать или обуздывать, ибо у неё нет сильных резонансов. В этом-то и разница. Лишь в хорошей скрипке сохраняется взаимная игра привычности и чуждости, близости и сопротивления. Потому в хорошем звуке исполняется тот же принцип, что и в постройках Бальтазара Ноймана: в одном лишь привычном нет вдохновения, а в одном лишь чуждом — нет общения.
Вопрос о внутренних основаниях того, что делает вещь прекрасной, этим далеко ещё не исчерпан. И всё же всякому, кто имеет дело с чувственными вещами (такими, как звуки, краски и формы, но также тела, запахи, движения, ход событий), интуитивно ясно, что не от произвола зависит, разовьёт ли вещь притягательную силу, прелесть, полновластие — нечто, обладающее грацией, нечто, до того захватывающее дух, что и годы спустя носишь в себе образ и переживание. Есть основания, почему нечто прекрасно. Кто ищет доступа к канону красоты или живости, тот должен и войти в этот канон и следовать его законам. Не обязательно интересоваться внутренними законами красоты — во всяком случае, тогда, когда тебе довольно предоставить удачу собственной жизни случаю. Мы сами решаем, потребители мы или художники своего бытия. Потребителю ничего постигать не нужно. А художник должен обладать внутренней уверенностью в том, какие законы позволяют ему, а какие запрещают выразить то, что он ищет и хочет.
Этот основной закон красоты мы снова обнаруживаем и в законах наших отношений. И они, там где удаются, сохраняют поле напряжения между привычностью и удивлением, ожиданием и исполнением. (И здесь тоже: нам следовало бы куда скорее быть художниками, чем потребителями наших отношений!) Мы можем пережить в наших отношениях банальность окружности. Тут кризисы нарушат привычность совместности. И если нарушение слишком велико, люди расстаются. Но и здесь верно то, что верно для резонансов хорошей скрипки: развитие и единообразие, живость и банальность взаимоисключаемы. Было бы квадратурой круга искать развития совместной жизни, но в то же время отрицать неожиданности. Бескризисное бытие, безрезонансный инструмент, голая окружность — у них есть нечто общее: они лишены всякого развития. Так люди оставляют недоразвитые отношения, вместо того чтобы над ними работать. Это оскорбляет наши возможности исследовать, открывать, общаться, формовать, расти и созревать!
В банальных отношениях ничего не ищут неистовее собственного покоя и потому неспособны постигать кризисы и приниматься за них как за возможности. Вторая же бездна красоты — это произвол. В произвольных отношениях ничего не распознать. Это как колебание струны, которое из-за чрезмерно сильного резонанса уже не может прийти в устойчивое колебательное состояние. Виолончелисты называют эти пресловутые звуки «волчьими тонами». «Волчий тон» отнимает у колебания струны чрезмерную долю энергии. Причина этому лежит в главном резонансе корпуса. Колеблющаяся струна не может восполнить энергию, которая у неё отнимается. Своему звуковому мерцанию и вою эти радикальные звуки и обязаны своим именем «волчий тон». Колебание рушится в себя. Это лишь отдельные звуки, но они — настоящая беда.
И наши отношения и дружбы могут быть отягощены такими «волчьими тонами», когда наша необязательность (то есть чрезмерность произвола!) отнимает у собеседника всю его энергию. Такие отношения, которым недостаёт надёжности, не могут обладать красотой, ибо дружбе или браку нужно и то и другое: будь моя жена мне только привычна, тогда отношения были бы, пожалуй, банальны; будь она только удивительна, тогда наша совместность была бы несколько запутанной. Живые отношения требуют этой взаимной игры: важно, чтобы мы оставались друг другу привычны и всё же хранили фантазию друг друга и удивлять. Это связано как раз с тем самым основным принципом прекрасного.
Принцип смены узоров я тогда открыл в планах построек Бальтазара Ноймана. В последующие годы эта основная мысль перенеслась на все области моей жизни: сперва на очерк и звук скрипки, затем на мои отношения с людьми, а сильнее всего, пожалуй, на мою веру. Всё больше и больше у меня складывалось впечатление, что красота гармонических противоположностей и вправду пронизывает все великие темы Библии.
Кризис и откровение
Вера в Бога и жизнь в звуке для меня по сути уже неразделимы, они прямо-таки переходят одно в другое. Через любовь к одному познаёшь другое. Это больше чем просто притча. Познаёшь те же истины и видишь те же вещи.
В особенности жизнь Иисуса предстаёт мне через гармонию противоположностей в новом свете. Как выглядят здесь узор и нарушение узора? Это понятия привычности и кризиса. То, что воплотилось в Иисусе, не могло бы быть противоположнее. Вместо великого мессианского узора, которого ожидали ученики Иисуса и многие современники, Его вход в святой город кончается катастрофой. Вместо чуда Героя пригвождают гвоздями к кресту. Совершается нарушение узора расхожего мессианского мышления, которое по своей жестокости невозможно превзойти!
Есть, пожалуй, лишь два рода подлинно жизненных мгновений неожиданности в человеческой жизни: одно — это кризис, другое — откровение. Эти мгновения ясно показывают, что мысль о гармонических противоположностях не имеет ничего общего со слащавой эстетизацией жизни. Когда я в духе следую плану кафедрального собора Ноймана, тогда в жизни Иисуса точка перелома привычной окружности есть не что иное, как кризис креста.
Узор потрясён. Будь жизнь Иисуса лишь божественным сиянием, я, пожалуй, отвёл бы этому Герою место в сказании, но не в собственной жизни. Ибо к ней Он имел бы мало отношения. Чистая окружность, легко прозреваемая насквозь. Безрезонансный инструмент, невозмутимый в своём колебании. Нечего там было бы оживлять и нечего укрощать. Через крест становится ясно, что дело не в мессианском преображении, которое не касается необъяснимого в моём собственном бытии, — там преображённые славы небес, здесь необъяснимые низины моего собственного мира. Дело должно дойти до потрясения, если не должна быть нарисована лишь половина картины.
«А мы надеялись…» — так прорывается разочарование из уст двух учеников, что уходили из Иерусалима в селение, называемое Эммаус (Лк 24:21). Это было два дня спустя после того, как Иисуса распяли. Желанная вера в мессианского Героя, освобождающего людей от невзгод их жизни, разбита. Почти хочется сказать: китчевая надежда на мессианского Освободителя обратилась в глубокое разочарование. Узор подошёл к жизненной точке перелома. Ожидания не исполнились.
«Мы надеялись…» — это была надежда на прозреваемый насквозь божественный узор. Привычный и банальный. Когда Иисус за несколько дней до того, чествуемый пальмовыми ветвями и окружённый исполненной ожидания толпой, въезжал в Иерусалим, тогда всё это ещё держалось круговой колеи простого и не переломленного узора: «Настанет владычество Божие! И посрамлены будут все, кто противится Его силе! Мы будем на стороне победителей!»
Фоновую музыку этих фантазий о власти мы слышим в Евангелии от Луки примерно так: «Господи! хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошёл с неба и истребил их?» (9:54). Но Иисус уже тогда обернулся и запретил им, ибо знал, что связь между небом и землёй всё же несколько сложнее. Китчевая вера учеников неотвратимо разбивается о крест. Как гремят удары молота в дерево креста в ушах у триумфалистской картины мира!
Крест и доверие
Жизнь Иисуса делает зримыми два первозданно-могучих полюса человеческого бытия: с одной стороны, это бесчеловечный кризис креста, а с другой — прямо-таки сверхчеловеческое полновластие Его доверия. Через то и другое — через крест и доверие — план виден ещё яснее.
Один класс поворотных точек — кризис, другой — откровение. Библия рассказывает о могучих мгновениях откровения, которые пережили люди: лестница до неба, горящий терновый куст, заключение завета на Синае и многое другое.19 Все эти мгновения несут в себе нечто парадоксальное: необычайное всегда нацелено на обычное, удивление всегда на доверие, кризис всегда на постоянство. Как это понять?
Смысл удивительного и необычайного — не весть: «Вот сколь удивителен и необычаен Бог!», а как раз обратное, а именно: «Ты можешь довериться Богу в обычном твоей жизни. Ради твоего доверия Он явил Себя тебе.» Так парадокс откровения заключён в том напряжении необычайного и обычного, удивления и доверия, мгновения и постоянности, кризиса и постоянства. Это противоречащие друг другу стороны, которые сознательно противопоставлены друг другу. Это гармонические противоположности, которые мы должны принять и в которых должны жить. Без них наша жизнь едва ли будет иметь силу и красоту. Мгновения откровения не могут создать постоянства, если я не постигаю их вести. Именно это и сказано оборотом речи, будто человек «извлёк из опыта урок». Опыт — это удивительное, урок — постоянное.
Всякий кризис показывает нам, что нам не удастся подчинить себе жизнь — даже собственную. Само откровение кризисно: прежнее ставится под вопрос. Ибо ни один человек не примет опыт встречи с Богом просто к сведению. Подлинное откровение станет рубежом. Оно преобразит жизнь. Ложные представления о Боге и о нас самих обратятся в бегство.
Как радиус в месте перелома покидает привычную колею, так катастрофа креста являет резкую точку перелома. Отцы Церкви называли эту точку перелома или поворота tropaíon. Слово это образовано от древнегреческого понятия tropé: поворот, бегство. Так называли знак, который вбивали в землю на том месте, где враги отвернулись от поля битвы и обратились в бегство. Чаще всего это был деревянный столб, к которому прикрепляли оружие или доспехи побеждённых.
В этом смысле распятие — живой трофей. К нему прикреплено оружие зла: неприкрытая издёвка и ненависть, что вбили гвозди в тело Праведника. Но это в то же время и место, где враг в ужасе бежит с поля битвы. Ибо с таким превосходством любви никто не мог совладать: «Иисус же говорил: Отче! прости им, ибо не знают, что делают. И делили одежды Его, бросая жребий» (Лк 23:34).
Первый трофей, как считается, воздвигли победоносные греки после битвы при Марафоне в 480 году до н. э. Он имел вид «военного пугала» в человеческом облике, составленного из шлема, щита, меча, копья и верхней одежды поверженного бойца. Так образ истекающего кровью Христа стал трофеем в нашем мире: обезображенный и осмеянный в образе человека, в поругании и ненависти уподобленный пугалу.
Но именно в этом заключено могучее притязание высказывания. Весть — не сияние Мессии, не успех сильного! А вера искушаемого, надежда теснимого, верность призванного, любовь поруганного! При таком высказывании нет ни малейшей возможности сделать из Бога историю успеха. Прими вера это всерьёз, в этом было бы нечто спасительное. Ибо руководящее правило нашего мира — «Я есть, если я успешен» — есть невыносимое окитчевание бытия и, — если то правило облекается в набожность, — кощунственное обанализивание Бога! Религия, в которой успех и благословение суть совпадающие величины, не имеет что сказать миру, ибо то, что могла бы сказать такая религия, мир уже и сам себе говорит.
Под крестом стоят люди и поносят Умирающего. Они хранят верность своему простому узору и взывают к сильному Богу: исполни наш узор, тогда мы поверим! Словами Евангелия от Марка это звучит так: «Спаси Себя Самого и сойди со креста! Других спасал, а Себя не может спасти. Христос, Царь Израилев, пусть сойдёт теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. И распятые с Ним поносили Его» (Мк 15:30–32).
В доверии Иисуса и в трофее креста заключена эта могучая противоположность. В Его жизни нет ни набожной банальности привычной окружности, что не знает переломов, ни отрицания кризиса; но столь же мало и произвола свободной формы, что перед лицом кризиса уже не знает никакого доверия. Это ни мрачное молчание, ни болтливый китч. Потому жизнь и смерть Иисуса зовут встать перед обеими силами: отважиться на силы доверия и не дать кризисам сломить себя. В Иисусе я вижу всю картину. Моя жизнь не осмеяна полуправдой. Никакого простого узора. Ни дешёвой веры, ни дешёвого сомнения, а доверие к постоянному и мужество воспринимать поворотные точки.
Иисуса арестуют, допрашивают, бичуют, ломают, и Он не поёт «Как прекрасна любовь Твоя!», а кричит: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Он кричит это с миллионами других, и, поскольку жизнь Его была совершенным доверием, Он терпит в этой оставленности бесконечную боль. Ничто в этой жизни никогда не было заглушено против Бога, но теперь молчание Бога ранит всё, что было в Иисусе уязвимо! Этот вопль на кресте (точка перелома!) есть начало 21-го (22) псалма. Дёшево было бы полагать, будто Иисус просто процитировал слова того псалма; Он вброшен в эти слова и в эти часы до конца проживает их. За столетия до того тот псалом был написан как песнь Израиля. Там сказано так:
«Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня? Я взываю, но помощь моя далека. Боже мой, Ты не отвечаешь! Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе. Все, видящие меня, ругаются надо мною, говорят устами, кивая головою: „Он уповал на Господа; пусть избавит его, пусть спасёт, если он угоден Ему“.
Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце моё сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прильпнул к гортани моей, и Ты свёл меня к персти смертной. Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои. Делят ризы мои между собою и об одежде моей бросают жребий.»
Жребий об одеждах Его они бросили сразу вначале, затем пронзили Ему руки и ноги. Последовала издёвка: «Сойди со креста, тогда мы поверим!» Затем ответ на вопль: «А один побежал, наполнил губку уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить, говоря: постойте, посмотрим, придёт ли Илия снять Его. Иисус же, возгласив громко, испустил дух. И завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу. Сотник же, стоявший напротив Его, увидев, что Он, так возгласив, испустил дух, сказал: истинно Человек Сей был Сын Божий!» (Мк 15:34–39).
Ученики обратились в бегство: с арестом Иисуса им пришлось бежать из полюбившегося им узора и оставить всё, что до сих пор было для них незыблемым. Вера в героя-Бога рушится. «Тогда, оставив Его, все бежали» (Мк 14:50). Эта точка перелома убивает теперь всякую надежду. Преображение совершается лишь в день Воскресения. Смерть, я буду тебе ядом! Где твоё жало, где твоя победа? Смертное поглощается жизнью. Начинается новый узор.
Первые две точки перелома — вера учеников рушится так же, как рушится на кресте Сам Иисус, — вполне от мира сего. Следующие две точки перелома — не от мира сего. Первая из них — Пасха. Это крещение уверенностью: «Он жив!» И второй поворотный момент погружает учеников в нечто новое и меняет прежний узор. Это Пятидесятница: «Излияние Святого Духа!» В день Пятидесятницы, как говорит один текст православного богослужения, весь мир получил крещение светом.20
Так открылись нам четыре точки перелома, и лишь они дают возникнуть целому узору. Это словно двойной ответ неба на вопль мира. Кризис и откровение говорят внятным языком: хочешь быть сильным человеком — не будь только от мира сего!21 Потому вера в Иисуса — вопреки всем кризисам — никогда не будет безмятежным отступлением в собственный внутренний мир. Иначе узор раскололся бы на внешнюю жёсткость и внутренний китч. Лишь когда мы увидим, что кризисы и доверие вместе образуют целый узор, мы научимся принимать то, что нашей жизнью на нас возлагают и что нам доверяют. Целый узор говорит: имей мужество и имей доверие! Ибо в этом — внутренняя полнота власти, что изменит тебя и вернёт тебя этому миру человеком преображённым!
Самосознание любимого
Всё превосходящий узор в жизни Иисуса не был ни новой мудростью, ни новой моралью — это знание давно уже было.22 Скорее это был сам способ, каким можно жить этим знанием. Если и было нечто вроде «учения» Иисуса, то это было Его доверие, показывающее, чем может быть и что может совершить человек, вверяющий себя Богу. В чём состояло богословие Иисуса? Оно было единственно и только доверием. Колумбийский писатель Николас Гомес Давила пишет: «Расстояние между Богом и человеческими способностями столь огромно, что лишь детское богословие не бывает ребяческим».23
Обе величины — крест и доверие — в жизни Иисуса имеют первозданно мощное измерение и вместе образуют целый узор. Иисус называл Бога словом «Авва». Это ласковое слово, обозначающее отца, сродни слову «папа», знакомому нам из многих языков. В этом слове звучат сокровеннейшая близость, любовь и родство. Всё формальное и натянутое чуждо этому выражению. Это выражение глубокого душевного знания Бога.
Я убеждён, что все робкие предчувствия Бога не могут иметь иного истока, кроме детского доверия. В этом была первохаризма Иисуса. Быть верным Ему означало бы поэтому спросить себя, на какого рода доверие и на какую его меру способна моя собственная жизнь. О точках перелома заботиться никому не надо: они приходят через Бога и мир, зовутся откровением и кризисом. Призвание же состоит в том, чтобы научиться сильной противоположности. Доверие — единственный дар, способный приблизить небо к нашему бытию и сделать нас сильными, чтобы жить новым узором.
Расскажу коротенькую историю про собственных детей — из неё я понял, о каком доверии идёт речь. Лоренцу было тогда семь лет, и он, вообще-то, знал, что перерывы в работе для меня священны: чашка капучино, «Зюддойче цайтунг» и наконец-то немного покоя. Мой сын увидел, как я сижу, поднырнул под моей газетой, самоуверенно заявил: «Так, а ну-ка подвинься!» — и уже сидел у меня на коленях. Он отодвинул газету, взял мои руки, обвил их вокруг своего живота, откинулся назад и положил голову мне на плечо. Я невольно усмехнулся. Лоренц знал, что дерзко вот так прерывать мой отдых, и, разумеется, ждал моего (напускно возмущённого) ответа.
Именно род его доверия стал для меня в тот миг притчей. Лоренц искал близости. Он знал, что момент был неподходящий, но знал и то, что мне это самоуверенное сближение по душе. Кто знает, что он любим, тот не приходит просителем. Он приходит прямой и уверенный в себе. И приходит он не тогда лишь, когда есть чем похвалиться. Он позволяет себе показать свою нужду, ибо знает, что любим. Когда мы пребываем в этом самосознании любимого, нам не нужно стыдиться самих себя. Если мы любимы, нам не нужно ничего друг другу доказывать. Лишь в любви откроется, кто мы есть на самом деле.
Другой опыт. Я хорошо помню, что довелось пережить моей жене много лет назад, когда молодой стажёркой она работала в специальной школе для детей с трудностями в обучении в Пфаркирхене. Каждый день она начинала урок с молитвы. Если у ребёнка была просьба или он хотел сам о чём-то помолиться, то в конце этой короткой утренней молитвенной минуты была и такая возможность. В классе была девятилетняя девочка, у неё было несколько неоперабельных опухолей мозга. Из-за этого она уже почти ослепла. То, что моя жена вновь и вновь рассказывала про детское доверие маленькой Карин, глубоко нас трогало.
Стоило моей жене простудиться или случиться чему-нибудь с кем-то из одноклассников — можно было не сомневаться, что Карин использует молитвенную минуту, чтобы просто и с верой об этом помолиться.
Однажды утром Карин помолилась о чём-то необычном. Она была довольно неспортивной и терпеть не могла уроки физкультуры. И вот она помолилась: «Милый Боже, сделай, пожалуйста, чтобы физкультуру сегодня отменили!» Как с этим было быть? Осторожно-мудрый учительский ответ был, конечно, такой: «Карин, я не думаю, что милый Боже может услышать эту молитву. Как ты знаешь, у нас сегодня физкультура, и мы потом туда пойдём». Когда позже утром класс отправился в спортзал, там как раз без предупреждения начали сварочные работы рабочие. Урок физкультуры пришлось отменить. Эта история, разумеется, обошла учительскую и заставила учителей улыбаться и дивиться. Карин, стоявшая неподалёку, счастливо и с вызовом кивнула моей жене и сказала: «А на следующей неделе я снова буду молиться!» Было трогательно снова и снова видеть, как эта юная девочка своим детским и искренним образом вверяла свою жизнь Богу. То, что ей приходилось нести бремя своей жизни, не мешало ей заботиться о других и доверять Богу. В этом она стала для моей жены и для меня великим примером. В её жизни было и то и другое: и бремя, и сила — обе необъяснимые.
Какую боль наносим мы собственной душе, когда наша взрослая жизнь, пройдя сквозь разочарования и ранения, привыкает подменять утраченное доверие? Мы делаемся житейски искушёнными, трезвыми, свободными от иллюзий, отрезвлёнными — потому что утратили главное: способность вопреки всем невзгодам вверять себя той любви, из которой мы пришли, которой живём и в которую в конце вернём свою жизнь со всей её надломленностью, но и со всем её плодом. Если попытаться подытожить пережитое с моими детьми, это была бы, пожалуй, мысль: дети позволяют себя любить как нечто само собой разумеющееся! В этом их детскость; в этом их доверие. В этом они должны стать нам примером. Истина Иисуса должна побуждать нас к внутреннему исцелению. Как Он Сам говорит: «если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф 18:3).
Доверие и кризис часто очень близки друг другу, ведь лишь в этих двух и является цельная картина. Это связано с тем самым чертежом, какой я видел у Бальтазара Неймана. Точка перелома делает так, что дуга после неё идёт иным путём и с иным изгибом. Если нам удастся, несмотря на скорбь и ужас, пройти сквозь точки перелома, наша жизнь обретёт новую глубину и новое высказывание.
Словесные пары
Теперь я хочу попытаться очертить основную мысль о гармонических противоположностях более широкой картиной, ведь со времён той выставки в Вюрцбурге они наложили печать на мою жизнь и изменили мою веру. Жизнь и судьба Иисуса — лишь один из примеров, показывающих наше бытие в парах противоположностей. Это одновременно и вызов, и ободрение — не опошлять веру простыми решениями. Такой род верующей жизни, что ничего не желает знать о кризисах и откровениях, не выдерживает подлинной жизни. Он ломается на первой же точке перелома.
До сих пор я говорил лишь об одной-единственной гармонической противоположности — о словесной паре «доверительность и удивлённость» — и о её негативном зеркальном отражении «банальность и произвол». Гармонические противоположности, как мы видим, всегда образуют, стало быть, двойную словесную пару. Первая пара — то, чем мы должны жить; вторая пара — то, чего нам следует избегать. Доверительность и удивлённость — необходимые гармонические полюса душевной красоты, банальность же и произвол — выражение уродливой безнадёжности.
Далее речь пойдёт о некоторых дальнейших шагах «ведения души». В этом каждый человек вверен и доверен самому себе. Словесные пары позволяют нам заглянуть в те условия нашей красоты, где всегда грозит срыв. Нам следует смотреть на свою душу как на нашу подругу и говорить в духе Бога: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!» (Песнь Песней 4:1). Однако это требует некоторого труда и понимания. И как раз об этом идёт речь в этой и в следующей главе.
Нас отправляют в путь — путь человеческий. Это призвание — вести собственную душу и освящать её. Я вижу в этом акт любви к Богу, как сказано в важнейшем исповедании иудаизма, а также у Иисуса: «люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всеми силами твоими» (Втор 6:5; ср. Мф 22:37–38). Там сказано: всею душою. Потому и важно вопрошать о красоте души и лучше постигать внутреннее взаимодействие наших душевных сил.24
В следующей главе («Тембры») я разверну ещё некоторые гармонические противоположности, здесь же пока хочу прояснить некоторые основные черты этого мышления в гармонических противоположностях.
Уродство одинокого добра
Существенную противоположность нашей душевной жизни образует словесная пара «страсть и невозмутимость».
Представим себе человека, который с великой страстью следует тому, в чём убеждён. Он распознаёт в этом призвание. В неутомимой самоотдаче он посвящает себя тем требованиям, что его призвание к нему предъявляет. Связанные с этим задачи движут им и раскрывают в нём творческое беспокойство. Он вкладывает в это своё время и свои мысли, свои дарования и силы. Это вкладывание — для него живая вера. Он человек страстный. Он даёт задействовать себя. «Итак встань и делай! И Господь будет с тобою» (1 Пар 22:16).
С другой стороны — человек великой невозмутимости. И у него есть убеждения, и он тоже распознаёт своё призвание. У него не борющееся, а ожидающее сердце. В нём — покой веры, ибо он знает, что существенных вещей нельзя произвести, их можно лишь принять. Его сердце знает исполненный ожидания взгляд к небу. Он знает, что значит терпеливо ждать. И в трудностях, и в бедах он ищет тишины пред Богом, ведь сколько раз он уже испытал, что важные вещи происходят без того, чтобы он за них боролся! Он распознаёт утешительный призыв своего призвания. Он испытал: «Господь будет поборать за вас, а вы будьте спокойны» (Исх 14:14).
Страстный и невозмутимый человек могут быть двумя разными типами людей. Но это могут быть и две разные силы нашего собственного душевного мира. Что эти силы способны образовать гармоническую противоположность, видно по тому, что одно добро чтит противоположное ему другое добро и постигает его как благословение. В этом суть единства, присущего всем гармоническим противоположностям. Нетрудно понять, что в словесной паре «страсть — невозмутимость» речь идёт не об отвлечённых понятиях, а о душевных силах. В самом деле, в гармонических противоположностях мы вступаем в душевное пространство. Мартин Бубер, который в своём знаменитом труде «Я и Ты» указывает, что основные слова — всегда словесные пары, говорит: «Кто произносит основное слово, тот входит в это слово и стоит в нём» и: «Основные слова произносятся всем существом».25
Основные слова разворачивают пространство и ищут в нас своего живого выражения. Вопрос в том, какую широту или тесноту они в нас находят. Широту ли совместного добра? Или же одинокое добро, которое делает пространство и существо в нас малым и тесным?
Из превознесения одинокого добра следует — как мы увидим — душевная теснота и безжизненность, ибо одинокое добро не способно к единству. Одинокая страсть, что ничего не знает о невозмутимости, — это не страсть, а фанатизм. Одинокая невозмутимость, что ничего не знает о страсти, — это не невозмутимость, а равнодушие.
Равнодушный человек ничего не вкладывает. Ничто его не трогает, он играет черепком. Ему никогда не придёт в голову поставить на кон нечто более высокое или более ценное. Никогда ему не подумается вступиться за что-то, выходящее за пределы состояния его собственных дел. Он всем доволен, покуда его это не касается. Ибо прежде всего он смотрит на самого себя. Он привязан к самому себе.
Фанатичный человек ставит на кон всё. Он изводит себя из-за вещей и ничем не бывает доволен. Он одержим идеей и слеп ко всему, что ей не соответствует. Он видит непорядки, которые, на его взгляд, надо изменить, и верит, что всё зависит от его усилия. Потому и он в конечном счёте смотрит лишь на самого себя. И он привязан к самому себе.
Итак, фанатизм и равнодушие тоже образуют словесную пару. Но они — падшее зеркальное отражение страсти и невозмутимости. В чём разница? В внутренней безжизненности. Равнодушный остаётся привязан к своему равнодушию, фанатик — к своему фанатизму. Каждый превозносит своё. В этом суть сорвавшихся противоположностей. Такие противоположности, что не хранят единства, означают отчуждение. Гармонические противоположности иные: они соотнесены друг с другом. Их связь всегда состоит в том, чтобы воздавать не-своему уважение и честь. Их суть, стало быть, — внутренний порядок любви. Здесь нет самодовольного величия сорвавшихся величин; не своё возвеличивается здесь, а другое.
В жизненном пространстве противоположности
Мы можем найти бесчисленные примеры гармонических противоположностей и их сорвавшихся зеркальных отражений. Это вопрос не одних лишь слов, а действующих в нас сил. Сорвавшееся зеркальное отражение следует при этом всегда одному и тому же узору. Человек оправдывает себя тем, что обесценивает или осуждает противоположное добро:
— Невозмутимость означает для фанатика равнодушие; страсть означает для равнодушного фанатизм.
— Великодушие означает для скупого расточительство; бережливость означает для расточительного скупость.
— Свобода означает для законнического человека произвол; верность означает для необязательного человека законничество (в смысле религиозной вынужденности, ср. также главу 5).
— Обязательства тесной общины эгоцентричный человек презирает как сектантство; личность зрелого человека сектантская община подозревает в самолюбивом индивидуализме, и так далее.
Это не что иное, как оправдание собственной негативной установки. Ведь: если бы скупой почитал черту великодушия не расточительством, а распознавал бы в ней великодушие, это поставило бы под вопрос его собственную скупость. Если бы равнодушный почитал черту страсти не фанатизмом, а распознавал бы в ней страсть, это поставило бы под вопрос его равнодушие. Стало быть, то, что удерживает нас в сорвавшемся состоянии, — это самоправедность! Иными словами: это превознесение одинокого (как правило, собственного!) добра. Незрелый человек живёт из-за своей самоправедности в неискупленных силах. Он превозносит свою односторонность. Он делает самого себя нормой и объявляет это душевное увечье желанным.
Жизнь в гармонических противоположностях иная. В ней человек несёт в себе способность к смене узора. Смены узора — существенная черта красоты, как это образцово видно в соборах Бальтазара Неймана, в симфониях Моцарта и в скрипках Страдивари. В конечном счёте смена узора — знак внутренней зрелости. Человек, способный раскрыть беспокойство страсти и всё же вновь и вновь приходить к покою в невозмутимости, способен двигаться между этими узорами своей души. Так гармонические противоположности бросают нам вызов к душевной живости.
Заблуждение о золотой середине
У каждого человека — в зависимости от предрасположенности и воспитания — в определённых областях его существа есть слабая «душевная мускулатура». Как наша рука может двигаться лишь потому, что мышца-сгибатель и мышца-разгибатель противопоставлены друг другу, так и наша душевная жизнь обретает свою внутреннюю свободу и подвижность оттого, что противоположности служат друг другу. Это как с рукой: лишь когда одна мышца отпускает, может действовать другая. Иначе мы бы напряглись, но не двигались. Мышцы работают в гармоническом взаимодействии друг против друга — и только этим друг с другом.
Итак, принцип гармонических противоположностей — это не «золотая середина». Выбрать золотую середину между мышцей-разгибателем и мышцей-сгибателем руки означало бы, что обе мышцы немного напряжены, ни одна сильнее другой. Тогда рука застыла бы там, где она сейчас, но не двигалась бы. Мысль о гармонических противоположностях не имеет к этому никакого отношения, ибо она гласит: душевное движение возникает лишь тогда, когда одна из двух сил в нужное время способна отпустить.
Говоря образом ландшафта, речь идёт как раз не о пресловутом «хождении по краю» — том остром гребне высоты, где справа и слева грозит по крутому обрыву. Это, скорее, образ двух горных вершин — тех самых гармонических противоположностей, — которые разворачивают между собой широкое пространство. Это то душевное жизненное пространство, какое человек способен занять. Здесь нет острого гребня одинокого добра, а есть пространство взаимно соотнесённых, противоположных, добрых и благословляющих сил. Возможные и здесь душевные срывы означают, что связь с необходимой противоположностью утрачена. Библейское понятие «ожесточения» я понимаю так: человек в своей самоправедности отказывается покинуть место своего срыва. Он отвергает то жизненное пространство, которое ради его зрелости было бы ему предложено и возможно.
Любить Бога всею душою означало бы в этом смысле внимать всем силам, действующим попарно, ибо они разворачивают пространство нашей душевной жизни. Только то или только другое — только страсть, стало быть, или только невозмутимость — означало бы любить Господа половиной души. То же и со всеми прочими гармоническими противоположностями (например, верность и свобода; любовь и благоговение и т. д.). Одинокое добро в испытаниях жизни обратится в негативное. Оно не удержано. Так наступает срыв. Здесь не нужно движения собственной души, но, увы, оно и невозможно. Фанатизм и равнодушие в этом свете — «падшие истины». Здесь господствует один-единственный, душевно сорвавшийся узор, который превозносят. Фанатик станет славить свою мнимую страсть, скупой — свою мнимую бережливость и т. д.:
— Необязательность есть срыв свободы, утратившей свою верность. Законничество есть срыв верности, утратившей свою свободу.
— Эгоцентризм есть срыв индивидуальности, утратившей свою связь с «мы». Секта есть срыв общности, утратившей благоговение перед «я» отдельного человека.
— Присвоение есть срыв любви, утратившей своё благоговение. Самоуничижение есть срыв благоговения, утратившего свою любовь.
Душевное оживление
Я тогда, на той вюрцбургской выставке, открыл для себя один архитектурный основной замысел Бальтазара Неймана и перенёс его на разработку контуров моих скрипок — замысел смены узора. Это одна из основных притч нашего душевного мира. Там, где наша внутренняя жизнь заключена в односторонностях и освобождающие смены узора нам не удаются, встаёт вопрос: как нам усвоить недостающее добро? Для этого я хочу очертить две мысли: внутреннее уважение и власть слова.
ВНУТРЕННЕЕ УВАЖЕНИЕ. Стало ясно, что срыв в негативное вовсе не означает слишком сильно выраженного позитивного. Ведь тогда фанатизм был бы лишь «крайней страстью», а равнодушие — лишь «крайней невозмутимостью». Всё не так просто, ибо это означало бы, что мы должны превращать жизнь во всём в теплохладную посредственность, где ничто больше не смеет быть сильным, ярким, отчётливым, выдающимся, ничто — крайним. Душевная сила как раз не означает, что всё происходит в безопасной умеренности и в тщательно отмеренной одновременности, но: «всему своё время» (Еккл 3:1 и далее) и в свою меру. Так возникает внутреннее пространство и душевная полнота власти.
Апостол Павел говорит: «Радуйтесь с радующимися и плачьте с плачущими» (Рим 12:15). Иными словами: живите в том и в другом и в нужное время принимайте участие и в том, и в другом! Речь не о том, чтобы привести жизнь к покою в бесколебательной середине, где нет ни плача, ни смеха, ни хвалы, ни плача-жалобы, ни сомнений, ни надежды, ни добрых шуток, ни полновластной молитвы, а лишь всё где-то посередине. Это была бы жалкая цель внутреннего человека. Там всякий звук угас бы, и всё замерло бы в малодушной середине. Вместо переклички энергий жизнь была бы приглушена. В конечном счёте такая жизнь была бы лишена своей души.
Когда душевная сила страдает оттого, что внутренняя жизнь застыла в сорвавшемся состоянии, необходимое исцеление зовётся не приглушением, а оживлением. Приглушение означало бы (в приведённом примере) стать чуть менее фанатичным или чуть менее равнодушным. Оживление же означало бы прийти туда, где действуют обе силы и уделяют участие друг другу. Как это может произойти?
Наши душевные силы обретают оживление, когда мы видим в себе другое добро (ослабленное добро) и уважаем его. Добро существует ради другого добра. В том и тайна, что добро, которого нам недостаёт или которое в нас изранено, мы всё больше усваиваем через уважение, которое ему оказываем. (Это похоже на уважение между корнями и листьями, о котором я говорил в предыдущей главе.) Уважение обладает творческой и исцеляющей силой. Через него мы освящаем свою жизнь: «Освящайте себя и будьте святы, ибо Я Господь, Бог ваш» (Лев 20:7).
Когда мы освящаем свою жизнь — ведь это и есть то самовоспитание, к которому мы призваны, — тогда мы будем уважать слабое в себе и через уважение его в себе укреплять. И наоборот, мы не позволим сильному в себе самодовольством делаться ещё более одиноким, а введём сильное в себе в смирение. Иными словами: там, где сильное в нас способно к смирению, оно укрепит слабое в нас. Без этого смирения всякая сила становится слабостью и всякий дар — грехом. Я убеждён: знаменитое слово из Послания к Филиппийцам относится не только к примирённому со-бытию человеческой общины, но, потаённым образом, и к примирённому взаимопроникновению освящённого душевного мира. Слово это гласит: «по смиренномудрию почитайте один другого высшим себя» (2:3).
ВЛАСТЬ СЛОВА. Мы можем пойти ещё на шаг дальше, чтобы усвоение добра сделать конкретным: речь идёт не только о неосознанном уважении, но и о душевном строе, который находит для себя слова.
Когда мы приучаемся высказывать то, что почитаем добрым и достойным хвалы, мы испытываем внутреннюю силу, что будет всё больше нас преображать. Ибо слово направляет наше становление. За этим стоит тайна благословения и проклятия. Мы сегодня полагаем, что участки мозга, отвечающие за речь, оказывают сильное влияние — иные исследователи говорят даже об управляющих функциях — и на другие области мозга. Послание Иакова в Новом Завете выражает эту власть «языка» в двух образах и говорит: «Вот, и корабли, как ни велики они и как ни сильными ветрами носятся, небольшим рулём направляются, куда хочет кормчий. Так и язык — небольшой член, но много делает. Посмотри, небольшой огонь — как много вещества зажигает!» (3:4–5).
Слова, которые мы произносим, несут не только сведения; они несут в себе и творческую силу. Через наши слова мы становимся причастны действующей силе. В начале первоистории сказано: «И сказал Бог... и стало так» (Быт 1:3). Человеку нечто от этой силы «дано в удел». И в этом он сотворён по образу Божию: произнося слова, мы способны произносить «слова-дела», которые нечто совершают внутри и вовне. Потому начало всякого изменения — в том, чтобы мы усваивали вещи, уважая их и выделяя их своими словами. Так на свет выступает Логос и погружает мир в смысл, а тем самым — в его действительность. Потому: следи за своими словами — а прежде всего за тем, что́ ты говоришь самому себе! Ибо в этом тебе дана власть за и против самого себя — к добру, как и ко злу!
Мыслью о внутреннем уважении и произнесённом слове кое-что сказано о нашем душевном оживлении. Слово Торы («Освящайте себя!») произнесено в деятельной форме речи. Это значит: ты причастен к оживлению своей души; ты несёшь со-ответственность за свою внутреннюю красоту! Каждый человек дан самому себе, он вверен самому себе. То, что Бог этим на нас возлагает и нам доверяет, Он не заменит Собою.
Прекрасная и уродливая
И в следующем далее древнекитайском учении мудрости (около 300 г. до н. э.) мы находим скрытую мысль о гармонии противоположностей. Оно озаглавлено словами «Прекрасная и уродливая»:
Когда Ян-Цзы прибыл в государство Сун, он провёл ночь на постоялом дворе. У хозяина было две жены — красивая и уродливая. Уродливую он чтил, красивую презирал. Ян-Цзы спросил слугу с постоялого двора, отчего это так. Тот ответил: красивая знает о своей красоте, и мы не видим её красоты. Уродливая знает о своём уродстве, и мы не видим её уродства.26
После всего сказанного нетрудно понять эту историю. Она говорит нам: если ты человек страстный и знаешь о своей страсти, то почитай прекрасной невозмутимость; если же ты человек невозмутимый и знаешь о своей невозмутимости, то почитай прекрасной страсть. Если ты человек, любящий свободу, и знаешь об этом, то почитай прекрасной верность; если же ты человек верный и знаешь об этом, то почитай прекрасной свободу. Если ты душевно растворяешься в «мы» общины, то почитай прекрасным твоё «я». Если же твоё «я» пронизано оговорками против обязательности совместной жизни, то почитай прекрасным «мы».
Так мы можем смотреть на все силы нашей души, поставленные друг подле друга. Ведь мы укрепляем слабое в себе через уважение. Через уважение, которое мы оказываем недостающему нам или израненному добру, мы всё больше его усваиваем.

Глава 4. Тембры
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!»
Песнь Песней Соломона 4:1
О красоте, которой грозит срыв
В предыдущей главе я попытался развернуть основную мысль о гармонии противоположностей — так, как я распознал её через планы-чертежи построек Бальтазара Неймана. Напряжённая работа над тембрами моих инструментов сделала мне ясным, что этому основному принципу следует не только внешняя красота скрипки, но в равной мере и прелесть её звучания. Именно тембры инструмента могут быть в этом притчей.
Учитель
В годы после завершения моего скрипичного ученичества мой наставник, акустик Хельмут А. Мюллер, открыл передо мной большую дверь. Он предложил мне работать у него скрипичным мастером. Почти сорок лет он раз в две недели ездил в Миттенвальд, чтобы преподавать нам, ученикам скрипичного училища, простейшие основы физики. Лишь после моего ремесленного ученичества, когда я увидел его на его настоящем поприще — в бюро акустического консультирования Müller-BBM (под Мюнхеном), — я понял, кем он был «в своей настоящей жизни»: всемирно признанным светилом в области акустики помещений. Акустические концепции и проекты многих знаменитых европейских концертных залов вышли из-под его пера.
Поскольку двумя годами позже в Миттенвальде должен был состояться международный симпозиум по музыкальной акустике (ISMA 1989), для которого он хотел кое-что исследовать, я, свежеиспечённый скрипичный мастер, смог теперь устроить в его фирме, между проектными бюро архитекторов и климатизированными залами больших вычислительных машин, маленькую скрипичную мастерскую. Огромные возможности физики колебаний стали для меня входом в новый мир. Наконец-то я мог добраться до сути вопросов, которые во время моего скрипичного ученичества так ужасающе часто оставались без ответа. Как возникает хороший звук? Чем хорошая скрипка акустически отличается от плохой? Какое влияние оказывает лак? На какие тембры можно повлиять выработкой дек? Что означают сердцевинные лучи древесины для несущей способности звука? Я постоянно втягивал упомянутого учителя во время моего ученичества в «сверхурочные» разговоры со своими акустическими заботами и вопросами. Теперь ученичество было позади, и он предложил мне — неожиданно и к моей большой радости — место в своём институте. Так он дал мне возможность самому доискиваться до ответов!
Конечно, мой скрипичный учитель Аттила Балог в решающей мере ответствен за то, что я стал скрипичным мастером. А мой наставник Мюллер задал направление тому, как я сегодня занимаюсь своим ремеслом. Когда я начинал ученичество в Миттенвальде, я как раз досрочно прервал свой гимназический путь. Задним числом я сказал бы, что переживал гимназию как нечто, где неустанно отвечали на вопросы, которых у меня вовсе не было. То же, что меня действительно интересовало, школьной темой не было. Это было сильнейшее несоответствие между собственными страстными интересами и невыносимой школьной скукой. Из-за обилия не всегда уместных вкладов в уроки, находивших отражение в многочисленных записях в классном журнале и на иных учительских советах, во время седьмого класса в гимназии имени Фридриха Шиллера в Марбахе-на-Неккаре угрожающе приблизилось временное исключение из школы. К счастью, мы всё равно переезжали. Так я смог с добрыми намерениями начать заново в гимназии имени герцога Кристофа в вюртембергском Байльштайне. Правда, и там меня поначалу снова и снова вызывали в дирекцию, но со временем это улеглось.
Когда после десятого класса я бросил школу и смог поступить на ученичество в скрипичную школу в Миттенвальде — из нескольких сотен претендентов из страны и из-за рубежа ежегодно брали лишь двенадцать, — игра в вопросы-ответы вдруг перевернулась. Чем сильнее захватывало меня скрипичное дело, тем больше волновали меня вопросы, на которые мне не давали ответа — просто потому, что ответа ещё не было. Помню, как одному из моих мастеров однажды лопнуло терпение, и он, когда я был на первом году ученичества, дал мне «ответ» самым недвусмысленным образом. В очередной раз я спросил про звуковую подоплёку одной операции и пытался выведать, почему определённую выработку деки следует вести так, а не иначе, — и тут он вдруг хлопнул плашмя ладонью по верстаку. От громкого удара в учебной мастерской первых трёх семестров с её доброй двадцаткой учеников-скрипичников мгновенно наступила мёртвая тишина, и он закричал: если я тут хочу делать всё по-своему, то пусть собираю свой узелок и ухожу. Как бы то ни было, для меня было благословением после верной традициям поры обучения в скрипичной школе иметь теперь возможность в институте моего учителя физики и наставника Хельмута А. Мюллера доискиваться до всех невыясненных вещей. Исследование звука больше не отпускало меня.
То, что как раз Хельмут А. Мюллер — человек, считавший преподавание своим хобби и вовсе не изучавший и не осваивавший педагогику, — оказался лучшим учителем, какой у меня когда-либо был, уже само по себе курьёзно. Лучшего наставника я и по сей день не могу себе представить. Было чувство, что он хотел не поучать, а просто помочь учащемуся в учёбе. Он давал импульсы, и ты был живым и бодрым. Было чувство, что вещи ты открываешь сам именно в эти мгновения! Хельмут А. Мюллер придавал преподаванию сильно служебную функцию, и из этого проистекала его огромная свобода владения предметом. Возможно, его мудрость шла ещё и оттого, что он знал, как ограниченно всё, что мы можем знать. Он и сам всегда оставался ищущим и исследующим, учащимся.
Я думаю, по-настоящему хороший учитель не должен хотеть учить, он должен хотеть учиться! Как раз это — что он и сам хочет учиться — и делает хорошего учителя, ведь этот основной строй передаётся ученикам. И, конечно, решающим было то, что Мюллер снова и снова приводил нас, учеников, к удивлению и к вопросам. Мы вместе с ним добирались до сути вещей, и не было ничего более отрадного, чем озарения на подлинные вопросы. Во всяком случае, стоило быть предельно присутствующим умом. В этом не было ничего от той покровительственной, лишённой юмора, порой почти властолюбивой манеры преподавания, где дают понять, насколько ты превосходишь учеников. Помню ещё, как Мюллер однажды сказал, что учитель, собственно, должен опережать своих учеников всего на один час; этого было бы достаточно.
Позже, в дискуссиях во время пятничных послеполуденных коллоквиумов с физиками и инженерами его фирмы, которые тогда, разумеется, совершенно превосходили мои интеллектуальные силы, я узнал его как блестящего учёного совсем с другой стороны. В своих ответах он всегда снисходил до уровня тех, кто его спрашивал. Однажды я спросил его, как ему удаётся, что и мы, простые ученики-скрипичники, всегда понимали то, что он объяснял. Тут он немного смущённо улыбнулся и сказал, что, по его мнению, если человек не может выразить какую-то вещь просто, значит, он, в сущности, её не понял. Очевидно, мы вынуждали его понимать вещи.
Как один из одарённейших акустиков своего времени, он всегда указывал нам, ученикам-скрипичникам, что одной физики недостаточно. Он особо подчёркивал, что решающее — это уши. «Вы должны научиться внимательно вслушиваться, должны обрести чутьё к звуку и точно документировать, что́ вы делаете в ходе становления инструмента». Этим упором на эмпирическое он, безусловно, указал нам верный путь, ведь все подходы, что приходят свысока — будто проблемы можно решить так просто, — к цели не ведут. Оттого, что человек здесь так сильно вовлечён и что скрипка — не технический предмет, который строят, а нечто очень чувственное, трогающее человека, совершенно необходимо доверять самому себе в том, что делаешь.
Возможности в фирме Мюллера были ошеломляющими. Я познакомился с модальным анализом — эмпирическим методом, пришедшим из авиационной и космической техники, — и начал применять его к акустическому становлению скрипки. До тех пор этого ещё никто не делал. Теперь впервые можно было увидеть, как скрипка на самом деле колеблется: пузатое дыхание в самой низкой собственной частоте; сильные скручивания корпуса в его средних резонансах; крупноплощадные движения дек в главных резонансах с широкими отклонениями областей вокруг пружины; все те маленькие островки колебаний в более высоких частотных диапазонах, где верхняя и нижняя деки скрипки распадаются на множество мембраноподобных областей, осциллирующих друг против друга. Впервые увидеть эти формы колебаний во всём их многообразии и гениальности было подобно откровению: мы распознали то, что до сих пор было скрыто! Наконец причины звука стали видны «в самой их основе»! Собственные колебания скрипки явили теперь своё внутреннее существо. Мы представили эти результаты на Международном симпозиуме по музыкальной акустике 1989 года. Хельмут А. Мюллер читал доклады, а я был при этом; когда наступал мой черёд, он садился рядом с магнитофоном или графопроектором и нажимал кнопки или менял слайды. И для этого он не был слишком горд.
Чем дольше я работал над этими вещами, тем яснее становилось мне, что, хотя я и получил захватывающие эмпирические результаты, теоретической подоплёки по-настоящему не понял. Потому Хельмут А. Мюллер уговаривал меня продолжить прерванный некогда школьный путь, чтобы как можно скорее изучать физику. Я так и сделал. На протяжении всех лет учёбы мне было позволено, хотя я и не был больше постоянным сотрудником его фирмы, сохранять ключ от неё и мою маленькую, но единственную в своём роде «исследовательскую мастерскую» с её измерительными возможностями. Так я по-прежнему входил и выходил там и мог сколько душе угодно продолжать исследования. За учёбой последовали годы практики скрипичным мастером, затем экзамен на звание мастера и наконец — собственное скрипичное ателье с акустической лабораторией!
Звуковое пространство
Теперь я хочу попытаться показать нечто от тайны тембров скрипки, ведь они — великолепная притча о том, что можно, пожалуй, назвать «тембрами человеческой души».
Акустически существенное в скрипке — это её собственные колебания. Они формируют все те краски, что мы слышим. Снова и снова я встречаю в концертных залах великолепные скрипки, уже знакомые мне по интимной акустике моего ателье. Одна скрипка, особенно меня пленившая, — это Страдивари 1721 года. Она звучит собранно, у неё ясный луч, и всё же в своей пространственности она заполняет зал. В тоне она становится страстной, но никогда — резкой. Звук может совершенно потемнеть (как затхлый погребной свод) и всё же остаётся узнаваемым. Эта скрипка может шипеть, ни разу не будучи вульгарной. Её сладость в высоких позициях имеет что-то чувственное, ни разу не будучи китчевой. Она говорит — это во всём этом слышно — не одним только голосом. Здесь одновременно действуют разные звуковые узоры.
Прелесть звука — в этих противоречиях. Лишь они разворачивают звуковое пространство. Пленительный звук всегда рождается из многозначности. Без этой многозначности звук имел бы нечто банальное, одномерное. Лишь через способность к модуляции тембры обретают свою жизнь, свою прелесть, что делает их такими человечными. Эта поддающаяся формовке податливость звука для меня — самое важное в по-настоящему хорошей скрипке. Она означает, что можно двигаться в звуке. В тембрах заложена двойственность между теплотой и блеском: теплота не глухая, блеск не резкий, ибо теплота и блеск сохраняют в каждом тоне слышимую связь. Они образуют звуковую гармоническую противоположность.
То же относится и к динамике. По-настоящему податливая динамика знает и пиано, у которого в его нежности захватывает дух, и всё же в фортиссимо возможен шум и шипение, сопротивление которых не сломить. Эта широта диапазона создаёт пространство. Оно возникает через примирённые противоположности. Как мертвы и малы, синтетичны и искусственны, сконструированы и далеки от жизни пространства без противоречий!
Итак, как раз хороший скрипичный звук — пример гармонических противоположностей. Здесь, с одной стороны, теплота, объём, пространственность, «живот» тона; с другой — блеск, лучезарность, сфокусированность, ясность. Без второго звук имел бы нечто глухое и матовое, без первого — нечто назойливое и резкое. Так и здесь являют себя срывы влево и вправо, и постигаешь то звуковое пространство, какое развернёт хороший тон.
Большой звук, стало быть, — это не малодушная смесь всего. Это не немного теплоты и немного блеска, немного того и немного этого. В конечном счёте всегда звучит и то, и другое вполне! Только этими противоположностями и можно играть. Они позволяют уйти от точечной однозначности и создать пространство.
Хорошие скрипки имеют «живот» и всё же блеск, у них есть пространственность и всё же фокус; у них есть ясность, но нет жёсткости, у них есть объём и всё же лучезарность. Они мягки в отклике и всё же поддаются атаке. Лишь в пространстве гармонических противоположностей разворачиваются звук и красота. Я ощущаю это как отлитую в мир слышимого основную истину; в конечном счёте это то самое, что являет и план собора Бальтазара Неймана: гармонию противоположностей.
Резонансы
У хорошей скрипки в её игровом диапазоне добрых восемьдесят резонансов. Каждый излучает звук в пространство в свойственной ему частоте и направленности, так что мы слышим звук скрипки. Через вибрато левой руки музыканта при игре возникает «акустический огонь», ведь быстрые периодические движения руки влияют на меру и на момент возбуждения резонансов. Возбуждённый резонанс вносит свой вклад в тембр инструмента. Без резонансов инструмент не имел бы личности.
Если мы уясним себе, что́ такое резонанс на самом деле, то обнаружим, что речь идёт о постоянной перекличке между двумя формами энергии: в течение каждого колебательного цикла энергия дважды переходит туда-обратно между потенциальной и кинетической энергией. Лишь эта перекличка энергий и сил вызывает колебание, а тем самым — излучение звука. Потенциальная энергия — как энергия натянутой пружины. Кинетическая энергия — это энергия движения. Напряжение и движение — необходимая, соотнесённая друг с другом противоположность. Не будь переклички между ними, ничего нельзя было бы услышать. Это участие-приятие и участие-даяние двух противоположных форм энергии.
И душевная жизнь человека определяется внутренними силами. Напряжение и движение, ожидание и исполнение, надежда и действие — то, что мы связываем с этими словесными парами, подобно потенциальной и кинетической энергии резонанса. Как резонансы в своём разнообразии совместно формируют резонансный профиль скрипки и тем самым придают ей тембр и лучезарность, так «душевные резонансы» в своих силах определяют личность человека. Они определяют «тембр», который мы излучаем. Пары сил бросают собственный свет на внутреннюю сущность и призвание человеческого бытия.
Далее я хочу на семи «резонансах душевной жизни» образцово прояснить мышление в гармонических противоположностях — так, как оно встречается нам в Библии:
1. Благодать и труд
2. Немощь и полновластие
3. Допущение и созидание
4. Слышание и делание
5. «Ты еси» и «Ты должен»
6. Истина и доброта
7. Совершенство и предварительность
Разумеется, можно было бы открыть бесчисленное множество иных «резонансов» — вспомним о скрипке: у неё их за восемьдесят. При необходимой краткости это и не могут быть тонко отфразированные полотна, скорее это семь грубо вырезанных маленьких «гравюр по дереву», которые я хочу показать. Но и они могут кое-что прояснить.
Благодать и труд
Лишь взаимодействие труда и благодати составляет для меня прелесть веры. Эти силы можно понять как руки нашего тела. Они зеркально соотнесены друг с другом и всё же именно потому вместе берутся за дело. Оттого благодать и труд теряют что-то от своей чистоты, когда не служат друг другу. Ведь рука руку моет. Библия дала душевным срывам, что грозят там, где человек теряет одно или другое, особые имена: восторженный мечтатель славит благодать, но избегает основательного труда. Его жизнь — «вид благочестия» (2 Тим 3:5). Внутренне гонимый видит весь труд, но утратил связь с благодатью. Его жизнь страдает под «тростью притеснителя» (Ис 9:4).
Силу веры можно сохранить лишь в напряжении между обетованным (благодатью) и требуемым (трудом). Здесь вера как любовь: вещи будут расти и хранить свою прелесть, если мы живём в перекличке благодати и труда. Это значит распознавать обетованное и одновременно превозмогать себя, чтобы делать заповеданное. Так все вещи, придающие нашей жизни смысл, колеблются в гармонической противоположности: существенное покоится на благодати и одновременно требует нашего труда. Благодать никогда не согласится заменить собою труд любви, необходимый во всяком отношении. Ведь в труде мы ощущаем содержание нашей жизни, как в благодати испытываем её жизненную силу. Одно без другого да не будет.
Так благодать и труд в зрелой жизни всё же всегда образуют резонанс. То есть: одно лишь и являет другое во всей силе. Напряжение между благодатью и трудом, между жизненной силой и жизненным содержанием, коренится в конечном счёте в Самом Боге! Ибо Он — как говорит старинный язык — Дающий и одновременно Повелевающий.27
Когда мы поддаёмся искушению разрешить напряжения, служащие внутреннему росту нашей жизни, мы неизбежно опошлим своё бытие. Это необходимые напряжения, дающие нашей любви созревать. Какой банальностью была бы трудовая жизнь, состоящая единственно в том, чтобы быть гонимым! И, наоборот, какой банальностью была бы вера, для которой благодать означает: Бог любит тебя и оставляет тебя точно таким, каков ты есть! Мы всегда должны приветствовать противоречия, когда они неотменимы. Божественная благодать и человеческий труд — как волновая и корпускулярная природа естественного света. Это — и здесь, и там — противоречие, разрешить которое мы сегодня не в силах, и всё же становится ясно, что лишь доброе взаимодействие благодати и труда способно осветить человеческую жизнь.
Часто это два разных взгляда, в которых одни и те же вещи предстают нам. И то, и другое верно, и всё же есть времена, когда мы должны больше внимать одному, а потом больше — другому. Благодать и труд — огромное притязание. В обоих мы должны жить.
Немощь и полновластие
Совершенно так же обстоит дело с внутренним единством между духовной немощью и духовным полновластием. И между ними существует тесное отношение, резонанс. В Иисусе эта перекличка являет себя совершенным образом. Он говорит: «Сын ничего не может творить Сам от Себя, если не увидит Отца творящего: ибо, что творит Он, то и Сын творит также» (Ин 5:19). В этом слове сказано и то, и другое разом! Немощь Иисуса: «Сын ничего не может творить Сам от Себя». Полновластие Иисуса: «Что видит Он Отца творящим, то творит и Сын».
Авторитет Иисуса не может быть без этой немощи. Духовная немощь предшествует Его полновластию и обосновывает всё Его действие. Мы можем очень многое делать «без Него», ужасающе многое. Но именно это и обосновывает нашу недостаточную полновластность, наш ограниченный авторитет.
В исполненной Духа немощи заложено великое смирение, ведь она не берёт вещи просто так; и в ней заложена высокая бдительность, ведь она означает, что мы не посягаем на вещи, к которым у нас нет доступа, — вещи, что совершаются лишь по благодати. Там, где сознание благодати теряется, вещи изводят себя. И словно через некий психический туннельный эффект человек тогда опрокидывается из гордыни самоуправства в внезапную покорность безнадёжности. Духовная немощь — нечто иное, в ней нет безнадёжной покорности, ибо она знает воздыхающий взгляд сердца: «Иисус... воззрел на небо, вздохнул» (Мк 7:34). Как раз в этом воздыхании ведающего о Боге сердца могут произойти и открыться вещи, что иначе заперты.
Апостол Павел описывает действие Святого Духа в человеке тем самым понятием воздыхания! Так сказано в Послании к Римлянам: «Дух подкрепляет нас в немощах наших... ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными» (8:26).
Иисус учит Своих учеников молиться с ожиданием. Но Он не учит их в тяжкие времена «вымаливать» себя вон из собственной жизни вместо того, чтобы по-настоящему взглянуть на вещи и спросить, что́ в них надлежит понять и постичь. Он не говорит: «Труждающиеся и обременённые, молитесь больше!», но: «Придите ко Мне, возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня!» (Мф 11:29).
Есть триумфалистская ложь веры, что хочет нам внушить: «Зачем учиться? Ведь есть харизмы! Зачем страдать? Ведь есть чудеса! Зачем труд? Ведь есть Бог! Зачем возиться с низинами естественной жизни? Ведь есть сверхъестественный Святой Дух!» Лишь в кризисе злоба этой лжи зашепчет нам в сердце: «Тебе плохо? Уж не согрешил ли ты? — Ты не исцелён? Уж не слишком ли мало ты верил? — Ты чувствуешь себя подавленным и скверно? Уж не отступил ли от тебя Бог?»
Так можно потерпеть в вере кораблекрушение, если полагать, будто быть благословенным значит быть без трудностей. Я оступлюсь, если не научился и в немощи иметь общение с Богом и выдерживать её как необходимость моего призвания. Лишь через перекличку между полновластием и немощью наша вера обретает нечто зрелое и здоровое. Это воздыхание человека, вслушивающегося в Бога. Пустота и восприимчивость — часть любви. Мы так часто полны собственным хотением и деланием! Иисус же говорит: «Сын ничего не может творить Сам от Себя», и то же самое Он говорит и Своим ученикам: «Пребудьте во Мне, и Я в вас. Я есмь лоза, а вы ветви. Без Меня не можете делать ничего!» (Ин 15:4–5). Это надо услышать как духовную заповедь немощи.
Тайна авторитета Иисуса была в Его внутренней зависимости от Бога. Так сказано о Нём: «А утром, встав весьма рано, вышел и удалился в пустынное место, и там молился» (Мк 1:35). Здесь видно: Иисус, как и мы, нуждается в слышании и вопрошании. Он ищет уединения, чтобы иметь время и пространство, где эта зависимость находит своё выражение. И Его сила расходуется — как сила «обычного» человека. И из круга Своих учеников Он не сияет столь сверхчеловечески, чтобы не понадобилось предать Его поцелуем Иуды: «Кого я поцелую, Тот и есть» (Мк 14:44). Будь Иисус сияюще-возвышенным сверхчеловеком, хватило бы совета: «Идите за лучезарным явлением, это Он!»
Немощь и полновластие образуют резонанс. Лишь в безнадёжной покорности и в силе эта перекличка замирает. Времена слабости я хочу гораздо охотнее постигать как возможность идти путём Иисуса и уподобиться Ему в Его немощи. Потому я хочу раскрыть ладони к небу, как принимающий. Это строй, в котором можно дать воздыханию Святого Духа время и пространство.
Недавно я говорил с одним дружественным мне дирижёром о том, чем можно, пожалуй, объяснить, что у одних дирижёров, стоящих перед оркестром, есть авторитет, а у других — нет. (Музыканты в моей мастерской часто об этом заговаривают.) Он не знает, ответил мой собеседник. Но он доверил мне, как это у него самого: прежде чем начать произведение, он на несколько мгновений замирает у своего пульта. Кажется, будто он внутренне собирается, но то, что он делает в это мгновение, — иное. Он в тишине благословляет оркестр. Он благословляет музыкантов в своей молитве. И лишь тогда поднимает дирижёрскую палочку.
Конечно, этот строй можно перенести на многие области: какой учитель по утрам молится в тишине за своих учеников, благословляет их и лишь потом входит в школу? Я убеждён: тайна истинного авторитета — в благословляющем сердце, которое у нас есть.
Допущение и созидание
Ещё один резонанс душевной жизни — пара сил из «допущения и созидания». Она в точности соответствует тому, чего требует становление скрипки. Лучше всего я могу прояснить это на том, как я вырезаю эфы инструмента.
У каждого скрипичного мастера есть в себе определённый образ становящегося инструмента. Особенно очертания и постановка эфов на груди свода придают скрипке её собственное выражение. Вырезая эфы, я всякий раз испытываю впечатление, будто творю существо. Ведь теперь скрипка обретает своё лицо. Резец в правой руке, скрипичная дека в левой — так я веду острейшим, как бритва, лезвием широкие резы, по возможности не отрывая руки, не теряя размаха линии. Тончайшими стружками возникает переход от стержня к глазка́м. Здесь возникает характер. Становится узнаваемым почерк. Но это не конструкция. Ведь представление о форме и ремесленные несовершенства сплетаются при этом совершенно естественно.
Глаз воспринимает возникающую линию. Рука поправляет размах. Так я ищу созвучия с возникающим произведением и работаю в стремлении к эстетическому удовлетворению. Мгновением позже глаз удивлён возникшим ведением линии, замирает — и находит его хорошим. Важно допускать, чтобы под рукой развивалось нечто, что может и отклониться от изначального замысла, если, приглядевшись, находишь это удовлетворительным:
«Да. Вот оно! Иначе, чем я хотел. Но хорошо...» Это допускаешь.
«Вообще-то я хотел вырезать стержни внизу стройнее. Но этот смелый размах неплох. В этом что-то есть...»
К концу мгновения созерцания и бездействия становятся длиннее. Снова и снова замираешь. Так это и идёт непрестанно. Это постоянная перекличка допущения и созидания. Я думаю, это типичный признак прекрасного: оно было позволено — и оно было желаемо. Оно не рабски насквозь сконструировано и не произвольно предоставлено самому себе.
Искусство вообще связано для меня с этим напряжением допущения и созидания. Без того, чтобы допускать вещи, возникающие в процессе, произведение — лишь голая конструкция. Но если допущение — это всё, потому что больше ничего не желается, то произведение — акт произвола. Тогда произведение искусства может стать обвинением жизни, которая только ещё хочет, — жизни, что в своём ожесточении сделалась плотной. Произведение тогда становится плачем-жалобой об утраченной благодати. Оно становится обвинением мании достижимости, что всё себе подчиняет. Но если произведению удаётся это высказать, то как раз в выставленном напоказ произволе снова присутствует то напряжение, что делает произведение произведением искусства: оно допускает всё и как раз этим хочет нечто сказать.
Так, во всяком случае, наш мир оказался бы огромным произведением. Воля Бога способна допустить человека; воля человека способна допустить благодать. Оба в вере к другому делают маленький шаг назад. Это взаимное допущение и хотение. «Вы во Мне, и Я в вас». Вера — это призвание воспринять это искусство.
Типичные для Антонио Страдивари округло текущие стержни эфов гармонично и совершенно без усилия переходят в глазки́. Они излучают покой и грацию. Совсем иное лицо у скрипок Джузеппе Гварнери дель Джезу. Они вырезаны иначе, у них иной темперамент, они следуют иному идеалу. Они своенравны — тёмная, страстная красота. Редко вполне симметричны. Есть в них внезапные углы, не нарушающие потока. И это тоже пленительно!
Как же обстоит дело со сорвавшимися состояниями допущения и созидания? В беспланности нет благоговения. Всё предоставлено самому себе! В вынужденности нет любви. Всё порабощается!
Беспланность неспособна следовать идее. Здесь хотя и происходит всё, но не созидается ничего. Итог уродлив. Ни характера, ни почерка. Бесплановый произвол. Хватило бы и мозжечка. Мнимо духовное «отпускание» становится жалким алиби того, что на деле ничего не хотелось. В конце такой человек вынужден сказать: «Я лишь случался, но я не жил. Я уклонялся от жизни, ибо не жил ни для чего». Не хотеть ничего — не признак благочестивого просветления, из-за которого за всем этим отпусканием отпустили и собственное призвание. Тут вместе с водой выплеснули и ребёнка.
Вынужденность — срыв на другой стороне. Вынужденная система неспособна обходиться с непредусмотренным. Она неспособна дать себя отвлечь и потревожить. Вынужденный человек одержим тем, чтобы осуществить то, что «вбил себе в голову». Он беспомощно выдан внутреннему (религиозному или невротическому) диктату и «оттого не может иначе». Религиозная вынужденность — тот корсет, что заменяет хребет религиозной идентичности.
Вынужденный человек — или вынужденная община — силится прожить собственное бытие как начерченную на кульмане, беспомеховую конструкцию. Если уж естественный мир, в котором мы живём, в своём несовершенстве не удовлетворяет кульману, то пусть хоть искусственный мир, воздвигнутый нами через наш религиозный свод правил. Ничто не смеет ставить под угрозу собственное мышление, исповедание и планирование. Миссионерский успех вынужденной общины состоит в том, чтобы обращать свободу в вынужденность. Помехи соответственно ощущаются как угрозы, от которых надо защищаться. Они выводят вынужденную систему из мучительно выстроенного равновесия. Чего такому душевному строю недостаёт болезненнее всего, так это: мужества и открытости! Недостаёт бдительности к обетованию мгновения и сознания того, что как раз помеха порой может оказаться святым водительством. Общину редко проверяют действеннее, чем по её способности дать себя потревожить.
По-настоящему разумный оставляет своей жизни достаточно простора, чтобы вещи могли быть и потревожены, и пойти вкось. Человек веры делает не только то, в чём уверен. Как раз в неожиданном порой могут произойти хорошие вещи. Тебя настигает большая мудрость, и в конце ты, быть может, замечаешь: так было хорошо! Даже если иной опыт порой должен быть возложен на нас через невзгоды — по меньшей мере через неожиданности.
Когда нам недостаёт мужества быть застигнутыми врасплох, или потревоженными, или порой даже потерпеть неудачу, мы живём ниже своих возможностей. Тогда мудрость скажет: «То, что ты не сделал ничего неверного, было твоей самой большой ошибкой, ибо это показывает: ты мало пробовал». Нельзя быть малодушным и одновременно идти путями благодати. Мы оправдываем своё малодушие тем, что стремимся сохранить проверенное, но сколько же пыли ложится на истину, когда ничего нельзя трогать! Тут ведь можно вслед за Максом Фришем спросить: «Что такое традиция? Я бы сказал: отваживаться на задачи своего времени с тем же мужеством, с каким предки имели его перед лицом своего времени. Всё остальное — имитация, мумификация...»28
Евангелия рассказывают чудесные истории о мгновениях, когда помеха становилась благовестием — или по крайней мере его провоцировала. Я думаю, например, об истории про расслабленного и разобранную крышу, как она записана в Евангелии от Марка (2:1 и далее). Иисус проповедовал. Что именно — для евангелиста Марка не заслуживает упоминания, ведь настоящая проповедь совершилась через помеху. Четверо мужчин спустили на верёвках с крыши своего расслабленного друга к ногам Иисуса, ибо пробраться сквозь плотную толпу нечего было и думать. Ради этого поступка веры крыша дома была временно повреждена, проповедь Иисуса потревожена, система мышления благочестивых чувствительно задета. Но настоящая помеха — а именно душевная и телесная расслабленность человека — была преодолена. Чтобы преодолеть дурные вещи, Иисус допускал помехи и раздражения — да порой даже провоцировал их. Всё служило тому, чтобы преодолеть подлинные помехи.
Как бы то ни было — многие из этих историй имеют в себе нечто гениальное. В них являет себя высшая мера присутствия духа. Так жить значит иметь молящееся и слышащее сердце. Это полновластие веры, что умеет слышать и действовать, допускать и созидать.
Слышание и делание
Четвёртый резонанс — образцовый пример взаимодействия двух сил. Напряжение между слышанием и деланием проходит через всю Библию, как основная харизма. В конце Нагорной проповеди Иисус говорит в притче о разумном человеке, построившем свой дом на камне. Один за другим пришли ливень, и вода, и ветры. Они налегли на дом, но, в отличие от дома безрассудного человека, построившего свой дом на песке, дом разумного не упал. Он был основан на камне. Разумный человек, говорит Иисус, тот, «кто слушает слова Мои сии и исполняет их» (Мф 7:24). Слышание и действие!
Совершенно похожее слово несколькими годами ранее сказал людям великий иудейский законоучитель Гиллель (70 г. до н. э. — 10 г. н. э.): «У кого мудрости больше, чем дел, тот подобен дереву, у которого ветвей много, а корней мало; приходит ветер, вырывает его и опрокидывает».29
«Слышание и делание» — огромная духовная пара сил. Одно порождает другое — что для резонанса как раз характерно. Бездна слышания, что не превозмогает себя к деланию, — это интеллектуализм. Бездна действия, что отказывается от слышания, — это прагматизм.
Прагматизм — оскорбление нашего понимания. Он превращает всё на свете в собрание рецептов, ибо не имеет любви к самому предмету. Такое расположение сердца — вернейший путь никогда не обрести слышащего сердца. Утилитарное мышление прагматизма делает веру неспособной хоть что-нибудь услышать, не спросив тотчас, рефлекторно: а что мне это даст? Такое расположение сердца унижает любящий поиск и ищущую любовь веры. Великие достижения науки нередко приносили люди, которых вела любознательная любовь, желание исследовать вещи. (Ту область, где такие люди чувствуют себя как дома, называют фундаментальными исследованиями.) Человек, поверяющий всякое усилие вопросом, приносит ли оно пользу сию минуту, опошлит и Бога, и мир; у него нет ни ищущего сердца, ни возможности стать когда-либо перед Богом слышащим человеком! В конце концов бесконечно утомляет, когда имеешь дело лишь с людьми, не знающими иного вопроса, кроме одного: что это даст?
Обратная сторона этого превратного расположения сердца — интеллектуализм. Он оскорбление действия, ибо сводит веру к волнующей системе мыслей. Такой человек ничем не даёт себя подвигнуть, ведь единственный движущий его вопрос: красивая ли это мысль? Возбуждает ли она меня? Это бездуховное расположение сердца, ибо, как учат Иисус и Гиллель, опору и зрелость человеку даёт не его мудрость, а его дело.
Интеллектуализм и прагматизм — низвергнутые величины. Призвание лежит в гармоничном противостоянии слышания и делания: часто мы должны понять вещи для того, чтобы они позднее принесли свой плод. В миг слышания вещи ещё не созрели — но они уже посеяны. Кто привык после каждого разговора, после каждой проповеди, каждого чтения и каждой мысли невольно спрашивать: «Что мне это даст?» — тот тянет и дёргает растение, как будто оно от этого станет расти быстрее и раньше принесёт плод.
Однажды после долгой речи Иисус вновь обращается к Своим ученикам и говорит: «Поэтому всякий книжник, наученный Царству Небесному, подобен хозяину, который выносит из сокровищницы своей новое и старое» (Мф 13:52). Иисус говорит здесь о книжниках, которые становятся учениками. То, что такой хозяин Царства Небесного даёт людям для жизни, — это новое и старое: оно ново, то есть непосредственно принято от Духа, и для этого мгновения оно верно и уместно. Но это и старое, что долгое время принималось, вынашивалось и было прожито. Оно созрело, как доброе вино, и книжник-ученик выносит его в свой час из отворяющихся ему кладовых небес. Слышащему сердцу нужна эта любовь, в которой вещи могут расти и созревать. Нам нужно больше почтения перед Богом, чтобы устоять против опасности прагматизма, который спрашивает лишь о непосредственной пользе и ничему не даёт созреть!
Гармоничная противоположность слышанию — делание. Иисус не позволял вынуждать Себя произвести то, что ещё не созрело. В одном примечательном случае Он произносит: «Моё время ещё не настало, а для вас всегда время» (Ин 7:6). Он может ждать, наблюдать и в свой час поступать должным образом. Образ жизни Иисуса отмечен внутренним взглядом, обращённым к Богу. Так постигает Он смысл отпущенного Ему времени. В жизни Иисуса нет познания ради познания. Ни следа интеллектуализма. Он способен распознать волю Божию единственно потому, что хочет её исполнять!
Так в нашей повседневности рождается созданное Духом беспокойство, становящееся нам укором, когда мы вновь и вновь, сверх меры своего покоя, отрабатываем вещи, не исполняя их. Лишь тогда, когда мы знаем себя связанными со святою волей, маятник, качающийся между гонимостью долга и наркотической расслабленностью, придёт в нас в покой.
«Ты есть» и «Ты должен»
Всю жизнь мы призваны глубже врастать в таинство любви Божией и так постигать, кто мы есть. Нам недостаточно слышать лишь то, что мы должны. Нам должно быть сказано, что мы есть! В этом суть любви. Она показывает нам, кто мы. Принять это — значит поверить в этот обращённый к нам глас. Ибо тому, кто не верит в себя, остаётся единственное — ежедневно «доказывать» себя в своём мире. И нередко такими упрямыми, безмерными, отчаянными, лишёнными покоя доказательствами мы губим себя (и вверенный нам мир вокруг)! Никакое долженствование, никакое делание не заменит того, чего недостаёт человеку, не знающему, кто он есть, потому что он не испытал того обращённого к нему гласа, который открыл бы ему это.
Это словно «чёрная дыра» души, когда звезда, дающая нашей жизни смысл и утешающий глас, погасла или гаснет в нас. Гонимость в отчаянных самодоказательствах, в притязаниях к себе, в заботах, обязанностях и страхах — это пропасть, которая всё поглощает и всё же не насыщается. Это безмирье и беспокойство в человеке, когда он внешне обладает властью и возможностями, а внутренне лишён всякой полноты власти — той полноты, что состоит в переживании самоценности, которую не нужно доказывать. Мы достаточно глупы, чтобы верить, будто станет спокойнее и лучше, если мы будем делать ещё больше, ещё напряжённее приносить себя в жертву тому, чего требует пропасть неутолённого в нас. Голод только растёт. Мы кормим жадные жировые клетки ненасытной пустоты. Единственный спокойный человек — человек любимый. Всё прочее — иллюзия!
В начале своей «Исповеди» Аврелий Августин (354–430) пишет известную молитву: «Беспокойно сердце наше, доколе не успокоится в Тебе».30 Как-то раз я насчитал в Новом Завете больше сорока разных «вы есть»-речений: «вы — дети Божии; наследники обетования; царственное священство; соль земли; свет мира» — и многое другое. Это слова достоинства. Общее у этих слов вот что: всем этим ты являешься не потому, что должен, а потому, что Бог тебя таким делает! Оттого речь идёт не только об обращении нашей нравственности, но много раньше и глубже — об обращении нашей идентичности.31
Основатель духовного движения Тэзе, брат Роже, переиначил слово Августина и придал ему тот акцент, что обращается к нашей воле. Он сказал: «Сердце моё пребывает неспокойным, доколе не передаст Тебе, Христос, всего, что удаляет его от Тебя».32 Этим затрагивается «ты должен» — а с ним и человеческая воля.
Взаимодействия между бытием и долженствованием не могут миновать зрелую жизнь. Мы должны жить внутри этого конфликта, ибо в нём заключена действующая сила. Наше бытие должно пересечь океан долженствования, а нашему долженствованию дано стать на якорь в утешающем гласе бытия. Утратим одно из двух — и грозит либо кораблекрушение, либо вечный штиль. Кто не знает, кто он есть, у того нет внутреннего веса! Тому недостаёт груза в киле корабля, что хранит его в бурю. Кто не знает, что он должен, тот не поднял паруса. Тут нет отправления, нет плавания.
Если всё состоит из одного лишь долженствования, жизни грозит опрокинуться в бурях притязаний. Это кораблекрушение самоуничижения, звучащее так: «Я ничто, ибо не осиливаю того, что должен!»
Если жизнь состоит из одного лишь бытия, ей грозит вечный штиль самоуспокоения, звучащий так: «Я ничего не должен, ибо довольно и того, что я есть!»
И то и другое неправда. Резонанс возникает только из взаимодействия двух сил. Оттого и притязание, и утешающий глас должны сохранять каждый свою силу. Библия учит нас видеть и то и другое и в равной мере противостоять самоуничижению и самоуспокоению.
Истина и благость
В одном псалме сказано: «Милость Твоя пред моими очами, и я ходил в истине Твоей» (25 (26):3). Этими словами описан резонанс между двумя сильными величинами. В них слышится: не ходи в истине, не имея пред очами благости Божией! Ибо без Его благости в твоей истине появится жёсткость и острота, ранящая жизнь. Где недостаёт благости, там истина становится кошмаром. Она становится ложью против милостивого, милосердного и долготерпеливого Бога.
Слишком мало — осчастливливать наш во многом столь жалкий мир собственной истиной. Всякий фанатик мнит, что борется за Бога или за нечто высшее, когда борется за истину. Это неправда. Ибо, теряя благость, он теряет то, за что борется. Именно потому, что многие обстоятельства так жалки, лишь благость может сжалиться над ними. У фанатика пред очами не благость, а неправда, против которой он восстаёт, — и нередко он делает это по праву! Но без благости его истина сделает себя божеством. Тем самым истина присваивает себе право, которого у неё нет. Бог есть истина; но истина не есть Бог. Фанатик верит, что распоряжается истиной, но забывает: Бог — единственно неподвластное! Только Бог есть истина. Но Им мы не распоряжаемся!
Истина и благость — жизненно необходимая пара сил. Истина хранит благость от произвола; благость хранит истину от нелюбви. Обе вершины, как и обе их бездны, выражены в слове отца Церкви Аврелия Августина, который сказал: «Ненавидь грех, но люби грешника». Кто любит благость, тот любит грешника.
Кто не принимает истины, по которой выправляется, тот подобен мягкому дереву, которому недостаёт упругости. Тогда получается как со скрипкой: звук становится глухим. Нам нужна нравственная упругость!33 Её приносит не благость, а лишь истина!
Наше чутьё на неправедность, к сожалению, особенно тонко настроено как раз тогда, когда речь идёт не о нас самих, а о другом. Почувствовав, что дела нехороши, мы вдруг оказываемся способны на мощные всплески негодования. Мы думаем, что негодуем на неправду, а на деле прежде всего тешимся самодовольным наслаждением собственным негодованием. В эту сторону клонится рассуждение апостола Павла, когда он пишет: «Чем судишь другого, тем осуждаешь себя» (Рим 2:1).
Это как в одной из притч Чжуан-цзы (ок. 300 до н. э.): некий воспитатель говорит с мудрецом Цзюй Бо-юем о своём знатном питомце и жалуется: «У него как раз хватает разума, чтобы видеть ошибки других, но не хватает, чтобы видеть свои. И потому я не знаю, что мне делать».34 Ответ мудреца клонится к тому, чтобы направлять питомца, не раня его.
Мы интуитивно чувствуем: благость без истины не блага; истина без благости не истинна. Мы знаем, что мировоззренческие истины недоказуемы, и Церковь, слава Богу, утратила ту ранящую власть, которой их диктовала. Но у нас достаточно интуиции, запрещающей нам уклоняться от искреннего, живого поиска истины (Логоса, смысла) и от воплощения этой истины. Чего же нам ещё желать? Наша жизнь должна отражать несказанное. Вот что такое человек!
Скажу как скрипичный мастер: истина и благость должны образовывать резонанс. Звук нашего человеческого бытия нуждается в этом резонансе. Дурной звук есть грех. Когда мы в своём произволе оправдываем грех, в этом есть нечто глухое; это как слишком мягко или слишком тонко выработанное дерево. Тогда в нём нет внутренней упругости! Когда же наша нелюбовь осуждает грешника, в этом есть нечто острое. Скрипичный мастер может избежать глухого звука только тогда, когда в тепле звука сохраняется яркость; и наоборот, острого звука можно избежать только тогда, когда в яркости звука остаётся тепло. В остроте и глухости есть нечто пошлое. Так и жизнь, в которой идёт речь об истине ценой благости, в конце концов пошла. И жизнь, в которой идёт речь о благости ценой истины, — тоже. Это дурной звук, будь он глухим (то есть без истины) или острым (то есть без благости). Тут нет никакой гибкости, ничего подлинно одухотворённого и долговечного в общении друг с другом.
Гери Келлер, духовный отец наших дней, говорит: «Только чистый может принять грешника — и притом принять так, чтобы видеть в нём не грех, а творение. Оттого что в нас самих ещё есть грех, мы видим в другом сначала грех, вместо того чтобы видеть в нём творение Божие».35
Совершенство и предварительность
Последняя пара сил показывает, что и величайшие слова не могут стоять сами по себе. Одно из таких великих слов — понятие совершенства. Что могло бы обладать таким величием, чтобы стоять гармоничным противовесом рядом с совершенством? От чего оно могло бы зависеть? На деле и совершенство нуждается в сильном спутнике, ибо одинокой величиной оно выродилось бы в перфекционизм. Перфекционисту недостаёт готовности видеть в предварительности собственного бытия необходимость. Без предварительности ничто и никто не имел бы права развиваться. Перфекционист отнимает жизнь у вещей, которых касается, ибо не позволяет ничему созревать. Он не даёт вещам времени, он в своём упрямстве живёт не силами надежды.
В притче о виноградной лозе Иисус говорит о том, что всё выросшее в задушевности отношений с Богом однажды даёт образ вечности (Ин 15:8,16). Здесь совершенство и предварительность сведены вместе. Они должны образовать здоровую пару слов. Низвергнутое зеркальное отражение — пара слов «перфекционизм и половинчатость».
В дружбе с хорошими музыкантами я вижу, до какой степени перфекционизм — одно из великих музыкальных искушений. Быть может, дело в том, что уже ничего не вернёшь и не поправишь, едва только звуки покинули инструмент. Всё происходит в концерте, единожды и непосредственно. Это совершенное присутствие, неделимое сейчас.
Одна певица сказала мне: «Раньше я всегда думала, что должна сначала стать совершенной, чтобы выйти на сцену и петь. Это невероятно давило на меня. Сегодня я могу принять свою предварительность и замечаю, что расту».
Дружная с ней гобоистка добавила к этому: «Неудовлетворённость была важна в моей учёбе, потому что она двигала меня вперёд. Но перфекционизм тормозит. Ведь тогда живёшь в страхе и оттого не можешь развиваться».
Один пианист, концертирующий по всему миру, рассказал мне, что годами страдал от сильной неудовлетворённости: «Я знал, что Баха надо играть иначе! В моей игре было постоянное чувство неполноценности. Но это не была конструктивная неудовлетворённость…»
Никто не станет утверждать, будто цель — принять музыкальное равнодушие или техническую посредственность игры. И всё же совершенство подлинного музыканта — нечто совсем иное. Я убеждён, что в конечном счёте это открытость Богу. Мне трудно представить себе великого музыканта, который не был бы убеждён, что в музыке служит истине, большей, чем он сам. Для этого не нужны ни слова, ни тексты.
Один пианист, мой друг, рассказал мне о концерте, который он дал. Он сказал: «После моцартовского концерта ко мне подошла незнакомая женщина, очень взволнованная. Она сказала: „Позвольте вас кое о чём спросить? По тому, как вы играете, у меня впечатление, что вы верующий“». В звуках она пережила что-то от Бога. Дело было не в каком-то тексте. Его ведь и вовсе не было. Быть может, она почувствовала, что́ значит музыка для этого музыканта. Он как-то сказал мне, что для него каждый звук — славословие Богу.
Совершенно не то, что звук, а то, что несёт этот звук. Иисус говорит: «Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода» (Ин 12:24). В этом слове заключён таинственный ключ к обоим — и к предварительности, и к совершенству. Пшеничное зерно предварительно, ибо оно ещё не росток, тем более не полный колос. Но эта предварительность нисколько не умаляет того значения и того смысла, который зерно несёт. То, что человек делает здесь и сейчас, не менее важно и не менее истинно, чем жизнь будущего мира. Сколь бы предварительным ни было наше делание — оно, как пшеничное зерно, несёт в себе всё. Через самоотдачу оно приходит к жизни.
Самоотдача — признак вечной жизни. Самоотдача — истина небес, это то, что Иисус совершенным образом прожил на земле и что даёт Ему достоинство именоваться, будучи Сыном Человеческим, «Сыном Божиим». Ибо через самоотдачу стало видимым, кто Он был, и самоотдача была также силой всего, что Он совершил.36 Человек, способный при всей своей предварительности к самоотдаче, уже сегодня несёт признак жизни будущего мира; он вносит вечную жизнь в сегодняшний день нашего мира.
Помню, как наш старший сын Йонас — ему было тогда четыре года — во время поездки на машине сказал нечто необычное. Мы не говорили ни о чём особенном, как вдруг после долгого молчаливого затишья он совершенно неожиданно сказал с заднего сиденья: «Мама, теперь я знаю, почему мы не так точно знаем, как там на небе! Если бы мы знали, как там прекрасно, никто бы уже не захотел жить!» Мы онемели, ибо этим он наверняка высказал нечто очень существенное.
Вопреки всей нашей предварительности, мы должны хотеть жить сегодня. Мы не должны разрушать свою жизнь бегущей от мира тоской по совершенству, но должны и сквозь невзгоды и разочарования исполнять своё сегодняшнее призвание. Это родовые муки будущего мира.
Мы всегда становящиеся. Даже наше умирание будет становлением. Притча о пшеничном зерне говорит: твоя жизнь — не умирание, которое живёт навстречу своей смерти. Будь это так, мы были бы непрестанно гонимыми. Нам пришлось бы в нашей — с пшеничное зерно малой и с пшеничное зерно короткой — жизни всё пережить, всё из неё выжать, всё усовершенствовать, пришлось бы себя увековечивать. Возникла бы ужасающая мелочность: постоянное сравнивание убогого «есть» с неумолимым «должно», постоянное сравнивание прожитой жизни с ещё оставшейся. Да разве всегда мы так точно знаем, каково наше «должно»? Разве знаем, какое время и силы, какие обстоятельства и возможности у нас ещё есть? Это было бы пшеничное зерно, упрямо силящееся быть чем-то окончательным для самого себя.
Близость к Богу, в которой мы уже сегодня можем жить, раскрывает иную свободу: мы живём не навстречу своей смерти, а умираем навстречу своей жизни. Не только в нашей последней самоотдаче (смерти), но и в каждой повседневной самоотдаче тому, в чём мы уже сегодня чуем смысл и переживаем радость, всегда пробуждается к жизни нечто дремлющее. Это делает красота благодати. В умирании мы меняем форму нашей жизни, но не разрушаемся. В этом свобода предварительности: не всё должно произойти здесь, и не всё должно быть доведено до конца. Мы не должны быть чем-то окончательным, ибо мы им не являемся. Жизнь при всей своей предварительности есть начало совершенства. Она драгоценна, как умирающее зерно. Разумеется, из слова Иисуса звучит и болезненная нота. Ведь Он говорит, что если зерно «не падёт в землю, то останется одно». Если оно «остаётся одно», то есть живёт для себя, то не достигает своей жизни. Это как сказала та гобоистка: «Живёшь в страхе и оттого не можешь развиваться».
Перфекционизм — самый скверный из мыслимых путей, когда речь идёт о преодолении страхов. Это всё равно что пустить козла в огород. Я хочу научиться доверять тому, что в свой час мне будет дано должное.
Если бы я мог сказать музыкантам нечто в самое сердце, то вот что: ты не артист совершенства. Когда всякий звук обязан быть безупречным, дело становится безотрадным и трусливым. Перфекционизм похищает у тебя личность! Тогда вещи становятся заменимыми и теряют свою харизму. Ты чувствуешь груз на своих плечах, но он снимется лишь тогда, когда вместо притязаний ты постигнешь своё призвание: ты утешаешь сердца, ты касаешься сердец, ты благословляешь сердца! Ты делаешь в музыке слышимым язык небес, данный нам, чтобы мы были способны выносить мир и любить его вопреки всем невзгодам. Он возвышает наше сердце. Как музыкант, ты должен постигнуть смысл своего призвания. Ты не исполнитель своего умения, а служитель: тебе дано благословлять людей. Не позволяй своим страхам похитить у тебя эту полноту власти! Если ты не рискуешь собой и не прощаешь себе ошибок, то отнимаешь у своего призвания его обетование и его силу. Тебя выводят на сцену не для того, чтобы ты показал своё умение, а потому, что Бог хочет говорить через голос твоего звука. Он знает нужды и обстоятельства людей, которые тебя слышат, и Он знает, как хочет их благословить. Он говорит: «Ты не знаешь этого, друг Мой, но Я сделаю это через тебя». Оттого ты и призван быть инструментом.
Так давление перфекционизма отступит от нашей души лишь тогда, когда мы перестанем быть рабами своего дарования. Раб говорит: «Я признаю себя, когда что-то хорошо умею. Я питаюсь тем, что это видят другие». Самообраз раба висит на капельнице собственного дарования, которое непрестанно нужно обращать в успех и рукоплескания. Не капает этот дурман в его душу — и раб теряет свою внутреннюю жизнь и впадает в душевную кому тех, кто чувствует себя никчёмным.
Самосознание любимого питается иной силой. Что он делает, то делает потому, что призван. Это — сверх всякого мирского самосознания — сознание смысла у любимого. Дарование ему вверено, но оно нужно ему не для того, чтобы утвердить свою значимость, а для того, чтобы дать ответ любви, которая его призвала. Жизнь любимого живёт силой Того, Кому он всем обязан. Над таким бытием стоит сила любви Божией. Кто не знает себя обязанным, призванным и ограниченным, тому приходится непрестанно утверждать, определять и раздвигать себя своим дарованием — иначе он себя не почувствует. Горе жизни такого раба, что так и не научился целить в нечто иное, кроме самого себя! Горе жизни, что сделала целью самое себя: она голодает от собственного вещества, ибо хочет питаться сама собой. Она так и не научилась принимать, не научилась быть дитятей Божиим, не научилась дать этой святой воле любить себя и призвать себя. В такой жизни, что ничего не знает о смысле и призвании, всевластное дарование становится людоедом собственного бытия. Будь служителем! Ибо иначе твоё дарование безжалостно объест весь остаток твоей человечности!
Только любимый постиг существенное. Он знает: «Я не у цели, но при всей своей предварительности я призван». Такова жизнь служителя. Над его жизнью стоит святой укор: «Не дай тирании своего дарования разрушить твоё призвание. Только оставаясь служителем, ты не станешь рабом! У служителя своего призвания есть авторитет, у раба своего дарования есть лишь он сам». Так обстоит дело с резонансом из предварительности и совершенства. Это великий звук!
В этой главе я попытался наметить семь резонансов, или пар сил, духовной жизни. Сколь бы ни были они различны каждый сам по себе, все они следуют одной и той же мысли. Как модальный анализ делает видимыми собственные колебания скрипки и так открывает нечто от внутренней сущности скрипки, так и мудрость веры может открыть нам существенное о «собственных колебаниях» нашего призвания.
На этом я хотел бы завершить размышления о гармоничных противоположностях. Эта манера мыслить изменила моё обращение с Библией и с самим собой и представила веру в новом свете. Можно было бы найти бесчисленное множество иных гармоничных противоположностей. Все эти пары слов — не мысленные забавы; они описывают силы, которые проявляются в нашем душевном строе и в устроении нашей души и придают жизни образ. Как резонансный профиль наделяет инструмент тембром, так все эти силы дают звуку нашей человечности его внутреннюю жизнь.

Глава 5. Свод и направление волокон
«Вот, Я начертал тебя на дланях Моих».
Ис 49:16
ВЕРА КАК БЛАГОГОВЕНИЕ И МИЛОСЕРДИЕ
Бо́льшую часть инструментов, которыми я ежедневно работаю, я сделал сам. Мой верстак шире, короче и тяжелее, чем обычные, продающиеся в магазинах. Я построил его в годы учения из старой дубовой шпалы, добрых шестьдесят лет несшей рельсы одного старого кранового пути на лесопилке. Он стоит посреди моей мастерской. Соединения дерева в станине и вырезы под верстачные упоры я выдалбливал вручную, а стальные резьбовые тяги для зажима сделал местный слесарь.
Да и почти весь мой инструмент — не то, что можно где-нибудь купить. Рукояти к резцам из японской, многократно кованой стали мы тогда вырезали сами, чтобы они хорошо ложились в руку. Отрезные стамески я вместе с друзьями по годам учения заказал выковать в Штубайтале.
Один старый местный мастер выточил потом рукояти по моему эскизу. На переднем конце у них дополнительный набалдашник, ведь есть три разных положения руки, в которых их ведут. У каждого резца свой изгиб. Чтобы быстрее узнавать их, когда они все разом лежат на верстаке, каждая рукоять сделана из другого дерева: самшит, груша, чёрное дерево, жакаранда, палисандр, бубинга. Мы тогда положили много тщания и труда на изготовление своих инструментов. Чтобы утяжелить мои резцы с их лезвиями разной ширины, я оправил деревянные рукояти в спаянные латунные вставки. Из-за большего веса они спокойнее ходят в руке. К концу моей жизни, если мне доведётся работать до глубокой старости, я — если сложить все часы — продержу мой восемнадцатимиллиметровый резец в правой руке в общей сложности, пожалуй, без малого два года.
Близость с деревом
До сих пор я ещё ничего не написал о собственно рождении скрипки. Я описал поиск певучего ствола, жизнь дерева, прочерк контура и, наконец, внутреннее представление о тембрах. Всем этим всё подготовлено, и теперь может начаться прекраснейший рабочий шаг в скрипичном деле: из резонансного дерева я вырабатываю свод! Теперь инструмент обретает свой звуковой почерк! Больше, чем при всех прочих операциях, при выстругивании свода становишься единым с деревом и его условиями. И эта работа тоже станет притчей.
Клинья для верхней деки, годами лежавшие в моей мастерской, склеены посередине костяным клеем. Молодая заболонная древесина, лежавшая в стволе снаружи, оказывается тем самым в центре деки, а ядровая, лежавшая в стволе внутри, занимает краевую область контура. Дека зажата в деревянные упоры того самого (только что упомянутого) верстака. Рядом лежит отрезная стамеска с широким лезвием. Наготове малые сводовые рубанки. Изогнуто заточенные цикли остры и сохранили на лезвии свой заусенец. Затем я — поначалу грубыми и длинными взмахами — вырабатываю свод из клиновидного дерева. Чем дольше я работаю, тем тоньше становятся взмахи. Поначалу они должны быть крупными. Они придают своду его характер. Каждый проход по дереву имеет свой шипящий или рвущий звук. Работаю ли я по расколу (то есть вдоль волокна) — рождается светлый звук, и резец идёт спокойно. Работаю ли против волокна — звук груб и рвущ; резец вибрирует и становится беспокойным в руке. Так уже с первого взмаха я слышу и чувствую направление волокон и свыкаюсь с деревом. Пренебречь ходом волокон значило бы испортить звук скрипки. И пусть свод при этом на вид сколь угодно красив. Если свод не воздаёт волокну должного, то это не работа мастера.
Тайна в скрипичном деле
Разумеется, я не хочу выдать эту тайну целиком, но связана она с тем, чтобы служить дереву должным образом. Вот в чём сокровенное искусство. Нужно знать, что значит воздать дереву должное.
Несколько лет назад мне в ателье попали три скрипки итальянского великого мастера Антонио Страдивари. Большим счастьем было, что случилось это почти одновременно, ведь так в те особенные дни я мог изучить их общий почерк. Все три возникли в золотой период его творчества, в начале XVIII века. Их звук обладает бархатистостью и глубиной. Играть на таких скрипках — как молитва, отлитая в звук: тут сходятся две вещи, что редко случаются вместе: звук такой скрипки имеет нечто нежное и вместе с тем большую силу. В этом их тайна. Словно они укутывают тебя в облако звука, так что рождается освобождённая, наполняющая, свободная от страха игра. На таких скрипках играешь иначе. Да, порой это почти как если бы «играли тобою». Часто в такие дни мне трудно выкроить довольно времени для работы. Я не могу тогда удержаться, чтобы не играть на этих скрипках и не насладиться сполна часами, что они у меня в мастерской.
Эти три скрипки — несомненно, творения одного создателя. Их звук насыщен и многозначен в своих красках. Они не громки у самого уха и всё же даже в piano разворачивают несущую силу, способную наполнить целые залы. Их звук обладает светящейся силой и покоряющей пространственностью, но и лак их таков, будто сквозь глубину древесных трахеид заглядываешь в некое пространство.
У них общий почерк, и всё же каждая создана на свой лад. Ни одна не копия другой. Дерево их разно, оттого мудрость мастера дала каждой скрипке иное распределение толщин. Толщины пластин и замысел свода следуют единой мысли, но дерево — соответственно своей плотности и упругости — всякий раз требовало иной меры. Даже контур не следовал жёстко заданному лекалу. Это выражает прежде всего одно: Страдивари оставался верен своему почерку и всё же не отрёкся от того, чего требовали от него различия дерева. Тем самым заложено основание притчи.
Перфекция или совершенство?
Дёшево было бы навязывать дереву собственное представление. Высшее искусство — распознать, чего требует данное волокно. И именно это есть искусство звука в скрипичном деле. Фанатик формы следует лишь своему закону. И совершенный следует закону, и он знает законы акустики, которым инструмент должен удовлетворять, но видит он ещё и нечто иное. Он чтит кривое и выросшее в волокнах, которых нельзя перерезать не в том месте. Одухотворённым рождение становится лишь тогда, когда работой руководит не слепое представление о форме, а внутренняя мудрость. Перфекционисту довольно исполнения закона, совершенный же исполняет звук и знает, что не может исполнить его в обход древесного волокна. Оттого дух этого искусства звука состоит в том, чтобы чтить законы акустики и вместе с тем воздавать дереву должное. Только так рождение достигнет своей цели: доброго звука.
В Послании к Римлянам тоже говорится о некоем становлении, и оно описывает то же искусство. Речь там идёт о «ходе волокон» человеческого бытия. Мудрость, что открылась в трёх скрипках Страдивари, показывает свой облик и здесь:
«Притом знаем, что любящим Бога, призванным по Его изволению, всё содействует ко благу. Ибо кого Он предузнал, тем и предопределил быть подобными образу Сына Своего, дабы Он был первородным между многими братиями. А кого Он предопределил, тех и призвал; а кого призвал, тех и оправдал; а кого оправдал, тех и прославил» (Рим 8:28–30).
Это место Нового Завета можно понять через работу над сводом скрипки. Дерево тщательно выбрано («предузнано»). Речь идёт при этом о его своеобразии, прежде всего о ходе волокон и направлении сердцевинных лучей в поперечном срезе. Хороший скрипичный мастер вглядывается в рисунок дерева, он распознаёт его зеркало и волнистость. Между пальцами он ощущает крепость и проверяет плотность. Всё это указывает возможности и границы каждого дерева. Все его особенности и свойства влияют на звук, который дерево однажды станет излучать. Именно это и составляет всю прелесть. Особенно в резонансном дереве я обращаю внимание на сальный блеск на плоскости продольных волокон и на высокую долю длинноволокнистых, тонкостенных клеток ранней древесины. Дерево без блеска обычно слишком тяжело. Из него бесконечно трудно создать добрый звук. А если это всё же удаётся, оно тем ценнее.
Каждый кусок дерева хранится в моей мастерской по своей плотности и скорости звука, ибо в выборе дерева уже принято первое решение о том, каким станет звук инструмента. Между пальцами ощущаешь шум его резонансов. Акустическое затухание и отношение скорости звука к плотности становятся слышны, когда заставляешь звучать собственные тоны расколотых деревянных клиньев. Для этого нужно держать дерево в акустических узловых точках и постукивать пальцем по его пучностям колебаний. У каждого собственного колебания свои узловые линии, у каждой пучности свой узор хода. Если держишь правильно, рождается светлый, колокольный звук. Надо знать: этими собственными тонами дерево даёт себя распознать.
Самый низкий собственный тон рождается крутильным колебанием. Дерево колеблется при этом по кресту узловых линий. Следующий собственный тон рождается продольным изгибным колебанием, при этом всегда две узловые линии проходят поперёк. Затем идёт поперечное изгибное колебание и так далее. У каждого колебания свой узор, который надо знать, если хочешь услышать собственные тоны. Эти тоны от постукивания показывают мне, как я должен обрабатывать дерево, чтобы воздать должное его своеобразию.
Скрипичные мастера знают, что в стволе образовалась реактивная древесина там, где он на открытом ветреном месте долгое время был подвержен сильному ветру, или там, где он на склоне из-за давления снежных масс был нагружен односторонне. Образуется проблемный рост. И наша жизнь была и есть не всегда подвержена добрым влияниям. Иное не заладилось, слишком долго было под давлением и подвержено слишком многим бурям. Мы видим свой трудный ход волокон, чувствуем однобокости и раны нашей души. И всё же с нами так же, как с собственными тонами дерева. Это малые и большие испытания повседневности, которыми мы даём себя распознать. Они постукивают по нашей жизни и делают слышимым тот ход волокон, что у нас есть.
Если уж я как скрипичный мастер имею любовь работать с выросшим волокном и решаюсь начать труд с ставшим (а порой и трудным) деревом — насколько же более сделает это Бог! Именно об этом и говорит слово из Послания к Римлянам, о котором идёт речь в этой притче. Мудрость Божия распознаёт, что нужно, чтобы, при нашем рисунке и наших годах, при нашем ходе волокон и нашей трудной истории, мог образоваться добрый звук. Вот что означает слово о том, что Бог «прославил тех, кого призвал и оправдал».
Дерево не стоит на пути звука инструмента, а лишь делает его возможным. Хорошим мастером я стану лишь тогда, когда в рождении вновь и вновь будет наступать некое «и всё же»: несмотря на этот изъян, несмотря на эту сбежистость, несмотря на этот своеобычный ход волокон я заставлю дерево звучать! Внешнего закона и заранее вырубленного шаблона для этого недостаточно.
Дневниковая запись
Работа над новой моделью скрипки. В нижнем эсе она шире, а в среднем эсе более открыта, чем все прежние. Я ищу в звучании нового контура сочную, полную и сочно звучащую струну соль, землистый, глубокий и богатый звук, тёплое меццо-сопрано. Новый контур требует, чтобы я теперь и свод выстроил иначе. Возможности должны раскрыться под работою.
Как мне выстругать ход волокон из большей ширины свода? Как дать выкружке краевой области перейти в выпуклую, широко распахнутую дугу грудной области? Я ещё не свыкся с моделью.
Но в ходе часов под руками образуется свод. То, что теперь рождается, имеет единственное основание: рука преображает то, что чуждо глазу. Так форма свода под работою становится мне всё привычнее. Иного основания быть не может. Никакое иное мерило не может вести рождение свода, кроме этого одного: свод становится привычным моему глазу. Ведение сводовых рубанков ничем иным не определено. В этом есть нечто осчастливливающее. Порой почти кажется, будто глаз не главенствует над рукою, а лишь наблюдает то, что с поразительной само собой разумеющейся естественностью совершается под работою. (В самом деле, нет работы, которая наполняла бы меня больше, при которой у меня было бы большее внимание и вместе с тем чувство, что я, собственно, ни о чём не думаю. Ибо всё совершается словно само собой.)
И вот в одной области я чувствую сбежистость древесных волокон. Совсем иначе теперь вибрирует сводовый рубанок между пальцами. Сразу слышишь, идёт ли резец по волокну или против. Звук рубанка становится грубым. Дерево надрывается. Всё показывает мне: здесь я должен исправить замысел свода, что был у меня на уме. Это некрасиво, но необходимо. Происходящее требует этой асимметрии. Точка перегиба свода должна начаться здесь раньше, чем было задумано. Во всём этом речь идёт о чутье к волокнам.
С сердцевинными лучами дерева дело обстоит иначе. В дереве они лежат как радиально идущий структурный элемент между внутренней сердцевинной трубкой и лежащим под корой камбием. Так они служат обмену веществ. В своде скрипки они образуют поперечно идущий структурный элемент. То, как они ориентированы, определяет поперечную жёсткость. Если угол клеток сердцевинных лучей выходит из свода хотя бы немного,37 оттого что по неведению или невнимательности дерево неверно склеили или свод плохо заложили, то в этой области рождается податливый на изгиб свод. Звук скрипки грозит после этого стать бессильным или глухим — бессильным, если я оставлю дерево толще, чтобы восполнить недостающую жёсткость, глухим, если, невзирая на недостающую жёсткость, придам дереву обычную толщину.
Стало быть, не только ход волокон, но и ход сердцевинных лучей нужно непрестанно чтить при работе над сводом. Но есть разница: ход волокон нельзя увидеть, его нужно чувствовать и слышать по вибрациям рубанка. Ход сердцевинных лучей нельзя почувствовать, его нужно видеть: глаз распознаёт под определённым углом падения света то совершенно особенное зеркальное блистание сердцевинных лучей. Они отражают свет сильнее, чем продольные волокна. Этот, вызванный сердцевинными лучами, рисунок дерева на языке ремесла не зря зовут «зеркалом». Только отражение света делает видимой клеточную структуру дерева. Оттого так важно, при каком свете работаешь.
Эволюция или конструкция?
Будь волокна дерева математически определёнными линиями, свод можно было бы сконструировать, можно было бы сделать идеальную форму. Она была бы задана ещё до начала работы. Но ход волокон дерева не совершенен. Оттого рождение свода скрипки не есть конструкция. Это акт творения.
В чём разница? Конструкция — это план, который материал должен исполнить. Творческий акт скрипки — нечто иное. Единственное, что тут стоит, — вопрос, какие возможности обетованы данному дереву. Обращаешь внимание на ставшее — что оно несёт с собою? Видишь становящееся — что может раскрыться? Выросшие древесные волокна не смогли бы воздать должного жёсткому плану. Оттого творение — нечто иное, чем конструкция.
Построить скрипку — акт творения, ибо не дерево воздаёт здесь должное мастеру, а мастер дереву. Он должен спросить себя, что у него в руках. Каким стало дерево? Чем оно теперь может стать? Всё рождение творения означает: обетованные возможности могут раскрыться. Это не дело жёсткого плана. Скорее всё живёт почтением и мудростью, которые мастер несёт своему труду.
Понимаешь ли ты мир как творение или как эволюцию — с точки зрения художника это одно и то же: произведение развивается. Обетованные возможности раскрываются. Бытие стоит под красотою и муками становления. Однако для нашего понимания жизни есть весомая разница, понимаем ли мы мир как творение или как конструкцию. Не мысль о том, что этот мир развился (эволюция), отнимает у веры воздух для дыхания, а мысль о том, что он — божественная конструкция.
Разница проясняется в том, что мы переживаем: это разница между планом и обетованием, идеальной формой и совершенством, упрямством и мудростью, подчинением и собеседованием — в конечном счёте это разница между религиозной законничеством и одухотворённой верой. Я попытаюсь описать эти различия ближе:
Всемогущий конструктор подчиняет себе материал. Верить означает тогда, что ты подчиняешься Богу. Скрипичное дело учит меня иному. Я распознаю в нём нечто от внутренней сущности вложенной в наш мир творящей силы: творение работает с данным и вступает в отношение со ставшим. Верить означает тогда — довериться присущей ему мудрости и жить силами обетованного. Ибо творение означает, что обетованные возможности раскрываются. Смысл являет себя в становлении. И именно это говорит притча. Дерево раскрывает свой звук. Тем самым оно становится вторым творением. Оно рождается заново.
Когда я по звуковой шероховатости рубанка чувствую ход волокон, это как собеседование с деревом. Лишь во время работы становится ясно, каким должен стать свод. Дерево имеет своё «слово» в этом становлении! В этом и состоит тот акт творения, о котором идёт речь.
Конструкция навязывает материалу заданное идеальное представление. Идеал красоты воздаёт тогда должное идее, но не реальному волокну. Когда жизнь покрывают неумолимыми идеальными представлениями и подчиняют им, мы душевно оказываемся в самом сердце законничества. Тогда мы живём как религиозно порабощённые люди. Это проклятие.
Если в слове из Послания к Римлянам, что стоит над этой притчей, шла речь о том, что Бог оправдывает человека, то это означает прежде всего, что за дело взялась мудрость, воздающая должное жизни: реальные волокна нашего бытия чтутся и приводятся к звучанию. Это мудрость. Это акт любви, что принимает несовершенное и распознаёт его ценность. Только через акт творения рождается совершенство. Ибо творческая мудрость вглядывается в выросшее. И что она увидит? Красоты, радости, тоски, надежды — все возможности души. Но и её слабости, разочарования, печали, боли — все сбежистости. Мудрость Божия вступает в собеседование. Тут моё бытие обретает само собою разумеющееся право голоса. Наша жизнь не конструкция, ибо она сделана не на чертёжной доске.
Творческое в обращении с волокнами нашей жизни означает, что всё становящееся рождается в почтении к ставшему и во взаимной игре с выросшим. Это гениально. При конструкции всё становящееся стоит под гнётом желаемого. Этого слишком мало, это убого.
Произведение искусства
Библия показывает мне, глядя на Бога, скорее сердце художника, чем сердце неумолимого конструктора. Будь мир творением космически конструирующего архитектора, он стоял бы, пожалуй, под его постоянной неудовлетворённостью. Он сетовал бы, что план конструкции и действительность не соответствуют друг другу. Но в труде художника действует иная мудрость. Он знает, что акт творения требует двоякого. Нужно и вещи выстраивать, и вещам позволять. Это мудрость, что позволяет вещам развиваться и раскрываться. Так Библия говорит о мудрости Божией как о духовной силе, что всё исследует и постигает жизнь до глубины.38 Оттого нам, глядя на мир, следовало бы прежде всего искать созвучия с присущей ему мудростью и отражать её в собственной жизни.
Есть некая завораживающая сила в мысли о том, чтобы видеть себя вместе со всеми людьми и творениями как произведения искусства; да, видеть весь мир жизни как композиции и мотивы, как картины и скульптуры, сцены и действующих лиц одного могучего произведения. Произведения искусства могут быть прекрасны, а порой и весьма причудливы. Мы — произведения искусства. Уж во всяком случае не конструкции! Если бы нам пришлось счесть себя божественными конструкциями, нам, пожалуй, пришлось бы верить, что мы стоим под хроническим брюзжанием упрямого проектировщика, у которого всё как-то не задаётся.
Что меня трогает — это внутреннее предчувствие, что Бог скорее имеет сердце художника, который не гнёт действительность через колено против всякого хода волокон. В мудрости нет упрямства. У неё есть деятельная, формирующая, созидающая, обновляющая сила, что всё пронизывает и всё проникает, что питает внутреннего человека. Она — созидающая и призывающая сила, она — вложенный во всякую жизнь смысл.
Мысль о том, чтобы видеть в каждом и в каждой произведение искусства, непрестанно заново читаемое, неповторимое выражение Бога, — не пустая забава. Если мы примем эту мысль всерьёз, это повлияет не только на наше самопонимание, но и на всякую встречу между людьми. Можно было бы с интересом воспринимать то своеобычное, то подлинное, завораживающее, временами осчастливливающее, временами потрясающее взаимодействие сотворённого и ставшего: что заложено и что из этого стало? Что готовится стать? Мировоззрение стало бы тогда прежде всего бодрствованием: всё есть живое, процессуальное, охваченное своим становлением произведение! Можно было бы встречать других людей — как экскурсию по галерее становления; можно было бы чтить их как инсталляции, изображения и формы выражения, что требуют быть прочтёнными, услышанными, рассмотренными.
Видеть в ближних неповторимые и самобытные произведения искусства имело бы неслыханные последствия для нашего вслушивания и вглядывания. Иное упрямство, не способное помыслить дальше собственных представлений, уступило бы искреннему интересу; мы стали бы слушать собственные тоны другого. Такой взгляд был бы побуждением к само собою разумеющейся бдительности и открытости и вызывал бы нас на то, чтобы толковать вещи: что́ это, встречающееся мне там? Кого я вижу? Что оно выражает? В чём его весть? Что здесь развивается? Чему я из этого учусь? И что из этого может стать?
Некоторое время назад мы с женой и сыновьями посетили Национальный центр искусства и культуры имени Жоржа Помпиду в Париже. Мы разделились, ведь в разглядывании у нас был разный темп. Современные скульптуры были каким-то особенным образом для нашего младшего сына и для меня пьянящими, захватывающими, вдохновляющими. Вся история с Лоренцем (ему было тогда десять) обернулась делом, поглощающим много времени, ибо он (без всякого уговора с нами) уселся со своим блокнотом для эскизов в залах и принялся вглядываться и сосредоточенно рисовать. Поначалу это обернулось эмоциональной катастрофой, ибо он в ярости рвал листы. Линии были недостаточно прямы и недостаточно параллельны. Всё было не так, как должно быть. Мы задержались надолго в одном зале, всё разглядывали, и мне пришлось сказать в его маленькое (нет: большое!) сердце художника: «Ты сейчас не конструктор! На компьютере линии были бы совершенны. Но это была бы конструкция. Ведь не о том речь в твоих эскизах. Смотри на то, что рождается в твоих рисунках! Главное — что ты из этого делаешь!»
Последнюю фразу он, очевидно, понял. Ибо его дальнейшая работа и вглядывание были теперь много задушевнее и свободнее. Он углубился, разглядывал скульптуры и картины, рисовал с большой серьёзностью и впечатляющим упорством и выглядел по-новому счастливым. Его рисунок в итоге вышел необычным и смелым.
Быть может, всякий концерт, всякое представление, всякая выставка, всякий музей должны быть чем-то вроде начальной школы такого мировоззрения и учить нас азбуке распознавания: любви к вглядыванию и вслушиванию, завороженности вопрошанием и толкованием. Мы должны отваживаться выходить в мир и смотреть на него как на то великолепное произведение, каким оно в своих захватывающих дух попытках стремится выразить жизнь. Если мы взглянем на наш мир как на такое место смелого творения, можно обрести новую любовь к жизни и новую радость от того, что живёшь. Такая любовь одолеет наше очерствение. Завороженность даёт ей на это силу.
Кто видит лишь идеальное и научился лишь хотеть вещей, но не научился видеть реальные волокна жизни, тот к этому не способен. Будь у нас милосердие и мужество, это освободило бы нас от той навязчивости, что похищает у людей и событий, которые мы переживаем, их благодать; это уберегло бы нас от той высокомерной дерзости, что принуждает вещи против хода волокон жизни.
Безбожность прямой линии
Основное слово Послания к Римлянам гласит: «Бог здесь оправдывает» (Рим 8:33). Скрипичный мастер воздаёт дереву должное. Он приводит его к звучанию, он оправдывает дерево (Рим 3:26). Неискупленная жизнь подобна дереву, что не доверяет этой дающей образ мудрости, оно слепо к обетованию и не имеет предчувствия звука. Тут человек смотрит лишь на свой ход волокон и почитает себя добрым или дурным. О таких людях Послание к Римлянам говорит: «Не разумея праведности Божией и усиливаясь поставить собственную праведность, они не покорились праведности Божией» (Рим 10:3).
Люди, подобные такому дереву, ничего не знают о мудрости, что работает с кривыми волокнами. Они не переживают того, что мудрость обретает образ как раз в сомнительном дереве, но всё ещё верят, будто дерево должно воздать должное скрипичному мастеру. Что за вздор! Что за трагическая вера!
Живописец Фриденсрайх Хундертвассер как-то говорил о «безбожности прямой линии».39 Это образное слово для этой неискупленности и упрямства — как будто собственный душевный мир должен быть чем-то прямым. Столь многое не идеально. Вид моего тела, волокна моей психики, нащупывание жизни, поиск жизненных путей и удавшихся отношений — где тут сконструированная линия? Речь не о безбожно прямом ходе волокон, не о совершенной конструкции. Она — враждебная творению иллюзия!
Время, в котором мы живём, возможности, что у нас есть, обстоятельства, что мы переживаем, — всё это имеет свой особый винтообразный рост и свои кривые волокна! Мудрость противится безбожности наших идеальных представлений, что становятся владычеством над бытием. Тут законнический человек в конце концов истязает себя о Самого Бога — и будь он достаточно смел упрекнуть Его в чём-нибудь, это было бы негодование, что Бог, очевидно, совсем не в силах провести прямые линии. Законническая вера тянет и дёргает вещи. Она делает себя репетитором Бога.
Праведность
Дерево в руках скрипичного мастера призвано к звучанию. «Звуку человека» в Библии посвящено великое слово: это призвание к праведности. Если в нашем повседневном языке это понятие — единичный тон, то в Библии это целая симфония! Столь богата мотивами, столь многоголоса по значению, столь всеобъемлюща в своём притязании и своей красоте та праведность, к которой призван человек.
Праведность — высшая жизненная ценность, какую знает Библия. Она объемлет и то и другое — наши обстоятельства и наше поведение, наше сердце и наши деяния, внутреннее и внешнее нашего человеческого бытия.40 Великий еврейский учёный Маймонид (1138–1204) представлял праведность как добродетель самосовершенствования. «Изжить себя» в духовном смысле, раскрыть свою собственнейшую индивидуальность — значит для него: быть праведным, идти путём к ближнему. Праведник несёт мир. Или, словами рабби Иоханана: «Если есть праведник, миру дано его существование».41 Да, Талмуд идёт даже так далеко, что говорит: праведник способен сотворить целый мир.42 Но обратное умозаключение гласит: где неправедность задаёт тон, там человек согбен, а жизнь предана поруганию.
Одна из великих пророческих тем Библии — разлад человеческого бытия: неправедность! Примечательно, что острейшие судные слова ветхозаветных пророков бичуют то расположение сердца, что начинается со слов: «Мы будем строить…!» (например, Ис 9:9). Книга Бытия описывает в предыстории о строительстве Вавилонской башни внутренний узор этого расположения: «Построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя!» (Быт 11:4). Как эхо на это высокомерие власти и религиозную гордыню пророчествует пророк Исаия о гордом народе: «Кирпичи пали — построим из тесаных камней» (Ис 9:8–9).
Рост башни — не рост. Она сделана. Сколько башен основано не на скале праведности, а на зыбучем песке одержимых ростом людей и систем!
Иисус говорит в притчах о тех расположениях сердца, что соответствуют «Царству Божию и правде Его» (Мф 6:33). Но едва ли хоть одна из Его притч повествует о строительстве, зато очень многие — о росте, о поиске, о находке, о вверенном достоянии. Рост посева знаменует иные черты сущности: смирение, благодарность, размышление, бодрствование, чутьё к верным обстоятельствам и верному времени. Праведный рост не то же самое, что вещи становятся всё больше и великолепнее. Есть и иной род роста — например, рост в постижении, в сосредоточенности, в мудрости, — и та мудрость, что может привести к тому, что вещи станут праведнее, осознаннее и тише. Растущее фортиссимо звука, которое мы ещё в силах вынести, ограничено (зависящим от частоты) порогом боли. Но пианиссимо бесконечно, в нём есть задушевность и прозрачность, о которых напыщенное попросту ничего не знает. Порог слышимости касается святой тишины. Тут целый зал в несущей силе тона на несколько мгновений затаивает дыхание!
Рост Царства Божия есть нечто святое. Это рост в самоотдаче и в слышании, это освящение человеческой жизни. Громкий рост в нашем мире — часто не что иное, как разрушительное передразнивание этого святого роста, к которому мы призваны. Громкий рост гоним алчностью и страхом: сначала мы хотели расти, теперь мы должны расти! В кризисах мы всякий раз переживаем разоблачение неправедности. Но если мы из этого не учимся, а вновь и вновь делаем те же ошибки, то за одним «кризисом» (библейски: «казнью») последует другой. Короткого испуга недостаточно. Нам понадобится столько казней, пока мы не заметим, что уже не можем позволить себе издержек неправедности.
Та динамика, что вещи, которые ведь обещали нам служить, вместо этого начинают властвовать над нами и подчиняют всю нашу жизнь своему влиянию, присуща всем идолам. Сначала они манят нас, потом связывают нас. Оттого мы должны бдительнее следить за родом роста и мужественнее говорить и о неправедном росте. Стало быть, рост ни в коем случае нельзя путать с экспансией! Напротив.
И раковая опухоль — не что иное, как рост, болезненный рост, который не хочет ничего, кроме как расти. Раковые опухоли воплощают горько выстраданный образ нашего времени: не всякий рост связан с органическим развитием. Мы страдаем под раковыми опухолями одержимых ростом систем, а иные торговые структуры и биржевые площадки — попросту метастазы. Мы кормим их разрастающееся непотребство нашим страхом и нашей алчностью (двумя великими темами веры!).
Надо быть религиозно ослеплённым, чтобы читать Библию лишь как книгу для сугубо личного спасения. Библейские пророки нападают прежде всего на властителей и на системы. Так звучит основной их тон против неправедности: «И наполнилась земля его серебром и золотом, и нет числа сокровищам его; и наполнилась земля его конями, и нет числа колесницам его; и наполнилась земля его идолами: они поклоняются делу рук своих, тому, что сделали персты их. И преклонился человек, и унизился муж» (Ис 2:7–9).
Пророки ставят под вопрос никогда не только добродетельность отдельного человека, но всегда и нравственную силу системы и её институтов.43 Пророческое жизнеощущение будет чувствовать в себе (и страдать от этого) как постоянный вопрос: остаётся ли праведность вообще ещё той ведущей мыслью, которой предана община? С какого мгновения общество перестаёт быть общиной и распадается на тысячу осколочных эгоизмов? Без устремлённости к праведности не только политика теряет свой смысл и свой авторитет; общество теряет свою внутреннюю связность. Такое распавшееся общество становится уязвимым, ибо оно может только требовать, но ничего не может дать. Оно делает политику своей блудницей: «Удовлетвори наши потребности! Дай нам внешнее благосостояние и внутренний покой!» Недостаточно верить, будто смысл жизни в том, чтобы тебя оставили в покое. Оттого мы должны держаться праведности — «умеренности» (во внешнем) и «освящения» (во внутреннем). Праведность должна быть возлюбленной. В ней мы упражняемся в интонации нашего призвания. Нам нужна более высокая мера общественного разума, чтобы найти пригодные для жизни альтернативы кощунственному служению идолам, что приносит в жертву слабого и оскверняет этот мир. Осуществить праведность против хода волокон человеческого бытия пытались достаточно часто; шаблоны тоталитарных систем и государственных доктрин, презиравших человеческий ход волокон, мы пережили в избытке.
И себялюбие, что раскрывает всю свою духовную движущую силу через алчность и страх, тоже принадлежит к ходу волокон дерева, каким являемся мы. И в этом проявляется потрясающая сбежистость нашего существования. Но как скрипичному мастеру удаётся работать с винтообразно выросшим деревом, если он чтит законы акустики, так ведущая мысль праведности есть тот внутренний закон, которым может исполниться наш звук, — не против хода волокон, а с деревом, каким являемся мы.
Без справедливости человек теряет своё значение, а сообщество — свою внутреннюю музыку. Разумеется, справедливость — это идеал, и, разумеется, справедливое общество — утопия. Но общество, лишённое утопии, уже сегодня будет варварским — и это реальность!
Искусство — учительница справедливости: на примере становления скрипки я попытался показать, что значит акт творения. Быть может, нам удастся заново постичь это искусство творческой жизни и найти радость в ином понимании нашего бытия. Как скрипка призвана исполнить свой звук через уже сложившийся ход волокон и через рождающуюся форму свода, так и справедливость каждого человека и каждого народа — это нечто, что рвётся к своему исполнению. Праведник испытывается в тех задачах, которые ставит перед ним его мир. Он учится тому, чему должен научиться. Ибо мир — это место, где мы можем мыслить дальше самих себя и показать, что мы не прикованы лишь к собственным заботам. Так мы обретаем облик. Мы отдаём то, что имеем, и так получаем самих себя. На исполнении справедливости покоится вся жизнь, когда она в порядке. Так «праведник» творит, пробуждает и преображает вверенный ему мир.
Когда справедливость исполняется, возникает не что-то чуждое, а в самой своей глубине — подлинно своё, как свод и выработка подлинно хорошей скрипки в конце концов окажутся именно тем, что соответствует дереву. Подобно тому как я, скрипичный мастер, не выношу дереву холодного приговора, а работаю с ним, так и библейской справедливости важен не юридический вердикт, а наш жизненный путь. Вера приходит к жизни не как нечто искусственное — она и есть само движение жизни. В этом пророческий звук справедливости, как сказано: «Я воздвиг его в правде и уровняю все пути его» (Исаия 45:13) и: «Я Господь, Бог твой, научающий тебя полезному, ведущий тебя по тому пути, по которому должно тебе идти» (Исаия 48:17). Как законы акустики служат тому, чтобы воплотить звук рождающегося инструмента, так цель справедливости — звук удавшейся жизни. Мудрость ведёт становление.
Древнеитальянский идеал свода у великих скрипичных мастеров — форма циклоиды.44 Она изящна на вид и гениальна по звуку! Это совершенный закон! Итальянские великие мастера скрипичного дела XVII и XVIII веков все на неё ориентировались. Нельзя утратить эту акустическую гениальность, что должна исполниться через закон хорошего свода. Ради звука он для меня — заповедь. Ибо хороший звук не может быть воплощён в обход заповеди. Пытаться сделать это было бы совершенно немудро.
Притча о становлении скрипки указывает путь справедливости: как взгляд скрипичного мастера снова и снова покоится на возникающем своде и ищет согласия между произведением и замыслом, так мудрость Божия ищет соответствия между данными волокнами и призванным звуком. Заповеди раскрывают свою созидательную силу. Они — орудия в становлении. И вот что они говорят: исполняй, что заповедует тебе Бог, — и ты узнаешь, кто Он. Осуществляй заповеданное тебе — и ты постигнешь, кто ты. Нигде ты не услышишь голос Божий яснее, чем во внутреннем согласии с Его волей.45 (Оттого-то вопрос о том, в какого Бога или идола мы, собственно, верим, имеет столь драматическое значение!)
Красоту справедливости мы можем постичь через возникающее произведение искусства. В скрипичном деле речь идёт об акте творения: я преображаю то, что мне чуждо. И именно таков порыв мудрости Божией в нашем мире: Дух Святой преображает то, что Ему чуждо. Преображать то, чего Он касается, — Его сущность, ибо Он приходит, «чтобы спасать, беречь, наставлять, вразумлять, укреплять, утешать и просвещать дух». Так сказал один из отцов Церкви в IV веке.46
Как орудиям удаётся снять со свода всё грубое, чтобы придать ему совершенную линию, так заповедь снимает с нас судорогу себялюбия. Она снимает с нас всё то, что делает нас неспособными двигаться в подлинной свободе. «После того как Он оправдал нас Своей благодатью, Дух Божий отнимает у нас вкус к греху», — говорил Августин.47 Грех в рождающемся произведении — это то, что не согласуется; это всё то, что отказывается быть преображённым, — как если бы свод сказал своему мастеру: «Я не хочу становиться тем, что тебе привычно!» Как если бы дерево, вместо того чтобы довериться моей руке, лишь загоняло мне занозы в пальцы! Быть грешником — значит быть человеком-занозой. Ибо грех означает не: «Ты растёшь свилевато, ты сбежист, ты дурен!», а (в применении к людям и системам): «Ты уклоняешься! Ты не достигаешь своего смысла. Ты выставляешь свои иглы и не пожелал той справедливости, к которой Я тебя призвал. Ты отказал Мне быть с тобой у общего дела и наполнить своё призвание подлинной жизнью!»48
Тогда доверие между произведением и творцом разрушено, и в итоге выйдет разлад, который мы отчётливо ощущаем в условиях нашего бытия, в наших отношениях и в нашем поведении. Оттого нам нельзя видеть лишь то, что заповедь у нас отнимает, — надо глубже постичь, что она нам даёт. Она изменяет нас и придаёт нам облик.
Вера лишь тогда утратит своё себялюбивое и инфантильное начало и станет чем-то святым и зрелым, когда мы постигнем, что отношения с Богом хотят быть прежде не пережитыми, а прожитыми. Ибо вера должна быть не просто переживанием жизни, а её исполнением. Переживания веры могут быть мощным укреплением. Но сердце, изведавшее иную тоску и иные кризисы, знает: эти переживания — не более чем «сопутствующие явления»; они сопровождают верный путь. Решающее же — не переживания веры, за которыми мы гонимся, а путь, которым мы идём. Не видя этого, вера перегревается и рождается злосчастное давление опыта, тоска по Богу, бегущая от мира.
Оттого я убеждён: кто ищет исполненной жизни, у того нет иного выбора, кроме как спросить, что должно исполниться через него. В этом, пожалуй, и есть суть счастья, и в этом оно соответствует манере работы скрипичного мастера с деревом. Ведь притча говорит: звук жизни исполняется в ходе волокон человеческого сердца — а не в обход них! Так свод удаётся под рукой мастера. «Счастье» тогда означает, что мудрости Божией через нас удалось нечто доброе; оно означает, что смогло обрести облик нечто, похожее на истину небес. Значит, звуковой закон не нарушается, а исполняется (см. Римлянам 8:4). Там, где это происходит — хотя волокна и имеют свою свилеватость и свои слабости, — там за работой настоящий мастер.
Внутренний Мастер
Иисус сказал о Себе: «Вы называете Меня Учителем и Господом, и правильно говорите, ибо Я точно то» (Иоанна 13:13; ср. Матфея 23:8). В этом слове я узнаю самого себя. Я глина, а не горшечник; я дерево, а не творец. Моя жизнь обрела внутреннего Мастера, внутреннего пророка, к которому склоняется моё ухо. Слушание есть акт любви.
Молитвы святых показывают, как эти материнские и отеческие души веры, эти сёстры и братья, понимают своё отношение к своему Мастеру. От святой Терезы Авильской (1515–1582) до нас дошла такая молитва:
«О Господи души моей, если бы были у меня слова, чтобы описать, что Ты даёшь тем, кто вверяет себя Тебе, и что теряют те, кто обретает эту благодать и всё же не отрекается от самих себя. Не допусти, о Господи, чтобы это когда-либо случилось со мною! Ведь Ты делаешь мне гораздо больше, поселяясь в столь жалком пристанище, как моё. Будь благословен вовеки».
От Джона Генри кардинала Ньюмена (1801–1890) нам известна эта молитва:
«О Боже мой, Ты, и Ты один, знаешь всё. Верю также, что Ты знаешь, что для меня лучше. Верю, что Ты любишь меня больше, чем я сам себя. От всего сердца благодарю Тебя и за то, что Ты вырвал меня из-под моей собственной опеки и повелел мне отдать себя в Твою руку. Ничего лучшего я не могу себе пожелать, кроме как быть Твоей ношей, а не своей собственной. О Господи, по Твоей благодати хочу следовать за Тобой, куда бы Ты ни шёл, и не хочу забегать вперёд Тебя на Твоём пути. Хочу ждать Тебя, Твоего водительства, и, обретя его, хочу действовать в безопасности и без страха. Не хочу и терять терпения, если Ты когда-нибудь оставишь меня во тьме и смятении; не хочу ни роптать, ни гневаться, если впаду в несчастье или страх».
В молитве мы высказываем то, что должно пробудиться в нас, дабы оно нашло свой путь в жизнь. Сама тоска вписывает нам слова в сердце. Там их прочитывают и испытывают; их преображают в нечто, чего мы сами высказать не можем и что всё же касается небес (см. Римлянам 8:26–27). Хорошо, когда мы находим слова для молитвы, и всё же верно: «Тоска молится всегда, даже когда молчит язык» (Августин).49
Ложное жюри
Что мешает нашей отваге искать эту близость, это согласие, это внутреннее водительство? Что мешает нам ответить на мудрость Божию нашим доверием? Мне вспоминается миг, когда я впервые получил в свою мастерскую прекрасную Амати XVII века. Я разглядывал эту скрипку со всех сторон и был очарован ею: драгоценная скрипка. И всё же она не была безупречна. По её верхней деке проходил тёмный сучок. Это было выразительно и смело. И уголки её были вырезаны несимметрично. Но всё было проникнуто ошеломляюще характерным почерком и являло зрелое понимание красоты. Моя мысль была: «Право, не безупречна. Но в ней что-то есть…»
Не оттого ли и наше малодушие, как мы обходимся друг с другом? Как часто мы придираемся к явным сучкам в дереве другого и не видим за этим характера чудесного почерка? Мы видим кривые волокна в жизни, но нам недостаёт милосердия и радости, что позволили бы нам сказать: «Не безупречен. Но в нём или в ней что-то есть!» Как часто мы насмехаемся над реактивной древесиной, возникшей от иной трудной жизненной истории; мы возмущаемся свилеватостью, что создал повседневный гнёт, и находим, что человек должен измениться. Но Бог говорит: «Что тебе до того! И он зазвучит — на свой лад!» (ср. Иоанна 21:22).
Как скрипичный мастер я не отбракую дерево, которое держу в руках. Как раз тот сучок в той скрипке являл подлинное мастерство Амати. Мы же держим другого в узде ожиданием, будто ему нельзя быть таким, каков он есть. Ждать от ближнего, что он станет «другим», — значит остановка: тут всякое развитие и всякое становление замрёт. Лишь милосердие вызывает вещи к жизни. Оно ничего не вынуждает и всё же именно этим всё изменит.
Взгляд милосердия — это взгляд с того места, где восседает мудрость Божия. Такая любовь, что при Боге, любит людей, вещи, весь мир жизни от Бога. Оттого первый вопрос Библии не: чего ты хочешь?, а: где ты? (Бытие 3:9). Оттого и первый вопрос, который я задаю себе, никогда не должен быть о том, что я хочу изменить, а о том, где я хочу быть. Пребываю ли я в моём беспокойном хотении, что хочет изменить вещи, — при Боге? Лишь через изменения, что совершаются во мне самом, я обрету право и силу изменять вещи «от Бога и к Нему».
Живи мы так, в Духе Божием, — мы не пытались бы вынудить вещи силой, а знали бы: «Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба» (Иоанна 3:27) и: «Что ты имеешь, чего бы не получил?» (1 Коринфянам 4:7). Мы не судили бы инаковость, а верили бы друг другу в нашем своеобразии, открывали бы и чтили друг друга. Мы молились бы о том, чтобы другому было дано с неба то, что ему присуще. Мы запрещаем себе жить силами благодати, если неспособны видеть друг друга очами сердца. Это очи милосердия.
Иисус говорит: «Будьте милосерды, как и Отец ваш небесен милосерд» (Луки 6:36). Это значит: мы должны стать способны любовью вызывать наружу доброе в нашем ближнем! Ибо именно это делает Бог. Он вызывает к жизни наши возможности. Дары благодати, которые даёт Бог, ранимее всего, что вообще можно ранить. Оттого нам сказано: «Будьте друг другу в этом защитой и благословением». С одной стороны, это укрытие милосердия. Оно означает: «Тебе можно приобретать опыт и ошибаться. В кругу тех, кто тебя чтит, нет провала — есть лишь совместное учение». А с другой — это надежда. Она означает: «Я верю в доброе, каким Бог может быть для тебя и что может тебе дать!» И этой веры я держусь. Это та твёрдость, которой мы благословляем друг друга.
Всё это напоминает мне о некоторых конкурсах скрипичных мастеров. Как правило, там ставят оценку за работу и оценку за звук. Оценку за работу выставляет жюри из скрипичных мастеров, оценку за звук — музыканты. Получить премию за хорошее ремесло, но не удостоиться похвалы за хороший звук значило бы, что ты угодил жюри, которое смотрит на то, что у него перед глазами. Куда больший интерес должно вызывать жюри музыкантов, чтущее сущность инструмента — его звук. Скрипки, вынесенные на такие конкурсы, как правило, безнадёжно совершенны. Но именно оттого, что в них ничто не смеет быть неправильным, у них зачастую столь жалкий и робкий звук.
Важнейшее в скрипке — её «почерк»; в нём звук и язык форм обретают излучение, которое трогает. Совершенное оставляет холодным. Хорошая скрипка обладает своим изящным выражением не благодаря совершенству формы. Так и человек обладает своим выражением не оттого, что не делает ошибок или что к нему не придраться, а оттого, что его жизнь ясно являет, о чём ему, собственно, идёт речь. Отчего же нам недостаёт для этого отваги? Библия даёт ответ: мы подчиняемся ложному жюри! (1 Коринфянам 7:23). Оттого наша жизнь часто выглядит будто на таком конкурсе. Страх лишает всё почерка.
Человек, привязывающий свою самоценность к исполнению своих идеалов, впивается в действительность. Он служит ложному жюри. Как же страдает благочестивый человек от своих духовных идеалов! Как страдает совестливый человек под гнётом своих притязаний и в неумеренной мере занимается собой, вместо того чтобы заниматься миром, для которого он создан! Как страдает стареющий человек от ограниченности своих сил, от невыполнимости своих задач, от краткости оставшегося ему времени! Не пора ли во всём этом принимать собственные представления об идеале — а в конечном счёте самого себя — чуть менее всерьёз, зато тем задушевнее вверять себя руке Божией? Чем важнее мы для самих себя, тем чувствительнее будем. Чем чувствительнее мы, тем скорее будем ранены. Как часто верно для нас слово мудрости: не держи в уме себя! Забудь о себе — и держи в уме мир!
Все эти высокие идеалы могут отнять воздух, которым дышишь. Разумеется, у меня высокие притязания, и у моих заказчиков тоже. Но когда в игру входит страх, становится тесно. Тут вещи не могут раскрыться, им не дают ни времени, ни надежды. То есть у них отнимают то, чем живёт хороший и здоровый рост.
Есть много судей над мнимыми ошибками и слабостями жизни, но лишь один-единственный судья над звуком. Это мудрость Божия. Оттого и сказано: «Господь смотрит не так, как смотрит человек; ибо человек смотрит на лице, а Господь смотрит на сердце» (1 Царств 16:7).
Мудрость
Иудаизм распознал эту формирующую силу, которой мы можем жить, и назвал её в своих библейских писаниях словом мудрость. Мудрость являет себя там как нечто, что освящает вещи, которых касается: как мой рубанок и циклевки придают своду скрипки его облик, так в мудрости Божией есть глубокое и тонкое чувство формы, что снимает с нашей жизни отчуждение и начинает формировать то, что близко Богу. Мудрость есть могущество Божие. Так черты Вечного обретают в нас — а через это и во вверенном нам мире — свой облик: тембры справедливости, красота милосердия и силы примирения. Ничего Бог не совершает над нами без этой мудрости. Через неё возникает близость Бога с Его творением. Древнееврейская литература мудрости содержит нечто вроде пророческого объяснения в любви к этой творческой силе. Мудрость обозначена там словом, которое можно перевести как «художница» или «мастерица» (а также «зодчая», как в Иеремии 52:15). Звучит это так:
«Мудрость, художница всего, научила меня. Ибо в ней есть дух разумный, святой, единородный, многочастный, тонкий, удобоподвижный, светлый, чистый, ясный, невредительный, благолюбивый, скорый, неудержимый, благодетельный, человеколюбивый, твёрдый, непоколебимый, спокойный; она может всё, и всё видит, и проникает все умы разумные, чистые и тончайшие. Ибо мудрость подвижнее всякого движения, и по чистоте своей сквозь всё проходит и проникает. Она есть дыхание силы Божией и чистое излияние славы Вседержителя; посему ничто осквернённое не войдёт в неё. Она есть отблеск вечного света и чистое зеркало действия Божия и образ благости Его» (Премудрость Соломона 7:21–26).50
Так читаем мы и в книге Притчей о том, что при творении мира у Бога было дело с искусством мудрости: «Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони; от века я помазана, от начала, прежде бытия земли» (Притчи 8:22–23). А в книге Иова сказано: «Тогда Он видел её и явил её, приготовил её и ещё испытал её» (Иов 28:27).
В этом смысле мудрость как художница и зодчая зрима в притче о становлении. Она работает не по шаблонам. Она видит волокна и ищет звук. Она говорит: что ты сетуешь на ход своих волокон и не веришь в становление, что тебе обещано? Что мешает тебе верить и через это позволить, чтобы Я был с тобой у общего дела? Мудрость Божия — это созидательная сила, что касается жизни. Об этой мудрости и силе сказано в Послании к Филиппийцам: «Начавший в вас доброе дело будет совершать его» (1:6).
Если в становлении скрипки я не считаюсь с волокнами дерева и придаю резонансной деке в определённых местах слишком малую толщину, хотя прочность дерева этой меры не выносит, то звук инструмента заглохнет в глухоту и тусклость. Надо чтить звуковые законы и видеть условия дерева! Если же я, напротив, удовольствуюсь слишком рано, то есть оставлю дерево слишком толстым, тогда резонансы сдвинутся слишком высоко, и звук инструмента в конце концов выйдет вульгарным, резким и крикливым. Хотя за всем и стоит внутренний замысел, всё же каждое дерево требует правильной выработки и правильной меры.
Мы с женой страдаем оттого, что переживает наш младший сын в нашей шаблонной школьной системе. Сколько же волокон творчества и собственной инициативы там перерезается! У Лоренца есть в моей мастерской свой маленький верстак. Нередко благодаря беспечности его идей я постигал поразительные вещи! Он знает все мои инструменты. Уже когда ему было восемь лет, я мог дать ему в руки самые острые мои резцы, ибо видел, что держит он их правильно. Но шаблонно требуемая школьная системная успеваемость и лишённые фантазии стандартные экзамены оставляют ему всё меньше времени и пространства! Требуется угодить закону. Тут личности не могут сформироваться, а вдавливаются в готовые модели. Мы должны ободрять молодых людей верить в себя, развивать страсть и не терять благоговения и изумления перед теми вещами, с которыми имеют дело!
Это свидетельство бедности — работать по узаконенной таблице мер и делать вид, будто у каждого дерева одни и те же свойства. Таблица мер или шаблон презирает выросшее и сложившееся дерево. Оттого в ходе становления я снова и снова осторожно беру деку скрипки в руки, простукиваю её собственные тоны, слегка сгибаю её на кручение, на продольную и поперечную жёсткость, чтобы так почувствовать, как далеко я могу зайти. Становление должно сопровождаться разумной любовью. Законов, шаблонов и таблиц мер не хватает уже в скрипичном деле.
Поцелуй жизни
Одна моя приятельница, чудесная профессиональная танцовщица, недавно, когда мы были вместе небольшой компанией, сказала, что у неё такое ощущение, будто над её жизнью стоит прежде всего одна-единственная фраза, и звучит она: «Этого не хватает!»
Над её танцем, её характером, её дарованиями, её финансами, её манерой — надо всем всегда стоит эта одна фраза: «Этого не хватает!», и она постоянно слышит её в себе. Мы были потрясены и уделили время не только тому, чтобы выслушать и возразить, но и тому, чтобы в тишине спросить Бога, о чём и как мы можем молиться. Не потому, будто молитва заменила бы то, чему мы должны научиться, — это ясно. Но она укрепляет и сопровождает путь, которым мы идём.
Словно слова в нас отвоёвывают себе право высказать нашей жизни своё мнение. Иные слова — яд, другие обладают целительной силой. Евангелие говорит:
Перестань доказывать Богу, миру и самому себе, что тебя всё-таки хватает! Ты погибнешь в этих доказательствах! «Бог здесь, оправдывающий!» (Римлянам 8:33). Довольно обычно — хотеть, чтобы всё было лучше, чем есть: смотреть на ход волокон своего жизненного пути, на свилеватость — и говорить: «Всё во мне и вокруг меня должно бы быть лучше!» Это проклятие: ты живёшь в хотении, а не в росте! Оттого ты не можешь радоваться своему становлению. Но верь — и в твою жизнь вложено нечто святое, что может расти, что всходит и растёт, а как — само не знает. Ибо сама собою мягкая почва в тебе приносит плод: сперва стебель, потом колос, потом полное зерно в колосе (ср. Марка 4:28). У тебя есть тайна, есть жизнь, есть хвалебная песнь! Что смотришь ты на свои волокна, но без всякой веры в звук, что тебе обещан? Так вложи свою тёплую сердечную кровь в то, что ты есть! В одной лишь хотимой жизни не бьётся сердце! Оттого дай своим глазам увидеть вещи, что совершаются как бы сами собой. Тебе есть что дать, и в своё призвание ты можешь вложить свою веру. Если ты живёшь лишь в хотении, ты потерян, ибо в хотимом мире человек одинок.
Что ты так беззащитен? Нет у тебя дома? Войди в своё достоинство; и вырви то, что насадило твоё обвинение! Послание к Римлянам спрашивает:
«Кто будет обвинять тебя? Бог здесь, оправдывающий! Кто осуждает? Христос Иисус здесь, умерший, но и более того — воскресший, Он и одесную Бога, Он и ходатайствует за нас. Кто отлучит нас от любви Христовой? Мы преодолеваем то, что теснит нас, через Возлюбившего нас. Ибо я уверен, что ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы, ни Начала, ни Силы, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе, Господе нашем» (ср. Римлянам 8:33 и далее).
В этих словах есть нечто вечное, есть нечто целительное, святая сила. Святые слова обладают созидательной силой. Они — орудия в становлении нашего призвания.
Я люблю красоту моих инструментов; об этом я писал вначале. Как они касаются дерева, так и нам следует позволить себе поверить во внутреннюю силу этих слов. Это святые орудия, что придают нашей жизни звук!
Все же слова, что унижают нас и вредят нам, — не принудительны, они уговаривают! Библия предостерегает нас: не дай себя уговорить поверить их проклятию. Укажи им на дверь. Каждому человеку дано быть привратником и душепопечителем самого себя! Каким словам ты позволяешь творить их дело и оказывать их воздействие в волокнах и сердцевинных лучах твоей души?
Если бы ты блистал во всём — как бы ты мог быть милосерд? От тебя не требовалось бы ничего, кроме как принять к сведению свой блеск. Что это такое? Оттого твоя недостаточность — задача и дар одновременно, ибо лишь твоя недостаточность научит тебя быть милосердным. Это больше всякого успеха и блеска! Ибо милосердие — это блеск Божий.
Тебе следует знать, что у тебя есть божественный Утешитель и Учитель. Он близок тебе. У Бога нет обиженной натуры — Он страдает вместе с тобой, как сказано в чудесном слове о Духе Божием: «Он подкрепляет нас в немощах наших. Он ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными» (Римлянам 8:26–27). Одного Он никогда не скажет тем, кто вверяет себя Ему. Он никогда не скажет: «Тебя Мне не хватает!» Ибо это слово смерти.
Мы так быстро объявляем, кто (и каковы) мы. Знаем ли мы это так точно? Отчего мы не остаёмся с напряжённым ожиданием к нашей жизни и к тому, на что способно прикосновение с Богом? Как часто мы не распознаём в «я» и в «ты» ещё-не-пробуждённое, сокрытое, обещанное и впиваемся в неумолимое «должен»? Подлинно святое и целительное не впивается в жизнь; оно вызовет наружу любовью то, что должно быть нам дано, как сказано в начале Песни Песней: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих!» (Песнь Песней 1:2).
Это поцелуй безусловной и вечной Божией любви. Оттого — так говорит Евангелие: дай себя поцеловать той радости, которую Бог имеет о тебе! «И встал он и пошёл к отцу своему. И когда он был ещё далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его» (Луки 15:20). Человек пришёл жалок, и в сердце Бога вспыхнула всё исцеляющая жалость. Поцелуй пришёл не оттого, что человек принёс с собой нечто великое. (Напротив: сколько же дней тот человек, должно быть, не мылся!) Поцелуй относился к тому, кем он в глазах отца всегда оставался — и оставался даже теперь. В этот миг его жизнь обрела своё утешение и свою вечность.
Волокна человека распознаёт лишь тот, кто приводит их к звучанию, а не тот, кто позволяет себе выносить о них суд! Надо знать то утешение, которое означает — быть познанным Богом. Неутешённое бытие — бочка без дна, сколько бы ни превосходил себя и ни подкладывал в отчаянии! Тут поистине требуется внутреннее обращение. Это обращение жизни, которая собирается научиться доверию. Ибо жизнь без доверия полна недостаточности, и тут ничем не поможет желание угодить «всем и каждому» ещё лучше и показать, кто ты. Ты всё же перегреешь и себя, и мир и не воздашь вещам должного!
Целительные истории Евангелий показывают: не так уж много должно быть того, что Бог нам вверяет. Но малое чти. Смотри на него как на обетование, ибо лишь любовь делает его великим звуком! Бог с тобой у общего дела. Ты можешь научиться доверию и идти путями доверия. Не допусти, чтобы обвинение и проклятия вытравили из тебя твою душу. Святые слова должны стать тебе повитухой. Ты можешь родиться в нечто новое. Но кое в чём тебе надо научиться быть как дитя.
Пока я это пишу, я слышу внутренним ухом (неслышно и всё же пугающе громко и отчётливо) чужой младенческий крик. Право, я верю: основные истины Библии рождают новую внутреннюю жизнь! Они говорят: нечто новое творится в тебе и даст тебе расти, зреть и расцветать. Обратись и стань пред Богом как дитя! У тебя должно быть новое детство. Ты дан самому себе; оттого научись быть добр к себе и оберегать это сокровенное. В одном из псалмов (Псалом 130 (131):2) сказано так: «Не смирял ли я и не успокаивал ли души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди».
Унижающая вера
Есть вера, враждебная себе самой. Тут человек прикладывает все силы к тому, чтобы потерять себя, дабы впредь заместить всё в себе Богом. В этой вере Бог делается затычкой для недостающего самоуважения.
Есть род благочестия, при котором человек полагает, будто смирение — это мало думать о себе самом. Это большое заблуждение. Вера в Бога никогда не должна заменять веру в самих себя! Ибо смирение означает не то, что я мало думаю о себе, а то, что я так много думаю о другом, что служу ему. Думаю, это важное различие. Я убеждён: Бог ничуть не ценит раболепия, но очень высоко ценит смирение. Оно соответствует Его сущности. Нам не нужно быть сильными, ибо сила Божия могущественна в слабых. Но нам не следует полагать, будто необходимо делать себя слабыми и обесценивать себя, чтобы Бог мог быть сильным в нас.
Дух Святой домогается, чтобы мы стали отважны по отношению к самим себе; чтобы мы преодолели ту растерянность, в которой смотрим на свои слабые волокна и внушаем себе, что мы слишком ничтожны, слишком слабы, слишком больны, слишком обременены, слишком виновны, слишком неуверенны, слишком сломлены, слишком повреждены, слишком ограниченны, слишком никчёмны, слишком сомневающиеся, слишком уязвлены. Важно противопоставить этим религиозным чувствам неполноценности души нечто сильное! Нам не следует недооценивать Духа Святого — Его кротость и силу. Деревья и травы мягки, когда возникают, но сухи и жёстки, когда умирают. Дух Божий домогается в нас мягкого и юного сердца, ибо сказано, что Он делает нас юными и отважными, чтобы довериться Ему (Псалом 102 (103):5). Как струны возбуждают резонансную деку, так Бог говорит нам в сердце:
«Друг Мой, не говори: „Как может кто-нибудь вроде меня подымать людей, когда я и сам повержен? Как может кто-нибудь вроде меня укреплять людей, когда я и сам слаб и неуверен?“ Не говори и не верь этой фразе: „Как может кто-нибудь вроде меня…“ Ибо Я вижу твои сомнения, твою болезнь, твою повергнутость. Но Я призвал тебя подымать, утешать и укреплять. Я буду с тобою. Не верь, что сильные, здоровые и уверенные могут послужить Мне лучше, чем ты.
Ищи Моей близости и вверься Мне. Дух Мой да почиет на тебе. В твоей немощи Он совершит Своё дело через тебя. Ты будешь утешать тем утешением, которым сам утешен, и будешь помазывать Духом, что почиет на тебе. Оттого приди ко Мне, друг Мой, труждающийся и обременённый, больной и неуверенный, повергнутый и сомневающийся. Дай себя укрепить и восстань. Научись от Меня и прими своё призвание!»51
Мы отвечаем на любовь ничем не сильнее, чем тем, что верим ей! Иначе и нельзя, ибо любовь всегда есть вера. Если мы посмотрим на нашу жизнь в этом свете, мы станем жить иначе. Нам следует постигать своё призвание не как нечто тяжкое, а гораздо скорее представлять себе, что мы с ним танцуем. (Так однажды, в тяжёлую пору, я видел это во сне ночью и ещё во сне постиг: я как раз танцую со своим призванием!) Не тот, кто делает всё ещё лучше, а лишь возлюбленный поистине живёт иначе! Как сказано: «Мы преодолеваем то, что теснит нас, через Возлюбившего нас» (Римлянам 8:37). В Боге нет остервенения. Важно, чтобы мы глубже поняли мудрость Божию и позволили ей вести нашу жизнь. Любовь видит возможности развития там, где другие видят лишь разрушение, вред и паралич. Любовь воспринимает то, что сложилось, и живёт в надежде на то, что может сложиться. Лишь в этих двух измерениях времени возникает святое настоящее — становление!
От своего призвания можно отчудиться религиозным образом. И именно это отчуждение зовётся «законничеством»: законническая жизнь — это не чрезмерная любовь к заповедям, а недостающая любовь к жизни. Оттого законничество есть унижение жизни. Законнический человек разочарован в себе и в своих ближних — в жизни, какова она есть! Оттого он делает свой закон Богом над жизнью. Тут законничество остаётся, как камень, привалённый к гробнице умершей Божией любви.
В одном курьёзном отделе Немецкого музея в Мюнхене выставлены своеобразные музыкальные инструменты. С виду перед тобой фортепиано, но играет им перфолента! Внутри вращаются валики. Клавиши движутся, сматываемые механизмом, совершенно сами собой. Нажимаешь кнопку — и клавиши бренчат и повторяют давно слышанную волынку. Эти автоматы лишены всякого вдохновения. Они лицемерно являют слушателю жизнь, которой у них нет. Всё проистекает лишь из заранее пробитой механики. Это лицемерные инструменты, пугающий образ отчуждённого человеческого бытия, что отрабатывает вещи, не наполняя их жизнью; они — образ жизненных дней, в которые мы лишь механически функционируем. Живой инструмент способен истолковывать побуждения и события. Но для этого надо всматриваться и вслушиваться в то, что происходит. Вдохновение и истолкование, слышание и действие — вот призвание: чтобы мы придавали жизни «внутреннюю музыкальность».
И вера может выродиться в такой инструмент с перфолентой. Тут вещи совершаются лишь механически. Запрограммированно. Быть может, слушающая тишина порой имела бы нечто спасительное — чтобы мы распознали лицемерие вещей, лишённых подлинной внутренней жизни. Тут религиозные перфоленты играют с нами свою игру. Будь это печальной действительностью мира — он был бы игрушкой небес. Да ещё и скучной. Без вдохновения и истолкования. Технически совершенной, но без собственной жизни. У нас не было бы повода жаловаться, но не было бы и повода жить!
Иисус выступил против законничества с великой резкостью. Не расхлябанные, а закоснелые ханжи были теми, кто Его не терпел. Они «вышли и держали совет против Него, как бы погубить Его» (Матфея 12:14). Иисус нападал на религиозную силу, которая посягает на жизнь. Он видел в этом нападение на человека. Мы должны быть инструментами Божиими, а не игральными автоматами. И Иисус не смазывал клавишную механику законничества, а давал людям в сердце предчувствие звука Царствия Божия. Ибо мы должны быть не игральными автоматами, а инструментами, тронутыми Богом.
Закон
Притча о своде скрипки, которую я здесь описал, занимает меня с тех пор, как я семнадцатилетним подмастерьем начал строгать первые скрипичные своды. Тогда, в первый год ученичества, во мне всё более зрело чутьё: то, что я здесь делаю, стоит в восьмой главе Послания к Римлянам! То, что я здесь соблюдаю на дереве, — как творческая сила Божия со мной! Один стих из этой главы (8:30), на котором зиждется притча, был мне в ту пору давно знаком, ибо он был моей первой встречей с Библией, когда я тринадцати лет (поначалу против немалого сопротивления отца) пришёл к вере.
Притча, как мы видели, ставит под вопрос смысл шаблонов и таблиц мер, она указывает на ход волокон нашего человеческого бытия и тем самым подвергает сомнению всякую законническую и принудительную веру. Уместно ли говорить о вере таким образом? Не соблазняет ли это к романтически-религиозной восторженности, пока в конце концов не останется лишь пошлая религия самочувствия, лишь «Тора внутреннего мира»? Оттого я должен спросить: но разве Библия не есть также закон? Да разве не содержит она сотни «таблиц мер» и «шаблонов», указывающих нам, как нам жить? Ведь именно в этом суть религии — что она налагает на нас нравственные и религиозные законы, которые мы должны соблюдать! Право, давно пора произнести большое «но» над притчей о своде и ходе волокон, ибо иначе образ не достигнет тех душевных глубин в нас, где решается вопрос об ощущаемом достоинстве нашей жизни.
Итак, что же есть закон? Это понятие встречается 430 раз в Ветхом Завете и 191 раз в Новом. Уже одна эта частота показывает, что речь не может идти о чём-то второстепенном. Когда в Послании к Римлянам сказано: «Христос — конец закона» (10:4) — то есть конец номоса, — есть ли Он тогда начало автономии? Освобождает ли Христос человека от рабства под игом закона, чтобы наконец привести его к самоопределению? (Это значило бы: я сам себе закон — авто-номос.)
Не только у нас, нынешних людей, понятие закона пробуждает неприязнь и отторжение. В нас всплывают представления о чём-то законническом, принудительном, даже деспотическом. С законом мы связываем религиозность, которая должна покоряться строгому Богу, торжествующему над нашей свободой, — Богу, который связывает нас жёсткими заповедями и правилами и вводит нас в законничество. Мы опасаемся, что сердце наше будет там низведено до автомата и обречено сматывать религиозные перфоленты без всякой внутренней жизни. Это и есть суть религиозного законничества. Но к закону Библии (Торе) эта тревога имеет мало отношения.
Важно освободить звучание еврейского слова Тора от жёсткого и ошибочного значения немецкого понятия «закон» и постичь его изначальный смысл. Когда иудейские книжники начиная с III века до н. э. в Александрии принялись переводить еврейскую Библию на греческий, они передали слово Тора выражением номос — по-немецки: закон.52 Для греков, а точнее для александрийско-эллинистического иудаизма, понятие Торы было вполне метко переведено словом «закон», ведь для них номос имел возвышенное и торжественное звучание, в котором сквозило благоговение перед учением, наставлением и водительством.
Раввин (учитель) садится. Это знак начала урока, как мы это знаем и об Иисусе. Ученики собираются и умолкают. В этом есть нечто чинное и достойное. Ученики раввина слушают, заучивают наизусть речения мастера, а в своё время начнут в спорах «простукивать» эти истины точнее, ставить их под сомнение, делать наглядными и в обоюдном обмене убеждаться в них.
Этот род прений мне очень хорошо знаком с ранней юности.53 Это не интеллектуальные забавы, скорее это как зеркало, через которое видишь собственную жизнь. Речь не о том, чтобы дать себя переформировать шаблонными предписаниями; в этих прениях подразумевается нечто гораздо более объемлющее, душевно более глубокое.
И для Иисуса Тора была указанием к жизни. В иудаизме её называют также Торат Хаим — закон жизни. Её содержание — всегда искусство жизни. Кто не слышит, тот разрушает искусство и святыню самого себя. Оттого важнейшее исповедание иудаизма, которое было и высшей заповедью Иисуса, начинается словом: «Слушай!» (Второзаконие 6:4; Марка 12:29). Закон получил свой смысл от Бога, чтобы служить человеку, который его соблюдает. Но законнический человек переворачивает это. Он пытается придать смысл своей жизни тем, что соблюдает закон, и полагает так заслужить нечто у Бога!54 Но это не сердцебиение закона, а сердечная установка законничества. Законничество живёт самоправедными или ослабленными религиозным страхом сердцами.
Ничем так сильно не поражается любящее «я», как законничеством, ибо оно вгоняет в страх и в тесноту, в остервенение. Но это сказано лишь в одном направлении. Ибо не только законничество, но и беззаконие есть нападение на жизнь! Иисус говорит — как об одном из признаков «конца мира» — о том, что беззаконие умножится и оттого во многих охладеет любовь (Матфея 24:12). Он говорит тем самым о внешнем и внутреннем беззаконии человека. Ибо любовь есть заповеданный сердцу закон.
Провозглашать, будто сердцу не нужен закон, будто оно способно к любви, — слово в своей всей глубине истинное и вместе бездонное. Оно истинно: любящему сердцу не нужен закон, ибо, любя, оно нашло свой закон. Именно это сказал Августин своим вызывающе-истинным словом: «Люби — и делай что хочешь».55 Иначе говоря: кто любит, тому не нужен закон.
И всё же есть оборотная сторона: кто боится закона любви, тот показывает, что не любит. Лишь нелюбящее сердце станет провозглашать, что ему не нужен закон, ведь сердце-де способно к любви. Закон говорит о справедливости, и плод его — мир (ср. Иакова 3:18). Нелюбящее же сердце ставит самоправедность над справедливостью, самодовольство над миром; оно ставит собственное право над примирением и так далее. В исповедании внутреннего беззакония оно, стало быть, ставит природно данное волокно над сводом мудрости. Нет, внутреннее беззаконие дёшево! Сердцу нужно сопротивление против себя самого! Ему нужна опора, к которой может приложиться его сила. Без этой опоры нравственной возвращающей силе человеческого сердца не за что зацепиться. Сила не может приложиться в пустоте. Это была бы небылица о бароне Мюнхгаузене, что схватил себя за собственный вихор, чтобы вытащить себя из болота. Волшебная автономия! Таково сердце, утверждающее, что ему не нужен закон.
Ложь беззакония движима романтическим приукрашиванием ищущего самого себя «я». И тут ничего не меняет то, что «я» ставят благочестивый знак. Без внутреннего порядка всякий поиск обращается в зависимость. Люди, теряющие истину своего сердца, разрушаются изнутри себялюбием; сообщество, теряющее своё сердце, разрушается извне несправедливостью. Ибо потерять закон значит потерять истину сердца. Псалмы и пророки говорят о том, что человек (и даже целый народ) «закон Бога своего имеет в сердце своём» (Псалом 36 (37):31; Исаия 51:7). Закон и любовь суть тем самым внутренние величины веры, это гармонические противоположности, что являют себя во внешнем совместной жизни! Для их падших величин (законничество, с одной стороны, беззаконие — с другой) верно то же самое.
Есть лишь одно-единственное основание сказать вместе с Павлом: «Христос — конец закона». Он конец закона, ибо Он — его исполнение! Он Мастер жизни, что исполнит закон любви и через мою жизнь. Дело при этом не в том, «лучше» одно дерево или «хуже» другого. И в скрипичном деле речь идёт единственно о том, могу ли я как мастер работать с деревом и потому исполнить его звук! Оттого в полном изречении сказано: «Христос — конец закона; кто верует в Него, тот праведен». Это вера, обретающая облик, ибо вера есть согласие на это общее дело. Ведь именно это и делает явным притча о своде скрипки: как скрипичный мастер я воздаю дереву должное тем, что считаюсь с ходом его волокон и исполняю в нём акустически требуемое. Лишь это означает подлинное мастерство. И именно это есть «Христос во мне» (Галатам 2:20; Римлянам 8:10). Это жизнь в общении с Мастером.
В «самой харизматической главе» всей Библии (восьмой главе Послания к Римлянам) речь идёт не о бурных настроениях, а о справедливости, которая должна исполниться (Римлянам 8:4). Речь о согласии. Так притча о своде скрипки и ходе волокон не ведёт ни в законничество, что всё подчиняет шаблонам, ни в беззаконие, что освобождает человека от вещей, ему заповеданных. Но если ни то ни другое — тогда что же?
Три пути
Притча о дилемме между сложившимся ходом волокон и требуемым сводом указывает три пути. О первых двух можно сказать словом Иисуса: «Пространен путь, ведущий в погибель, и многие идут им». Оба пути несут в себе нечто, что портит жизнь, — первый религиозным образом, второй без религии. О третьем же пути можно сказать словами Иисуса: «Тесен путь, ведущий в жизнь, и немногие находят его!» (Матфея 7:13). Каковы эти три пути, что описывает притча?
Пространный религиозный путь — это законничество. В притче оно означает: «Главное, чтобы возникла совершенная форма!» Хороший скрипичный мастер возразит: нет. Ибо если ты чтишь форму свода, но не волокна, то и прекраснейшая форма никогда не приведёт к хорошему звуку. Так мудрость спросит нас: чтишь ли ты кривое и сбежистое в своей жизни и в жизни своих ближних? Или ты говоришь: «Этого не может быть!» — и выправляешь истину по своим шаблонам? Законническая жизнь стоит под правилом: подгибать, как удобно, вместо того чтобы видеть, что сложилось, и воспринимать, что возникает. Для существенного вопроса мы тем самым оглушены, а именно: что хочет сказать мне Бог этой действительностью — в том числе и той действительностью, которая есть я сам? Волокна жизни не поддаются искривлению. Ты должен их чтить.
Столь же пространный нерелигиозный путь — это автономия. В притче она означает: «Главное, чтобы я следовал своему личному волокну!» Хороший скрипичный мастер возразит: нет. Ибо если ты чтишь свои волокна, но не законы свода, то и величайшая тщательность в обращении с волокнами никогда не приведёт к хорошему звуку. Так мудрость спросит нас: ищешь ли ты и чтишь ли законы жизни? Или ты делаешь собственную сбежистость законом? Тут человек тщится воздать должное самому себе. «Праведно то, что подлинно» — таково учение об оправдании автономного человека, что заменяет нравственность подлинностью. Я сам себе закон. Это значит: авто-номос.
Тесный путь, которым идёт Иисус и к которому Он призывает Своих учеников, — это исполненная Духом вера. Тут есть и то и другое: к Богу — благоговение, к человеку — милосердие. Это вертикальное и горизонтальное измерения моей жизни. Свод стоит за закон, что мне заповедан. Ход волокон стоит за моё, что мне дано. Оба лишь тогда становятся единством, когда я распознаю, что мудрость Божия со мной у общего дела. В постройке скрипки благоговение и милосердие как бы претворяются в звук. Это означает двоякое:
Конец автономии! Ибо она — лишь прославление сложившегося. И конец законничеству! Ибо оно — лишь прославление заповеданного. Волокно и свод — данное и заповеданное — суть гармоническая противоположность, которую нам ради нашего призвания надлежит чтить. Здесь как со всеми гармоническими противоположностями: одно доброе существует ради другого доброго и лишь его приводит к подлинной красоте. Мы будем всё более присваивать себе то доброе, что в нас слабо, тем, что чтим его. Прославление же нашей силы наносит слабому в нас смертельный удар. И тут нет разницы, истлеет ли наше призвание в гробнице законничества или в гробнице беззакония.
Что согласие между данным и заповеданным может исполниться — это в конечном счёте бегство вперёд, бегство в объятия Бога. У меня нет страха перед тем, что требуется от моей жизни, ибо что Бог требует, то Он и делает возможным. Небо никогда не потребует того, что могло бы быть мне не под силу. Об этом уж мы заботимся сами и так ломаем волокно. Нет, это бегство вперёд: вера в мудрость Божию. Тогда наконец нравственность сможет быть подлинной, а подлинность — нравственной! Я — дерево в руках Божиих.
Благоговение
Когда мы через благоговение постигаем, что нашей жизни по праву нечто заповедано, это не имеет ничего общего с законничеством. И это в конце концов можно распознать в этом рабочем шаге на дереве. Ибо и в скрипичном деле есть Тора! Кому понятна любовь к заповедям акустики, что служат звуку скрипки, тому давно ясна разница между благоговением и законничеством. Хороший скрипичный мастер должен принимать к сердцу законы колеблющегося свода. Интуиция и знание поведут его в том, чтобы придать скрипичной деке правильное распределение жёсткости и массы. Лишь так возникают резонансы правильным образом, и они послужат тембрам. Я должен чтить законы акустики, ибо они — наставление, учение и водительство к хорошему звуку. Лишь тот, кому безразличен звук, преступит его законы. Если я чту законы акустики, то происходит это, стало быть, не ради них самих, а ради звука, который я хочу создать. Так и с Торой. Ей важна не она сама, а звук, к которому мы призваны: справедливость! (Римлянам 8:4), то есть согласие нашей жизни.
«Звучащий человек» — не раб, а служитель. Он служит Богу — не потому, что должен, и не потому, что это ему полезно, а потому, что хочет. Страх делает нас малыми; благоговение выпрямляет нас. Рабская жизнь высчитывает пользу; служащая жизнь дарит себя, она милосердна и через это свободна. Ибо она дарит себя не с оглядкой на пользу и награду. Исполненная Духом жизнь служителя — это благоговение перед Творцом, который есть жизнь, и это милосердие ко всем творениям, что тоскуют по жизни. Антигон из Сохо (III век до н. э.) сказал: «Не будьте как рабы, что служат господину, дабы получить свою награду, а как рабы, что служат своему господину и без надежды на награду; и благоговение перед Богом да будет над вами!»56
Награда за то, что я соблюдаю заповеди, — не какое-то вознаграждение, на которое можно было бы косить глазом, а сама жизнь! Таков основной тон. Заповеди — это те, «которыми живёт человек, если исполняет их» (Неемия 9:29). Именно этому и учит меня скрипичное дело: награда за то, что я соблюдаю заповеди акустики, — не добавочное вознаграждение, а сам звук скрипки! Чего мне ещё желать? Слышимый звук есть притча о прожитой жизни. Хороший звук есть притча о справедливости. Оттого у пророка Иезекииля сказано: «Кто по Моим законам живёт и Мои заповеди соблюдает, поступая по истине, — тот праведник» (18:9).
Новый Завет — не расслабление Ветхого, ибо благодать — не смягчитель! Благодать, о которой идёт речь в Библии, — это, напротив, действенная сила, что приводит данное (ход волокон) в заповеданном образе (форма свода) к своему значению. Так исполняется наш звук. Насколько в скрипичном деле нельзя разыгрывать ход волокон против свода, настолько же нельзя ссылаться на «новозаветную благодать», если о заповеди Божией знать не хотят. Ибо тогда исповедание благодати было бы лишь маскарадом автономии.
В отношении выросшего хода волокон и правильного свода верно: одно должно исполниться в другом! И именно таково же основное отношение между благодатью и заповедью. Лишь там, где одно приводит другое к значению и тем исполняет его смысл, раскрывается хороший звук! Именно в этом смысле Иисус сказал: «Кто имеет заповеди Мои и соблюдает их, тот любит Меня; а кто любит Меня, тот возлюблен будет Отцом Моим, и Я возлюблю его и явлюсь ему Сам» (Иоанна 14:21).
Раскрытие звука, к которому устремлён весь мой труд как мастера, есть чувственное откровение красоты и жизни. Так и со звуком нашей жизни. Нам нужно чутьё к манящей силе мудрости, что ведёт становление; нам нужна любовь и внутренняя податливость перед напирающей силой благодати, что хочет через нашу жизнь нечто осуществить.
Хороший звук последует, если скрипка построена правильным образом. Это произойдёт всюду, где мудрость ведёт становление! Так что награда не наложена искусственно. Она — не что-то чуждое. Как я, скрипичный мастер, обретаю благоговение перед заповедями акустики и так исполняю звук, так и в жизни из веры: сам звук есть награда. Как говорит пророк Осия: «Сейте себе в правду, и пожнёте по мере любви!» (10:12).
Так, стало быть, через притчу о своде и ходе волокон стало ясно, что две основные истины должны нести человеческую жизнь: это благоговение перед заповеданным и милосердие к данному. Но если благоговение и милосердие не находят в жизни человека почтения и звук оттого портится, тогда с наказанием дело обстоит как с наградой: сам вульгарный, резкий, глухой, гнусавый, безобразный и неисполненный звук есть наказание. Оттого у Павла сказано: «Что человек сеет, то и пожнёт» (Галатам 6:7). Или у пророков: «Вы возделываете нечестие — пожинаете беззаконие» (Осия 10:13); «Зачинают зло и рождают злодейство» (Исаия 59:4). Это звук бессмысленности и неисполненности, что вселится в жизнь без благоговения и милосердия! Наказание за грех есть, стало быть, сам грех. Через него мы раним нашу (и наших сотворений) жизнь. Вот что означают слова пророка Аввакума: «Ты согрешил против души твоей» (2:10).
Только что приведённое речение Антигона вошло в историю и стоит в начале Талмуда. У Антигона из Сохо, как рассказывают, было два ученика — Цадок и Боэтос. Услышав, что за исполнение заповедей нет награды, а за их нарушение — наказания, они сбросили с себя иго Торы и предались наслаждению жизнью, вольно следуя правилу «Станем есть и пить, ибо завтра умрём!».57 Антигон, как видно, переоценил зрелость своих учеников!58 Тембры Библии столь же различны, как зрелость человеческих сердец. Библия не снисходительна настолько, чтобы оставить незрелых людей без внимания и обращаться лишь к зрелым или просветлённым. Чтобы всякого человека подвигнуть к благоговению и милосердию, она говорит с незрелыми на незрелый лад — о награде и наказании.59 Но делает она это так же, как если бы кто-то сказал скрипичному мастеру: «Если уж у тебя нет ушей и нет любви к звуку, то подумай хотя бы о том, что скрипку тебе в конце концов надо продать и этим кормиться. Не следует ли тебе поэтому приложить все старания?» В конце концов через это старание человек, быть может, всё же научится слышать и так всё же найдёт в хорошем звуке исполнение.

Глава 6. Быть инструментом
Кто слушает слово и не исполняет, тот подобен человеку, рассматривающему природные черты лица своего в зеркале: он посмотрел на себя, отошёл и тотчас забыл, каков он.
Иакова 1:23–24
О красоте нашего призвания
Много лет назад я пришёл к одному видному профессору Мюнхенской высшей школы музыки, чтобы показать ему свою новую виолончель. Я только что завершил её — по образцу Доменико Монтаньяны, большого мастера венецианской школы XVIII века. Профессор как раз давал урок и предложил мне немного послушать. Так я стал свидетелем страсти и мудрости, с какими он раскрывал ученице одно из прекраснейших сочинений для виолончели — концерт Антонина Дворжака, опус 104. Поначалу речь шла ещё об аппликатуре и штрихах, но затем всё больше — о музыкальной фразировке и о верном выражении. Снова и снова он прерывал игру ученицы, ставил под сомнение её попытки, разъяснял ей отдельные места, играл эти пассажи сам и ободрял её. Наблюдая за всем этим, я заметил на противоположной стене табличку с изречением. Хорошо видную для его учеников, в маленькой изящной рамке, учитель поместил там такие слова: «Упражняться — это уж во всяком случае не значит бессчётное число раз пробовать, не выйдет ли всё-таки само собой».
Учение высшей школы музыки
Было бы огромной ошибкой подходить к вере и ко всем вопросам о смысле и призвании нашего бытия в духе этого изречения. Решающему мы научаемся лишь тогда, когда упражняемся в этом. Упражнение — источник не только верного звука, но и верной жизни. Если уж истолкование виолончельного концерта требует такой тщательности в ежедневном упражнении и серьёзном учении, то неужели звук нашей жизни во всех её будничных задачах и отношениях требует от нас меньшего? Как музыка делает слышимой мысль композитора, достигающую нашей души, так и дела, которые мы совершаем, могут сделать слышимым, что наша жизнь имеет смысл. Но для этого нужно, чтобы в нашем упражнении и учении мы шли путём самоотдачи. Это подобно самоотдаче той ученицы, что день за днём упражняется, чтобы стать хорошей музыканткой. Она не рассчитывает на случайность, что с интонацией и истолкованием всё выйдет «само собой».
Скрипачку Анне-Софи Муттер, которая через работу своего фонда много занимается поддержкой молодых скрипачей и скрипачек со всех концов мира, в одном интервью спросили, как она оценивает подрастающие музыкальные таланты:
Анне-Софи Муттер: В Германии — ну, так себе. Всё чаще на первый план выходят восточноевропейцы и азиаты: русские, японцы, китайцы, корейцы.
Вопрос: Как вы это объясните?
Анне-Софи Муттер: У них больше способности к терпению страдания.
Вопрос: Это звучит как одиночное заключение с инструментом. Нет ли у вас более приветливого слова?
Анне-Софи Муттер: Нет, это часть дела, и я не имею в виду ничего дурного. Страсть — часть дела. К делу относится и то, что человек предъявляет к себе требования.60
Мы путаем благодать со случайностью, когда полагаем, будто благодать означает, что наша жизнь в конце концов удаётся сама собой и нам ничего для этого не нужно делать. Сила, которую Библия называет благодатью, никогда не заменяет нашего упражнения и труда, но лишь впервые придаёт им действенность. Я не могу себе представить, чтобы существовал серьёзный путь человеческого бытия, который довольствовался бы одним лишь приумножением нашего знания, но не вёл бы нас при этом и к тому, чтобы упражняться в познанном. Философия или религия, останавливающаяся на знании, была бы соблазном к религиозному или интеллектуальному самомнению. Вот почему в этой главе речь пойдёт о том, что мы делаем, — о том, что действительно делает нашу жизнь слышимой.
Быть личностью
Хочу рассказать об одном друге. Ингольф Турбан — чудесный скрипач, ему аккомпанируют большие оркестры. Когда я недавно провёл с ним время в своей мастерской, он сказал, что любит свою скрипку — это Страдивари 1721 года — прежде всего потому, «что у неё этот совершенно особый, харизматичный голос». Кто видел, как он играет, у того возникает впечатление, будто инструмент — прямо-таки часть его тела. Однажды, пробуя одну из моих новых скрипок, он сказал, что в высоких позициях он ощущает уже не то, что играет на скрипке, а будто поёт.
То, что Ингольф говорит о «харизматичном голосе» своей скрипки, по-своему описывает и то, что значит быть личностью. Это слово может многое нам поведать. Оно учит нас особенности человеческого предназначения. Слово «персона» (Person) слагается из слов *per* (= сквозь) и *sonum* (= звук). По происхождению оно означает, стало быть, «звучать сквозь». Языковеды объясняют, как возникло это значение. Греческое *prósopon* значит «лицо», «лик», «выражение лица», но также «маска» или «роль» — в том числе в переносном смысле, как та социальная или нравственная роль, которую человек берёт на себя. То, что латинское *persona* производят от *personare* (звучать насквозь), объясняется, по-видимому, тем, что в античности театральные маски имели раструб, позволявший голосу актёра проникать сквозь маску. То, что делает нас узнаваемыми как личности, — если следовать этому понятию — есть, стало быть, то, что через нас становится действенным, зримым, слышимым. Это то, что сквозь нашу жизнь приходит к звучанию. В конце стоит не слово: «Смотрите, какая идея!», но: «Смотрите, какой человек!»
Существо и присутствие
Бог не заменяет наше присутствие Собою Самим, но ищет его, чтобы придать ему действенность — как музыкант звуку своего инструмента. Тут звучит не «здесь» музыкант и «там» его инструмент, не здесь «я» и там «Бог», но и то и другое воедино. Для меня это означает, что присутствие Бога в нашем мире хрупко. Как инструмент и музыкант соединяются друг с другом, так Бог соединяется с хрупкостью нашей любви: Его бережность отражается в почтении, которое мы оказываем друг другу; Его присутствие — в нашем внимании, Его справедливость — в наших отношениях; Его истина — в нашем поведении; Его милосердие — в том, что мы не держим друг на друга обиды, но учимся друг друга прощать.
Посреди мира Он так даёт нам долю в Себе Самом. Он здесь. Он спрашивает: где ты? Я говорю: я здесь. Единственно через непостижимое любви мы имеем долю в Нём и постигаем: Он здесь. Это как с музыкантом и скрипкой: когда звучит музыка и музыкант находит в скрипке свой звук, тогда инструмент и музыкант присутствуют не каждый наполовину, но оба присутствуют целиком. Музыкант не становится скрипкой — и всё же становится с нею совершенно едино. В игре с нею рождается тот единый, общий звук, который невозможно разъять. Никому не придёт в голову нелепая мысль сказать: «Эта половина звука принадлежит инструменту, а та половина — музыканту». В звучании тона музыканта и инструмент можно ещё различать (тождество), но нельзя разделить (единство). Ибо лишь когда оба присутствуют целиком, рождается звук.
Этот общий звук и есть существо единства. «Единство — единственная истинная сила», — говорит Мартин Бубер в своём послесловии к речам и притчам Чжуан-цзы.61 Отношение между инструментом и музыкантом являет самую сокровенную форму единства. Примечательно, что все великие книги мудрости человечества говорят о единстве. «Просвещённый господин и послушный слуга — вот условия великого продвижения», — говорит «Книга перемен».62
Становление музыканта и инструмента воедино — образ этого единства. Инструмент всецело отдаётся в руку музыканта, а музыкант всецело пребывает в звуке инструмента. Многочисленные образы Библии описывают такую взаимность как существенное в вере. Пример тому — известный образ виноградной лозы и ветвей, которым Иисус описывает отношение к Своим ученикам: «Пребудьте во Мне, и Я в вас. Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе, так и вы, если не будете во Мне. Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нём, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего» (Иоанна 15:4–5).
Ветвь не приносит плода, если не будет на лозе, но мы слишком легко упускаем другое: и лоза не приносит плода, если нет ветвей. Осознание этой взаимности и есть существенное в исполненной Духом жизни. Пребудьте во Мне, и Я в вас: инструмент всецело в руках музыканта, а музыкант всецело в звуке инструмента. В этих переживаниях становления воедино исполняется смысл нашего бытия.
С музыкантом и с лозой нечто большее превосходит инструмент и ветвь — но не переступает через них! Ибо музыкант без своего инструмента не производит звука, а лоза без ветви — плода. Нам следует видеть эту взаимную зависимость и не поддаваться соблазну из-за «величия» Бога не принимать себя всерьёз! Взаимность и есть подлинное в вере. Только здесь вера обретает свою притягательность и исполняет своё призвание.
Образы инструмента и лозы описывают единство и одновременность: это единый звук музыканта и инструмента, общий плод лозы и ветви. Как тот музыкант говорил о голосе своей скрипки, так исполнением человеческой жизни будет то, что и Бог сможет сказать о нас, Своих инструментах: «С ним или с нею бывают мгновения, когда это уже не как игра на скрипке, а будто поёшь!»
Бог играет с нами
Как музыкант во время игры не даёт отделить себя от инструмента — звук умолк бы, — так и Бог не даёт отделить Себя от жизни. Бог не восседает на престоле над жизнью, но играет с нею. Это не циничная игра — как и в Талмуде сказано: «Святой, благословен Он, не играет со Своими творениями злых игр»63 — но это как самозабвенное постижение и игра музыканта, который весь без остатка в звуке своего инструмента, когда он даёт голос мотивам сочинения. Звук скрипки — это голос скрипача. Так и звук моей жизни должен стать голосом Бога.
Бог не восседает на престоле над нами, но Его премудрость играет с нами, как говорит сама премудрость: «Тогда я была при Нём художницею, и была радостью всякий день, веселясь пред лицем Его во всё время, веселясь на земном кругу Его» (Притчи 8:30–31). Вера как обращённая к нам сторона этой игры имеет чудесное значение. Это можно понять по созвучию с известным словом Фридриха Шиллера, который в своих «Письмах об эстетическом воспитании человека» сказал: «Человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет».
Сколь мало Бог нуждается во мне, чтобы быть Богом, столь же велико то, что Он лишь тогда вполне Бог, когда играет со мною. Согласие моего сердца, которое я даю этой игре, называется верой. Через веру рождается иная — сокровенная, ищущая, вопрошающая, осмысленная игра жизни. Ибо Бог не только противостоит миру, Он также действует сквозь мир.64 Мир — Его инструмент. Мы можем научиться слышать этот звук. Различие слышно! Это не бездушная игра.
Сомнения веры порой заставляют нас спрашивать, почему мы не переживаем Бога, — но это всё равно что на концерте спрашивать, почему мы не слышим скрипача, а слышим лишь скрипку, на которой он играет. Лишь когда мы постигнем, что мы — инструменты Бога, мы услышим этот звук. Мы слышим Бога не «в чистом виде», но одного через другого. Так мы призваны становиться друг для друга инструментами Бога и учиться интонировать тот звук, который хочет принять наше призвание.
Мы призваны находить Бога в мире — в задачах, встречах, красотах и трудностях — а не мимо мира! Когда мы молимся: «Боже, Ты слишком далёк от меня!» — может статься, Он ответит: «Где ты ищешь Меня? Открой глаза свои и сердце своё тем вещам, для которых Я сотворил тебя, и не смотри мимо них! Я сотворил тебя не для того, чтобы позволить тебе любить Меня мимо мира, но чтобы ты научился надеяться, верить, трудиться и любить и в этом обрёл Меня. Начни смотреть на мир Моими глазами, и ты узнаешь, кто Я. Тогда ты уже не скажешь, что Я далёк».
Мы становимся личностью на этом мире. К этому мы призваны. Мартин Бубер облёк «per sonum» в следующие чудесные слова:
«Нужно остерегаться понимать разговор с Богом как нечто совершающееся лишь рядом с повседневностью или над ней. Речь Бога к людям пронизывает происходящее в собственной жизни каждого из нас и всё происходящее в мире вокруг, всё биографическое и всё историческое, и делает это для тебя и для меня указанием, требованием. Событие за событием, ситуация за ситуацией через язык личности наделены силой и полномочием требовать от человеческой личности стойкости и решения. Мы сплошь и рядом думаем, что нечего расслышать, а сами давно уже заткнули себе уши воском».65
От формы к звуку
Внутренний слух — существенное условие в становлении скрипки. Я слышу звук своим внутренним ухом задолго до того, как инструмент готов. Этот внутренний слух сопровождает становление. Только так я знаю, какую форму должно получить дерево. Очевидное в моём труде — это деревянная форма, но, по сути, я вызываю к жизни звук. Форма превращается в звук, она преображается в музыку. Наши внешние глаза видят очевидное. Но инструмент — нечто большее. Он не видимое дерево, а действенный звук.
Не есть ли этот опыт также и притча о самом человеке, который тоже не только нечто очевидное? У каждого человека есть свой звук: мы состоим не из одной лишь видимой материи, но загадочным образом обладаем сознанием. Это будит изумлённый вопрос: как сознание попадает в материю?66 Наш мозг — не только мыслящая плоть, но действующий и самосознающий дух. И мы способны осмыслять этот факт! Наше сознание вверено мыслящему мозгу, как звук — колеблющемуся дереву. Мы — как говорит об этом первобытная история Библии в еврейской игре слов — Адам (человек), сотворённый из адамы́ (глины с пашни). Таково напряжение между звуком и формой. История творения описывает тайну того, что лишённые сознания физические частицы и лишённые сознания химические процессы способны дать возникнуть сознающему духу. Кто этому не изумляется, тот, вероятно, никогда об этом не задумывался!
«И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою» (1-я книга Моисеева / Бытие 2:7).
Ты сотворён из адамы́ — и всё же сознаёшь, что ты больше, чем комок материи. Адам, человек, ты производишь искусство и науку; ты чувствуешь любовь и надежду; ты страдаешь от своей ограниченности и конечности; ты способен сочинить симфонию и на деньги налогоплательщиков создаёшь оркестр, который её играет. Ты чувствуешь страх и счастье, ты способен и на грех, и на верность. Ты спрашиваешь себя, кто ты и что ты должен; ты спрашиваешь себя, чего ты стоишь, и ставишь под сомнение самого себя. Ты посылаешь свой дух исследовать мир — и всё же остаёшься, как бы пристально ни наблюдал ты за собою в мышлении, загадкой для самого себя. А что ещё прибавляется через веру — тот таинственный огонь человеческого сознания! Мир образован силами; но сознание в нас вдунуто. Глина с пашни, дух из дыхания. Форма и звук.
Величайшее самосознание, в котором может жить человек, гласит: я любим. Но рядом с ним должно стать сознание смысла. Оно гласит: я призван. Таковы два первослова нашего бытия. В своей глубочайшей основе они покоятся на благодати. Лишь в этих двух словах — любим и призван — постигаем мы Логос нашего бытия.
Существенное должно быть очищено огнём. Но для этого оно должно быть выплавлено из твёрдой породы нашего «я». Только у любви есть для этого нужный жар. Быть просто «я» — это решение обеднеть в себе самом. Это решение ничего не желать знать о призвании. Мы ощущаем эту бедность и переживаем её в общении друг с другом. Бедность жизненного смысла становится жаждой средств к жизни. Бедность уверенности становится жаждой безопасности. Бедность полномочия становится жаждой власти. Бедность харизмы становится жаждой компетентности. Бедность признания становится жаждой рукоплесканий. Этот ряд легко продолжить. Ведь мы обогащаемся за счёт этого мира лишь в меру нашей внутренней бедности. Тут человек отказывается от очищения и заглушает возникающую боль бессмысленности: у кого нет этого внутри, тот напрасно будет искать его снаружи! В этом внешнем поиске мы перегреваем мир и делаем его блудницей — как будто вещи, которыми мы живём, вообще когда-либо продажны. В отчаянном, себялюбивом поиске мы придаём вес ложным вещам. Знаменитая притча Чжуан-цзы (ок. 300 до н. э.) о перевозчике оканчивается словами: «А кто придаёт вес внешнему, тот внутри будет беспомощен».67
Призвание и нужда
Первослова нашего бытия гласят: ты любим и ты призван. То есть — ты есть и ты должен. В этих первословах — то дыхание, что делает из адамы́ Адама и претворяет дерево в звук. Но именно первослова уязвимы. Ибо мы должны видеть: основа любви есть также и основа страдания. Без человеческой уязвимости, которая состоит в том, что мы вверены друг другу, не было бы и любви. Она просто не была бы нужна. Оттого что мы нуждаемся в любви, мы вверены друг другу. Но там, где нашей нужде наносится рана, там неизбежно открывается источник страдания. Если бы этот мир состоял из существ, не способных страдать, то не было бы и пространства для любви.
Это две стороны одной и той же истины: с одной стороны — нужда, с другой — призвание. Мы преодолеваем страдание не тем, что преодолеваем нужду нашего бытия, но тем, что становимся любящими! Лишь любящий действительно просветлён. Он обращается к своему призванию. Оно — тот свет, что просвещает его. Не имеющий нужды не обрёл никакого просветления; он лишь преодолел свою уязвимость. Он притупил в себе необходимость быть любимым. Это не просветление, а духовно возвышенная трусость перед собственной тварностью.
Обе стороны — сторона нужды и сторона призвания — впечатляюще просто соединены в одной раввинской мудрости. Исраэль из Салант сказал: «Материальные нужды твоего ближнего суть твоё духовное дело».68
Истинная духовность — не расширение нашего сознания, а направленность нашего сознания на призвание. Это призвание — ради нужд моего ближнего быть любящим. Ничем благодать Божия не может стать в нас сильнее, чем тем, что мы живём тем, к чему призваны. Но если мы не оживляем в себе своего призвания, наше сердце изнеможет — а с ним и вера.
Поэтому вера означает не только то, что я доверяю, что Бог благ, но в равной мере и то, что я обнаруживаю: Бог доверяет мне нечто благое! Мы призваны стать даром для задач нашей жизни. Поэтому важно, чтобы мы спрашивали не только: на что я уповаю? В равной мере нам следует спрашивать: что вверено моей жизни?
Кто ищет духовности, тот должен прежде всего прояснить один вопрос: кому или чему должна служить моя жизнь? Ибо речь тут идёт не о гордыне мнимого богопознания, притязающего постичь тайны Бога, но о человеческом смирении, дающем миру взять себя в служение. Ибо этот мир ради нашего призвания сотворён как мир нуждающийся!
Фульберт Штеффенски спрашивает: «Что есть духовный опыт? Это опыт очей Христовых в очах ребёнка. Это опыт наготы Христовой в нагом нищем, которого встречает Мартин; опыт алчущего Христа в голоде наших братьев и сестёр. Кто погружается в Бога, тот выныривает рядом с бедным, говорит французский епископ Гайо. Нет богопознания в обход милосердия».69
Нам нужно распробовать, что это значит.
Дети-скрипачи с Гималаев
Некоторое время назад я познакомился с человеком сильного сознания смысла. Мне представилась молодая скрипичная мастерица, чей жизненный путь меня очень впечатлил. После обучения в Миттенвальде она решила — вопреки обыкновению — не искать места подмастерья в признанной мастерской, а уехала на год в Индию, в школу Ганди-ашрама. Этот «дом учения», основанный в своё время иезуитами из Нюрнберга, — необыкновенная школа. Каждый ребёнок осваивает там, помимо прочих занятий, смычковый инструмент.70
Зильке узнала об этой школе, и ей рассказали, что инструменты там в ужасающем состоянии и настоятельно нуждаются в починке. Некоторые соученики и коллеги не могли понять её решения отправиться туда. Постоянным аккомпанементом звучало: «А что тебе с этого?» Ей бы лучше позаботиться о том, чтобы найти солидное место, которое продвинет её в профессии. К тому же там ей наверняка придётся иметь дело с малопривлекательными инструментами. Работать над такими «черепками» — какое же в этом удовольствие. Она, по её рассказу, порой попросту теряла дар речи от такого непонимания, но не дала сбить себя с толку. Так на собственные средства она отправилась в горную деревушку Калимпонг у подножия Гималаев и устроила при той школе маленькую скрипичную мастерскую. Там она проработала год за месячное жалованье около пятидесяти евро, отдавая своё умение и знание тому, чтобы сделать скудные инструменты привлекательными и хорошими по звуку и по игре.
В одном из своих циркулярных писем она рассказывала о своём опыте с учениками, о совместном музицировании и о работе в маленькой реставрационной мастерской школы. Один известный немецкий изготовитель изысканного специального инструмента для скрипичных мастеров был так тронут этим служением, что собрал заморский ящик тончайшего инструмента и принадлежностей и безвозмездно переслал его школе. Так мастерская обрела там и внушительное профессиональное оснащение.
В школу принимают только детей самых бедных. Нужно увидеть, каким светом сияет самосознание этих детей, когда они музицируют. Музыка даёт босоногим детям достоинство и возвышает их. Дети приходят по собственному побуждению, иные — ещё до начала занятий, чтобы поиграть на скрипке, и часто задерживаются потом. (Скрипки обыкновенно остаются в школе.) Ганди-ашрам стал им родным домом. Основатель, отец-иезуит Макгуайр, убеждён, что музицирование развивает умственные способности подрастающих и укрепляет их уверенность в себе. Для большинства детей музыка играет центральную роль в их повседневной жизни. То, что в школе они получают три горячих трапезы, понятным образом столь же важно для их родителей. Многие из родителей, чьих полей на склонах Калимпонга не хватает, чтобы прокормить семью, тяжким трудом подрабатывают так называемыми кули (носильщиками груза).
Свой отпуск на родине и поиски нового места Зильке использовала, чтобы привести в порядок в моей мастерской ещё несколько скрипок, пожертвованных для школы. При этом она рассказывала об уверенности в себе и открытости учеников. Когда она (молодая светловолосая женщина) время от времени странствовала по тропам и кое-как сколоченным мостам, чтобы навестить учеников в их деревнях, для горных племён это была сенсация и великая честь. От дружбы, которую эти люди тебе выказывают, почти невозможно уклониться. Так случалось, что она снова и снова ночевала в одной из хижин. Те состояли, как правило, из двух комнат, без водопровода и без электричества. Условия были простые, но человеческая близость велика. Едва ли не правилом было проснуться утром окружённой ещё спящими маленькими братишками и сестрёнками учеников, которые за ночь заползли в постель и прижались там друг к другу.
Когда Зильке рассказывала обо всём этом, в её глазах был свет, какой знаешь лишь у людей, познавших нечто о смысле своего бытия. Только когда мы ищем счастья другого, наша жизнь выходит «за пределы нас самих». Это и есть та трансценденция, к которой мы призваны!
То, что Кушмита, одна из учениц из Калимпонга, за свою исключительную одарённость недавно получила место в Мюнхенской консерватории имени Рихарда Штрауса и учится там на скрипке, — это, рассказывала Зильке, хотя и радостно, но не главный результат обучения. Ведь, как правило, учеников этой школы с распростёртыми объятиями принимают и местные школы более высокой ступени. Их музыкальную одарённость ценят и, разумеется, охотно украшают себя хорошим школьным оркестром, который получает столь квалифицированное пополнение.71
Одарённость и интерес (BE.IN.)
Не только в Индии переживаемо счастье того, что значит поддерживать детей и давать их жизненному пути добрые побуждения или даже отпечатки. Моя жена Клаудия — учительница специальной школы для детей с трудностями в обучении и работает в центре специально-педагогической поддержки.72 У неё большая любовь к обделённым детям, и это и было причиной, по которой она в своё время избрала эту профессию. Три года назад она основала проект, который встретил горячее одобрение у учителей и учеников и с тех пор стал неотъемлемой частью школы. Название проекта BE.IN. означает не только «будь в деле» (sei in), но и «одарённость и интересы» (Begabung und Interessen). Благодаря связям, которые есть у нас и других учителей с дружественными художниками и ремесленниками, удалось привести в школу знающих людей, которые в маленьких группах передают нечто от своего умения и своего воодушевления и дают толчок к выстраиванию профессии и жизни. Обыкновенно ведь прежде всего родители заметно причастны к художественному, музыкальному, творческому или спортивному развитию своих детей. Но ученики этой среды, как правило, отрезаны от таких возможностей, ибо те слишком дороги или предполагают организационные и социальные способности, которых у их родителей не всегда есть.
Нужно ясно представлять себе, из какого окружения приходят иные из тамошних учеников. Моя жена некоторое время назад потерпела неудачу с простой задачей на арифметику, которую она задала ученикам на уроке математики. Нужно было рассчитать плату за вход при посещении зоопарка, где для родителей и братьев-сестёр были разные цены. Требовалось вычислить сумму для собственной семьи. Один из учеников стал агрессивен и на расспросы выбранился: «Откуда мне знать, сколько у семьи родителей? Моя мать и её друг? Прежний друг? Мой отец, которого я не знаю? Я не знаю, сколько у меня родителей. Эту задачу решить нельзя!»
Многие подростки приходят из разрушенных семейных отношений. Про одного ученика моя жена знает, что его отец по вечерам регулярно выпивает до восьми бутылок пива и заставляет своих детей смотреть вместе с ним фильмы ужасов. Некоторые дети родом из Косово и тяжело травмированы войной. Один из этих мальчиков после урока искал разговора с моей женой и сказал: «Мой отец делал совсем страшные вещи…» Того, что он потом рассказал, моя жена не рассказывает даже мне.
Многих учеников воспитывают одинокие родители, нередко безработные. Некоторые из подростков уже имеют соответствующий опыт с полицией и правосудием. Семьям часто недостаёт финансовых возможностей и социальной компетентности, чтобы поддержать своих детей. Для этих обделённых подростков и задуман проект BE.IN. Художники, актёры, музыканты, ремесленники и другие помощники приходят в школу за небольшое вознаграждение расходов и предлагают курсы.
Я вспоминаю, например, концерт, для которого нам удалось привлечь одну заказчицу из моей мастерской — она скрипачка в Симфоническом оркестре Баварского радио — и её подругу. Они пришли в Гермерингский центр поддержки и сыграли, чтобы приблизить детям эту музыку, два моцартовских дуэта для скрипки и альта. Большинство детей никогда прежде не видели скрипки и не слышали классической музыки. После концерта двое тринадцатилетних учеников подошли к моей жене. Один из них с сияющими глазами сказал, что за всю свою жизнь никогда ещё не слышал ничего прекраснее!
Другой ученик, который на одном из проектов BE.IN. учился жонглированию и цирковому искусству и стал в этом настоящим маленьким мастером, сказал моей жене во время перерыва, сияя от радости: «Госпожа Шлеске, я так счастлив, что есть BE.IN. Иначе я никогда не нашёл бы своей одарённости!»
Для Клементе, ещё одного ученика, к концу рабочего этапа стало ясно: «Теперь я знаю, что хочу стать плиточником!» Он участвовал в мозаичной мастерской и работал над чудесным, выложенным мозаикой фонтаном. Похоже высказалась и Таня, написав в оценочном листе: «Больше всего мне понравилось серебряное дело, потому что у меня очень хорошо это получалось и потому что я смогла показать и свою творческую сторону».
В рамках BE.IN. участвующими (отчасти на общественных началах) художниками и руководителями курсов предлагались творческие проекты, для которых в обычной жизни школы-поддержки, как правило, не находится ни времени, ни средств: цифровая обработка изображений, диаболо, футбол, роспись по шёлку, мозаика, пение, деревянные игры, рисование комиксов, английский, живопись на холсте, изготовление натуральных красок, актёрское мастерство, естественнонаучные опыты (Science Lab), Powerpoint, стрит-буги, джиу-джитсу, видеофильм, танец с палкой, художественная скульптура (ангелы), рисование на природе, художественная инсталляция «Руки», валяние, садоводство, фокусы, бодистайлинг, гримирование, современный танец и серебряное дело. Кроме того, был расписан фасад и устроен собственный ручей со всевозможными водными играми через школьный двор. Убеждение, стоящее за этими проектами, метко выражается словами педагога Андреаса Флитнера: «Детям нужен телесно-чувственный доступ к миру. Дети — мастеровые, ремесленники, художники, музыканты, бегуны и прыгуны. Их чувства — органы познания мира. Художественная, ремесленная и двигательная деятельность должна сопровождать их учение».
С большинством этих опытов ученики никогда бы не соприкоснулись. Вместо этого они провели бы много времени на улице или перед экраном. В поисках спонсоров, от которых школа зависит (для гонораров, но и для необходимых расходных материалов, спортивного инвентаря, инструментов и прочего), школе до сих пор снова и снова везло. Многочисленные частные лица, но и один успешный, известный футбольный клуб высшей лиги из Мюнхена передали проекту щедрые пожертвования.
Всех участников проекта воодушевляет опыт того, что агрессии и огрублению, которые переживают дети, можно нечто противопоставить. Открывать дарования, поддерживать людей и облегчать нужду — это напрямую связано с тем, что составляет смысл и призвание нашей жизни.
Отношение к Богу, к которому мы призваны, подобно отношению между композитором и исполнителем. Музыкант становится посредником музыки. Через него становится слышимым то, что сочинено.
Пианист Роналд Браутигам, концертирующий по всему миру, дал замечательное свидетельство о своём учителе Рудольфе Серкине. Он сказал: «Серкин раз и навсегда прояснил мне, почему всё дело лишь в том, чтобы выявить намерения композитора и всецело отступить в тень. Это смирение должно исходить из глубочайшего понимания и не должно быть позой. Нужно уметь распознать, что идеи композитора лучше собственных».73
Мы призваны через нашу жизнь стать истолкователями Бога. Наше смирение должно состоять в том, чтобы выявлять намерения Бога. Ибо Его идеи лучше собственных. Но это должно исходить из глубокого понимания. Жизнь Иисуса была проникнута смирением выявлять намерения Бога. Это смирение было одновременно и Его властью. Так Он сказал: «Сын ничего не может творить Сам от Себя, если не увидит Отца творящего: ибо, что творит Он, то и Сын творит также» (Иоанна 5:19), и в другом месте: «Ничего не делаю от Себя, но как научил Меня Отец Мой, так и говорю» (Иоанна 8:28).
Когда мы идём своевольными и недоверчивыми путями против Бога, мы раним святое, к которому призваны. Брат Роже, отец-основатель общины Тэзе, говорит: «Одно завораживает в Боге: смирение Его присутствия. (…) Всякий властный жест исказил бы Его лик».74
Райнхольд
В конце этой главы, что говорит о призвании нашего бытия, я хочу рассказать об одном дорогом друге: Райнхольд был для меня большим примером. Многие люди умно рассуждают и знают, как себя подать. Они гибки в общении, но не делают ничего доброго сверх собственных интересов. Обратное всему этому можно сказать о Райнхольде. Он шёл наперекор и добродушно посмеивался над лишними условностями. Его маленькая квартирка в панельном доме была катастрофой. С «мебелью», какую каждый день можно было бы даром раздобыть на любом мюнхенском пункте приёма вторсырья. Обе комнаты хотя и не были красивы, зато были незатейливы и являли собой невольную демонстрацию того, что иное вовсе не так важно, как мы это всегда воспринимаем. Райнхольд был сердечным и чудаковатым человеком. Когда я бывал у него, у него всегда был заготовлен маленький список пунктов, которые он хотел обсудить, записанный на куске картона или на остатке журнала. Например, его особая форма подбородника для скрипок. Когда-то он был концертмейстером (последний раз в Палермо на Сицилии). Но это было уже много лет назад. Тем временем ему было за шестьдесят, и он уже годами был без работы.
В чём он был мне примером? Это была его верность и страсть, когда он где-нибудь видел нужду, которую мог облегчить. Он отвергал церковь, и вера давалась ему с трудом. Но он — хотя сам материально и был на самом нижнем краю нашего общества — неутомимо организовывал помощь для людей на Украине, которых по нескольку раз в год навещал. Оттого что до своей музыкантской жизни он был учителем русского языка, у него были там связи уже долгие годы. Ему удавалось устраивать так, что немало украинских друзей оперировали в мюнхенских клиниках. Они страдали от ужасающих последствий чернобыльской катастрофы. Он добывал пожертвования на необходимые для этого поездки, и не раз он вёл такую упорную и настойчивую работу по убеждению, что мюнхенские профессора медицины соглашались бесплатно прооперировать кого-нибудь из его украинских друзей. Если оставались непокрытыми требования больничной администрации, он давал благотворительные концерты.
К этому надо добавить: он заново открыл для себя барочную игру круглым смычком. Играть так безумно трудно, ведь аккорды здесь не разлагаются, а все четыре струны звучат одновременно. Это едва ли одолимый вызов интонации левой руки. (Большой палец правой руки при этом натягивает волос смычка, так что при желании можно, несмотря на круглый смычок, играть даже спиккато.) Когда он давал концерт в моей мастерской, мы услышали сольные сонаты Иоганна Себастьяна Баха в этой непривычной, изначальной манере. Одна-единственная скрипка может так звучать четырёхголосно и наполняет пространство лишённым вибрато покоем и звуковым величием, будто это орган. Наши гости щедро давали деньги на его дело. Он не мог выпутаться из всего этого. Давно уже он не хотел этим заниматься, это тяготило его. Но он не мог оставить, ибо снова и снова знакомился с людьми, от которых не мог уклониться. Где он ни был, он быстро становился другом. Ещё вот этому и тому, но потом должен быть конец. Это просто до того его изматывает. Но конца так и не наступало.
Помню, как однажды он растерянно рассмеялся, когда кто-то принялся причитать: «Нужда там ведь так велика. Это же всё лишь капля на раскалённый камень». Этот цинизм неоказания помощи он убедительно разоблачил. Если я верно помню, вот примерно те слова, которые он сказал: «Нельзя сложить нужду многих. Для отдельного человека это всегда вся его нужда. Бессмысленно видеть множество людей в нужде и полагать, будто это одна огромная нужда, будто нужду можно суммировать в кучу. Есть только нужда отдельного человека. И отдельному человеку помогают вполне, когда помогают ему».
Райнхольд умер совершенно неожиданно. Я рад, что примерно за четыре недели до того мы ещё виделись. Мы провели больше времени, чем обычно, вместе плавали в Вюрме — той маленькой речке в Вюрмтале, что течёт мимо восточной стены моей мастерской в сторону Ампера. Изо всех сил против течения удаётся продержаться, быть может, минуты две. Потом мы снова и снова давали доброй сотне-другой метров нести нас под настоящим сводом пронизанной солнцем листвы, чтобы наверху опять войти в воду. После этого мы шли есть пиццу. В тот вечер мы больше обыкновенного говорили и о делах веры. Он слушал, но принять это для себя, я думаю, не мог. Церковь в его глазах сама опровергла себя своим многовековым злоупотреблением властью, своей жёсткостью и своим богатством.
О его смерти я узнал случайно, из крохотного некролога в газете. Он был одинок. В крематории не было ни богослужения, ни песнопений, ни проповеди. Людей было слишком мало. Он наверняка не вёл упорядоченной записной книжки с адресами. Кто мог бы известить людей, знавших его? Утешением было услышать, что друзья на Украине, которые, конечно, не могли приехать, справляли там собственное поминальное богослужение по нему. Я молился за него и думал: «Он больше моего заслужил того, чтобы прийти к Тебе!» Разумеется, я знаю и знал, что «заслужить» — вообще мысль неуместная. Кто когда-либо пришёл бы и смог бы прийти? И всё же странно было узнать человека, который куда меньше верил и куда больше делал, чем я. Такова была его манера встречать жизнь. И, пожалуй, надо сказать: именно это и было его верой. Что за могучая вера! Я поставил его в молитве пред лице Христово и увидел его в духе стоящим среди тех, о ком повествует 25-я глава Евангелия от Матфея. Там речь о людях, которые в своём изумлении в Судный день встречают Христа и отвечают Ему:
«Когда Я накормил Тебя и когда посетил Тебя? Когда принёс Тебе одежду и обувь? Когда увидел Твою болезнь и сделал, что было возможно? Когда Я увидел Тебя в измученном буром медведе, в той тесной, безнадёжно замызганной клетке в украинской провинции, и нашёл Тебе зоопарк на другом конце страны, с бо́льшим и приветливым вольером? Когда Я подарил Тебе в маленькой, музыкально высокоодарённой и столь же бедной украинской девочке скрипку — той, чья мать, хотя официально и была нанята городом учительницей по скрипке, семь месяцев не получала жалованья и в конце базарного дня босиком подбирала с земли оставшиеся овощи, чтобы прокормить своих двух девочек?»
В Райнхольде недоставало обычной, свойственной «добродетельным» людям самоправедности. Он скорее беспомощно смеялся и, пожалуй, скорее страдал от того, что не мог оставить этого. Он не мог уклониться. Эти строки написаны для него. Ибо в поминальном зале не было произнесено проповеди, и людей была лишь горстка. Ему в честь — теперь и слова пророка Исаии (глава 58). Они написаны тысячелетия назад, и они принадлежат к тем особым словам человечества, что не прейдут:
«Взывай громко, не удерживайся; возвысь голос твой, подобно трубе, и укажи народу Моему на беззакония его, и дому Иаковлеву — на грехи его. Они каждый день ищут Меня и хотят знать пути Мои, как бы народ, поступающий праведно и не оставляющий законов Бога своего; они вопрошают Меня о судах правды, желают приближения к Богу: „Почему мы постимся, а Ты не видишь? смиряем души свои, а Ты не знаешь?“
Вот, в день поста вашего вы исполняете волю вашу и требуете тяжких трудов от других. Вот, вы поститесь для ссор и распрей и для того, чтобы дерзкою рукою бить других; вы не поститесь в это время так, чтобы голос ваш был услышан на высоте. Таков ли тот пост, который Я избрал, день, в который томит человек душу свою, когда гнёт голову свою, как тростник, и подстилает под себя рубище и пепел? Это ли назовёшь постом и днём, угодным Господу?
Вот пост, который Я избрал: разреши оковы неправды, развяжи узы ярма, и угнетённых отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо;
раздели с голодным хлеб твой, и скитающихся бедных введи в дом; когда увидишь нагого, одень его, и от единокровного твоего не укрывайся.
Тогда откроется, как заря, свет твой, и исцеление твоё скоро возрастёт, и правда твоя пойдёт пред тобою, и слава Господня будет сопровождать тебя. Тогда ты воззовёшь, и Господь услышит; возопиёшь, и Он скажет: „вот Я!“ Когда ты удалишь из среды твоей ярмо, перестанешь поднимать перст и говорить оскорбительное, и отдашь голодному душу твою и напитаешь душу страдальца: тогда свет твой взойдёт во тьме, и мрак твой будет как полдень;
и будет Господь вождём твоим всегда, и во время засухи будет насыщать душу твою и утучнять кости твои, и ты будешь, как напоенный водою сад и как источник, которого воды никогда не иссякают».
Вверено и возложено
Отчего так трудно постичь, что у нас нет жизни? Мы не пожелали себя и не сотворили себя. Мы не установили обстоятельств нашей жизни и не можем воспрепятствовать тому, что умрём. Нет, у нас нет жизни. Жизнь дана нам взаймы на короткое время. В смерти мы вернём её, ибо она никогда нам не принадлежала. Если бы она нам принадлежала, было бы несправедливостью, что мы её не удерживаем. Мы даны жизни взаймы на короткое время.
Наши возможности хрупки, и наше время вянет. Наши годы утекают, и многие мечты блёкнут, так и не будучи прожиты. Какая же уверенность должна вести и направлять меня тут?
Наша жизнь ежедневно вверяется нам. Но не только это. Она ежедневно ещё и возлагается на нас как бремя! Однажды мы узнаем, как ответили мы на это возложенное и на это доверие. Если я искал счастья ближнего и счастья Бога, то моей жизни удалось всё, что ей вообще может удаться. Если моя жизнь искала только своего, то она потеряла всё, что может потерять. Ибо жизнь дана мне, чтобы я видел жизнь в другом, взирал на неё, поддерживал и любил. Нам следует регулярно вглядываться в себя и спрашивать самих себя: «Per sonum! — Что́ приходит через тебя к звучанию? Ответь мне!»
Некоторое время назад я провёл три тихих дня в пробстве Санкт-Герольд в Большой Вальзерской долине. Был тёплый майский день, и я спускался короткой крутой тропинкой к монастырскому пруду. Когда я поднял взгляд к горам, я ощутил весеннее тепло солнца на своём лице. Я слышал ручей и видел перед собою озарённую солнцем молодую зелень купы деревьев. И Бог сказал мне слово в сердце: «Взгляни на это! Посмотри, ощути и услышь: всё это Я сотворил для тебя! Только тебя — тебя самого Я сотворил не для тебя!»

Глава 7. Запертый звук
«Оставьте расти вместе то и другое до жатвы».
Мф 13:30
О ВЕРЕ В ЛЮБЯЩЕГО И ПОТОМУ СТРАДАЮЩЕГО БОГА
Притча о запертом звуке, о которой пойдёт речь ниже, — это мой личный взгляд на самое сокровенное в вере. В одном изречении мудрецов говорится, что у Бога есть два сердечных покоя, внешний и внутренний. Во внутреннем Он таит Свою боль и Свой плач.75 Иногда бывает так, что Бог позволяет нам заглянуть в это внутреннее. Он облекает его в притчу, чтобы мы могли это вынести. Притча о запертом звуке говорит как раз об этой боли. В ней проступает нечто из моего понятия о Боге — такого, каким оно складывалось во мне за эти годы.
Настройка звука
У скрипичного мастера не одна забота — строить собственные инструменты; на нём лежит и уход за инструментами заказчиков. Настроить звук инструмента — из самых трудных задач вообще, какие только встают перед мастером. Со стороны речь чаще всего идёт о сущих мелочах, но именно они с необычайной чуткостью решают, каким будет звук. Хороший инструмент чувствительно отзывается на мельчайшие сдвиги душки, на крохотные поправки подставки, на тончайшую доводку грифа, на микроскопически разошедшуюся склейку, на перемены влажности, температуры и на многое другое. Даже самые ценные инструменты время от времени серьёзно капризничают и портят музыканту жизнь. (Иные инструменты и впрямь весьма утомительные примадонны.) Тогда скрипачи, альтисты и виолончелисты приходят ко мне в надежде на помощь. Снова и снова я замечал, как музыканты оговариваются, кладя свой инструмент на мой верстак. Порой они говорят, что пришли принести свой инструмент ко мне на приём. Потом быстро поправляются: «Не на приём, конечно, а в мастерскую». Для многих музыкантов это и вправду как визит к врачу, и когда они оставляют инструмент у меня на несколько дней, то волнуются так, будто одному из их детей предстоит тяжёлая операция под общим наркозом.
Чтобы обходиться с музыкантами и их инструментами, нужны знание и опыт, хороший слух и — более всего — крепкие нервы. Но это же и самая заманчивая задача. Лишь через эти встречи я и научился слышать.
Однажды ко мне собрался прийти виолончелист. Он был первой виолончелью большого немецкого оперного оркестра. Я знал его по прежним встречам и всякий раз бывал покорён его необыкновенно певучим и чувственным тоном. В ту пору у меня была ещё старая мастерская — высокая комната под самой крышей дома в стиле модерн в мюнхенском квартале Лехель. Из окна мастерской видно было укрытый от посторонних глаз огород монастыря Святой Анны. Из других окон открывался широкий вид на крыши мюнхенского центра.
Виолончелист позвонил в дверь и медленно, ступень за ступенью, взобрался по многим пологим лестничным маршам на четвёртый этаж. Он опустился на рабочий стул и выглядел изнурённым. Едва он заговорил, я быстро понял, что состояние его вызвано не столько четвёртым этажом, сколько бедой, приключившейся с его инструментом. Через несколько дней ему предстояло играть важное соло, а струна ля его виолончели совсем закрылась. Он больше не может войти в тон. Звук остаётся тусклым. Он знает свою виолончель и знавал с ней совсем другие времена. Тон прежде всегда расцветал — без усилия, лучезарно в самых высоких позициях. А так он это соло сыграть не может. (Кажется, это было «Лебединое озеро» Чайковского, но точно уже не помню.) Он то и дело останавливался, глядел на меня и удостоверялся, что я его действительно понимаю. Он перепробовал с инструментом всё и был теперь совершенно потрясён.
То, как он изливал мне свою беду и снова и снова проигрывал отдельные пассажи, — он показался мне человеком-инвалидом! Это надо действительно знать и пережить: инструмент такого музыканта — как часть его собственного тела. Как этот человек описывал изменившийся звук своей виолончели, он с тем же успехом мог бы сказать, что у него отнялась правая рука или заболели пальцы. Это одно и то же. Инструмент такого музыканта словно прирос к нему. Он — часть его «я», ведь музыкант выражает им всё, что в нём живёт. Это его голос.
Когда я увидел этого виолончелиста, сидящего в своей нужде и играющего на своей виолончели, когда я почувствовал, как он страдает над своим инструментом, это был для меня потрясающий миг. Именно опыт такого рода я понимаю как миг откровения. Бог в это мгновение через страдание музыканта вложил мне в сердце черту Своего собственного существа. Я увидел в виолончелисте нечто от Бога. Это и есть причина притчи о запертом звуке, которую я хочу теперь — по прошествии нескольких лет — развернуть. С той поры она сопровождала и изменяла моё отношение к Богу.
Я хорошо знал эту виолончель. Это была работа старого итальянского мастера Джованни Гранчино (Милан, ок. 1666–1726). Смелый абрис и чудесно глубокий, золотистый грунт. Материальная стоимость этого необыкновенного шедевра доходила до нескольких сотен тысяч евро. Я услышал, что звук струны ля и вправду был неудовлетворителен. Во всех позициях верхняя струна имела запертый в себе звук, против которого приходилось работать изо всех сил, чтобы развить хотя бы намёк на лучезарность. Звучало это как угодно, только не свободно.
Он уже перепробовал всевозможные струны, объяснил мне виолончелист, но ровным счётом ничего не изменилось. Теперь вся его надежда на меня. Смогу ли я ему помочь. Я ответил утвердительно и сказал, что беду наверняка удастся поправить, — и в тот же миг сам испугался своей смелости, ведь я не был уверен, как взяться за дело. Здесь никогда не бывает последней уверенности. Слишком сложна эта материя. Но прежний опыт позволял мне надеяться, что звук можно наново настроить другой душкой и иначе вырезанной подставкой, так что он снова станет свободным и открытым.
Свободный и открытый звук — вот то, к чему музыкант по праву стремится. Никто не хочет работать против тупого, глухого и вялого, где ничего не сдвигается, как ни бейся. Инструмент должен отзываться, давать без усилия темнить тон, расцветать, светиться и — если нужно — уметь даже вскрикнуть. Одно лишь вялое и тугое есть мука.
Музыкант оставил меня наедине со своим инструментом. Я положил его на верстак и довольно долго всё осматривал. Подставка, собственно, показалась мне не такой уж неправильной, да и душка стояла в обычных пределах. Что же случилось с инструментом? Я знал его совсем другим. Часто это — как я уже говорил — лишь малые вещи, которые изменились или сдвинулись и всё же способны погубить тон. Как всегда, когда моя латынь подходила к концу, я и на этот раз оставил мастерскую и пошёл в церковь Святой Анны. Она была всего в двух минутах: великолепное, чудесно прохладное летом пространство с исполинской мозаикой Христа в апсиде. Я был один, сел в один из рядов скамей и искал внутреннего разумения и вдохновения. Это время там уже не раз освежало и укрепляло меня. Это было место уединения и внутренней родины рядом с мастерской. Так я вслушивался в себя.
Через добрую четверть часа я вернулся в мастерскую и собрался с духом, чтобы ослабить струны и начать новую подставку и душку. Душка (или попросту «стойка») называется, кстати, в итальянском скрипичном деле anima — душа. Это маленькая круглая палочка, которая ставится между нижней и верхней декой и связывает обе колебательные системы друг с другом. Возникает сцепление резонансов, и только так резонансы корпуса получают необходимую им асимметрию, а подставка — то сопротивление, что нужно ей, чтобы, приплясывая, колебаться на деке.
Я не проработал и двадцати минут, как зазвонил телефон. Это был виолончелист. Он ни в коем случае не хочет мешать и совершенно уверен, что я решу задачу, но если всё же не получится — я, во всяком случае, пусть непременно хорошо сберегу старую подставку и старую душку, чтобы инструмент в крайнем случае можно было снова привести в тот вид, в каком он теперь. Этот звонок отнюдь не укрепил моей уверенности в себе. Я успокоил музыканта и сказал, что это наверняка не понадобится, но вещи я сохраню.
Не прошло и четверти часа, как телефон зазвонил снова. Он хочет отметить лишь одну-единственную вещь. Прежде он однажды отдавал виолончель одному скрипичному мастеру, о котором был высокого мнения. Но после этого виолончель зазвучала как циркулярная пила, и вполне ли я уверен… Я успокоил его: виолончель наверняка будет звучать хорошо, у меня вполне ясное представление о том, что надо делать.
Этот виолончелист показался мне в моей мастерской словно телесный инвалид, которому я теперь должен помочь. Я видел его лицо, его движения, всю его муку со звуком. Когда я видел, как он играет на инструменте, это было так, будто Бог показал мне нечто от Своего собственного страдания. Мне стало ясно: как тот виолончелист был инвалидом у своего инструмента, так и с Богом! Он — инвалид у человека, у нас, которые суть Его инструменты. Тут всё очень похоже: «Почему я больше не могу войти в твой тон? Где те времена, что у нас уже бывали? Ты был когда-то открыт, а теперь душа твоя тускла. Отчего эта замкнутость и это сопротивление?»
Всё это было не просто мыслью, но внутренним чувствованием и слышанием. Это как если бы я на миг ощутил нечто от Самого Бога, Его страдание, Его уязвимость. С той поры мне становилось всё яснее, что в Духе Божьем есть и нечто уязвимое, да почти нечто нежное. Я убеждён: нам надо угадывать не могущество, а кротость и смирение Святого Духа, чтобы стать любящими. Нам действительно надо увидеть нечто от страдания Бога. Пусть и всё нижеследующее — лишь лепет, я хочу попытаться показать хоть что-то из этого. Станет также ясно, что это страдание взаимно. Ведь и мы страдаем над Богом. Но иначе невозможно.
Открытые вопросы
Прежде чем продолжить притчу, я хочу на миг прерваться и на крутом пути, что лежит перед нами, вбить несколько крючьев для подъёма, чтобы ясно наметить маршрут: к чему клонит притча?
Это, без сравнения, самая длинная притча в этой книге, и она, как никакая другая, задевает за живое центральные толкования христианской веры. В лице виолончелиста и в его обхождении с инструментом я увидел нечто от страдания Бога. Я буду рассматривать это с разных точек зрения и задам себе следующие вопросы:
Что значит — говорить о страдании Бога? Какого рода это страдание — должен ли я, стало быть, о Нём тревожиться? И что это такое, что мы видим в Иисусе Христе, о котором сказано, что Он — «служащий Царь», «страдающий Праведник, Раб Господень»? Даёт ли Бог — хотя и всемогущий — Своему Сыну погибнуть на кресте? И: нужно ли Ему это для Себя? Он не вмешивается! Вместо этого во всей мощи врывается в события распятия триумвират зла — из агрессии (римляне), цинизма (благочестивые) и покорной опущенности рук (ученики). Как можно верить в Бога любви, если Он не хочет вмешиваться? Как быть со всемогуществом Бога, если Он не может вмешаться? Не может или не хочет? Или Его не было, когда наступала эта тьма?
Тогда, как и ныне, люди спрашивают: как можно набрести на нелепую мысль — придать ужасу крестной смерти спасительное значение? Не есть ли такое мышление пережиток давно преодолённой эпохи человечества, ещё пропитанной культами жертвоприношений и страхом перед богами? Может ли просвещённый и разумный человек держаться понятия о Боге и религии, в средоточии которой стоит вера в спасение через жестокую пытку? Нужна ли Богу жертва Распятого, чтобы не гневаться на мир? Как толкуют эти вопросы Библия и внехристианские учители мудрости (Платон на Западе, Лао-цзы на Востоке)?
И к концу притчи — вопрос ещё более личный: как изменяют это страдание и эта уязвимость меня самого — моё мировоззрение и моё отношение к Богу? Я убеждён: все эти вопросы проникают в самый центр христианской веры, и ответ на них, данный духом и сердцем, будет необходим для исполненного духом отношения к Богу.
Плевелы и пшеница
В Нагорной проповеди, которую передаёт Евангелие от Матфея, Иисус говорит: «Итак будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (Мф 5:48). Понятно, что нам трудно в это поверить. Тем удивительнее та само собой разумеющаяся простота, с какой Иисус говорит о том, что Бог совершен! Разве не видит Он всего страдания и зла, что творится в нашем мире — тогда, как и ныне? Если есть всемогущий и благой Бог, откуда тогда всё это зло? Так спрашивать — не злое богосомнение, а необходимая честность. Ведь вера без вопросов, вера, которая замыкается от мира, может быть благочестивой, но никогда — истинной. Откуда зло, всё то, что делает жизнь тяжкой, что унижает, ранит, грозит, губит её, — если совершенный Бог всё сотворил?
Иисус рассказывает в притче о земледельце, который посеял на своём поле доброе семя. Но ночью пришёл враг и посеял между пшеницей плевелы. Плевел родствен пшенице и особенно хорошо растёт на пшеничных полях. В его зёрнах почти всегда гнездится опасный грибок. Съеденный вместе с пшеницей, он может вызвать головокружение (оттого-то по-немецки плевел зовётся «дурманным зерном»). В крайних случаях его употребление может привести даже к смерти.
Работники возмущены: «Не доброе ли семя сеял ты?» — спрашивают они. «Откуда же взялись все эти плевелы? То, что растёт на поле, уже негодно!» И земледелец отвечает: «Враг человек сделал это». Работники предлагают решение: «Хочешь ли, мы пойдём, выберем их?» Земледелец говорит: «Нет. Вы вместе с плевелами выберете и пшеницу. Оставьте расти то и другое до жатвы. Тогда соберите сперва плевелы и свяжите их в связки, чтобы сжечь; а пшеницу соберите мне в житницу мою» (Мф 13:24–30).
Мы слышим в словах притчи: земледелец не вырывает плевелы. Он сдержан. Но не из равнодушия, а из мудрости. Им движет убеждение. Иисус не объясняет нам причину зла, но просит нас понять сдержанность Бога — она имеет своё основание в нашем существе: плевелы и пшеница и в нас самих зачастую лежат недалеко друг от друга. У наших сильных сторон есть и свои омуты. Мы ничего не знаем о подземном сплетении корней в нас, о бездонности собственного сердца. «Лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено, — говорит пророк Иеремия, — кто узнает его?» (17:9). Что мы-то во всяком случае не можем, — в этом основание того «нет», что произносит земледелец. Мы не можем изведать сердце человека. Будь мы к тому способны, Иисус, верно, велел бы земледельцу в притче призвать своих работников: «За работу! Вырывайте, что зло! Смелей!» Но это как раз и есть максима религиозного фанатизма!
А притча Иисуса учит нас иному. Слишком уж похожи пшеница и плевел: вера и суеверие, истинное смирение и ложная скромность, подлинная беззаботность и наивная беспечность, святое спокойствие и кощунственное равнодушие, истинная свобода и скрытая неспособность к привязанности, настоящая надежда и дешёвое утешение, необходимое благоговение и трусливая угодливость, искренняя любовь и боязливая уступчивость, укрывающая близость и расслабляющая привычка, подлинная уверенность и ложная безопасность. Зигфрид Циммер в своих размышлениях об этой притче указывает на такого рода обоюдоострость.76 Всё обманчиво схоже и всё же от корня различно. Но кто видит сокрытое и знает корень? Только что приведённое слово пророка даёт ответ на этот вопрос: «Я, Господь, проникаю сердце» (Иер 17:10). Иными словами: ты, человек, не можешь! Потому Бог, как бы мы ни возмущались, не вкладывает нам в руки полольного ножа. Мы не призваны судить друг друга. В этом духе земледелец произносит «нет» своим работникам. Вера, которая орудует полольным ножом власти и осуждения, делается пособницей того, кто посеял плевелы. Ибо его замысел был в том, чтобы в ревностном и самоправедном возмущении злом было уничтожено и доброе.
Земледелец посеял доброе семя. На поле может расти и то и другое — пшеница и плевелы. Мы призваны приносить пшеницу, то есть быть людьми, которые служат жизни других людей, ведь пшеницей можно жить. Это значит, что мы укрепляем нуждающееся, поднимаем слабое, направляем ищущее, надломленного не переламываем, тлеющее, как бы слабо оно ни было, принимаем всерьёз и не гасим, но любовью ободряем и разжигаем к новой жизни.
Сердце
На поле человеческого призвания растёт сплетение корней из пшеницы и плевелов, из добрых жизненных сил и головокружительного дурмана. Все великие культуры человечества знают это «поле» и издревле обозначают его понятием «сердца».77
Через сердце излучается «звук» нашего человеческого бытия. Как всякий ценный инструмент, так и наше сердце нуждается в «настройке звука». И здесь вещи будут сдвигаться. Социальный и нравственный климат, в котором мы живём, и удары, которые наносит нам будничный мир в своих требованиях и разочарованиях, не оставят нас нетронутыми. Лао-цзы говорит: «Сердце человека можно придавить и можно взбудоражить. Придавленное, оно как узник; взбудораженное — как безумец».78 Как звук виолончели может быть глухо-запертым или пошло-кричащим и потому нуждается в настройке, так и наш внутренний мир зависит от работы мастера, ведь и мы в нашем будничном призвании претерпеваем многое, что придавливает и взбудораживает нас.
Недаром мы говорим о «внутренней настроенности» человека. Она определяет наш «звук». Ценность, которой мы никогда не теряли, восстанавливается. Ведь и инструмент не потерял своей ценности. Просто ничего из неё больше не могло раскрыться. Так и наше призвание искажено, когда наш звук тускл, полон гордости, страха, недоверия и сопротивления.
Как резонансы виолончели вбирают в себя побуждения музыканта и претворяют их в звук, так и с сердцем человека: оно — таинственная резонансная дека внутри нас. Сердце — не место рассудка, а место сокровенности. Здесь «внутренне усваиваются» все те истины, в которых мы живём; это место встречи и призвания. Здесь возможно внутреннее горение, которое, однако, нас не пожирает. Здесь должно быть сказано то же слово, что мы знаем от горящего тернового куста: «Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая!»
Но сердце — это и то место, где человек может отказать всему, чем он должен быть и есть; это внутреннее место, где человек может встретить речь и действие Бога или уклониться от них. Пророк Иеремия говорит: «Лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено; кто узнает его?» Так можно было бы сказать и о виолончели. Испорченная штука! (Сколько нервов мне уже стоили иные инструменты!) «Лукаво и испорчено», — говорит пророк Иеремия. Иные переводы говорят «упрямо и больно» или же «коварно и порочно». В коварстве нам снова является образ внутреннего сплетения корней. Две коренные склонности сердца — так дают расслышать эти слова — суть страх и гордость. Через них сердце человека неизбежно расстроится. Как сказал Лао-цзы: страх придавливает его, гордость взбудораживает. Эти склонности похищают у нас звук нашего призвания.
Верить — значит стать перед Богом. Это готовность искать не только благословляющую, но и критическую инстанцию. Мне как скрипичному мастеру пришлось быть критичным к виолончели. Но не оттого, что я её отвергал, а оттого, что её звук был искажён и мне надо было настроить его заново. Только так преодолеваются «коварство и болезни» инструмента. Мы можем научиться в молитве находить доступ к нашему сердцу, чтобы смысл и бессмыслица, воля и действие, слова и дела нашего бытия становились нам яснее. Это благодать и достоинство, что нам дана эта резонансная дека для Бога. Там у нас есть уши внутреннего слышания.
Страдание виолончелиста над своим инструментом — как страдание отца в притче о блудном сыне. Сын потребовал своего наследства и в конце всё же злоупотребил его смыслом. Он исказил «звук своей жизни», отчуждился от своего призвания и лишил себя своего достоинства. Потом он обратился. «И когда он был ещё далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его» (Лк 15:20). Подобно тому как Иисус видит здесь отца, пророк Осия видит горящее сердце Бога: «Народ Мой закоснел в отпадении от Меня, и хотя призывают его к горнему, он не возвышается единодушно. Как поступлю с тобою, отдам ли тебя? Повернулось во Мне сердце Моё, возгорелась вся жалость Моя!» (11:7–8). В другом образе Библия говорит о Боге как о беременной женщине. Пророк Исаия слышит, как Бог кричит подобно женщине в её родовых муках: «Долго молчал Я, терпел, удерживался; теперь буду кричать, как рождающая, буду разрушать и поглощать всё» (42:14). Как можно было бы ещё сильнее и разительнее сказать о страдании и о страстной воле Бога!
И я как скрипичный мастер имею задачу производить на свет звуковую жизнь и восстанавливать искажённый звук. Моя жена, помогавшая мне в первые годы после основания мастерской с ведением книг, не раз наблюдала, как в мастерской бывали музыканты. Смотреть, как мы вместе бьёмся над настройкой звука инструмента, было ей часто невмоготу. Ей приходилось уходить, ведь это казалось ей (как она однажды сказала) родами — порой и весьма тяжёлыми родами. Она не могла вынести, наблюдая, как мы работаем над звуком.
Бог страдает над иными тембрами нашей жизни — над поведением, которое мы себе позволяем, и над отношениями, в которых живём, — как тот виолончелист страдал над звуком своего инструмента. Любовь Божья — инвалид у нас. Ведь история Бога с миром — не история покорения, а история призвания. Это скорбная история, которую проходит Бог с миром. У нас есть власть отвергнуть наше призвание.
Добрая заповедь может сделать ясным, что по праву заповедано нашей жизни, но решение упражняться в этом сердцем и душой не снимет с нас никакая сила. Это было бы покорением нашего сердца. Если бы Любящий покорил Любимое, то тем самым он его и уничтожил бы. Если бы Бог принуждал наше призвание, он уничтожил бы не только предмет Своей любви, но заодно и самую любовь. Ведь необходимая ущербность любви состоит в том, что она ничем не может заменить ответной любви любимого. В этом её страдание. Павел описывает существо Божьей любви так:
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит» (1 Кор 13:4–7).
В этом сказано то предложение, вокруг которого теперь всё вращается: любовь не ищет своего. Если бы она искала своего, то есть если бы принуждала ту любовь, которою любит сама, — она тем самым себя же и уничтожила бы. Земледелец не вырывает плевел; отец не гонится за сыном. И виолончелист не сломал свой инструмент, но страдал над ним. Бог страдает, как всякая любовь по неизбежности страдает. Это страдание в том, что она не может принудить любимого ответить на любовь. Это любовь, которой возбранено любить, ведь тот, кто напротив неё, хоть и призван, но не покорён любви. «Бог есть любовь» (1 Ин 4:16). «Любовь не ищет своего» (1 Кор 13:5). Соединение этих двух слов говорит нечто о страдании Бога: Бог не ищет Своего! Он уничтожил бы любовь. Оттого всему с нами и с миром нужно немного времени. Быстро сделалось бы одно лишь вырывание.
Притча об Иуде
Мир, в котором Бог искал бы Своего, выглядел бы иначе. В нём не было бы места ни для чего, кроме Бога. История ученика Иисусова Иуды Искариота читается как «притча возмущения» против (мнимой) слабости благодати. Иуда преткнулся о кротость Иисуса. Его затаённая мысль такова: «Так утвердись же наконец и займи то пространство, что подобает Богу!» Он возмущён злом, он видит плевелы и давно уже сжимает полольный нож в кулаке (против римлян, против безнравственности, вообще против всего злого). Когда «диавол вложил в сердце Иуде Симонову Искариоту предать Его» (Ин 13:2), Иуда говорит в своём сердце в том же самом духе: «Так утвердись же наконец! У Тебя есть власть! Через Тебя должно и может прийти Царство Божие! Я предам Тебя. Не потому, что хочу зла, а потому, что хочу подвигнуть Тебя к добру! Моё предательство принудит Тебя утвердиться. Разве Ты не видишь плевел? Я подтолкну Тебя к добру. Так наступит Царство Божие, которого мы все ждём. Ведь на это у Тебя есть власть. Моё предательство станет полольным ножом в Твоей руке!»
Иуда не выносит того, что благодать не переступает через того, кого призывает. Мы угадываем в жизненной притче Иуды исток зла, которое состоит не во зле «самом по себе», а в том, чтобы историю призвания мира всё-таки превратить в историю покорения — покорения добру. Мы страдаем над Богом, как Иуда над Иисусом. Иуда был возмущён тем, что власть Бога, которую он видел в Иисусе, не готова была утвердиться — не против веры людей, не против призвания к любви, не против владычества благодати. Никакого покорения! Иуда не готов был принять поверхностное бессилие Иисуса, ведь он — глубже даже, чем прочие ученики; вот что трагично! — видел за этим бессилием всё же применимую власть Бога. Он хотел принудить инструмент, хотел вырвать плевелы, хотел приковать блудного сына к власти отца. Одним словом: он хотел властью подвигнуть своего Иисуса к добру! Безбожная жизнь должна была наконец покориться добру.
Издревле благочестивый фанатизм имеет здесь свой источник. Фанатик во всём том добре, которого он желает, делает себя Иудой, ведь он переступает через человека и делает себя ходатаем Бога и добра, а тем самым — обвинителем человека, сатаной.79
Притча об Иисусе
В Иисусе в конце проступает больше, чем только человеческое страдание; в Нём проступает основание всякого страдания. Это страдание, которое есть в Самом Боге и которое я, как в притче, увидел в лице виолончелиста. Об этом основании я и хочу теперь спросить.
Но важно прежде прояснить тон, в котором об этом можно писать. Есть вещи, которые нельзя говорить о Боге, а только — Богу, а вернее — только в Боге. Как мысли их поставили бы над Богом. Но как молитва — это поклонение тому, чего нельзя помыслить; это форма внутреннего слышания и моления, которую лучше всего, пожалуй, передать словом «размышлять в тишине». Кто знает этот род любви, тот знает, о чём говорят иные псалмы: «Когда я вспоминаю о Тебе на постели моей, размышляю о Тебе в ночные стражи» (Псалом 62 (63):7). Или: «Беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает» (Псалом 76 (77):7).
«В начале сотворил Бог небо и землю». Так сказано в книге Бытия (Быт 1:1). Что предал Ты, когда дал миру дыхание и вызвал в бытие нечто, что не Ты Сам? Что произошло, когда Ты сказал: «Да будет», — и было сотворено нечто вне Тебя Самого! Что утратил Ты в тот миг, когда решил не быть Себе всем. Я — не Ты! Прежде всякого времени — всемогущее бытие, а в акте творения — любящее становление. Уязвимое бытие. Это мир.
Так сотворено «вне Бога». Ныне дыхание Бога в мире. Из любви, которая не держится за себя, стало нечто, что не Бог: наш мир! Ибо в начале стоит Логос, и он гласит: «Я не хочу быть Себе Самому всем». Это и есть любовь.
В прологе Евангелия от Иоанна (гл. 1) речь идёт об истоках. Евангелист Иоанн не рассказывает историю детства Иисуса, как делают другие евангелисты, но начинает раньше и погружается в историю происхождения Логоса. Он начинает так: «В начале было Слово (Логос), и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё чрез Него на́чало быть, и без Него ничто не на́чало быть, что на́чало быть» (1:1–3).
Бог предаёт Себя условиям мира, ибо ради мира Он умалил Себя. Мир возник через умаляющую себя любовь. Это и есть Логос, который был от начала. Это познание проходит красной нитью через всю Библию. Так сказано об этом Логосе: «Всё чрез Него на́чало быть, и без Него ничто не на́чало быть, что на́чало быть» (Ин 1:3; ср. 1:15; 8:58). «Ибо Им создано всё, что на небесах и что на земле» (Кол 1:16). Он был «прежде создания мира» (1 Пет 1:20).
В то «вне», которое Он сотворил, Бог теперь вступает. Он есть любовь, состоящая в том, чтобы умалять Себя, предавать Себя. Это в Боге. Этот Логос (Смысл) есть Бог. Это Логос в Боге: сама себя умаляющая любовь. Оттого у Иоанна сказано: «В начале был Логос, и Логос был у Бога, и Бог был Логос».
Ныне Ты вступаешь в то пространство, что Ты сотворил. Это мир, который не обязан любить, хотя и сотворён через самоумаление любви. Но как раз в этом существо любви. Она призывает, но не покоряет. Мы хотим быть свободными, не хотим быть никому покорны — и всё же страдаем вместе с тем оттого, что можем освободиться от любви, то есть не покорены ей. Нам, которые хотят быть любимыми, дано не любить. Всякий любящий должен нести страдание своей свободы. Ведь как любящие свободу люди мы должны решать, дадим ли впрячь себя, чтобы быть служащими, искренними, действительно присутствующими людьми. Так свобода страдает над любовью, когда мы начинаем быть слугами нашего призвания. Но это значит: кто делает свою свободу высшим в своём бытии, тот потеряет свой смысл (см. Мф 16:25).
Мир не покорён своему Логосу (то есть своему Смыслу), но призван им. В этот-то мир и вступил теперь Логос. Так пролог Евангелия от Иоанна продолжается словами: «В мире был, и мир чрез Него на́чал быть, и мир Его не познал. Пришёл к своим, и свои Его не приняли» (Ин 1:10–11), ибо «люди более возлюбили тьму, нежели свет» (3:19).
Что происходит с Логосом, когда его надо прожить в мире, который не есть Бог? Будут происходить вещи, которые не божественны! Когда любовь надо прожить в мире, которому недостаёт любви, тогда путь любящего неизбежно будет путём страдающего! Это путь Иисуса. Он — тот, кого пророки видели грядущим и кого называли Рабом Господним.80
В образе доброго пастыря Иисус говорит: «Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять её. Никто не отнимает её у Меня, но Я Сам отдаю её. Имею власть отдать её и власть имею опять принять её» (Ин 10:17–18). Тайна этого слова, несомненно, в том, что как раз это слово было изречено вместе с сотворением мира. Это слово творения как таковое. Это слово самоотдачи Бога, сотворившее мир. Слово Иисуса — как эхо на это могучее слово, которое изрёк Сам Бог, чтобы могло быть нечто, что не Он Сам. Это слово творения: «Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять её. Никто не отнимает её у Меня, но Я Сам отдаю её. Имею власть отдать её и власть имею опять принять её».
Так и само творение есть исполинская Страсть, ведь оно означает, что Бог оставил неуязвимое бытие, дабы был мир, было становление. Этот акт Бога есть исток времени. Так познавали и ранние отцы Церкви: Страсть совершилась задолго до Воплощения! Это Страсть Бога, состоящая в том, чтобы не быть Себе всем. Через ограничение Себя Самого Бог сотворил мир, и таким образом Он присутствует в мире. Это и есть существенное в кротости и смирении, о которых говорит и Иисус (Мф 11:29). Самоограничение ради другого означает присутствующую самоотдачу. Это иго, и всё же это принцип жизни. Ибо всякая жизнь живёт от жизни — а именно от отданной жизни. Так черта самоотдачи изо дня в день есть жизненная сила мира. И пусть во всяком самоограничении заключена творческая сила и мудрость, в нём всегда заключено и страдание.81
В Иисусе мы видим саму эту Страсть Бога — как и в слове «Passion» уже выражается таинственная связь боли и любви. Всякий, у кого есть хоть самое робкое предчувствие любви, знает: в любви попросту не живут без боли. Ведь любовь как раз в том и являет себя, что человек не держится за своё. Так и Бог не держится за Себя Самого, но предаёт Того, «Кто в лоне Отчем» (Ин 1:18)! Иоанн, стало быть, говорит об Иисусе как о Логосе, как о первомгновении самоумаления Бога: «Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять её». Оттого об этом Логосе сказано: «Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний, Начало и Конец» (Откр 22:13). Ибо то, что Он отдал Свою жизнь, есть начало; а то, что Он снова примет её к Себе, — завершение. Так слово «Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять её» за очевидным говорит нечто о начале и конце всего бытия.
Я всё ещё следую здесь за основанием страдания и рассматриваю то, что увидел в лице виолончелиста. Запертый звук — как будто у инструмента отнялась всякая любовь и потеряна всякая стройность. Лицо виолончелиста — как лицо Христа: страдание самой любви.
В Иисусе воплотилось самоумаление Бога, совершившееся с сотворением мира. Бог не держался за Себя Самого, но умалил Себя и принял образ раба. Он сделал Себя образом раба в бесконечно добровольной одиссее времени — вступил в пространство, которое не есть Бог и которое потому и не обязано быть как Бог; в пространство, которое может любить, но не обязано. Иисус рождается как образ этого самообнажения Бога. В Нём воплощается Раб Господень. Он — тот, кто уже с сотворением мира был не чем иным, как самопреданием Бога! Иисус становится могущественнейшей притчей об этом событии; это притча о самоотдающейся Божьей любви. Не притча из слов, а притча в образе человека.
Так же видели это и ранние духовные отцы. Ориген, к примеру, говорил: «Если бы Он ещё прежде не понёс нашего страдания, Он не пришёл бы, чтобы разделить с нами человеческую жизнь».82 Так через пролог Евангелия от Иоанна становится ясно: мир имеет в любви Бога свой смысл, а в страдании Бога — своё основание! Это и есть Логос! Бог показывает, что и Он — тот, кто может страдать, а поскольку Он любит, то и хочет этого. Это бесконечно добровольное страдание, и всё же оно неотменимо, чтобы мир мог возникнуть и в своём Логосе также устоять.
Страдание Бога — как частичный тон бесконечной любви. Как скрипка, если бы её звуку недоставало частичных тонов, неизбежно получила бы что-то пошлое, так и любовь была бы несказанно банальна, если бы ей недоставало способности ради любимого и призванного также и страдать. Так в страдании Бога заключён тот частичный тон, без которого ни на небе, ни на земле никогда не мог бы прозвучать Логос любви.
Скажу коротко: Бог, неспособный страдать, был бы примитивен! Ему недоставало бы решающего признака любви. И здесь так, как говорит Ориген: «Во Христе мы видим Страсть любви. Мы видим страдание самой любви».83
«Тогда вывели Его, чтобы распять Его». Как из сказанного доселе истолковать то, что должно было постигнуть Иисуса? Если мир и вправду есть нечто, что не Бог, то будут происходить и вещи, которые не божественны, — ни «активно желаемые», ни «пассивно допущенные»,84 а попросту как следствие самопредания Бога, в котором мир имеет своё начало. Сказано: Бог предал Своего Сына — это самоотдача, в которой Бог Сам предал Себя с сотворением мира. Иисус говорит: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин 15:13). И за этим словом сокрыта тайна творения.
Ныне это самопредание Бога постигает Иисуса! Его постигает страдание Бога. Можно сказать и так: в плотском образе повторяется умаление Бога «прежде всякого времени». Его постигает страдание, которое есть в Боге. Он, Раб Господень, и вправду идёт до последнего края, Он страдает над тем «вне» Бога, из которого состоит мир, и вместе с тем всецело входит в него. Иными словами: Он страдает над умалением. Он страдает над Богом! Но Он не порывает с Ним, а делается едино со страданием Бога.
Тембр необходимости
Иисус страдает над самопреданием Бога — над Богом, стало быть, который показывает, что способен не быть Себе всем; и Он страдает вместе с тем над человеком, который «сам себе» есть всё и теперь показывает, до чего он способен быть без Бога! На кресте открывается это ужасающее «вне» Бога — и вместе с тем самое сокровенное нашего мира. Открывается основание того, что я существую (самопредание Бога), и открывается вместе с тем крайний предел, до которого я способен дойти. Оттого на кресте открываются основание и вместе с тем бездна нашего мира.
Стало быть, я должен постичь ужасающее в кресте как нечто необходимое — ни как активное божественное желание, ни как пассивное божественное допущение. Это, скорее, необходимое следствие. Это страдание Бога — то Божье страдание, которое попросту необходимо, чтобы мир мог быть миром, а не обязан был быть Богом!
Этот тембр необходимости мы слышим в словах Воскресшего, когда Он шёл с учениками в Эммаус: «Не так ли надлежало пострадать Христу…» (Лк 24:26). Да, надлежало! Это бесконечно добровольное страдание, в котором мир имеет своё основание, и бесконечно совершенная любовь, в которой исполняется его смысл.
Притязание креста на истину можно извратить с верою и можно точно так же обессмыслить без веры. И то и другое ведь и происходит. Есть нечто бездонное в том, чтобы сводить существо, действие и страдание Иисуса к Его смерти. Не смерть Его, а Его самоотдача есть внутренний смысл креста. Иисус говорит: «Ибо и Сын Человеческий не для того пришёл, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих» (Мк 10:45). Это выражение самоотдачи («отдать душу Свою») как раз и означает не «принести жизнь свою в жертву смерти», а «положить её за нечто». Ведь «чтобы послужить» (в противоположность тому, «чтобы Ему служили») — это качество, которое можно дать только собственной жизнью, но не смертью. Мы видим служащую любовь Бога, а не властолюбивое могущество.
Что же значит «отдать жизнь свою»? Это мне понятно. Скажу заострённо: как скрипичный мастер я приношу за верстаком в жертву свою жизнь. Но не тем, что убиваю её, а тем, что отдаю её. Я отдаю её (в моём жизненном времени и жизненной силе, в моей мысли, чувстве, в моём труде и творчестве) ради возникающего инструмента, ради его звука. Я знаю, ради чего я её кладу. Вот что означает «жертва». В христианской вере жертва имеет свой смысл единственно в том, чтобы быть «жертвой живой» (ср. Рим 12:1). Это жизненная самоотдача любви. Люди, покупающие инструмент, ведь тоже отдали себя, чтобы заработать нужные деньги. Так мы служим друг другу той жизнью, что получили. Мы даём друг другу нечто от нашей жизни.
Представление, будто человек должен что-то принести в жертву, чтобы примириться с Богом, преодолевается через Христа. Культовая мысль о жертве — будто божеству нужна жертва, чтобы примириться, — есть религиозный первичный рефлекс человеческой души. Но как раз это бездонное представление и преодолевается через Христа. Богу не нужна жертва, чтобы что-то сделать для Себя. Самоотдача имеет отношение к нам.
Важно не обращать готовность любви страдать в искупительную силу страдания! Роковым непониманием было бы прославлять смерть Иисуса — так, будто мученичество само по себе имеет ценность, будто страдание есть форма богослужения, будто Иисус чуть ли не только и ждал, чтобы наконец умереть за нас. Это было бы религиозно извращённым прославлением самоубийства.
Клаус Бергер пишет: «Кто приписывает Богу, будто Ему для спасения нужны смерть и насилие, тот не понял основного высказывания о библейском образе Бога (…).
Нет, Бог не нуждается в злобе римлян — Он пользуется ею. Он не имел нужды в насилии и кровопролитии, а застал их. Он не связан путём жестокости, но обращает его в противоположность (…). Он не связывает прощение с насилием, но отвечает на насилие прощением. Он не пристраивается к убийству Иисуса даровым попутчиком».85
В Иисусе речь идёт не об искупительной силе страдания, а о готовности искупляющей любви страдать! Не страдание имеет искупительную силу, а любовь (когда это нужно) готова также и страдать. Слова «Он пострадал за нас» не прославляют Его страдание, а показывают, как далеко зашла Его любовь! Его кровь делает меня праведным не потому, что она кровь, а потому, что она являет Его сердце, как сказано: «Ибо душа тела в крови» (Лев 17:11). Мой ответ — поклонение Его уязвимой любви, которая не может не покорить меня. Так я стою под крестом, потрясённый этой необходимостью, гляжу на Него и говорю: Ты возлюбил меня до неба! Знать это — вот хвала и сила моей жизни.
Распятие совершается в историческом месте и вместе с тем высказывает нечто вневременное: это «за-тебя» Раба Господня. Это то, что Бог сказал с сотворением мира и что пребудет до его конца: «За тебя Я умалил Себя, предал Себя, чтобы ты был!» С сотворением мира Бог совлёк с Себя Свою власть. Ныне мы видим как раз это в первопритче веры. Мы видим это на кресте. Там это совлечение становится претерпенной притчей: «И бросали жребий об одежде Его».
Иисус делает ясным, что без некоей формы самопредания любви быть не может. Человек, ищущий любви, но не готовый над любимым также и страдать, не постиг существенного в любви! Это была бы жалкая попытка сносить собственное бытие в безболезненной ничтожности. Это было бы пошло.
Учредительное событие веры во Христа есть крест. Он должен спросить меня об одном: признаёшь ли ты дела веры только тогда, когда они кажутся тебе приятными? Что я вижу, как ты в беспомощном усердии творишь скульптуру из сухого песка? Она рассыпается уже в руке! Отчего не хочешь ты взять влажную глину? Ты отвечаешь: «Глина пачкает мне пальцы. Песок тёплый!» Этот внутренний образ напоминает одно слово Лао-цзы, который однажды сказал: «Верные слова не красивы, а красивые слова не верны».86 Должна ли вера быть тёплой и красивой — или ей позволено быть грязной и верной?
В мастерской Мессии
Там, где действуют одни лишь религиозные догмы, они уповают на нашу нечистую совесть, но не отверзают нам ни очей, ни слуха. Это как если бы кто-то пытался выучиться интонации инструмента, не имея ушей; как если бы кто-то пытался написать картину, будучи слепым. Ему не осталось бы ничего иного, кроме как механически водить пальцами по грифу инструмента и механически обмакивать кисть в краски, так и не изведав смысла, так и не найдя в этом исполнения, — именно потому, что он не слышит и не видит! Это спортивные упражнения для пальцев, промахивающиеся мимо всякого смысла. Религию можно объявить слепым и глухим спортом нечистой совести, но жить из Духа и любви Бога — значит нечто иное. Играть на инструменте учатся единственно через уши; писать картины учатся через глаза. Оттого религиозности недостаточно. Она механична.
Так и в одном разговоре из притч Чжуан-цзы сказано: «Слепого ведь не спрашивают о картине и глухого не зовут на праздник песнопений. Но слепота и глухота бывают не только у тела; есть и души, что слепы и глухи. Ты, сдаётся мне, поражён этими недугами».87
Виолончелист, о котором я рассказывал, потому только и способен был страдать над своим инструментом, что любил звук. А тот был испорчен. Как скрипичный мастер я разделил запертый звук, я разделил страсть музыканта. В этом заключена своеобразная сила, всё меняющая. Музыкант дал мне соучастие в безобразии инструмента, а я разделил его страдание. Вот что как раз и означает странное слово апостола Павла, который говорит об Иисусе: «Не знавшего греха Он сделал для нас жертвою за грех» (2 Кор 5:21). Иисус радикальным образом принял участие в грехе, участие в дурном звуке жизни. Но Он ответил на это тем, что остался совершенно Любящим. Он остался тем, чем был от Бога. Жизнь Его была ввергнута в смерть, но существо Его было сохранено. Это существо и несёт наше бытие, оттого и сказано: «Держа всё словом силы Своей» (Евр 1:3). Он остался Любящим; оттого имя Его: Я остаюсь, Кто Я есть. Так Он стал едино с собственным именем Бога!88 Ибо Он остался Любящим. В этом Его единство с Богом. Так распятие Его говорит мне в сердце: «И через искажение Я есмь и остаюсь Любящим, Началом и Концом всякого бытия. Ваш грех будет издеваться надо Мной и искажать Меня, но не разрушит Меня. Я остаюсь, Кто Я есть».
Я тогда увидел в лице виолончелиста страдание Христа. Виолончелист не переступил через свой инструмент, но страдал над ним и искал другого звука. Так и Евангелия показывают в Иисусе человека, который страдал над инструментами Бога. Быть может, первый шаг исцеления в том, что мы и вправду начинаем угадывать нечто от страдания Бога. Есть предчувствия, через которые Бог говорит к нам. Они тихи и неподкупны и имеют великое действие. Ведь мы замечаем: они приходят не из нас самих. Мы нуждаемся в работе Духа Божьего, которая совершается над нами, когда мы бываем тронуты и заново настроены.
Если бы виолончелист не любил музыку, звук был бы ему безразличен, да и я как скрипичный мастер мог бы довольно скоро удовлетвориться. Но как я, скрипичный мастер, принимаю участие в страдании музыканта, так Иисус принял участие в страдании Бога! Иисус страдал над тупым и запертым звуком неверия, которое замыкалось от Бога, полное сопротивления и недоверия. Мы видим это страдание в Его слезах: «И когда приблизился к городу, то, смотря на него, заплакал о нём» (Лк 19:41); мы слышим его в Его разочаровании: «О, род неверный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас?» (Мк 9:19); мы постигаем его в Его бессилии: «И не мог совершить там никакого чуда по неверию их» (Мк 6:5).
Действие Мессии, стало быть, не может быть самовластным или всемогущим щёлканьем пальцами. Мессии невозможно и не позволено переступать через веру тех, кого Он ищет. Он оставил бы страдание Божьей любви и заменил бы веру любимых властным словом. Но как раз это и виделось людям в их пошлом ожидании: они ждали Мессию, в чьём царствовании узрели бы всемогущество Бога. Суеверие о всемогущем Боге, который теряет Свою любовь, разбивается на кресте. Ибо то, что я там вижу, — это любящий Бог, который теряет Свою власть.
Могучий гимн Послания к Филиппийцам — это одна из самых ранних песней христианства — видит умаление Раба Господня, каким Он является во плоти и крови. Начало этой песни можно расслышать и как эхо творческого акта этого мира. Это жертва самоумаления, в которой становление мира имеет своё основание:
«Он, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу; но уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек; смирил Себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной».
(Флп 2:6–8)
То, что произошло в Иисусе, — оттого для меня могущественнейшая притча, какую только можно рассказать. Это притча об отданной, совершенной Божьей любви. Он рассказал её Своей жизнью.
Необходимая уязвимость
Лишь когда мы постигаем присутствие Бога как нечто уязвимое, мы начинаем принимать всерьёз Бога и вместе с тем самих себя. Это как в музицировании: точка соприкосновения между виолончельным смычком и колеблющейся струной всегда имеет в себе нечто уязвимое, но как раз здесь и рождается звук! Слишком большое давление — и тон заскребёт; слишком малое — и он засвистит; слишком близко к подставке — и тон сорвётся; слишком далеко от подставки — и тон потеряет свою силу. Здесь есть необходимая взаимность. Решающее всегда разыгрывается в уязвимости.
Я переживаю веру как взаимную уязвимость, ведь уязвим не только я — уязвим и Бог. Быть причастным присутствию Бога — вот бесконечно уязвимый смысл нашего бытия. Вместе с тем это и уязвимая взаимность, ведь будь этот смысл односторонним — определённым только со стороны Бога или только со стороны человека, — это попросту не принимало бы всерьёз существенного: уязвимости и красоты отношения!
Внутренняя жизнь отношения — можно сказать и так: святое — являет себя в том, что один уступает другому. Благодать — это пространство, что мы уготовляем другому. Это уязвимая красота, к которой мы призваны. Оттого эта уязвимость в самой глубине харизматична. Charis (благодать) означает также: прелесть прекрасного. Благодать, которую Бог ищет в нас, — это благодать искания, слышания и любви. В этих трёх являет себя красота внутренней жизни. Без этой благодати мы даём Богу уйти в пустоту и ничего не уступаем Ему в нашей жизни. Так мы Его и не изведаем. Любовь Бога можно изведать, только став частью её. Это святое соучастие, общий звук, одновременность с Богом и как ещё это ни назови. Бог открывается ищущему, говорит слышащему и свидетельствует Себя через любящего. Лишь это и есть исполненное присутствие. Тогда мы и постигнем, что́ значит, что Бог говорит к нам: «Я не объясняю тебе, кто Я, — Я свидетельствую об этом!»
Вера даёт Богу пространство. Но и Бог даёт мне пространство. В этом уязвимом отношении речь не о власти. Да и какое удовольствие нашёл бы Бог в том, чтобы сотворить Себе некое «напротив» и потом покорить его? Возник бы не мир, а всего лишь игрушка! И какое удовольствие нашёл бы Бог в том, чтобы покорить мир, который и так не может противиться? Тут всемогущество просто разрушило бы свою игрушку. Такой Бог мало впечатлил бы меня.
К чему я клоню: сравнение по власти уводит на ложный путь. Да и какое значение имел бы вопрос о всемогуществе Бога, если совершенно очевидно, что Бог был готов разделить Свою власть и создать пространство! Пространство времени. Пространство жизни. Только тот, кто и вправду ничего не понял в Боге, приписывает Ему страсть к власти.
Всемогущество
Всемогущество, стало быть, нельзя понимать так, будто оно есть себе всё. Такого рода «единовластие» было бы не только пошлым — оно было бы прежде всего абсурдным. Оно было бы — как излагает Ганс Йонас в своей Тюбингенской речи — «противоречащим самому себе, самоупраздняющимся, да просто бессмысленным понятием».89
Власть может действовать, только если ей нечто противостоит. Пусть власть Бога в сравнении сколь угодно бесконечно превосходяща — если бы Бог не разделил Своей власти, то всё вне Его Самого в тот же миг перестало бы существовать. Тем самым власть Бога сделала бы себя нулевой властью, она упразднила бы себя, ведь к чему ей ещё относиться, если нет ничего — ни власти, ни возможностей, ни какого-либо «своего» — вне её самой? Всемогущества в смысле одинокого единовластия быть не может. Как говорит Ганс Йонас: «Власть должна быть разделена, чтобы власть вообще была». И: «Власть — понятие соотносительное».
Мир есть некое «вне» Бога. Он — «нечто своё»! Он не был сконструирован, а рождён. Ему предшествовал акт любви, существо которой как раз и заключено в том, чтобы не быть себе всем. Это как раз и есть Логос. Это смысл, который несёт наш мир. Власть, которая сломила бы «своё» своего напротив, не имела бы ни авторитета, ни полновластия; она вела бы лишь циничную игру.
Библия говорит не о самовластном единовластии Бога, а о призвании человека. И в некоторых местах она внушительно говорит о самоотдаче Бога, в которой Бог раздаёт Себя: за тебя предан! Одним словом: мы можем быть причастны Логосу жизни только потому, что Бог делит Свою власть. Если Бог с сотворением мира решил не быть Себе всем, то пространство времени нашего мира стои́т не под всемогущим диктатом, а исполняется в святом созвучии. В такие мгновения совершается внутреннее единозвучие двух времён, это общий звук — и когда это происходит, всегда говорится: «Время исполнилось!» Библия называет это сокровенное содействие времени Бога и времени человека понятием спасения — это исполненное время!90
Пример такой настройки звука через Мессию — Закхей. В этой истории (Лк 19:1–10) наступила одновременность. То, что случилось в тот вечер, — мы не знаем этого точно, мы можем лишь угадывать, — было воплощением того, что для скрипичного мастера означает «настройка звука», а для Библии — «спасение». Мудрость, которую мы видим здесь в Мессии, по праву называется «художницей» или «мастерицей». Это ясно проступает теперь в том, что испорченный и запертый звук человека претворяется. Закхей познаёт нечто святое и потому делает нечто спасительное, но началось это с того, что Иисус сказал: «Закхей! сойди скорее, ибо сегодня надобно Мне быть у тебя в доме». В конце Закхей сказал сам себе: «Сегодня надобно мне обратиться в сердце моём и в делах моих!» Время исполнилось, и человек это постиг. Вот что такое настройка звука в мастерской Мессии. Кайрос в жизни этого человека совершился во время совместной трапезы. Человек прожил его, и родился новый звук. Это делает ясным, что́ значит, что Бог не оглушает нас всемогущим пением, а ищет нового звука нашего сердца и призывает нас к новой благодати нашего действия. Закхей сказал в конце: «Господи! половину имения моего я отдам нищим, и, если кого чем обидел, воздам вчетверо». Иисус же сказал ему: «Ныне пришло спасение дому сему». Совершить это — вот мастерство Мессии. Слышание и делание, святое и спасительное. Мастерство Иисуса делает их единством.
Всё это говорит нечто о Царстве Божьем. Если Бог совлёк с Себя Своё единовластие, то мир стои́т не под всемогущим пением, а звучит — как музыкант со своим инструментом — уязвимо и свято в общем звуке! Это и означает одновременность. И только это есть присутствие. Это содействие я должен чтить и должен видеть. Так мы бываем даны жизненному миру, для которого сотворены.
Виолончелист страдал над своим инструментом. Но он не облегчил это страдание тем, что — держа инструмент всё ещё в руках — сам запел бы вместо него! Так и всемогущество Бога не принимается петь в нашем мире. Всё, напротив, состоит в том, чтобы привести к звучанию инструменты призвания!
Во всём этом — не грубое всемогущество, а мудрость, которая разумна и свята. В книге Премудрости о ней сказано, что она «многочастна, тонка, удобоподвижна, светла, чиста, ясна, невредительна, любвеобильна, скора, неудержима, благодетельна, человеколюбива, твёрда, непоколебима, спокойна. Она есть мудрость, которая всё может и всё видит и проникает. Ибо она чиста» (Прем 7:22 и далее). Лишь когда мы видим Святого Духа в Его чистоте и уязвимости — как силу, которой мы можем противиться, — мы поймём нечто от Его существа. Сколь бы ни страдал Бог над этим миром и над отвергнутым смыслом, призвание всё же остаётся: настроенный инструмент обретает добрый звук. Освящённый человек становится любящим. Благословенный человек во всей своей немощи и увечности всё же будет благословением. Любя, он говорит «да» этому освящению своей жизни, которое и есть любовь. Тут нет самовлюблённого единовластия, а есть общее содействие. Как часто Богу приходится вговариваться в запертый звук нашего мира, как это было в жизни Иисуса: «По неверию их не мог Я там ничего сделать!» Отвергнут и увечен.
Верить для меня оттого и значит спрашивать, что́ Бог может сделать, и распознавать, какое время исполнилось. Я должен хранить двойственное отношение к всемогуществу Бога! Почему? Не моё призвание должно быть потрясено, а моё безбожие. Моя косность, моё малодушие, моя гордость. Всё то, что не способно бодрствовать и молиться, всё то, что глумится над моим призванием, разделяя божественное действие и человеческое действие аккуратно и абсурдно надвое. Было бы цинизмом сваливать на всемогущество Бога то, что вверено нашему призванию — то есть тому самому содействию. Клаус Бергер говорит в своих размышлениях о Царстве Божьем: «Строгое разделение Божьего дела и дела человека — вещь современная и — с библейской точки зрения — всегда абсурдная».91
Говорить сердцем
Всякая настройка звука означает соприкосновение между инструментом и скрипичным мастером. Так и вера живёт этими прикосновениями. Надо однажды закрыть глаза, стать тихим и изведать, как эта сила облекает нас своим благословением. Потом нам надлежит встать, медленно пойти и знать: в этом единении и одновременности с Богом мы входим в этот день. Но этому всегда снова предшествует время настройки звука. Для меня это ритуал тихого часа, в который я по утрам уединяюсь один, чтобы открыться этому присутствию и одновременности с Богом.
Мне как мастеру пришлось учиться толковать звук виолончели и исследовать её резонансы, ведь иначе, чем своим звуком, она не могла говорить. Я убеждён: более, чем на слова наших уст, Святой Дух слышит звук нашего сердца и умеет его толковать. Слова Библии могут научить нас говорить сердцем! В эти внутренние мгновения углублённости от нас требуется немногое. Ведь это значит, что мы учимся давать взглянуть на себя; слышать и спрашивать. Так мы научимся молиться и найдём слова, которые может выговорить наше сердце.
«Испытай меня, Боже, и узнай сердце моё; испытай меня и узнай помышления мои; и зри, не на опасном ли я пути, и направь меня на путь вечный».
(Псалом 138 (139):23–24)92
Все мессианские мгновения, что совершались через Иисуса, — история Закхея, но и все иные истории говорят об этом, — делают ясным одно существенное различие: в нашем мире наступает не всемогущее владычество, а Царство Божие! Всемогущее владычество было бы — говоря притчей — тем виолончелистом, который невежественно и пошло перепевает свой инструмент; а Царство Божие — это звук инструментов, о настройке которых как раз и идёт речь.
Здесь-то, верно, и была жизненная ошибка Иуды! Удайся его предательство и исполнись его фантазии о всемогущем Божьем владычестве в Иисусе — он бы, конечно, не убил себя. Он похлопал бы своего Господа по плечу и указал бы, как всё же хорошо, что он Его предал; это ведь и было нужно — немного подсобить. «Но что с того? Теперь Ты наконец восседаешь на престоле!» Трагедия Иуды в том, что существенное в Царстве Божьем он постигает слишком поздно:
«Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осуждён, и, раскаявшись, возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам. И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошёл и удавился» (Мф 27:3–5).
Где был этот ученик, когда Иисус за недели до того сидел над Иерусалимом и плакал? Здесь Иуда мог бы обратиться! Он узнал бы в слезах Иисуса «увечность Бога» — любовь, которая увечна у человека, ибо не переступает через то, в чём ей отказано! Иуда этого не увидел или не вынес. Он, в своих дерзких мечтах жаждавший явления Божьего владычества с властью и славой — покорения зла всемогущему и благому Богу, — услышал бы бессильные слова Иисуса, плакавшего над Иерусалимом: «Сколько раз хотел Я собрать чад твоих, но вы не захотели!» (Лк 13:34). Он увидел бы в этих слезах, что Иисус есть Агнец Божий. Он изведал бы, что нет ничего святого, чему Бог не сковал бы руки власти, дабы святое стало едино с существом любви. Ведь любовь не навязывает добра, которого хочет. Религиозная власть, которая хочет вести и направлять нечто в смысле Бога и всё же начинает сбрасывать с себя те узы, которые Бог налагает на нас, рано или поздно станет Иудой, предателем Иисуса, сатаной.
Иисус не собирал армий и не брал городов. Только ученики-иуды будут делать это, обращая громким исповеданием добра историю призвания мира в историю покорения. Тут разверзается бездна. Бога присваивают себе против мира. В бездонное исповедание «Бог велик» как нечто само собой разумеющееся закрадывается неприкрытое предостережение, что Бог (или то, что объявили Богом) умалит всех тех, кто не готов покориться Его величию. Но кто так мыслит, тот не способен или не желает уважать существенное: Бог не покоряет. Он призывает.
Тот, кто изведывает жизнь
Познать Бога — значит нечто иное. Это как раз не грубая фантазия о всемогуществе Бога, властвующего поверх человека. Надо однажды пережить страсть музыканта, как он изведывает и требует свой инструмент. Это как образ той мессианской мудрости Бога, что изведывает жизнь. Позволительно ли так говорить? Как мог бы Бог изведывать жизнь? Разве Он не знает, что такое жизнь? В одной из прекраснейших глав книги Иова сказано: «Тогда Он видел её и явил её, приготовил её и ещё испытал её» (28:27). Совсем сходным образом в другом месте говорится и о Святом Духе как о мудрости и страсти, которая изведывает и исследует вещи. Так сказано: «Дух всё проницает, и глубины Божии» (1 Кор 2:10). Бог изведывает и исследует жизнь. Оттого мы и здесь.
Как раз это изведывание и видно в притче о запертом звуке. Это работа того, кто встречает инструмент, исследует его, а затем может его претворить. Эта задача требует всей мудрости. Всякий скрипичный мастер знает напряжённую радость обхождения с ценным инструментом. И это тоже сторона любви, являющей себя в этой притче: любовь означает не только способность страдать над любимым напротив, но и способность радоваться о нём. Это радость, присутствующая в изведывании. Так во впечатляющих местах литературы Премудрости сказано:
«Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони; от века я помазана, от начала, прежде бытия земли. Я родилась, когда ещё не существовали бездны, когда ещё не было источников, обильных водою. Я родилась прежде, нежели водружены были горы, прежде холмов (…), когда полагал основания земли: тогда я была при Нём художницею, и была радостью всякий день, веселясь пред лицем Его во всё время, веселясь на земном кругу Его, и радость моя была с сынами человеческими (…). Кто нашёл меня, тот нашёл жизнь, и получит благодать от Господа; а согрешающий против меня наносит вред душе своей: все ненавидящие меня любят смерть» (Притчи Соломоновы, гл. 8).
Как сущность мудрости в том, что она исследует и постигает вещи, так сущность любви в том, что она преображает и любящего, и любимого. Бог не был бы Любящим, если бы жизнь, которую Он рождает и постигает, ничего не производила и в Нём Самом. Оттого я не отнимаю у Бога чести, а воздаю Ему её, когда исповедую: и мы производим нечто в Боге! Такова моя вера, что любовь, которая есть подлинная молитва моей жизни, производит нечто в Боге. Если же в Нём, то и через Него. Вот основание моей молитвы. Не будь я убеждён, что молитва моя производит нечто в Боге и что это действие Он по-Своему дарит миру, — я оставил бы молитву. Полагать, будто она ничего не меняет, значило бы верить в Бога, который любовь любимого (а таков я) обращал бы в пустоту.
Я убеждён: всякая молитва моей жизни внушена Богом; я могу молиться или не молиться, но Он ждёт её и вводит её в действие. Мне не нужно молиться беспрестанно, но я хочу пребывать постоянным в том, чтобы внимать этим внушениям. И хотя я вовсе не думаю, будто Бог нуждается во мне, чтобы быть Богом, — я всё же убеждён, что ни одно проявление жизни любимого не может оставить Любящего нетронутым. В этом весь смысл всякой молитвы и всякой любви. Это проявления моей жизни.
То, что «нет изменения» в Боге (Иакова 1:17; ср. 1 Иоанна 1:5), означает, что Бог остаётся Любящим. Он остаётся любовью — но именно это и означает, что любовь любимого изменит Его! Иначе это не было бы любовью. Так я верю в Бога, который есть Пребывающий и вместе с тем Изменяющийся — потому что Он есть любовь! Оттого и Богу ведомо становление. Это становление, рождённое из чистого бытия, которое есть Бог: из любви.
Что это значит? Мы — любимый и потому становящийся мир! При всей нашей обусловленности мы всё же истинное «напротив» — и нам следовало бы начать всерьёз принимать себя таковыми, и ради Бога тоже! Чтобы выразить эту мистику моего бытия совсем простыми словами: я хочу, чтобы Бог мог обрести со мною опыт любви!
Любовь способна не только желать вещей, но и давать им расти. Любовь даёт время, она дарит время. Звук — это подъём и спад над временем; это периодическое колебание сгущающегося и разрежающегося воздуха над истекающим временем. Как свет есть среда образа, так время есть среда звука. Любовь дарит время. Итак: звук есть не что иное, как слышимая любовь. Пророк Исаия (6:3) слышит пение серафимов. Не будь этого подъёма и спада над временем — всё было бы космическим безмолвием, бесстрадальным бытием. Псалом 148 отвечает на это и призывает, чтобы всё творение вступило в это пение любви, которое несёт всё.
Наше призвание в том, чтобы истекающее время (хронос) преобразовать во время экзистенциальное (встречу) и так исполнить время. Только это и есть настоящее. Закхей — пример, где это удалось. В тот вечер время исполнилось.
Взаимодействие со Святым
Быть может, и в этом притча о запертом звуке поможет нашему отношению к Богу — если мы поймём, что музыка не улица с односторонним движением. Ибо о мудрости сказано: «веселясь на земном кругу Его, и радость моя была с сынами человеческими» (Притчи 8:31). Нельзя сравнивать музыканта (мессианскую мудрость) и инструмент (призванного человека). Это совершенно разные категории — как Бог и человек.
Но это лишь половина правды. Другая половина такова: между ними есть взаимодействие! Мне хочется описать эту взаимную игру одним опытом, ибо лишь через это взаимодействие вера обретает свою зрелость, свою полномочность, своё чудесное обаяние.
Один заказчик, чей инструмент я обслуживал, много лет назад был приглашён на прослушивание в один из больших немецких радиосимфонических оркестров. Речь шла о месте концертмейстера вторых скрипок. Достаточного для этого места инструмента у него не было, но для важного прослушивания я смог предоставить ему один из прекраснейших инструментов, какие я знаю. Это скрипка Страдивари 1712 года, принадлежащая сегодня любителю инструментов, чьи скрипки я обслуживаю. Несколько дней Михаэль готовился с этой скрипкой. На инструменте такого звукового достоинства он ещё никогда прежде не играл. На прослушивании он играл превосходно — и получил место. Его реакция была на редкость скромной. Нет, в конце концов дело было не в нём самом, не в его умении. Просто инструмент был так чудесен по звуку. Я возразил ему. Конечно, у инструмента был этот чудесный звук; но причина его крылась в некой тайне. Тайна эта была в том, что произошло между ним и инструментом. Ибо надо знать: такой звук высвобождает в музыканте нечто, играешь раскованно, будто у тебя выросли крылья. В Новом Завете сказано: «В любви нет страха» (1 Иоанна 4:18). Так и со звуком. Возникает пространство, совершенно свободное от страха. Тембры что-то творят. Это та захватывающая дух одновременность нежности и силы, о которой я уже говорил! Стоишь в звуковом облаке возможностей. Оно вдохновляет и окрыляет тон.
Тот скрипач пережил взаимодействие с инструментом. Скрипка дала ему играть иначе. Конечно, звук инструмента рождает музыкант, но и звук изменяет что-то в музыканте. То, что музыкант и инструмент слишком различны, чтобы их сравнивать или тем более противопоставлять, ничуть этого не отменяет! Это общий звук. Вот она, взаимная игра.
В каждый миг моего бытия я хочу сотрудничать с присутствием Святого и Вечного. Учиться этому — и есть призвание быть учеником Иисуса. Вера в Иисуса — это мужество перенести себя в иной мир. Но и Бог через нашу веру переносит Себя в иной мир — а именно в наш! Вера отворяет Богу вход (ср. Откровение 3:20). Такая вера означает: ты принят всерьёз, и тебе самому следует ради этого принять себя всерьёз: ты дан себе от Бога!
Примитивный Бог?
Притча о запертом звуке, говорящая о страдании Бога, ставит под вопрос примитивное понимание всемогущества Божия. Я должен поставить вопрос о всемогуществе — и что же? — и не имею ответа! Разумеется, нет. Но притча даёт мне способность поставить встречный вопрос! Этот встречный вопрос — Раб Божий. Там, где мы искушаемы свести жизнь к банальному через логику (или — или), добрые встречные вопросы93 порой бывают важнее ответов.
Скажем конкретнее: если мысль о божественном всемогуществе выражена у пророка Даниила примерно в таких словах — «Он делает, что хочет, и в небесном воинстве, и у живущих на земле; и нет никого, кто мог бы противиться руке Его и сказать Ему: „что Ты сделал?“» (4:32), — то мысль Любящего не станет отрицать это исповедание и всё же противопоставит ему нечто: да, Он делает, что хочет, но Он не будет хотеть всего! Любовь не может хотеть всего! Именно в этом её сила. Только нелюбящие могут хотеть всего. У них есть власть безнравственности. В этой власти и в этой воле их свобода стоит над свободой Любящего. Нелюбящие могут подчинять себе вещи. Любящий не может. Он связан тем, чтобы хотеть не всего. Ибо то, чего он хочет, отвечает любви. Любовь ищет не подчинения, а взаимного проникновения и одновременности любящих; она остаётся верна своей сущности, она не отречётся от своей истины: она зовёт и склоняет, стучит, обращается, вслушивается, терпит и ждёт — и в конце тоже принимает решения. Да, «Он делает, что хочет», но то, чего Он хочет, отвечает любви.
С полольным ножом в руке и с двенадцатью легионами ангелов Бог мог бы предотвратить распятие Своего Сына, а с ним и все распятия и крестовые походы вплоть до ударов Холокоста; плевелы были бы срезаны, зло вырвано, человек подчинён добру. Мир утратил бы своё право и своё пространство. Бог влил бы добро в тех, кто его не хочет, — и против их воли; всякий грохочущий сапог был бы сожжён, всякая ожесточённая выя сломлена. То, что осталось бы, было бы привязано к ниткам всемогущего и всеблагого кукловода. Но что это было бы иное, как не то, что у человека отнято достоинство обратиться?
Мы привязаны не к ниткам кукловода, а должны — как говорят пророки — «ходить узами любви» (Осия 11:4). Тут нет обезвластивающего нас всемогущества, а есть взаимная игра любви. Лишь через любовь всякое становление получит свой внутренний порядок. Это и есть искупление. Иному, из-за окольных путей, какими мы идём, и невзгод, какие терпим, нужно своё время — время обращения, а также время исцеления. Ощутить в этом нечто — вот средоточие спасения. Доверие вводит нас в мастерскую Мессии, и первым Его прикосновением будет прощение. Оно поможет нам и со своей стороны простить людей и обстоятельства, от которых мы страдали. Лишь в самоправедном сердце вещи не исцеляются.
Где сердце превозносится, там Бог не может стать ему святыней. А ведь к этому мы и призваны. Мы несём ответственность за нашу внутреннюю жизнь и за силу, что исходит из неё. Кто неспособен к прозрению, тот осквернит свою жизнь; а слышащего человека Бог внутренне приведёт туда, где он оставил Его пути или был вытолкнут с них обстоятельствами и людьми. Там происходят мгновения обращения и прощения. У нас есть власть согласиться или ожесточиться, когда в эти святые мгновения нам становится ясно, что нам заповедано (пусть даже это будет заповедь оставить свою горечь или самоправедность и стать исцелённым). Всё это и означает — идти с Богом «узами любви».
У всякого человека есть обетование, которому он должен ответить. Нам предстоит решать, что должно нас исполнять, а что — властвовать над нами; мы способны и к верности, и ко греху, можем делать вещи или оставлять их, созидать их или искажать. Нам следовало бы всерьёз принять, до какой степени вещи открыты. Святое — всегда облако возможностей.
Сколь бы робок ни был наш опыт действия Божия — в нём всегда таится и мучительная возможность того, что человек может и загубить своё призвание. Оттого многое из того, что мы переживаем, отнюдь не благородно, не полезно и не благо.
Что же такое вера? Она принимает участие в Божием дерзании. Что такое любовь? Она принимает участие в Божием решении. Что такое надежда? Она принимает участие в верующем и любящем становлении мира. Во всём этом мы должны видеть уязвимость Бога; лишь тогда мы начнём всерьёз принимать себя как «напротив» Бога. Мы в состоянии исказить Бога. Это страдание любви, которая может быть уязвлена. Не видя страдания Бога, мы не имеем в себе истины, которая могла бы примирить нас с Богом, — ничего, что могло бы примирить нас с решением Бога допустить этот мир, от которого мы страдаем, но который мы также мужественно и доверчиво созидаем.
Бог имеет дело с людьми. Он входит в наше время и не переступает через наши условия. Ибо этот мир есть пространство самоотдачи Бога. Это и делает его местом призвания. И обетованное, и бездонное могут в нём разворачиваться. Пшеница и плевелы. Это решение Бога — быть при этом мире обусловленным, ограниченным и стеснённым; и не только в том дело, что иначе Бог не выпустил бы этот мир на волю, — иначе Он и не вошёл бы в него; иначе мир был бы лишь частью Его Самого. Всё было бы лишь виртуальной игрой, если бы Он не отдался всецело условиям, которые мы создаём, и решениям, которые мы принимаем. Об ограниченности Бога при мире, которого Он захотел, нам не следует беспокоиться. Он так захотел. Он «отдал» Своё всё-бытие, «чтобы снова взять его» в своё время. Мы не принимаем себя всерьёз, когда полагаем, будто Богу следует отречься от Себя (и от нас) и вмешаться в то, что мы есть; будто Ему следует переступить через то, на что мы способны; будто Ему следует заменить Собою то, в чём мы отказываем: решение к добру, которое творим мы! Вот где вера в безусловное всемогущество становится кощунством!
Как часто люди напрасно ждали вмешательства Божия — того, что Он сокрушит мышцу зла и удержит праведных, что Он положит конец страданию, услышит их вопль, увидит их бедствие и избавит их от страха и нужды. Как часто они надеялись, что Он выведет их рукою крепкою и мышцею простёртою. Но не было знамений и чудес, и Он не вывел их. Не случилось ничего. Только молчание.
А потом, напротив, случались вещи: людей уносило потопами и стихиями, потрясение врывалось в их жизнь с ясного неба, и они не знали, что с ними творится! И не было разницы между праведными и неправедными, добрыми и злыми, ничего, что позволило бы благочестивому говорить о суровом, но понятном Божьем суде. Неужели Бог не делает различия, «что я хранил чистым сердце моё и умывал в невинности руки мои?» (Псалом 72 (73)). Да, напротив: как часто неправедным жилось хорошо — «они гордятся, как тучное чрево, и делают, что им вздумается. Вот, это нечестивые: они счастливы в мире и умножают богатство» (там же). Молящийся в псалме «едва не пошатнулись ноги мои, едва не поскользнулись стопы мои. Ибо я позавидовал безумным, видя благоденствие нечестивых».
Павел не ревнует. Но он предаётся: «Боже, как непостижимы решения Твои, как неисследимы пути Твои! Кто познал мысли Твои? Или кто был Твоим советником? Нет пред Тобою ни мудрости, ни разумения, ни совета» (Римлянам 11:33).
Вопросы в конце концов ведут всё же не к решению, а к славословию. Не знаю, смогу ли я, когда придёт нужда, столь далеко последовать за Павлом. Но и я знаю, что необъяснимое не может найти своего ответа в логике — иначе оно было бы объяснимо. Необходимый противосмысл — вот Логос, и потому в притче о запертом звуке я должен спрашивать дальше, что это может значить.
Вопросу о божественном всемогуществе противопоставлен Раб Божий. Если я его не увижу — то по меньшей мере после Освенцима я потерплю крушение у Бога. Если мы не хотим впасть в мрачное молчание против Бога, то необходимо увидеть, что показывает Раб Божий: есть не только смысл и бессмыслица! Должен возникнуть противосмысл. Что это значит?
Мы не должны видеть в старой проверенной схеме лишь божественное всемогущество и собственную уязвимость. Противосмысл — быть может, вот истинно должная противоположность! — должен состоять в том, чтобы увидеть собственную зрелость и уязвимость Бога! Эта уязвимость — в Логосе, который отрёкся от Своего бытия и снял с Себя Своё Божество, дабы существовал мир. Но Он отдал Себя ему, чтобы мы открыли Его, раскрыли и жили в Нём.
Бог не заменяет звук Своих инструментов всемогущим пением. Ибо тогда пришло бы не Царство Божие, а конец мира. Это готовность Бога не быть в нашем мире безграничным и безусловным. Мы полагаем Богу пределы, и Он это допускает. Запрети я себе в это верить — я не принимал бы по-настоящему всерьёз бытие Бога в мире. Бог не отождествляет Себя с великим, безграничным и сильным. Он сделался едино с малым, незначительным и слабым, ибо знает, что значит стать ради нашей жизни Самому незначительным, презренным и слабым. Оттого в еврейской мудрости сказано: «Благотворящий бедному даёт взаймы Господу» (Притчи 19:17), а в Евангелии от Матфея: «Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне. (…) Так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне» (25:40, 45).94
Итак, не вмешивается ли Бог в события этого мира? Мартин Лютер советовал жить в спасительном противоречии, когда говорил: «Молись так, будто всякий труд бесполезен, и трудись так, будто всякая молитва бесполезна». Жить в этом благословенном напряжении означает оставлять жизни её многозначность (а с ней и её красоту); означает видеть Бога и человека в неразрывном совместном действии. Ибо любовь ищет одновременности любящих. Ни в триумфалистской вере, которая исповедует только божественное всемогущество, ни в неверии, которое знает лишь человеческое своеволие, нет тайны, нет взаимодействия, нет совместной игры.
Мы должны увидеть — как это стало ясно в притче о призвании (гл. 6): когда звучит инструмент, музыкант и инструмент оба всецело здесь! Разрешать это противоречие логически ни спасительно, ни разумно; напротив, нам следует постичь его как творческую силу. В итоге и здесь являет себя гармония противоположностей. Мы сохраним её во всей красоте лишь там, где не станем противопоставлять верность нашей ответственности упованию на действие Бога. Творческое напряжение оттого означает для меня: так жить и работать, как это исходит из вслушивания и молитвы, и так молиться и вслушиваться, как это исходит из работы и жизни. Одно входит в другое, и одно не упраздняет другого.
Оттого наше сердце должно хранить двойной закон. Иначе мы улизнём от нашей ответственности с вольной грамотой «всемогущества» Бога. Мы не узнаём Бога, когда славим Его силу, но не видим Его самоотдачи, которая становится нам призванием. Павел сказал: «Немощное Божие сильнее человеков» (1 Коринфянам 1:25). Речь тут не об обыденной силе Бога, что переступает через нас. Нам следует, напротив, распознать немощь Бога, которая даёт нам пространство и полномочие показать, кто мы есть. Именно это, пожалуй, и хочет знать Бог!
Есть эти захватывающие дух мгновения бедствия, когда мы совершенно бессильны и богооставленность окутывает наше время. Говорить о силе Бога может быть тут кощунством! Нам следовало бы распознать, где мы через веру и труд, дарования и способности можем послужить слабому, курящемуся и надломленному. Так мир познаёт свой Логос. Он видит красоту, к которой призван!
Всякая красота — славословие надежды. Это надежда на то, что будет, когда Бог однажды примет к Себе и завершит то, что случилось с Ним в этом мире. Мы увидим, что́ Его преобразило, но также и то, что́ Его исказило; мы увидим тогда, что́ приемлется, но также и то, что́ отвергается. Пшеница и плевелы. Станет ясно, чем мы были для Него — мы, кто видел Его в слабом и служил Ему тем, что наша сила склонялась, как и сила Бога склонилась ради жизни, дабы существовал этот мир. Бог в этом мире уязвим. Сказать это — не богохульство, а требование, которое лишь и делает возможным наш мир в его обетовании и его бездонности!
Отсюда следствие: я спрашиваю себя, к какому благоговению я способен. Там, где мы обращаемся к уязвлённому, слабому и надломленному и позволяем, чтобы жизнь смела предъявить нам себя, — там близко Царство Божие! А грядущий мир уже сегодня говорит нам: «Мужайся! Ибо мы уже сегодня видим посреди нас красоту, что вырастает из твоей верности и твоей веры» (ср. Иоанна 15:8, 16).
Только так я могу постичь Иисуса. Он не принёс в мир упоённых всемогуществом иудиных фантазий. Напротив. Он дошёл до того, что сказал: человек способен даже сотворить насилие Царству Божию! (ср. Лука 16:16) — то есть человек способен уязвить то, что принадлежит Богу. И это тоже показывает нечто от уязвимости неба, которую нам подобает чтить. Без этого почтения наш образ Бога получает обыденный привкус.
Я убеждён, что для сущности Царства Божия верно то, что Лао-цзы (VI в. до н. э.) сказал в 61-й главе «Дао дэ цзин» о жизни в смирении: «Великое царство должно держаться внизу — так оно становится местом схождения мира».95 На Иисусе мы видим, что значит, когда Бог держится внизу.
«Христос» у Платона и Лао-цзы
Теперь я попытаюсь яснее показать, что я разумею под тем противосмыслом, о котором только что шла речь. Но прежде одно замечание: во встрече с чужим мне я хочу видеть не только своё. Это как с построением слоёв в красивой скрипичной лакировке: я вывариваю мои пигменты из разных веществ и оттеняю их солями металлов, прежде чем размолоть их в моей маленькой шаровой мельнице до тончайшего зерна. (Подробнее об этом — в 11-й главе о рецептуре скрипичного лака.) Если поверх сияющего оранжевого положить ещё одну тонкую лессировку оранжевого, тон усиливается. Но если я не сделаю ничего иного, то в конце краска будет кричащей. Это будет обыденный тон. Оттого есть искусство — я научилась ему у одной знакомой художницы по образцу фламандской школы живописи — притормозить оранжевый в нужных местах его дополнительным цветом: тончайшего слоя синего никто не увидит, но зато оранжевый в конце обретёт чудесную мягкость и глубину.
Так порой бывает важно усиливать собственную мысль не только ей подобным, но искать дополнительный цвет и так видеть нечто мягкое и зрелое в построении собственной истины. Простыми словами: это осчастливливающее углубление, когда другой говорит нечто похожее; и это утомительное прояснение, когда другой говорит нечто отличное. Но нужно и то и другое: дать себя усилить и дать себя притормозить.
Заметно по человеку, который общается только с себе подобными. Ищи мы только своё, наша истина будет резкой и кричащей. Проясняться и притормаживаться о другого — не отнимает у красоты ничего, а обогащает то, что образуется в нас. Лишь тот, кто позволяет себя смутить, будет по-настоящему учиться.
И вне еврейской мысли великие мастера прозрели нечто от внутренней истины Раба Божия. Никто не станет утверждать, что мастера великих культур все говорят одно и то же, но если Павел говорит: «Во Христе, Который есть тайна Бога, сокрыты все сокровища премудрости и ведения» (Колоссянам 2:3), то было бы бесстрастием не поднять эти сокровища, беспечностью — не заметить их и не почтить! Кто поднимает эти сокровища, тот наталкивается на Христа, даже если Он ещё не назван по имени. И всё же Он зрим.96
Через Христа совершается переворачивание вещей. Античность освящала блистательного победителя и превозносила властителя в его божественном притязании и его силе. Знала она и другое: кто висит на кресте, тот проклят! Основополагающее событие христианской веры — распятие — переворачивает вещи совершенно. Оно прославляет Раба Божия как победителя и освящает самоотдачу Любящего. Этот противосмысл абсолютно нов. Проклятое становится святым; низкое — возвышенным.97
Конечно, слишком мало гнать жизнь лишь к одинокой вершине. Эту вершину обычно зовут смыслом и мнят, будто слева и справа от неё зияет бездна бессмыслицы. Но строй противоположностей требует иного. Он противопоставит смыслу противосмысл. Лао-цзы и Платон, могучие учители Востока и Запада, узрели внутреннюю сущность этого противосмысла в «страдающем праведнике» и в «служащем царе и рабе». О том теперь и пойдёт речь, ибо это углубит то, что доселе лишь прозвучало намёком.
ПЛАТОН. Платон (428–348 до н. э.) рисует образ распятого праведника. Во второй книге своего труда «Государство» («Politeia») он обсуждает, как следует, при всей ущербности человеческих отношений, представить себе совершенного праведника и совершенного неправедника: «обоих завершёнными в их поприще».
Главкон, которого Платон выводит здесь противником Сократа, доказывает, что быть праведным непривлекательно и что мы ещё увидим, долго ли праведник в нашем мире останется праведным. Праведник, мол, творит справедливость лишь потому, что неспособен творить неправду. А наделили бы его к тому особой способностью — например, даром делаться невидимым, — он поддался бы искушению и поступил бы неправедно. Он действовал бы «как бог среди людей», убивал бы произвольно, безоглядно удовлетворял бы свои потребности и извлекал бы свою выгоду всюду, где только можно. Ибо: «Никто не бывает праведен добровольно».
Совершенный неправедник действует всегда так, чтобы неизменно и повсюду слыть человеком почтенным. Он разбогатеет, всегда будет задавать тон, благодетельствовать друзьям и вредить врагам. Его завершённая бездонность в том, что его считают праведником, хотя в действительности он — противоположное.
Ровно наоборот с совершенным праведником. Ему не важно, каким он кажется; он неподкупен, не использует вещи в свою выгоду, остаётся верен справедливости; более того, он даёт себя даже оклеветать, «дабы он был испытан относительно справедливости, не смягчится ли он от клеветы и её последствий». О нём говорят дурное, и он предстаёт перед уважаемыми людьми как неправедный, хотя ни в один миг не отречётся от справедливости. Люди не вынесут праведника.
Главкон доказывает: «Если бы кто, обладая божественной свободой, никогда не пожелал творить неправду, то всем, кто это заметил бы, он показался бы в высшей степени неразумным». Праведник, мол, лишь в том обретёт своё совершенство, что примет на себя неправду: он будет непризнан и гоним и всё же не оставит пути справедливости. Наконец, как рисует это Главкон, после всех пыток он будет распят: «Тогда скажут, что праведник при таких обстоятельствах будет бичуем, пытаем, связан, что ему выжгут глаза и что в конце концов, после всех истязаний, он будет распят».98
Итак, совершенный праведник будет в конце почитаться за ничто. Он умрёт позорной смертью раба. Ибо распятие в Греции было предусмотрено исключительно для рабов. Его применение к свободным считалось варварством. Действовало правило: при смертной казни свободных граждан избегать всякой излишней жестокости. Итак, Главкон ожидает для праведника позорнейшего обращения, какое было уготовано рабам или тяжким преступникам.99
В то время как неправедник будет счастлив и насладится высочайшим общественным уважением, праведник будет несчастен, его постигнут несказанные человеческие страдания. Таков мир. Весь дальнейший ход обсуждения у Платона служит единственно тому, чтобы доказать обратное. Праведник в конце будет счастлив, неправедник — смертельно несчастен. Это отвечает исторической убеждённости Сократа, которого Платон в этом труде выводит против Главкона.
Платон записал этот текст около 375 года до н. э.! Он едва ли мог себе представить, что его доведённая до крайности вымышленная картина однажды станет действительностью. Впечатляет, до какой глубины он описывает черты, которые века спустя воистину воплотятся в словах, делах и судьбе Иисуса, — сущность праведника!
Иисус сказал: «Если любите любящих вас, какая вам за то благодарность? ибо и грешники любящих их любят. И если делаете добро тем, которые вам делают добро, какая вам за то благодарность? ибо и грешники то же делают. И если взаймы даёте тем, от которых надеетесь получить обратно, какая вам за то благодарность? ибо и грешники дают взаймы грешникам, чтобы получить обратно столько же. Но вы любите врагов ваших, и благотворите, и взаймы давайте, не ожидая ничего; и будет вам награда великая, и будете сынами Всевышнего» (Лука 6:32 и далее).
Молва, бежавшая впереди Иисуса, сказывается и в том, как враги Его подвергали Его испытанию. Свой коварный вопрос они предваряли словами: «Учитель! мы знаем, что Ты справедлив и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лицо, но истинно пути Божию учишь…» (Марка 12:14). В конце Он умирает смертью презираемого людьми. Он умирает смертью неправедника.
Подобно Платону, и «Книга Премудрости» видит в отвержении праведника человеческое сопротивление справедливости. Так сказано в этом составленном около 50 года до н. э. учительном труде Ветхого Завета:
«Будем притеснять бедняка праведника (…) Сила наша да будет законом правды (в смысле: тем, что заново определяет „правду“)! Ибо слабое оказывается бесполезным. Устроим же ковы праведнику, ибо он в тягость нам и противится делам нашим (…) Называет себя имеющим познание о Боге и именует себя сыном Господа. Он пред нами — обличение помышлений наших. Тяжело нам и смотреть на него, ибо жизнь его не похожа на жизнь других, и отличны пути его. (…) Ублажает кончину праведных и тщеславно называет отцом своим Бога. Увидим же, истинны ли слова его, и испытаем, какой будет исход его. Ибо если этот праведник есть сын Божий, то Бог заступится за него и избавит его от руки врагов. Уничижением и мукою испытаем его, чтобы узнать его кротость и убедиться в его незлобии. Осудим его на бесчестную смерть» (Книга Премудрости Соломона 2:10–20).
Так и в конце умирание Иисуса действительно сопровождается этой циничной и всё же испытующей насмешкой, как повествуют Евангелия: «Спаси Себя Самого, если Ты Сын Божий, сойди с креста! (…) других спасал, а Себя Самого не может спасти. Если Он Царь Израилев, пусть теперь сойдёт с креста, и уверуем в Него. Уповал на Бога; пусть теперь избавит Его, если Он угоден Ему; ибо Он сказал: Я Божий Сын» (Матфея 27:40–43).
Жизнь Иисуса и её исход отвечают типу совершенного праведника, о котором знали задолго до Его прихода не только Платон, но, как мы видим, и Писания еврейской Библии. Его исход делает ясным то, чем Он был всю Свою жизнь.
О том, что праведника однажды совершенно не узнают, говорит четвёртая песнь о Рабе Божием из Книги Исаии. В осознании чудовищного заблуждения на этом тексте написан голый ужас. Там сказано: «А мы думали, что Он был поражаем, наказуем и уничижён Богом! Но Он изъязвлён был за грехи наши и мучим за беззакония наши». Перелом эта пророческая песнь видит наступающим лишь после Его смерти! Это прозрение: «Через познание Его Он, Праведник, Раб Мой, оправдает многих» (Исаия 53:4 и далее).
ЛАО-ЦЗЫ. Обойдём полсвета на восток — и наткнёмся на «старого мастера» Лао-цзы (VI в. до н. э.), который, по преданию, родился в царстве Чу, в нынешней китайской провинции Хэнань. И он чудесным образом выразил внутреннюю истину Раба Божия. В 78-й главе «Дао дэ цзин» сказано так:
Нет в мире ничего
мягче и слабее воды,
и всё же ничто
из нападающего на твёрдое и сильное
не может её превзойти,
нет ничего,
чем можно было бы её заменить.
Слабое одолевает сильное,
мягкое одолевает твёрдое.
Всякий на земле это знает,
но никто не может по этому поступать.
Оттого
Призванный говорит:
«Кто принимает на себя нечистоту царства,
тот господин при жертвах земле.
Кто принимает на себя беду и муку царства,
тот царь мира».
Истинные слова как бы перевёрнуты.100
Когда Раб Божий, «царь мира», появляется столетия спустя, Он живёт этот переворот! «Истинные слова как бы перевёрнуты», — говорит Лао-цзы, глядя на служащего царя. И так говорит о Себе Иисус: «Вы знаете, что почитающиеся князьями народов господствуют над ними, и вельможи их властвуют ими. Но между вами да не будет так: а кто хочет быть большим между вами, да будет вам слугою; и кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом. Ибо и Сын Человеческий не для того пришёл, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих» (Марка 10:42–45).
«Кто хочет быть первым, да будет всем рабом». Это делает ясным: совершенная форма справедливости есть переворачивание вещей! Иисус прожил этот переворот. Оттого Он и есть Праведник. Он есть Первый, ибо Он всем раб. Вот что разумеется под самоотдачей Его жизни. Это жизнь в сознании неба, в духе самоотдачи, в котором вещи переворачиваются. И Мария в своём славословии прославляет как раз этот переворот вещей (Лука 1:46–55).
Переворачивание вещей
Смерть Иисуса не была целью, она была следствием этой служащей жизни. В ней явилось, что происходит, когда — как это видел Платон — праведник до конца остаётся праведником. Бог имел Свою радость в праведном, а не в мёртвом Иисусе. Не Его смерть, а Его жизнь была жертвой. Он остался Праведником, а это значит: Он остался Тем, Кто переворачивал отношения мира, Кто давал достоинство обездоленным, Кто давал благовестие нищим, свободу пленным, искупление скованным, прозрение слепым, ободрение сокрушённым — чтобы люди выпрямлялись и были свободны и избавлены от своих оков. Всё это — дух и сущность Мессии (Исаия 61:1–2; Лука 4:18–19). В этой справедливости мир — можно было бы сказать — помазуется Богом. Раб Божий приносит миру сущность Бога. Оттого в начале стоит слово: «Дух Господа Бога на Мне, ибо Господь помазал Меня» (Исаия 61). Помазанный — это и значит Христос.
Слово Иисуса о выкупе («чтобы Мне отдать душу Мою для искупления») — слово чуждое, далёкое и трудное, если мы его не понимаем. Благочестивый рефлекс в нас часто слишком скор. Нам нужно стать медленнее. Ведь надо же спросить в ответ: кому, собственно, должен быть уплачен этот выкуп — то есть жизнь Праведника? Разве Бог поработил человека, так что человека надо теперь у Бога выкупать? Полагая, будто Бог требует выкупа, мы тем самым объявляем Его разбойником, вымогателем! Богу не нужен выкуп, ибо Он никого не брал в плен.
Нет, выкуп Праведника уплачивается в другом месте! Он уплачивается там, где мы пленены: пленены в наших образах врага. Мы должны быть освобождены от всего, что возмущает и растлевает наше сердце. Выкуп уплачивается там, где наше извращённое мышление отнимает у нас жизнь: в собственном сердце. Мы должны быть освобождены от тех образов врага против Бога, которые носим в себе: от образа циничного Бога, который не хочет вмешиваться; от образа мстительного Бога, который хочет жертвы; от образа отсутствующего Бога, который вообще ничего не хочет. Крик этих образов врага против Бога испокон веку становится эхом в нашем повседневном жизненном мире. Мы ведь живём лишь тем, что имеем в сердце: цинизмом, безнадёжностью, насилием — это прожитый триумвират зла. Быть избавленным от него — вот моя нужда! Ибо прожитый переворот цинизма есть вера; прожитый переворот безнадёжности есть надежда; прожитый переворот насилия есть любовь. «Истинные слова, — говорит Лао-цзы, — как бы перевёрнуты».
Этот переворот совершается лишь через обращение. Иисус есть ставшая человеком, кроткая и смиренная сила Бога, которая хочет обратить меня в корневом сплетении моего сердца и в кознях моих поступков, дабы я мог научиться жизни в ежедневном перевороте вещей. Справедливость Иисуса столь могуча, что она может оправдать всякого, кого настигнет. «Оправдать» — не потому, что я делаю нечто, а потому, что нечто во мне сокрушается. Это сила обращения. Как дёготь или асфальт дороги ломается, хотя пробивается сквозь него всего лишь нежное растение, что прокладывает свой путь к дневному свету, — так в помыслах сердца ломается образ врага против Бога, и нежное растение Божьей любви прокладывает свой путь к свету.
Мы в той мере одолеем несправедливость, в какой дадим себя одолеть Иисусу. Он есть Праведник. Одолевающей силы прозрения недостаточно. Необходимую силу приносит единственно любовь. Любовь — это любовь к личности. Она пламеннее и душевно глубже, чем любовь к одной лишь идее. Свою напряжённость она черпает из самоотдачи любимого, не из власти идеи, а из страдания любимого. Через обращение к Тому, Кто есть любовь, любовь обретает в нас силу, чтобы совершился переворот вещей. Это обращение через любовь, которая меня призывает. Лишь в этом перевороте может быть искупление: там мы одолеем страх верой; одолеем безразличие любовью; одолеем вину прощением. Вот он, переворот вещей. «Истинные слова как бы перевёрнуты».
Без этого переворота мы смущаем своё сердце и посягаем на мир — на его основание и его смысл! Тут мы предаёмся его неправедному состоянию и ничего ему не противопоставляем. Без этого переворота мы — необращённый человек. Неправедник. Тут я гублю своё бытие и в конце потерплю крушение у того смысла, который призвал меня к жизни. Нет переворота, который не нуждался бы в обращении в сердце и в поступке. Есть мгновения, когда наше сердце достигает поступка; иные мгновения, когда наш поступок достигает сердца. Но никогда не совершается переворот вещей, если мы неспособны к обращению. Этот неслыханный смысл предъявлен нашей жизни.
«Слабое одолевает сильное; мягкое одолевает твёрдое. Кто принимает на себя беду и муку царства, тот царь мира. Истинные слова как бы перевёрнуты», — сказано у Лао-цзы. А Иисус говорит: «Кто хочет быть большим, да будет всем слугою; кто хочет быть первым, да будет всем рабом».
Что показывает мне Бог? Любящий готов страдать; Владычествующий готов отдать Себя; Всемогущий готов быть стеснён волею человека. Когда Мартин Лютер говорит: «Ибо воля Божия действенна и не может быть стеснена, ведь она есть сама сущностная сила Бога»101, хочется ответить: конечно, человек не может стеснить волю Божию. И всё же может. Ибо Сам Бог решился на стеснение Своей воли. Есть свой смысл в том, что Иисус научил нас молиться «да будет воля Твоя», а не «воля Твоя есть». Не всё, что происходит, есть воля Божия. Будь это так, эта молитва была бы абсурдна — а с нею и всякая другая. Воля Божия — это сила, что призвала всё к жизни. И всё же эта воля является в мире слабой. Она — Высшее, дающее основание всему сущему, и всё же ей грозит пропасть. Мы должны увидеть этот переворот. Воля Божия являет себя в своей уязвимости. В Духе Святом есть нечто уязвимое, и в нас оно тоже есть.
Нет в мире ничего
мягче и слабее воды,
и всё же ничто
из нападающего на твёрдое и сильное
не может её превзойти,
нет ничего,
чем можно было бы её заменить.
Нетрудно сказать: это вода Духа Святого!
Богодепрессии
Песнь о Рабе Божием делает зримым необходимое страдание Божией любви. Это основная мысль этой притчи о виолончелисте. И я пытаюсь — пусть в конце концов лишь ощупью и заикаясь — рассмотреть эту одну мысль под разными углами. Теперь мне хочется чуть изменить тембр мысли: то, что Бог страдает, не должно нас тревожить. Бог вынослив. Он справляется с Собою. Странно произносить такие фразы, но это необходимо. Ибо не питается ли иная тесная, боязливая, ожесточённая и мало радостная вера скрытым основным чувством, будто мы всё же как-то ответственны за самочувствие Бога? Тут говорит наш душевный мир: «Дело в моей нравственности. Ведь иначе святому Богу нехорошо! Дело в моих доводах. Ведь иначе у непостижимого Бога нет защитника, который оправдал бы Его!»
Притча о любящем и потому страдающем Боге страшно превратно понимается, если мы не постигаем, какого рода то страдание Бога, которое мы видим в Иисусе. Совершенство есть не только в любви Бога, но и в Его страдании! Ибо Он страдает не от какого-либо изъяна, а от самой любви. Это необходимое страдание. Мне следует осознать: у Бога нет изъяна. Наша вера станет выносливой лишь тогда, когда мы постигнем, что можем обременять Бога. К чему я клоню?
Есть род веры, что подобен разрывающей сердце боли ребёнка, который чувствует себя виновным в самоубийстве кого-то из родителей. В глубине души ребёнок говорит себе: «Я виноват. Я в ответе. Будь я другим, отец был бы ещё здесь. Он не покончил бы с собой. Как же дурен и негоден я, должно быть, если он не остался со мной и больше не живёт!»
Часто до самоубийства не доходит, но родители душевно больны. Это как с ребёнком, который чувствует: «Моей матери на самом деле нет. Она внутренне отсутствует». Ребёнок начинает образцовым поведением развеселить свою подавленную и внутренне страдающую мать. Ребёнок хочет оживить внутренне отсутствующую мать, доставить ей радость, вырвать у неё хоть какое-то движение чувства, хоть похвалу. Всё его поведение — один сплошной вопль: «Смотри же, как я хорош! Теперь у тебя есть повод радоваться!»
Но именно такого рода бывает иная вера. Эти движения детской души не выдуманы. Моя сестра Гизела — она врач-специалист по детской и подростковой психотерапии — могла бы рассказать о том целые тома. Когда я узнал от неё об этих внутренних движениях детской души, мне тотчас болезненно предстало, что есть род веры, который в душе ведёт себя совершенно похоже. Тут верующий человек («дитя Божие») страдает от отсутствия Бога. Но не только это. Он в конце концов чувствует себя ответственным за Бога. Есть отягощённая виною жизнь веры, которая совершенно похожим образом безостановочно силится развеселить Бога, чтобы Он наконец больше вышел из Себя («богопереживание»), наконец был всецело здесь, наконец обратился к нам и радовался тому, как мы хороши. Возникает безумное благочестие. Оно чувствует себя ответственным за отсутствие и полагает, будто должно каким-то образом заработать или «залюбить» присутствие силою доброй нравственности, крепкого славословия или пламенной веры. Тут выстраивается невыносимое давление на самого себя. Отсутствие становится обвинением.
В этот разрывающий сердце мир веры мне хочется прокричать одно кредо: «Ты не в ответе за Бога!» Это нужно прокричать несколько раз. Живой и свободной вера станет лишь тогда, когда мы научимся противоположному: мы должны научиться обременять Бога. Нам не нужно Его оживлять. Бог вынослив, и Он не сокрушается, если мы не угождаем Ему. Где та мать, что сказала бы своему ребёнку: «С этого мига я больше не твоя мать, ведь ты сделал то-то или то-то не так!»? Ребёнку это разорвало бы сердце. Где тот отец, что стал бы грозить: «Если ты сделаешь или не сделаешь то-то, я отниму у тебя Себя и больше не буду твоим отцом. Тогда я больше не хочу тебя видеть!»? Если мы всё же чувствуем, как болезненно-нездорово было бы такое сказать, — неужели мы всерьёз думаем, что Бог настолько болен? Бог не разрывает нам сердца и не болен. Мы должны научиться обременять Его; нам можно стать как дитя, у которого есть родина в его родителях, ибо оно знает, что уверено в них.
Иисус не напрасно говорит: «Итак, если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец ваш Небесный сделает это!» (по Матфею 7:11). Как мало мы ни понимаем Бога — мы не в ответе за Него! Есть эта отягощённая виною вера, что в глубочайшей глубине души всё же как-то чувствует себя ответственной за Бога. Это вера, нравственно постоянно требующая и, как адвокат, постоянно доказывающая. Внешняя её сторона имеет нечто жёсткое, холодное и воинственное по отношению к другим людям. Внутренняя сторона хрупка и чувствует себя обременённой сверх сил и виноватой. Человек, чья вера такова, страдает от Бога ложным образом. Это вера, что занята тем, чтобы вовне оправдывать Бога, а вовнутрь настраивать Его приветливо или радостно. Как будто Бог нуждается в одной из этих двух вещей!
Нет, у Бога нет изъяна. Его страдание — иного рода. Бог способен страдать — и, поскольку Он любит, Он и страдает. Это значит: это страдание самой любви. Это любовь, которой — всюду, где мы уязвляем присутствие Бога, — заказано любить! Присутствие Бога уязвимо, ибо это уязвимость любви. Но сущность Бога вынослива, ибо Его сущность есть любовь.
Первопринцип жизни
Что означает то, что Раб Божий даёт жизни и что Он имеет сказать? Когда Евангелие от Иоанна слышит сокровеннейший голос Иисуса, Который говорит о Себе: «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего» (3:16), — оно тем самым высказывает первопринцип жизни: это самоотдача. Самоотдача жизни есть основание всякой жизни. Ибо что мы когда-либо принимали в себя, что не отдавало бы ради нас свою жизнь? Пища, близость, дары природы, вода, забота, время жизни — то доброе, что я есть, я стал через самоотдачу других; и то доброе, чем я должен быть, я могу быть лишь через самоотдачу. Так самоотдача есть основная мысль становящейся и растущей жизни. Эта самоотдача — в Боге. Живя из самоотдачи, мы потому живём «из Бога». Мы принимаем самоотдачу так же, как дарим самоотдачу нашему ближнему.
Мир живёт отданной жизнью. Не отдавать себя (или хотя бы не отдавать своих сил) есть в конце концов возмущение против святейшей силы, что даёт всякой жизни её жизнь. Мать отдаёт себя ради своего дитяти. Она отодвигает своё время, потому что дитя и его время нуждаются в этом. Наш мир — как дитя Божие. Ведь таков тембр, в котором говорит Бог: могу ли Я когда-нибудь оставить тебя? Это то, что слышит пророк Исаия: вопль рождающей, что даёт миру его жизнь.
Так я вижу прасказание о Рабе Божием. Бог «отдал Своего Сына» (Иоанна 3:16). Он — как сказано в Послании к Римлянам — «Сына Своего не пощадил» (8:32). Это значит: Он выставил Праведника, совершенно Любящего, нам, людям. То, что Бог отдал Своего Сына, — сказано ведь не в страдательном залоге, — означает: Иисус сокрушается не только о человека. Он сокрушается и о Бога! Ибо Иисус сокрушается о страдании Бога. Он сокрушается об этом необходимом страдании, что есть в любви Бога. Он сокрушается о необходимости любви, в которой мир имеет свой исток. Ибо исток всякого становления есть самоотдача Бога. В неё отдал Себя Сын.
Иисус совершенно отождествил Себя со страданием Бога и совершенно сделался един с тоскою Бога преобразить мир любовью. Увидеть это означает видеть Божию любовь к миру как путь призвания. Это путь, что означает преображение и никогда — подчинение. Бог не может нас принудить; это разрушило бы Его Самого. Он не может? Разве может быть что-то, чего Бог не может? В самом деле, Новый Завет говорит об этом поразительное слово. В одном из посланий сказано: «Если мы неверны, Он пребывает верен, ибо Себя отречься не может» (2 Тимофею 2:13). Так в этом слове всё же сокрыто сильное указание на существенное во всемогуществе: тут нет образа власти, взвинченной до всесилия, а скорее указующий перст: всемогущество Бога есть власть верности: «Я во всём Тот, Кто Я есть». Вся Его власть стоит под властью этой завершённой полномочности, чьё имя: «При всех обстоятельствах Я остаюсь любовью». Посреди крайнего бессилия эта самая власть и являет себя в Иисусе на кресте! Он остался до последнего Тем, Кем был: Любящим — и в этом Он совершенно едино с Богом: «Как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе» (Иоанна 17:21).
Мы призваны становиться подобнее Богу — как люди, что не отрекаются от любви. Если мы хотим стать Ему подобнее, то это значит, что мы принимаем участие в Его страдании. Это страдание Любящего. Так мы должны и можем посреди этого мира, что нуждается в любви и от которого мы всё же и страдаем, стать едино с Богом.
Павел говорит: «Уже не я живу, но живёт во мне Христос. (…) Живу верою в Сына Божия, возлюбившего меня и предавшего Себя за меня. Не отвергаю благодати Божией» (Галатам 2:20–21). Возможно отвергнуть благодать Божию — и как раз это и есть запертый звук. Мы можем это сделать. У нас есть власть загубить своё призвание и обратить Бога в пустоту. Это происходит, когда мы ожесточаемся в своей гордости и прячемся в своём страхе. Есть мгновения, когда мы пугающе свободны. Это являет себя в тот миг, когда Иисус спрашивает Своих учеников: «Не хотите ли и вы отойти?» (Иоанна 6:67). Он знает, что Ему не позволено ломать волю призванных. Наша жизнь остаётся историей призвания.
Мы связаны нашей природной обусловленностью и нашей биографической ставшестью. Было бы абсурдом полагать, будто можно просто «изобрести себя заново». В этом смысле мы, конечно, не «свободны» — не в абсолютном смысле. Но и дело не в том, сколь велика наша свобода, а в познании того, что в меру нашей свободы мы ответственны! Ответственность есть тот род свободы, которым мы связаны. Простыми словами: какому роду жизни я себя отдаю? Способен ли я связывать себя и тем самым быть здесь ради людей, сотворений, задач и вещей? Это и означает верность. Союз ведь являет лишь внешнее этого внутреннего принципа любви, что связывает себя! Оттого и Иисус говорит о новом союзе.
Будь Бог неспособен связывать Себя — как мог бы Он вообще быть Любящим? И по этому я вижу, что свобода неба связала себя с моей собственной ограниченностью. В словах установления Вечери высказывается союз Бога, который сотворил наш мир, всё проникает и который в миг распятия явил себя: «За тебя дано!» Я даю себя одолеть, и в хлеб и вино входит в меня нечто, что я лишь знал. Истина, дающая мне жизнь, есть страдающая любовь, связанная любовь. «Это тело Моё. Это кровь Моя союза». Это неразрушимая уязвимость, что связала себя с моим ответом. Что могу я сделать больше, чем принять это? Этой первой любовью Бога я хочу дать себя одолеть, ибо без неё у моей жизни попросту нет горизонта. Тут лишь точечная теснота неспособного к самоотдаче и к связи «я».
Евхаристия (Вечеря) — это благодарность за уязвимость Бога, в которой я начинаю принимать себя всерьёз. Вот весть о страдании Бога. Так я по-настоящему и глубоко примирён с Богом и наконец перестал быть бессильным бунтарём, ничтожным и ожесточённым. Возмущённым в моём образе врага против Бога и мира; без веры. В Евхаристии я слагаю с себя всякое своеволие и состою уже только из благодарности. Здесь я должен дать себя одолеть и пронизать. Если я неспособен ужаснуться перед уязвимостью Бога, что здесь открывается, то я, пожалуй, и не приду к вере — не в той глубине, в которой я по-настоящему могу принять себя всерьёз и как раз в этом могу быть близок Богу.
Но ужасающее остаётся: я могу любить, но не обязан. У меня есть власть обратить Бога в пустоту. Это та власть, в которую Иисус, умирая, говорит: «Отче! прости им, ибо не знают, что делают».
Это конец Раба Божия, и он становится началом нового существования. Это не только страдающая, это прощающая любовь! Что такая любовь есть совершенная истина, находит в моей вере свой отзвук.102 Оттого Евхаристия, в которой я могу праздновать это сообща, есть место, где я предаюсь Богу. Не потому, что должен, а потому, что эта любовь меня одолела. Её совершенство обладает силой воскресения.
«Встань! Он зовёт тебя!» — как слепой нищий у дороги, так и я хочу однажды дать себя позвать. Такова моя вера. И я знаю: после настройки звука наступает концерт!
На этом мне хочется завершить притчу о Рабе Божием. Это был долгий путь, но, думаю, это воистину и есть сокровеннейшее веры.
Новый звук
Всякий музыкант по праву тоскует по свободному и открытому тону. Инструмент должен откликаться, должен давать формовать себя в тоне, расцветать и сиять и также сдерживаться, где того требует композиция. Оттого музыкант страдает от запертого звука. Прекрасное в игре на инструменте — играть с резонансами. Конечно, через резонансы при нужде возникает и громкий звук. Но отрадное — не громкость, а чувствовать, как нечто входит в резонанс. Тут словно ощущаешь в инструменте присущую ему жизнь. Ощущаешь силу, и нечто возвращается. Звучащий тон можно формовать и мять, будто он глина в руках гончара. Я люблю мощные инструменты и наслаждаюсь опьяняющим звуковым облаком, в котором стоишь на фортиссимо. Но дело не в громкости, а в чувстве, что возбуждаешь нечто в его собственном колебании и соединяешь собственную силу с силой и сопротивлением инструмента. Это тот плотный тон, что тормозит смычок, потому что инструмент принимает энергию, которую ему даёшь.
Так под конец мне хочется рассказать и о том, чем кончилось дело с виолончелью и виолончелистом, с которых я начал. Двумя днями позже он снова пришёл ко мне, чтобы испробовать заново настроенный инструмент. Можно себе представить, что такие мгновения — как бы уверенно ни держался скрипичный мастер — пробуждают у него двойственные чувства. Напряжение велико. Ведь дело не в том, будто есть несомненно совершенный звук, объективная мерка, которую можно приложить. Куда более требовательное в том, что звук должен соответствовать музыканту! Это как я уже говорил: работаешь по сути не с инструментом, а с голосом музыканта. Избавление наступает лишь тогда, когда музыкант восклицает, как чудесен теперь инструмент.
Первое опробование длится обычно не дольше одной-двух минут. И вот тот виолончелист сел и начал играть характерные места: Дворжак, Шуман, Шостакович — все великие вещи. Я закрыл глаза и вчувствовался в тон. Он всё не переставал играть, и прошло добрых двадцать (!) минут, прежде чем он отложил смычок в сторону. Но вместо того чтобы что-то сказать, он посмотрел на меня и спросил: «Господин Шлеске, ну и как вам звук?»
Это было неожиданно, я занервничал и принялся, как радиоприёмник, перебирать эфир в поисках удобного ответа, но затем решился на ответ честный: «В целом я доволен. Струна ля стала намного свободнее, лучезарнее, открытее. Струна ре хорошо к ней подходит. При смене струн нет разрывов. Струна до значительно выиграла в потенции и силе. Она и на пиано мурлычет бархатисто и тепло в глубине — но струна соль — это проблема. На ней вы чувствуете себя неуютно».
Он посмотрел на меня и на мгновение онемел. Потом он ответил, что ему уже иногда метко говорили, что он слышит, но он не может припомнить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь сказал ему, как он чувствует себя во время игры. Но это в точности так, как я говорю. Струна соль ещё проблема. Так мы провели ещё добрый (и утомительный!) час за мельчайшими исправлениями, пока и струна соль не начала встраиваться в звуковой спектр между струнами до и ре.
Это был чудесный концерт, который он дал несколькими днями позже. Глядя на него, создавалось впечатление, что он почти сросся с инструментом. Ибо каждое движение обладало большой естественностью и первозданностью. В своём смирении он искал по-настоящему поющий тон.
Разговор после
Притчей о запертом звуке, которая стала теперь самой длинной из моих притч, я попытался привести в движение мысль, которая тогда, в тот миг встречи с виолончелистом, была сказана мне в сердце.
Но она не только нечто даст нам, но и нечто отнимет, если мы начнём видеть образ Раба Божия. Она отнимет у нас внутреннее отступление в роль жертвы, в которую так охотно хочет бежать наша душа. Сколь бы дурное и мучительное ни случилось в нашей жизни, всё же остаётся кощунственным самоуничижением видеть себя постоянно жертвой — жертвой обстоятельств, людей, судьбы. Это самообесценивание теряет во Христе своё циничное право. Мы должны о многом печалиться, и даже самая осчастливливающая вера не избавит нас от этого, но нам не следует себя уничижать. Нам следует сложить с себя роль жертвы, которую мы так охотно играем. Ибо этим мы проигрываем свою жизнь. Не мы, а Христос есть Раб Божий. Это то, что Бог отдал, дабы существовали мы. А случилось это, чтобы мы были не жертвами, а принимающими! Христос говорит: «Я даю Себя тебе, чтобы ты принимал! Ты не жертва. Я отдал Себя тебе. Оттого будь не жертвой, а принимающим! В этом да будет твоя полномочность и достоинство!»
В своём размышлении о понятии Бога после Освенцима Ганс Йонас говорит в начале: «Над понятием Бога можно работать, даже если нет доказательства бытия Бога».103 Не обязательно разделять его понятие Бога. Но не следует уклоняться от этого искания сердца, ибо оно составляет само существо любящего Бога человека. Вопрос «Есть ли Бог?» требует лишь короткого движения губ. Говоришь «да» или «нет». Совсем иначе с вопросом «Каков Бог?». Этот вопрос имеет силу. Ибо верить означает своей собственной жизнью давать ответ на «каков».
Личный Бог?
В притче о запертом звуке я молчаливо исхожу из того, что Бог есть «личный Бог». Это та же самоочевидность, с какой и Библия говорит о том, что Бог не только существует, но что Он «есть личность». С полным правом можно сказать: главное лицо Библии — Бог. Можно ли всерьёз верить в Бога как в личного Бога? Можно ли говорить о Нём так, будто Он — индивидуальное существо? Должны ли мы представлять себе личность рядом с другими личностями, скажем, некую сверхразмерную мегаличность, максимальную индивидуальность за всем мирозданием?
Один псалом может стать нам толчком в этом вопросе. Слово псалма гласит: «Насадивший ухо не услышит ли? и образовавший глаз не увидит ли?» (Псалом 93 (94):9). Мне хочется говорить дальше в духе этих вопросов: «Сотворивший человека личностью — не будет ли Он по меньшей мере личностью?» Я убеждён, что Бог не может быть меньшим, чем то, что есть я: действующим, деятельным, волящим, мыслящим, способным страдать и любить. Бог есть любовь, что делает нас личностями. Прежде всего поэтому Он есть личный Бог. Познавать Бога означает потому становиться Ему подобнее — а это значит становиться любящим.104 Этим отвечен не вопрос о Боге Самом, а лишь вопрос о нашем отношении к Нему. Но о чём же ином можно было бы говорить, как не о том, что есть Бог в Своём отношении к человеку? Мартин Бубер говорит: «Понятие личностности совершенно неспособно выразить сущность Бога, но позволительно и необходимо сказать, что Бог есть также личность».105
Даже если понимать Бога как личность никогда не может быть достаточным, всё же невозможно мыслить о Боге, будто Он меньше этого. Если я откажусь понимать Его как личность, моя вера в тот же миг будет без Бога. Ибо этот отказ делает Бога идеей. Идея может в лучшем случае «быть любима», но сама она не может «любить». Её надо продумать в жизнь, но у неё нет жизни в самой себе. А как раз это Иисус и говорит о Боге: «Он имеет жизнь в Самом Себе» (Иоанна 5:26).
В библейском богопереживании, которое может стать уделом всякого человека, нам встречается нечто потрясающе суверенное. Но именно это и должно ободрить нас рассчитывать на большее, чем мы сами, на большее, чем собственная любовь и собственная жизнь, и доверять большему, чем наши собственные идеи.
Как же я хочу подойти к вопросу, есть ли Бог «личный Бог» — то есть Бог, с которым мы можем вступить в отношение; к которому мы можем молиться, потому что Он слышит; которого мы можем переживать, потому что Он действует; на которого мы можем положиться, потому что Он нас любит; которого мы можем слушать, потому что Он говорит?
Мы никогда не можем постичь Бога как определение, а лишь как опыт — а именно как опыт того, что лишь Сам Бог может сделать ясным, кто есть Бог!
Я убеждён в том, что Бог ради нашего сознания становится нам смыслом; ради нашей бездонности — Святым; ради нашей бесприютности — Любящим; ради нашей нелюбовности — Прощающим; ради нашей конечности — Вечным; ради нашей восприимчивости — Духом Святым. Да, я убеждён в том, что Бог ради нашего «я-бытия» становится нам «Ты». Бог встречает нас, Он идёт с нами «от славы в славу» и ведёт нас также «долиною смертной тени». «Он знает состав наш» (Псалом 102 (103)).
Как струна, которую виолончелист в своём концерте водил смычком, нашла в виолончели резонанс, а виолончель дала колеблющейся струне отклик, тембр, сопротивление, несущую способность и лучезарность, — так и человек даёт Богу отклик, тембр, сопротивление, несущую способность и лучезарность в нашем мире. То, что Бог находит во мне резонанс, называется верой. Это доверие, что я в этой жизни как звуковое тело буду иметь смысл, достоинство и полномочие Бога — вопреки всей непостижимости, невзгоде и бессилию. Оттого я верю не в пантеистическое великое Нечто, а в «Ты» Бога. Ибо в моём личностном бытии Он находит резонанс и открывает Себя мне в нём как «личный Бог». Это общий звук. В этом всё собрано воедино: Бог есть любовь, что делает нас личностями. Прежде всего поэтому Он есть личный Бог. Нечто непостижимое делает меня личностью и тем самым образом Бога: это любовь. Она одна дышит чем-то от Духа вечности. Таково моё исповедание. Я верю в любящего и потому также страдающего Бога. Я верю в себя как в личность и потому также в личного Бога.

Глава 8. Доработка скрипки
«Дух человека переносит его немощи; а пораженный дух — кто может подкрепить его?»
Притчи 18:14 [?]
О СКОРБЯХ И КРИЗИСАХ ВЕРЫ
Было бы нелепо описывать «звук веры» как нечто истинное и просветляющее, но при этом обходить стороной её потёмки и кризисы. Я хочу написать о том, как я обходился с болезненными переживаниями, которые вторгались в мою жизнь и потрясали веру. Притча будет сокрыта и в них. Но прежде — один выпад.
Эгоцентричное сомнение
Нередко я спрашивал себя и удивлялся: по какому праву мы полагаем, будто нас минует беда, когда видим, что творится в нашем мире? Есть ли у нас какая-то особая, дарованная верою роль, позволяющая держать нашу жизнь стерильной, свободной от ударов и нужды, искушений и кризисов? Неужели мы любимцы Божьи лишь оттого, что нам дано благодатью в Него верить? Разве нет Бога там, где разражаются кризисы? Неужели я хочу закрыть глаза и держаться за собственную веру, покуда беда не коснулась меня самого, а в собственной нужде — отпустить Бога? Отчего же я не отпустил Его ещё в чужой беде? Разве чужая беда — не повод усомниться в Боге? Неужели я даю сомнению право поколебать мою веру лишь тогда, когда затронут я сам? Не есть ли это в основе своей вера довольно ограниченная, чьё тайное исповедание души гласит: «Бог благ, когда мне хорошо. А если мне плохо, значит, Бог меня оставил, или, того хуже: Его нет!» Но почему же, ради Бога, Он был прежде — когда хорошо было мне, а другим людям плохо?
Я часто спрашивал себя, отчего чужая беда не заставляет нас сомневаться, и вправду ли это признак зрелой веры — начать тягаться с Богом лишь в собственной нужде. Да и не велит ли достоинство зрелого бытия, чтобы в собственной нужде я укрепил свою веру доверием и в святом упорстве не дал внутреннему парусу трепетать в буре? В собственной нужде я хочу учиться доверию, хочу учиться вести свою душу; в чужой нужде — учиться бороться, хочу тягаться с Богом и быть ближнему утешением, помощью и облегчением! Ибо мы вверены друг другу и в этом испытуемся.
Вот о чём я хочу спросить с самого начала: если стойкость веры в кризисе держится лишь на том, что со мной самим до сих пор ничего не случилось, — не ребяческая ли это и не мелкая ли вера? Такая вера, замкнувшаяся в собственном благополучии, в основе своей стоит на неведении, себялюбии и страхе. Это не вера, которая открыто и честно смотрит в свой и чужой мир, чтобы увидеть, что происходит с жизнью; это не вера, готовая вопрошать об истине Божьей и пламенно искать Его; это не вера пред лицом мира!
Если Бог принимает нас всерьёз как Своё «визави», и если Он считает справедливым спрашивать нас о нашей жизни, тогда я знаю: справедливо будет и то, что я спрошу Его. Если Он заходит так далеко, чтобы дать мне в моей ничтожности понять, что я не Его советчик, тогда я хочу дать Ему в Его величии понять, до чего странной бывала порой Его сокрытость; до чего непостижимо Его молчание, до чего невыносима та неясность, в которой Он оставлял нас во многом. «Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь!» — спрашивает Он Иова (38:4). Тут я хочу воскликнуть Ему в лицо: «Никогда я не притязал на мудрость! Отчего Ты так говоришь? Если Ты спрашиваешь меня, то я хочу быть сотворённым Тебе навстречу и в том, чтобы и мне однажды дозволено было спросить Тебя: где был Ты? Где был Ты, когда мне не удавалось постигнуть смысл? Где был Ты пред лицом непостижимого? Отчего Ты молчал? И отчего держал Себя столь болезненно сокрытым?» Я убеждён, что однажды мне не будет отказано в праве спросить Бога. Я не стану уклоняться, ибо знаю, как я искал Бога во всём и в какой боли Он и поныне остаётся должен ответы моему духу.
«Боже! Не хотела бы я быть в Твоей шкуре!» — такова была последняя молитва одной женщины, прежде чем её вера сокрушилась внутри, когда она увидела снимки безвинно умирающих от голода детей; это был вопль веры, который я могу понять; сокрушение, которое годы спустя в жизни этой женщины вновь обратилось в веру — но не через ответы, а через утешение пред лицом страдания, теперь испытанного на собственном теле. Если мы не смолкаем украдкой, а восстаём против Бога; если мы кричим Ему навстречу нашей беспомощной верой, тогда нам будет дано и стоять пред Ним прямо и спрашивать обо всём, что ныне не находит ответа и однажды не будет более требовать ответа — ибо мы будем стоять пред Ним и будем видеть Его. Мы будем спасены и вобраны в Его утешение и узнаем, что значит встретить Бога, который бесконечно лучше нас самих будет знать, что такое слёзы. «И отрёт Бог всякую слезу с очей их», — так говорит книга Откровения об этом кротком и светлом переходе от страдания сегодняшнего дня в завтра нового мира (ср. Откровение 7:17 и 21:4). Ибо слёзы Ему не чужды. Об этом и говорит слово, гласящее, что у Бога есть две сердечные камеры, внешняя и внутренняя. «Во внутренней Он сокрывает Свою боль и Свой плач».
Пожар
Сильнейшее потрясение, какое я пережил, пришло, когда мне было восемнадцать лет. Это случилось 9 января 1984 года. Я был на втором году учения в скрипичной школе в Миттенвальде и жил в одном из старейших домов Миттенвальда, в историческом Унтермаркте. В этом добротном, трёхсотлетнем, большом доме с расписным фасадом сдавались одиночные комнаты, и с прочими жильцами каждого этажа делили умывальную. В тот день я пригласил на кофе к себе в комнату двух товарищей по учёбе, Экхарда и Гвидо. Незадолго до того мне подарили современную дизайнерскую кофеварку, у которой — подобно известным приборам для фондю — снизу горит спиртовое пламя. Оно погасло, и спирт нужно было долить. Я взял бутылку со спиртом и неосторожно, по неведению, приблизился к горелке, которая, как оказалось, ещё тлела. Тут произошла взрывоподобная вспышка. Из бутылки со спиртом, которую я держал в руках, с чудовищной силой и громким рёвом вырвалось пламя метра в три длиной и добрых полметра шириной. Комната мгновенно вспыхнула. Я не заметил, что оба паренька, сидевшие напротив меня, были обожжены пламенем. Они выбежали из комнаты. Горел потолок с плитами теплоизоляции из пенопласта, горела кровать. Я бросился к умывальнику, наполнил таз водой и в панике (крича изо всех сил «Отче наш») выплеснул её в горящий потолок. Того, что комната разом оказалась потушена и только дымилась, и что странно было, как мне удалось потушить пожар, — в панике я не осознал.
Несколько минут спустя меня допрашивала уголовная полиция. Я узнал, что парни тяжело пострадали, и был в отчаянии оттого, что всё это натворил. С первого же мгновения я не мог принять, что стал виновником, а сам остался совершенно невредим. Соседка по этажу, как я узнал, тотчас вызвала «скорую». Тяжело обожжённые парни выбежали наружу, на мороз, и теперь ехали в «скорой» в сторону Гармиша. Реанимобиль выехал им навстречу оттуда и принял их на полпути, ибо в дороге возникли осложнения. У Гвидо случилась лёгочная эмболия. В окружной больнице Гармиша парней даже не приняли, а тотчас направили реанимобиль дальше, в травматологическую клинику Мурнау. По счастливому стечению обстоятельств в Германии тогда было два специально оборудованных реанимационных отделения для обожжённых — одно в Людвигсхафене, другое в Мурнау. Так товарищи по учёбе уже через час лежали там и им оказывали помощь.
Насколько критической была ситуация поначалу, знал только мой отец, ибо врачи из-за его учёного звания приняли его за коллегу и сообщили ему по телефону подробности о тяжёлых осложнениях, которые наступили. Об одном из товарищей поначалу не было ясно, выживет ли он; о другом — не ослепнет ли. Задним числом мне кажется вторым чудом, что Гвидо и Экхард выздоровели и не понесли ни необратимого вреда, ни увечий.
Одна соседка по этажу в вечер после несчастья сообщила моим родителям, что считает меня склонным к самоубийству в остром смысле. Это, пожалуй, было неверно, ведь в эти первые дни у меня едва хватило бы на то сил. Но что я помню — так это то, что ничего я не желал сильнее, чем никогда не быть рождённым. Это уничтожающее желание глубоко впечаталось в меня тогда. Снова и снова я проговаривал его про себя. Родители приняли предостережение моей соседки всерьёз, и потому отец забрал меня из Миттенвальда домой. Я на время прервал учёбу в скрипичной школе, и отец в ближайшие дни занимал меня ремесленными работами по дому. Едва приехав домой, я сразу пошёл к своему другу Штеффену.
Но прежде чем рассказывать дальше, я должен сказать кое-что об этой дружбе, ибо в том кризисе она оказалась жизненно важной.
Друг
Годы нашей юности крепко связали Штеффена и меня. Это была, собственно, не церковная община, скорее молодёжное движение, возникшее словно из ничего в городке Байльштайн под Хайльбронном. Нас гнала пылкая любовь к Иисусу. Что нас сформировало — так это все те молодёжные встречи, уличная музыка, сочинения, репетиции и концерты нашей христианской группы. Мой брат Михаэль играл тогда на ударных, Бернд на басу, Штеффен и я на электрогитаре. Мои родители проявляли при этом поразительную меру терпимости, ведь репетиции проходили в подвале нашего дома, трижды в неделю сотрясавшегося до самого основания от звукового напора усилителей. Мантроподобная фраза моего отца, когда и на втором этаже о работе нечего было и думать: «Осмелюсь утверждать, можно и потише!» Ламповый усилитель я в свободные послеполуденные часы собрал вместе с нашим учителем физики Хёнбергом — гением, чью страсть к электронике я разделял. Нашу рок-группу мы назвали «Aufbruch» («Прорыв»), и именно таким, разумеется, было и мироощущение всей нашей юности. Мы писали собственные песни, давали благочестивые концерты в левацких молодёжных клубах и снова и снова играли — но уже на акустических инструментах и бо́льшим составом — в пешеходной зоне Хайльбронна, а иногда и в других городах.
Многие подростки примкнули тогда к этому «Иисусову движению» в нашем маленьком Байльштайне. На лесной игровой площадке Варткопфа мы время от времени устраивали костры, пекли на палочках хлеб и радовали друг друга (вероятно, весьма сомнительными с точки зрения экзегезы) библейскими размышлениями. По крайней мере для тех, кто к ним готовился, это было увлекательно. Старших, которые наставили бы нас во всех этих делах, почти не было. Да и вообще открытия, которые мы делали в Библии как подростки, были, пожалуй, единственным авторитетом, который мы готовы были признать.
Бывали времена, когда мы по воскресеньям все шли в Швебиш-Халль, чтобы совершать богослужения с молодыми узниками тамошней колонии для несовершеннолетних. Один из друзей, вероятно, натолкнулся на место в Евангелии от Матфея (глава 25) и был потрясён словом, где сказано: «Был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне…»
Тюрьма была недалеко, так что мы могли претворить слово в дело. Да и весь смысл был в том, чтобы принимать всерьёз и испытывать на деле то, что мы читали в Библии. Это было такое мироощущение: Иисус нам близок, и мы Его ученики.
Многое дали и долгие прогулки по байльштайнским виноградникам — прежде всего со Штеффеном, — где мы обсуждали волновавшие нас вопросы веры, делились опытом, рассказывали об открытиях и бились над ответами. Эта сильная юношеская борьба вместе с моими друзьями была противовесом спорам в родительском доме. С тех пор как двумя-тремя годами раньше я, тринадцатилетний, загорелся любовью к Иисусу в молодёжном лагере на острове Арран в Шотландии — я был там единственным немцем среди добрых восьмидесяти шотландских мальчишек, — дома почти ни один обед не обходился без словесных схваток. Я чувствовал, как рассыпаются мои убеждения, — когда, скажем, отец, как профессор далеко превосходивший меня в аргументации, желал знать, как вообще можно говорить об истине при таком множестве разных религий и мировоззрений, или почему я, при всём том страдании, что творится в мире, могу верить в «доброго Боженьку». Отец в молодые годы был верующим и снова верует сегодня. Но то, что случилось с «народом Божьим» в Третьем рейхе, отвратило его от веры в Бога. Это была одна из причин, которые он мне тогда называл. На мой вопрос, во что же он верит, он однажды ответил мне, что он нигилист. Что это такое, в тринадцать лет я не знал.
Чаще всего после этих режущих до самого нутра споров я — нередко на грани слёз — уходил с Библией к себе в комнату. Одна шотландская студентка из Кёльна, которую я лично не знал, прислала мне эту маленькую красную Библию. Малкольм, один из её шотландских друзей, оказавшийся для меня решающе важным на том лагерном отдыхе, рассказал ей обо мне. Вот она и прислала мне теперь эту Библию «на современном немецком», а к ней несколько строк. Впереди она вписала как благословение стих из восьмой главы Послания к Римлянам, который и поныне стоит над моей жизнью. Я начал тогда с Послания к Римлянам, всегда зажигал у себя в комнате свечу перед собой, садился и читал. Снова и снова я ощущал при этом нечто вроде святой близости — будто Иисус стоит прямо у меня за спиной, кладёт руку на плечо этого тринадцатилетнего искателя Бога и толкует мне тексты, пока я их читаю. Это сказывалось и на разговорах с моим отцом.
В ту начальную пору я ещё не знал в нашем городке ни одного христианина. Чем больше я читал в эти годы, тем сильнее истина, инаковость и красота этих текстов забирали меня в свою власть. Они стали «моей первой общиной» и остаются ею по сей день. Когда мне было пятнадцать-шестнадцать лет, бывали дни, когда я часами буквально пропадал в Писаниях Библии — не потому, что чувствовал себя обязанным их читать, а просто потому, что не мог больше остановиться! Так Библия стала родиной моей души.
Подростком я редко или никогда не бывал в пути без Библии в обтрёпанном кармане брюк. Это было сокровище, которое я носил с собой и в которое углублялся — будь то в байльштайнских виноградниках, на автостопе, в приёмной, на перроне, где бы я ни был. Тогда посреди внешней суеты часто возникал незримый шатёр, в котором я сидел и читал; это было как святая близость и огромный покой, когда я замечал, что Бог говорит со мной и я начинаю узнавать вещи. Иные тексты (прежде всего из Исаии и Евангелия от Иоанна) я скоро знал наизусть — не потому, что хотел их выучить, а потому, что так часто читал. Во всех этих делах веры я был в пути вместе со Штеффеном. Он разделял мою страсть.
Когда мы встречались (и с другими друзьями тоже), мы делились тем, что нас волновало. Все эти годы это было непреходящее, общее, юношеское учение и вопрошание: что ты открыл? что ты пережил? обо что ты споткнулся? где Бог в пути с тобой, и по чему ты это замечаешь? Мы были захвачены друг другом, у нас, разумеется, было и немалое честолюбие, нам хотелось мериться силами и испытывать, что мы сами можем дать и привнести.
Позднее, во время моей альтернативной службы, у меня само собой не было своих денег, а был общий счёт со Штеффеном. Мы натолкнулись на место в Деяниях апостолов, где говорится: «И разделяли всем, смотря по нужде каждого» (Деяния 2:45). Каждый вносил, что имел, и снимал, что было нужно. Штеффен потом стал пастором, а я — скрипичным мастером.
Теперь же — он ещё в старших классах байльштайнской гимназии, я уже два года подмастерье в Миттенвальде — с пожаром и его последствиями в мою жизнь ворвалась настоящая катастрофа. Это был первый чудовищный удар, и я жутко боялся за обоих парней, лежавших теперь в реанимации в Мурнау.
Отец, как уже сказано, на следующий день забрал меня из Миттенвальда и привёз домой. Штеффен, разумеется, обо всём уже узнал. Я разыскал его. Без лишних слов он взял гитару, и мы поехали на всю ночь в очень знакомое нам место в лесу. То, что он потом сказал обо всём этом, зажгло во мне сильную уверенность, это было так, будто то были слова Божьи. Мы ощущали, как сильно и Бог страдает от этой ситуации и что Он присутствует в реанимации при парнях. Таких часов я больше не переживал. Моей собственной веры уже не было, ничего своего уже было не отыскать. Но когда мы были с гитарой в лесу и молились за парней и благословляли их, присутствие Бога ощущалось мною с такой силой и близостью, как я никогда более не переживал. И то и другое было предельным, и всё же они не соприкасались: полное отчаяние и хвала Богу; страх и уверенность; сокрушённая вера и присутствие Бога. По-человечески в такой ситуации это непонятно, но мы переживали это Божье присутствие и эту уверенность так сильно и светло, что начали петь хвалебные песни. Разумеется, это совершенно нелепо, и никому такое никогда не пришло бы в голову. Но рядом со страхом и внутренней разбитостью была и близость Бога, необъяснимая из нас самих. Это было как святое присутствие. Мы знали, что исцеление произойдёт. Иным же образом я одновременно был совершенно сокрушён. Внутренняя разбитость и сильная уверенность не гасили друг друга.
Моя мать в эти дни боялась за мою веру, ибо спрашивала себя, что будет, если уверенность обманет. Я знал багрово окрашенные ожоги и испытывал ужасный страх, что оба товарища вынуждены будут носить их на себе. То, что не осталось ни необратимого вреда, ни увечащих ран, для меня как чудо. В эти дни клиника получила — как сообщил моему отцу главный врач — новый медицинский препарат, никогда прежде там не испытанный, и он подействовал положительно, едва ли предсказуемым образом.
Ещё в реанимации Экхард справлялся обо мне и просил, чтобы я ему позвонил. Этот телефонный разговор стал невыразимым словами облегчением. Экхард сказал, что уже когда лежал в реанимобиле, спрашивал себя, что же теперь со мной, и что он это так рассматривает, будто я был ни при чём — будто это был несчастный случай. В эти мгновения я почувствовал, до чего экзистенциально необходимо, чтобы можно было жить из прощения. Я попросил его поговорить и с Гвидо. На следующий день Экхард передал мне, что Гвидо, по смыслу, сказал: я, мол, просто болван. Это была его манера даровать мне прощение, и без этого ситуацию было бы не вынести. Ибо с каждой неделей, что им приходилось дольше оставаться в клинике (а это было долго!), гнёт становился сильнее, ведь я замечал, до чего всё на деле скверно.
Одно я знал с самого начала с редкой резкой ясностью: если я в этой ситуации задам вопрос «почему», то в конце покончу с собой, ибо я знал — вопрос «почему» ведёт прямиком к смерти. Смерть — последовательный ответ, потому что жизнь отказывает этому вопросу в ответе. Мне было ясно, что вопрос задавать нельзя, и я его не задавал.
Учеников скрипичной школы вся эта история сильно затронула. Товарищи по учёбе — даже те, кого я едва знал, — в эти недели превзошли самих себя. Была в этом человечность, чуткость, близость, помощь и дружба, каких не бывало прежде. И всё же месяцы после взрыва были жуткой порой. Это было как непрестанное ранение, ибо снова и снова, совершенно неожиданно, посреди будней перед глазами вставала картина взрыва и горящей комнаты, и от одного мгновения к другому я вновь оказывался в состоянии шока, в паническом страхе.
Но затем почти всякий раз я переживал нечто удивительное. Всякий раз, когда передо мной вспыхивал пожар, одновременно возникала и другая картина, от которой пожар блёк. Она была так же реальна, как собственное воспоминание. Я видел, сам того не желая, образ одной истории, которую рассказывает Евангелие от Матфея. Это было всегда одно и то же, и мне не нужно было ничего для этого делать; это было так же сильно, как впечатление пожара:
«Но, видя сильный ветер, испугался и, начав утопать, закричал: Господи! спаси меня. Иисус тотчас простёр руку, поддержал его… И, когда вошли они в лодку, ветер утих» (Матфея 14:30–32).
Будто я сам это пережил — такой была во мне эта сцена. Я видел руку, которая ухватила меня, и это было так же светло и мощно, как пожар. Одна сцена всегда сменялась другой — будто я пережил и то и другое.
Недели спустя я получил постановление о наказании за причинение тяжкого вреда здоровью по неосторожности. Мои родители подали возражение, ведь тогда за мной числилась бы судимость. Так дошло до судебного разбирательства. Это тоже был удивительный опыт. Я рассказывал о времени после несчастья, о разговорах с парнями, о том, что было мне важно, а также о прощении, которое я испытал. Мой адвокат всё это время не сказал ни слова, а под конец встал прокурор (!) и потребовал «ввиду услышанного» прекращения дела. Постановление о наказании заменили денежным взысканием, и мне даже дали высказать пожелание, на что его следует употребить. Эти недели и месяцы были — и в добром, и в скверном — как ничто прежде. Лишь много позже я заметил, сколь глубокие следы всё это оставило во мне.
Занесённый меч
Самопроклятия, которые я в состоянии шока в дни после взрыва беспрестанно изрекал над собой, сопровождали меня ещё добрых десять лет. Я о них ничего не знал, но в другой кризисной ситуации это вдруг стало явным.
С тех пор как мне за двадцать, у меня снова и снова случаются сильные приступы мигрени, которые порой сопровождаются отвратительными расстройствами зрения и речи. В один из дней — прошло около десяти лет с того взрыва и пожара — стало хуже обычного. Друг, который был при мне, сказал, что он не склонен драматизировать, но ему всё же кажется, будто здесь замешано нечто большее. Он посоветовал мне обсудить это как-нибудь с душепопечителем.
Я чувствовал давящую, как центнер, тяжесть и, оставшись один, буквально рухнул — не из-за головной боли, а из-за этого чудовищного груза, который, видимо, годами уже нёс на своём плече. Когда я так лежал и от внутреннего изнеможения не мог даже встать, я начал молиться и с удивлением обнаружил, что взываю к Богу не как к «Отцу», а как к «Матери». Такого я никогда прежде не делал. Разумеется, я знал это слово из книги Исаии, где Бог говорит: «Как утешает кого-либо мать его, так утешу Я вас» (66:13), но мне и в голову не пришло бы так взывать к Богу.106 Следующие часы я лежал обессиленный и ощущал бесконечно нежную, мощную и утешающую близость. Я замечал, что Бог о многом говорил со мной и присутствовал. Тут подтвердилось то, что сказал тот друг, — что у него, мол, впечатление, будто замешано нечто большее. Пока я лежал в изнеможении, я вдруг снова увидел — десять лет спустя! — пожар, тот ревущий огненный поток и горящую комнату. Но на сей раз без всякой паники. Однако мне вспомнились все те внутренние обвинения и самопроклятия, которые я тогда изрекал над собой, эта чудовищная жёсткость к самому себе.
С Вальтером, моим тогдашним душепопечителем, пастором нашей общины, я был очень близок. Он удивился, что я никогда прежде с ним об этом несчастье не говорил, ведь мы знали друг друга уже давно. Я не помню всех подробностей нашего разговора, но это был путь внутреннего исцеления, длившийся, пожалуй, часа два-три. Снова и снова мы обсуждали что-то и останавливались. Это было совместное внутреннее вслушивание и молитва. Мы шаг за шагом проходили пережитое, в том числе и то внутреннее обвинение, которое надлежало отменить. Иные внутренние образы и слова этого молитвенного пути остались мне незабвенны. Вальтер делал немногое, кроме того что вслушивался в эти вещи, сопровождал мою молитву и советовал, какие шаги нам следует делать.
Во время одного такого внутреннего образа я увидел облик Иисуса. Это было зрелище угрожающее и крайне гнетущее. На Нём было светящееся облачение, и в правой руке Он держал ослепляющий в сверкающем свете острый меч, который занёс надо мной, будто желая меня сразить. Тут этот внутренний фильм вдруг остановился, застыл, как диапозитив, и я услышал вопрос: «Что Я сделаю?»
Так я вместе с Вальтером затих над этим вопросом. Занесённый меч превосходно подходил к тому основному чувству внутреннего обвинения, в котором я жил годами. Было в этом нечто угрожающее и неумолимое. В ответ я произнёс то, что знал об Иисусе, — Его смирение и кротость, в которых Он говорил, что вблизи Него мы найдём покой душам нашим. Он говорил о «благом иге» (Матфея 11:30). Когда я это произнёс, застывший кадр снова ожил, как продолжающийся фильм, и я увидел, как Иисус занесённым мечом медленно касается моего левого плеча — как делает король, посвящая кого-то в рыцари. Вот, стало быть, в чём был смысл занесённого меча! Я понял, что во всей моей недостаточности мне надлежит ответить, за кого я почитаю Иисуса, и понял, что через веру в Его кроткое и смиренное владычество я получил «достоинство дворянства». Об этом и говорил рыцарский удар мечом.
В последующие дни я чувствовал себя как после тяжёлой операции. Я был обессилен, но замечал, как вещи исцеляются. Конечно, я не переменился совершенно, но всё же началось иное мироощущение. Я по-прежнему куда более склонен к унынию, чем к беспечности, — это вопрос предрасположенности, и в этом есть и своё благо. Одна пожилая знакомая сказала мне однажды: «Как ты можешь хотеть „толстой кожи“? Думаешь, ты тогда был бы всё так же восприимчив и так же творчески одарён? Всё уже хорошо так, как ты есть». Ведь и вправду нельзя быть всем и иметь всё. Один старинный гимн веры взывает к Святому Духу словами:
Приди, о ты, блаженный свет, наполни сердце и лицо, проникни до глубин души. Без Твоего живого веяния ничто в человеке не устоит, ничто не исцелится и не будет здраво.107
Боль
Большинство кризисов сопровождается телесной или душевной болью. Что общего у боли с верой? Пока мы живём в этом мире, мы претерпеваем боль и должны видеть в ней призвание — чтобы наша тоска по созвучности не угасала. В этой жизни мы не будем свободны от боли. Но через боль тоска всё же не даёт себя усыпить, побуждая нас всеми силами упражняться в доброй «интонации» нашего настоящего.
Быть может, интонация, то есть строй музыкального инструмента, может послужить здесь притчей: больно, когда гитарист не настроил свою гитару и всё же начинает играть. Но эта боль не зла, она — сигнал того, что что-то не созвучно. В боли есть неподкупное побуждение исправить неверное. Потому в боли нам следует видеть неподкупную тоску по созвучности. Какую «внутреннюю музыку», какое невыносимое состояние имел бы наш мир, если бы мы ничего не знали об этой тоске! Но как может тоска когда-либо быть без некой формы боли? Утрата созвучности — начало боли (ср. Бытие 3:16–17), а восстановление созвучности означает её конец (ср. Откровение 21:4).
Чем старше становишься, тем необходимее будет духовная задача — прояснить отношение к собственной боли. Хочу рассказать личный пример: боль в поясничных межпозвонковых дисках может настигнуть совершенно врасплох, как удар молнии. Однажды это случилось у ленточной пилы в машинном зале. Там при распиле дерева молниеносная боль подкосила мне ноги, и я лишь медленно смог подтянуться руками на боковом столе, чтобы встать. Укол ортопеда унял боль; последующие сеансы остеопатии были великим благословением. В такие недели, полные боли, я застаю себя за рефлекторной молитвой: «Боже мой, эти боли в спине!»
Но однажды в неё вмешалась мысль: как я, собственно, это себе представляю? Разве по моей молитве всякая боль должна прекратиться, будто молитва — волшебный рубильник, который надо лишь перекинуть? Да и справился ли бы я с этим? Как чудовищно исказилась бы моя жизнь, будь у меня Бог, во всём мне уступающий!
Даже если не всякая боль следует из неправильного поведения, я всё же слишком хорошо знаю в себе фанатизм скрипичного мастера: будь моё тело «безграничным» и без боли — я бы себя и своё время эксплуатировал. Выжимал бы досуха! Разве боль в спине — не сигнал того, что надо быть бережнее, поумерить себя, беречь себя? Не взваливаю ли я на себя мнимыми «обстоятельствами дела» слишком много и замечаю нагрузку лишь по боли? Хочу ли я продолжать как прежде и повелевать Богом как слугой-целителем, который заставляет симптомы исчезнуть, а меня и всё неверное во всём прочем оставляет по-старому?
Не всякая боль наша собственная вина, но я хочу деятельно встречать всякую боль. Вместо того чтобы роптать на череду бессонных ночей, я могу вверять Богу в эти долгие ночные часы людей, чью нужду я знаю, и укреплять их моей молитвой. Я хочу, насколько возможно, делать себе добро, но если недостаток и боль всё же приходят, я хочу учиться принимать их как крайнюю форму молитвы. Пусть они будут хотя бы напоминанием: они могут вести меня к заступничеству за людей, о чьей нужде я знаю. Так боль не отменяется, а преображается, и душа моя вопреки боли возносится к небу.
И пример апостола Павла показывает мне этот странный способ обходиться с болью: «Чтобы приобрести Христа и познать Его, и силу воскресения Его, и участие в страданиях Его» (Филиппийцам 3:9 сл.). Боль не есть форма благочестия, но обращение с ней вправе делать нас гордыми оттого, что мы идём путями зрелости и не предаёмся ей покорно.
Угроза
Когда я в 1996 году открыл собственную мастерскую и стал самостоятельным, во многих отношениях началась жуткая пора. У нас было ощущение, будто мы одновременно на всех фронтах подвержены экзистенциальным угрозам. Я, пожалуй, едва ли пережил бы это время душевно, если бы за несколько месяцев до того не пережил нечто вроде истории призвания. Об этом — позже.
Во время создания моей мастерской — нашему первому сыну было как раз три года — у моей жены диагностировали угрожающую болезнь. Со дня на день нам сообщили, что ей — если это подтвердится — жить, возможно, осталось лишь несколько недель. Знакомая врач сказала нам, что у неё подкосились ноги, когда она прочла заключение. Это был чудовищный шок, и с ним началась одиссея обследований и постоянной неопределённости. Я не хочу подробнее описывать это время. О сосредоточенной работе нечего было и думать, это было время страха, беззащитности и полной растерянности. Снова и снова я внутренне уже видел себя стоящим у могилы моей жены и размышлял, каково это будет, если Йонасу придётся расти без матери. Моя жена, душевно в эти недели куда более сильная, чем я, была в современной онкологической практике в хороших руках — и медицински, и по-человечески. У них там были самые современные методы диагностики, какие тогда существовали в Германии. Я помню первый разговор и покой, который мы обрели через одного из врачей. Он сказал, что мы можем спокойно звонить ему в любое время дня и ночи, если у нас будут вопросы. Затем через несколько дней пришло сначала облегчение: это не из самых агрессивных раковых заболеваний, но если нынешнее подозрение подтвердится, лечить всё же придётся.
Вместо сильной веры я ощущал в эти недели невероятную уязвимость. Я, конечно, не герой веры и не знал, во что мне верить, но мы ощущали в эти недели молитвы наших друзей так, как не знали дотоле. Было так, будто Клаудия и я в разных местах могли одновременно ощутить, когда кто-то за нас молился. Позже мы узнали, что наши друзья каждый вечер собирались по очереди, чтобы молиться о нашем положении и о здоровье Клаудии. Общение с этими друзьями было как защитная кожа в совершенно уязвимую пору.
В эти семь недель, которые были жуткими, я дважды не по своей вине попал в велосипедную аварию. Этого нельзя списать даже на мою душевную нагрузку или несобранность, ведь однажды водитель припаркованной машины именно в тот миг, когда я проезжал мимо, молниеносно распахнул водительскую дверь и швырнул меня в вечернем мюнхенском часе пик до самой средней полосы трёхполосной, оживлённой дороги. Даже при высочайшей сосредоточенности отреагировать было бы уже невозможно. Я слышал визг шин следующей за мной машины, которую занесло вокруг меня, чувствовал волосами дуновение от её бампера, но задет не был. И всё же мне с сильными ушибами пришлось амбулаторно в больницу. Но это было уже почти пустяком на фоне действительных проблем и забот, которые были у нас в это время.
И ещё одно: в эту начальную фазу создания моей мастерской у меня не было клиентуры. Никто не приходил. В смеси сострадания и цинизма я думал: «Так же, Боже, должно быть и Тебе. Ты есть. Но никто не приходит». Финансово становилось всё туже. Я не знал, как нам это время пережить — и по здоровью, и по деньгам. Снова и снова я опирался в эти недели на то, что за несколько месяцев до того пережил в Уэльсе как историю призвания. За это я держался. В такие времена учишься по-новому и иначе прочитывать по складам библейский опыт. И ещё в эти недели были жизненно важны все те малые, но бесконечно важные знаки Божьей благости. Однажды мне позвонил Вальтер и сказал, что молился обо мне этим утром и что ему пришло на ум слово, а именно: «Не полагайся на людей, а всю надежду возложи на Бога».
Я был рад, что он за меня молится, но с этим словом не очень знал, что делать. Напротив. Я почувствовал себя задетым, ибо спрашивал себя: что это значит? Разве у меня недостаточно веры? Как истолковать это слово? В эту жутко угрожающую пору у меня попросту не было чутья к вопросу о величине или силе моей веры. Всё было перемешано со страхом. И всё же я носил это слово в себе следующие дни, снова и снова о нём думал и не мог с ним сладить. Потом, в одно утро, когда я пытался работать за верстаком, на меня нашло странное беспокойство. Это было не обычное беспокойство, какое я знал, а тот род духовного беспокойства, какой я снова и снова переживал, когда у меня было впечатление, что Бог хочет сказать мне что-то очень непосредственно. И вот я спросил. Ответ был: «Иди в контору и раскрой свою книгу дневных чтений». Мне пришлось её сперва поискать, ведь я неделями в неё не заглядывал. Потом я её раскрыл, и чтением на этот день было слово из 145-го (146-го) псалма: «Не надейтесь на князей, на сына человеческого, в котором нет спасения. Блажен, кому помощник Бог Иаковлев, у кого надежда на Господа Бога его».
Я всё ещё не постигал этого слова, но радость, проникшая до самого нутра, была в том, чтобы заметить: весть проста — Я с вами! Ведь это было именно то слово, которое несколькими днями раньше стало важным Вальтеру во время молитвы обо мне.
Во время молитвы о Клаудии мало что происходило. Но однажды утром, когда она была одна и читала в Библии, она вдруг ощутила над собой великую тяжесть. Та была так сильна, что ей пришлось лечь, и она пережила глубокий покой, будто скованная, но это было приятно и в великом мире. Затем она ощутила, как один за другим все лимфоузлы её тела становятся горячими. Было такое чувство, будто до каждого по очереди осторожно дотрагиваются. Это длилось около часа, потом она снова смогла встать. Следующее обследование в онкологической практике дало странный результат. Врач удивлённо констатировал, что, видимо, ошибся. Но прежнее заключение, которое он хотел достать из своего архива, найти не удалось. Оно исчезло. Он был раздосадован, ибо за все годы ещё не бывало, чтобы заключение исчезло. Так или иначе, определить, были ли прежние обследования ошибочными или её телесное состояние тем временем изменилось, было невозможно. Это осталось сокрытым, но врачи дали отбой тревоге.
Моя жена всё это время оставалась очень стойкой, куда более, чем я, но когда острая угроза миновала, начались несколько месяцев, которые нам — и особенно ей — понадобились, чтобы душою от этого оправиться. Это была неприятная пора, и она оставила иные следы. Прежнюю, юношескую лёгкость по отношению к жизни мы, конечно, утратили. Всё это всё же сознаёшь и ценность, но и чудовищную уязвимость и неподвластность собственного бытия.
Лишь после этих ужасных недель пришло и избавление: кто-то купил мою первую скрипку (мой ор. 24). Задним числом было наивно с такими скудными финансовыми средствами открывать собственную мастерскую, но других вариантов тоже не было видно. Первые три года мы жили впроголодь — в постоянной неизвестности, смогу ли я нести ежемесячные расходы и обеспечивать нас. Это грызущие заботы, тем более что у меня нет врождённой предпринимательской жилки. Иногда я думал, что «моё богослужение» состоит попросту в том, чтобы снова и снова выходить из пространства забот и искать пространство веры. Эта внутренняя работа доверия не даётся мне сама собой. Но я ощущаю с некоторой гордостью, и как своего рода служение нашему обществу, что создаю собственное рабочее место и (со временем) даю работу и другим семьям. В эти трудные годы я был сыт по горло благонамеренными советами, которые мне порой доставались, — тем более когда их давали мне друзья с несменяемым, не зависящим от результата жалованьем. Разговор с другими самостоятельными или предпринимателями был куда полезнее. Тут часто требовалось лишь немного слов, и они знали, каково мне.
Призвание
Этой ужасной поре, как уже сказано, предшествовало нечто важное, что я хочу назвать историей призвания. О ней я теперь тоже хочу рассказать. Что до создания моей мастерской, я не был ни спокоен, ни уверен в себе. К тому же я начинал без собственной денежной подушки и без клиентуры. Мастерский экзамен скрипичного мастера я через два года после окончания моего изучения физики только-только сдал с очень хорошим результатом, но самоуверенного чувства, что я достаточно квалифицирован, всё же не возникало. Задача очень велика. За несколько месяцев до того мы навещали моего брата Михаэля, который писал в университете Аберистуита в Уэльсе свою докторскую работу.
Тем воскресным утром, 4 июня 1995 года, мы пошли в церковь, которую Михаэль регулярно посещал, — церковь Святого Михаила, почтенное монументальное сооружение. Уже при входе меня тронули приветливость и открытость людей, которые нас встречали, хотя мою жену и меня они не знали. Это было довольно обычное богослужение, в конце которого объявили о мероприятиях предстоящей недели, среди прочего о вечернем богослужении, которое должно было состояться в тот же день. Богу известно, что я не привык по воскресеньям ходить в церковь по нескольку раз. Чаще всего я уже горд тем, что вообще на это способен. Но в тот день у меня — к великому изумлению моей жены — было неподкупное чувство, что вечером надо пойти ещё раз. Так я и сделал.
Богослужение было иным, нежели утреннее. Церковь снова была полна, но это, скорее, был круг близко знакомых друг другу членов общины, собравшихся здесь на поклонение. Я чувствовал себя хорошо, даже как дома. Это было задушевное, сосредоточенное, музыкально богатое время хвалы. Поскольку иные песни я знал из дома, а другие были нетрудны, я подпевал. Во время этого пения произошло нечто, что надолго меня потрясло. Я увидел перед внутренним взором — светло, ясно и сияюще, — как Иисус медленно и безмолвно подходит ко мне. Затем я увидел, что Он опускается предо мной на колени. Я не выдержал этого мгновения и не мог допустить, чтобы Он встал предо мной на колени. Я сказал: Ты не можешь встать предо мной на колени! Но ничего не изменилось. Поэтому я тоже опустился на колени. Что подумали мои соседи по скамье, мне в тот миг было неважно. Так я стоял на коленях, и всё было безмолвно. Затем Он взял руками землю — я видел не церковный пол, а голую землю, — и Он взял мои руки и вложил мне в ладони влажную землю. В этот миг я знал, что это означало призвание нечто формовать и что это касалось предстоящего мне открытия своего дела, скрипичной мастерской. Тут я спросил: но что же мне формовать? Тогда Он взял землю из моих рук, вложил мои руки в Свои и вдавил Своими большими пальцами Свои раны в ладони моих рук. Мне казалось, я ощущаю давление, я открыл глаза, но ничего не было видно. Но я понял, что́ это должно означать.
Ответа на то, что мне формовать, я не получил. Что делает это призванием — связано с тем, как. Это должно происходить в Его манере, в Его самоотдаче, ибо об этом свидетельствуют раны Его рук. Если нашему деланию недостаёт самоотдачи, оно не найдёт своего пути к Богу. Мне было ясно и другое: мне не следует браться за всё, а лишь за то, что Он даёт мне в руки для формовки.
В этот миг я был потрясён и никогда более этого не забывал; прежде всего в тяжёлые времена, которые мы потом ведь и пережили и которые бывали снова и снова и позже, я всегда на это опирался.
После времени пения в двух боковых капеллах была возможность получить благословение. И здесь я был, пожалуй, единственным чужим. Я подошёл к одному из добровольных служителей, представился как Мартин из Мюнхена и попросил его помолиться обо мне. Он казался радостно удивлённым, сказал, что его зовут Пауль, потом возложил на меня руки и начал произносить слова, показавшиеся мне попросту невероятными. То, о чём он молился, мои ближайшие друзья не смогли бы вымолить точнее. Не зная меня и не говорив со мною никогда, он молился, благословлял и подтверждал вещи (дары и задачи), о которых никто, кроме меня самого, не мог знать. В конце этого времени благословения я пережил глубокое упокоение в духе, какого никогда так не переживал. Я хотел было начать молиться внутренне, но было так, будто Иисус говорит: «Молчи! Ибо теперь не твой черёд делать что-то для Меня, а Мой — для тебя». Так я и молчал. В той общине эти явления и действия молитвы были, очевидно, чем-то обыкновенным. Для меня это было ново. Это было как печать, добавившаяся к тому призванию, что я видел прежде.
Десять лет спустя видение призвания стало зримой реальностью. Хочу рассказать, как это вышло. Неожиданно ко мне явились в гости мать и её шестнадцатилетний сын Чарльз из Западной Виргинии. Зигфрид, один старший друг, позвонил мне и сказал, что познакомился с этой американкой и её сыном. Он, мол, фантастический скрипач, они как раз в Мюнхене и охотно навестили бы мою мастерскую. Было несколько странно, как дошло до этого знакомства. Зигфрид, как он мне рассказал, имел впечатление, что ему следует в предыдущее воскресенье прийти на вечернее богослужение не к 18 часам, а уже на полчаса раньше. Он не знал почему, но пошёл. Когда он с одной стороны приближался к главному входу мюнхенской церкви Святого Матфея, с другой стороны одновременно приближался незнакомый ему пожилой господин. Так они встретились прямо перед входом, подали друг другу руки и поздоровались, будто были знакомы и — обоим это было ясно! — здесь, в это время и в этом месте, о встрече уговорились. Оказалось, что тот господин со всей своей большой семьёй, со всеми детьми, их супругами и всеми внуками, приехал на несколько дней в Германию. Ему как иудею во времена Третьего рейха удалось бежать в Америку, но теперь, на исходе своей жизни, он хотел показать своей большой семье страну своей юности и потому пригласил их всех в эту поездку. Они должны были узнать Германию. Так они теперь оказались в Мюнхене, и Зигфрид, встретивший его столь странным образом перед церковью, предложил себя на ближайшие дни в проводники по городу.
Одна из невесток пожилого господина и её сын навестили теперь в ходе этих осмотров мою мастерскую. У нас была невероятно насыщенная встреча, ибо стало явным, что у них была сильная любовь к Иисусу. Это сквозило во многом из сказанного ими. Они и жили внемлющей верой. Когда я справился об их свёкре, о котором рассказывал мне по телефону Зигфрид, Эстер поведала его историю. В конце она развела руками и сказала: «Он всем простил!»
Я показал им мастерскую, работу, новые разработки. Воодушевление Эстер было большим укреплением, ведь я был в утомительной поре, с некоторыми неудачами и множеством открытых вопросов. Через её признательность к тому, что я делал, как-то перескочила искра, и в конце я сам ощутил вновь пробуждающуюся радость от звуковых видений, над которыми в минувшие месяцы бился. Её сын, Чарльз Мори, был совершенной неожиданностью. Он не только феноменальный скрипач, но и впечатляющий композитор. Так, он сыграл на своей скрипке — прекрасной миттенвальдской работы Йозефа Клотца 1807 года — трёхголосную (!) композицию, которую недавно написал. Это было в такой чистоте и благородстве в аккордах и одновременном щипке левой рукой, каких я — при всех дарованиях, которыми я наслаждаюсь в своей мастерской у музыкантов, — редко переживаю.
Его мать рассказала, что он начал играть на скрипке уже в два года («ещё в пелёнках!»). Во время одной молитвы она тогда увидела, что должна дать ему маленькую скрипку (хотя никто в семье не имел отношения к скрипке или музыкальным инструментам). Она не могла и предполагать, как это разовьётся, ведь если скрипки не было у него в манеже, он начинал кричать. Уже в шесть лет он играл в Чарлстонском молодёжном струнном оркестре, в четырнадцать был концертмейстером в Молодёжной симфонии. К этому времени он уже упражнялся по пять часов в день и сочинял.
Я спросил, как он пришёл к этой чудесной скрипке. Это была история сама по себе, и она тоже связана с внемлющей верой. Двумя годами раньше пришло время, когда ему предстояло перейти со своей простой трёхчетвертной скрипки на большой инструмент. Но у семьи не было денег на скрипку, хотя бы приблизительно отвечавшую его уровню. То, что Эстер сказала потом о своём сыне, было простой фразой, но прозвучало, как мне показалось, чудовищным ударом литавр против власти безнадёжности. Она сказала: «He took it on his prayer list!»
Примерно через неделю после того, как он внёс просьбу о новой скрипке в свой молитвенный список, Эстер осенило разок позавтракать не дома, а — чего они обычно не делали — пойти с обоими детьми и мужем в местный «Панкейк-хаус». Они сели и разговорились с двумя незнакомыми женщинами, сидевшими за соседним столом. Завязалась живая беседа, в ходе которой речь зашла и о детях. Так выяснилось, что Чарльз играет на скрипке. Младшая женщина рассказала, что её дед тоже играл на скрипке. Потом она вдруг спросила, не нужна ли Чарльзу новая скрипка. Эстер опешила и дала понять, что они как раз в поисках. На это женщина ответила, что у них есть пять скрипок — и притом в багажнике их машины, прямо здесь, перед «Панкейк-хаусом»! Скрипки-то и были причиной их поездки. Их дед был скрипачом в Нью-Йорке. Ему принадлежали эти пять скрипок, но теперь пришлось расформировать хозяйство. Скрипки были слишком ценны, чтобы отправлять их почтой, потому они сами ездили в Нью-Йорк и теперь с этими инструментами были на обратном пути во Флориду. Они ехали всю ночь и ранним утром случайно проехали через этот маленький городок в Западной Виргинии. Увидев на ходу «Панкейк-хаус», они спонтанно решили сделать здесь остановку и за завтраком отдохнуть от ночной езды. Здесь-то Эстер со своей семьёй их и встретили.
Чтобы сократить историю: Чарльз сыграл женщинам на скрипке в ближней церкви. Они были очень тронуты его игрой, открыли багажник своей машины и вложили ему в руки скрипичный футляр с ценнейшей из пяти скрипок. Это и есть та самая работа Йозефа Клотца 1807 года, оцениваемая не ниже чем в 20 000 долларов, — и сказали: «Теперь она твоя!» С тем они и простились. Младшая женщина ещё сказала, что её дед наверняка бы этому обрадовался. Так они поехали дальше. Чарльз не понимал, что с ним происходит. Так или иначе, вот как он пришёл к этой скрипке, которую я теперь, два года спустя, слышал в своей мастерской. «He took it on his prayer list!»
Встреча с Эстер и Чарльзом в моей мастерской была настолько насыщенной, что мы никак не могли просто разойтись. Потому я спросил, не помолиться ли нам вместе. Эстер была в восторге, и после того как Зигфрид и я помолились, начала и она молиться очень сильно и полно веры и благословлять меня, мою работу и мою семью во имя Иисуса. Но под конец она казалась не вполне довольной, выглядела неуверенной, задумалась и попросила своего сына, не помолится ли он ещё особо о моих руках. На это Чарльз, до тех пор скорее молчаливый, начал молиться так, как я от шестнадцатилетнего никогда прежде не переживал. В конце он взял мои руки, чтобы благословить их, вложил в свои и обоими большими пальцами слегка надавил мне на ладони. Это было точь-в-точь так, как я десятью годами раньше пережил в том внутреннем видении призвания. Я ни с кем об этом не говорил, но было так, будто Бог послал этих двух людей в мою мастерскую, чтобы они подтвердили моё видение призвания.
Выстоять в жизни
Было бы цинично связывать слово «кризис» со словом «зрелость» или «созревание» — так, будто это некая механическая самоочевидность. И всё же мы отнимем у иных кризисов их власть, если через них по-новому и иначе постигнем своё призвание. Иногда это выглядит как мучительная доработка скрипки, когда замечаешь, что должен снова её вскрыть. Так время от времени и случается, что мне приходится ещё раз отважиться подойти к инструменту. И в кризисные времена всегда есть нечто от болезненной раскрытости. Тут глаза широко распахнуты, мы уязвимы. Чтобы преодолеть страх, мы хотим понять Бога и мир. Мы не можем. Вот что говорит нам всякий кризис. Потому вера указывает нам не путь понимания, а путь доверия. Это путь веры, встающей лицом к собственной жизни. Вере нужно это святое упорство пред лицом невзгод жизни.
Разумеется, мы хотим жить без кризисов, и мы считаем благословением и счастьем, когда нас минуют тяжёлые времена. Но в ретроспективе — если смотреть с конца человеческой жизни — жизни без кризисов, быть может, окажется однажды труднее достичь цели своего призвания, чем жизни, которая была пронесена и проведена через полосы немощи и нужды.
Мне незабвенны многие совместные вечера, которые я регулярно проводил с одним другом в месяцы после неожиданной смерти его жены. Мы переживали не только слёзы и вопросы, потрясение и снова и снова вспыхивающее уныние, но и всё то, что он рассказывал о задушевной близости Духа Божьего и о глубоком, странном утешении. Бог был ему близок так, что это было непостижимо, и всё же ничто из боли просто не стёрлось. Бог не уберёг его и его детей от страдания, но Он сохранил их посреди страдания и поднял. Есть это захватывающее дух присутствие. Есть это утешение, проникающее до самой глубины, даже если боль не отнята и вопросы не отвечены. В вере речь идёт и о нашей ответственности — оставаться в живых и выстоять в нашей жизни.
Муж одной доброй подруги, близкий и важный для моей жены и меня, умер совершенно неожиданно. Ещё утром он попрощался, а к полудню был мёртв. Он оставил жену и четверых детей. Мы тотчас поехали к ним. Сквозь все слёзы я не забуду, какой я её застал: её твёрдость, её веру, её молитву. У неё была сила утешать своих детей, и она простилась со своим мужем. Она молилась Богу и говорила также со своим усопшим мужем. В молитве она отпустила его, любимого. Она вернула его в руки Божьи. Сверх всего, что я способен понять, в её немощи и ужасе и поныне просвечивала вера, которая не может быть от мира сего. Слёзы этим не отменяются — а может быть, всё-таки отменяются! Они отменятся до скончания времён. Тогда слёзы веры будут преображены в звуки святой симфонии; они будут преображены в драгоценные камни, что служат святому городу украшением и красотой. Наши слёзы веры почтены у Бога и в конце времён будут преображены.
Опыт веры нельзя отрицать. Её истолкования можно цинично назвать «утешением задним числом», но право на это имеет лишь тот, кто может предложить лучшее утешение! Разве у атеизма лучшие ответы, разве у него более сильное утешение? Обещан ли в нём опыт, укрепляющий нас в нашей немощи? Что и где его благодать? Если апостолу Павлу в глубоком личном кризисе было дано слово: «Довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи», — и потому он говорит: «И потому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова» (2 Коринфянам 12:9), — то в чём же силён атеизм? Ни в чём он не превосходит! Ему нечего предложить сверх того, а во всём — лишь меньше. Потому нужно отказать ему в праве говорить о вере как об «утешении задним числом», ибо сам он безутешен. Ведь вопрос в том, разумнее ли путь безбожия, чтобы не постигать бессмысленности. Так спрашивает и Ганс Кюнг: «Разве безбожие лучше объясняет мир? Способно ли неверие утешить в безвинном, непостижимом, бессмысленном страдании? Как будто перед таким страданием не имел бы своих границ и весь неверующий рассудок!»108
Глубочайшее свидетельство веры — обременять Бога нашим доверием. «Я не перестану быть Тебе бременем, ибо то, что Ты меня несёшь, есть суть Твоей любви!» Этой последней воли и этого глубочайшего достоинства я не хочу дать у себя отнять. И не в чем ином, как в достоинстве этого доверия, хочу я однажды стоять пред Ним. В этом безусловном доверии — твёрдая вера в то, что сокрытость однажды отступит, как утренняя роса в тепле занимающегося дня, и мы будем призваны в защищённость, которая, как небо выше земли, будет выше нашего сегодняшнего, ищущего и сомневающегося разума. Когда то доверие озаряет наши сердца, тогда награда уже сегодня в том, что тьма не остаётся тьмою. В этом разум веры. Нет в мире разума, который пред лицом нужды и страдания способен был бы пойти дальше этого. Разум веры не в том, чтобы мы поняли страдание, а в том, чтобы мы устояли в нём в доверии.
«Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты. Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря, — и там рука Твоя поведёт меня, и удержит меня десница Твоя. Скажу ли: „может быть, тьма скроет меня, и свет вокруг меня сделается ночью“; но и тьма не затмит от Тебя, и ночь светла, как день: как тьма, так и свет» (из Псалма 138 (139)).
Есть мгновения, в которые мы решаем, обратиться ли нам к смерти или к надежде на жизнь. Часто уже нет и силы для решения, только пустота и оторопь. Не осталось даже силы на отчаяние, я апатично стою перед Ничем. Но и тогда я не хочу предаться уничтожению, а хочу — если уж я падаю и делается темно — дать себе упасть в руки Бога, который не даст мне упасть. И если уж я знаю, что я у конца и мой конец близок, тогда я хочу знать лишь одно: Христос есть начало и конец. Если Он полагает конец, то в Нём будет и начало, ныне и вовеки. Он — светлая утренняя звезда. Я увижу свет нового неба и новой земли и буду сохранён в любви Божьей и в ней иметь мир. Я увижу, что стоило того — не сдаться.
И пусть даже мне придётся сдать самого себя и всё то, чем я жил и что от сердца любил, и тьма и страх ворвутся в остаток того, что ещё осталось от моей жизни, — тогда я всё же хочу довериться Богу. Как малы и бледны стоят там успех и блеск, да и само счастье и довольство — рядом с этим достоинством: человек, который до последнего встал на борьбу веры и предал себя Богу! Пред тобою, человек, — испытанный на пределах твоего бытия, — я склоняюсь низко!
Быть может, существенное, да и единственное, что осталось мне незабвенным в кризисах, — это то, до чего люди пред лицом страдальческих ситуаций перерастали самих себя — люди, которые были нам опорой! В этих ситуациях и вправду на время наступал «иной мир». Посреди страха и нужды у меня было впечатление, что я вижу других людей — буквально лучших людей, — людей, которые были ради нас, людей, которые были нам близки, — тогда, в скрипичной школе, равно как и позже, в пору болезни и создания дела. Будничная ограниченность отступала, безразличие и тупость на время были преодолены. Да, в конечном счёте лишь любовь и страдание способны заставить нас выйти за пределы себя ради другого. Это были уязвлённые и открытые ситуации, которые мы переживали. Но открытость была и открытостью сердец, которые заботились.
Как ни двусмысленно и парадоксально это поначалу прозвучит: задним числом у меня сложилось впечатление, что мир, в котором хотя и возможны беда, зло и злодейство — и мы не знаем, почему оно должно быть в таком масштабе! — на деле был бы ещё хуже, не будь в нём страдания! Это не ответ на страдание и уж тем более не оправдание его необходимости. Этим оно и не должно быть. Это пережитое указание на то, что страждущие собратья по творению вблизи нас способны высвободить в нас нечто, что зовётся любовью к ближнему. Лишь в ней мы перерастаем ограниченность и банальность нашего голого «я-бытия». Мы вверены друг другу ради нашей нужды друг в друге. Единственное, что страдание способно высказать и к чему оно способно призвать, — это: будь же теперь ради другого!
Это доверие и это бытие-рядом делают наш мир выносимым. В нём есть святая сила, которая держит нашу жизнь. Потому надо всем этим осталось во мне непоколебимое предчувствие: невыносим был бы мир, способный на зло, но не на страдание.

Собери слёзы мои в сосуд у Тебя — не в книге ли они Твоей?
Псалом 55 (56), 9
Глава 9. Скульптура (I)
О СМЫСЛЕ СОМНЕНИЙ
В настройке звучания заказанного инструмента заключено сильное прикосновение к человеческой душе. Именно это для меня как для скрипичного мастера снова и снова оказывается очень тяжёлым. Об этом уже шла речь в притче о запертом звуке. Иные музыканты приходят в мою мастерскую с большим ожиданием и с большой бедой. Работа над звуком инструмента слишком трудна, чтобы можно было просто сказать: «Я это умею!» Когда музыкант доверяет мне беды своего инструмента, единственная возможность, которая у меня есть, — это в такие минуты понять самого себя как орудие и довериться тому, что чувства мои ведомы, а руке моей удаётся правильное. Легко здесь быть не может, ведь в звуке прикасаешься к голосу человека. А голос — это выражение и прикосновение души. Быть может, потому и нужны это бессилие и изнеможение, которые я всякий раз ощущаю после таких дней работы над звуком: иначе оставалась бы опасность в гордыне посягнуть на человека, будто существенное просто достижимо усилием. Оно недостижимо так. Его нужно принять. Так же обстоит дело и с верой. Наша вера подобна священному и всё же уязвимому инструменту.
В работе над рождающимся инструментом я тружусь над зримыми формами. Они обретают облик, и я их проверяю. С виду возникающая скрипка — деревянная скульптура. Но лишь тогда, когда она зазвучит, образуется её подлинная форма: звуковая скульптура! Только в колебании своих резонансов скрипка являет своё неповторимое существо. Так же я вижу и веру — как внутреннюю скульптуру. Не только красоты нашего бытия во всех дарах, что мы получаем, но и скорбное, и полосы сомнений образуют и формируют нашу внутреннюю жизнь. Как мои инструменты придают зримой форме её облик, так и сомнение порой должно быть необходимым орудием в становлении веры. То, что нас испытывают и образуют, совершается ведь не только через прекрасное.
Далёкий Бог
Есть в нашей жизни полосы, подобные тем мгновениям, что я описал в работе над сводом деки. Рубанок идёт против волокна, чтобы нащупать его ход. Дерево в такие мгновения кое-где надрывается; кажется, будто рубанок вслепую проходит по дереву. Умей оно говорить — оно вскричало бы: «Неужели мудрость Творца ныне вовсе сокрыта? Что со мной происходит?»
По-настоящему мучительны времена богооставленности, когда кажется, будто Бог совсем от нас отступил. Знает этот вопль и Библия: «Господи, где прежние милости Твои?» (Псалом 88 (89), 50).
И всё же я не позволю своей вере превозмочь боль богооставленности тем, чтобы окаменеть в закон — неуязвимый, да, но уже неживой. Законнической вере недостаёт мужества для богооставленности. Она неспособна к пустоте сердца, неспособна к посту внутреннего человека. Такая вера, которой нельзя ничего от меня потребовать, не суверенна. Её приходится ожесточённо оборонять от сомнений, а держится она за уверенности, что в сомнении не выдерживают. Философ Мигель де Унамуно пишет: «Те, кто верит, что верит в Бога, но делает это без страсти в сердце, без муки духа, без неуверенности, без сомнения, без доли отчаяния даже в утешении, — те веруют лишь в мысль о Боге, а не в Самого Бога».109
А как же обстоит дело, когда я как скрипичный мастер работаю против дерева, против хода его волокон? В самом деле, порой лишь так и может совершиться существенное. Как раз там, где волокна на время надрываются и обнаруживают себя, как раз там, где рубанок сильнее вибрирует и волокна издают этот шершавый звук, — я ведь не прохожу поверх дерева, а нащупываю в эти мгновения его ход. Так и иные полосы жизни представляются нам, будто всё мучительно и непостижимо идёт против нашей души. И всё же в конце и здесь всё оказывается как в работе над инструментом.
Шершавость рубанка, который приходится вести и против хода волокон, — для дерева кризис. И всё же и в кризисе мудрость по-прежнему остаётся мудростью. Она проходит и сквозь боль и в конце всё же послужит обетованию и завершению творения. Оттого эти шершавые полосы бессилия, ужаса, разочарования и немощи я готов приветствовать куда охотнее, чем полосы бесстрастного привыкания. Быть может, именно времена сомнений делают нам ясным, что живое в вере состоит не только из доверия, но и из благоговения. Зрелая вера — не только доверие, она ещё и поклон души перед тайной Бога. Лишь тогда, когда наша вера знает не только доверительное, но и страх Божий, пробудится в ней всеохватная готовность встать перед бытием и в его кризисности. Знать, что моя жизнь может быть иной, чем я себе желаю, и знать, что Бог может быть иным, чем моя вера хочет Ему позволить, — знать это и есть поклон моей души перед Богом. Это страх Божий. Но именно страх Божий ведь не стоит вне моей любви, а есть очень серьёзная часть её существа.
Так что в конце и здесь всё как в работе над рождающимся инструментом. Бог не проходит поверх жизни, а нащупывает её ход. Как телесная боль — знак нам, что в нашем теле что-то не в порядке и нам следует на что-то обратить внимание, так и «боли веры» могут быть знаком недостающего лада нашей жизни. Наше сомнение в Боге может быть вестником Божиим. Нам не следует бояться сомнения. Того, чего нам следует остерегаться, — не сомнение, а равнодушие. Оно — смерть не только любви, но и веры. Уже по одному этому видно, что сомнение не может быть врагом веры, ведь оно радикально противоположно равнодушию. Разумеется, сомнение не делает веру легче, зато может сделать её правдивее и глубже.
Сомнение может быть формой веры, ибо в нём живёт вопрошающая вера, которая страдает от того, что иные ответы её уже не держат, и которая всё же знает: истина, что несёт её жизнь, — больше, чем шаблонные ответы, которые невежество так поспешно готово нам дать. У сомневающегося нет других ответов — и уж тем более лучших. Иначе это было бы не сомнение, а просто иная вера. Сомневающийся лишь решил не отправлять свою веру на тонкий лёд человеческого невежества.
Разумеется, вопросы, что у нас есть, и запросы, что жизнь предъявляет нам, — внутренняя сила сомнения. Оттого в среде веры, озабоченной свободой от сомнений, в общинах и сообществах перевес ответов всегда больше, чем право вопросов. Ответы трубят к битве — как правило, против других. А вопросы дают нам остановиться и спросить себя, к чему мы призваны и что нам должно быть сказано. Впрочем, я думаю, что настоящие вопросы не разрешаются интеллектуально. Они разрешаются тем, что мы переживаем.
Учащаяся вера
Сомнения могут быть вестниками Божиими. Мы не превозможем сомнений нашей веры, если неотступно будем измерять внутреннюю температуру нашего верующего жара. Проверять нам следует иное, а именно — действительно ли мы учимся делать то, что поняли. Бог позволил укреплять нашу веру не нашему мышлению и не нашему чувству, а единственно нашему послушанию. Оттого исполненное духа сомнение будет вестником Божиим, который спрашивает нас, как обстоит с нашей жизнью. Вопрос его будет прост: делаем ли мы то, что поняли.
Человек, который «упражняется в правдивости», — это человек, чья борьба с самим собой состоит в том, чтобы уменьшить обременяющий вес «по-настоящему-фраз» своей жизни («По-настоящему мне следовало бы…»). В слове «по-настоящему» кроется признание под присягой. Здесь обнаруживается наша правдивость. То, что Бог близок и неправдивому человеку, не означает, что неправдивый человек близок Богу.
Евангелие от Иоанна повествует о таком разговоре, что Иисус ведёт со Своими учениками. Он говорит: «Кто имеет заповеди Мои и соблюдает их, тот любит Меня; а кто любит Меня, тот возлюблен будет Отцем Моим; и Я возлюблю его и явлюсь ему Сам» (Иоанна 14, 21). Ученики спросили: «Почему же только нам, а не миру?» Если я верно понял ответ Иисуса на этот вопрос, то Он говорит, по смыслу: истина открывается лишь любящему. Мир ищет мыслить умное и чувствовать упоительное, но не послушание, что состоит в том, чтобы делать познанное. Без послушания всякое познание — лишь тщеславие. Тут недостаёт любви к истине, состоящей в том, чтобы делать познанное, — недостаёт стремления к правдивости. Начни делать то, что понял, и ты поймёшь больше. Но если ты перестанешь делать то, что понимаешь, то потеряешь даже и то, что уже понял (ср. Матфея 13, 12).
У скрипача, который не упражняется, звук потеряет свою интонацию. У садовника, что не поливает растущее, оно завянет. Мы хотим звука познания, хотим плода уверенности, хотим крыльев богопознания — тогда нам следует начать упражняться в заповеданном нам. Это вопрос не интеллекта, а сердца. Ибо учиться вере будет означать, что мы постигаем необходимые потрясения и в них обретаем доверие. «Как орёл вызывает гнездо своё на полёт, носится над птенцами своими, распростирает крылья свои, берёт их и носит их на перьях своих» (5-я книга Моисеева / Второзаконие 32, 11).
Мы знаем достаточно, но этого недостаточно. Нас вспугивают, чтобы мы расправили наши маховые перья, то есть чтобы поняли, к чему, собственно, призваны. Нас выбрасывают из гнезда уверенностей не для того, чтобы мы разбились, а чтобы научились летать. Путь познания означает, что мы упражняемся делать призванное. В этом Бог подхватит нас под руки, как орёл, что выбросил своего птенца из гнезда и всё же несёт его на своих перьях. Совет одного великого иудейского учёного способен раскрыть свою истинную силу в кризисах веры. Он гласит: «Делай, что Бог тебе заповедует, тогда узнаешь, кто Он».110 Это близко к только что приведённому слову Иисуса и это мудрое слово в настоящих кризисах.
Существенное в вере зовётся учением. Люди, что веруют в Иисуса, называют себя ныне христианами, хотя это понятие встречается в Новом Завете лишь трижды; а вот понятие «ученик» встречается более 180 раз. Здесь ведь проступает тонкое различие: христианин определяет себя тем, во что он верует; он делает своё исповедание средоточием своей религиозной идентичности. А ученик (или подмастерье) определяется тем, кто его учитель и чему он через него учится. Путь веры учеников начался не с того, что Иисус спрашивал у них их символ веры, а с того, что Он призвал их идти с Ним и учиться у Него. Лишь с началом третьего года, когда они многому научились и многое увидели, Он задал им вопрос: «А вы за кого почитаете Меня?» (Луки 9, 20).
Мы часто ставим этот вопрос веры в начало. А ведь этот вопрос может быть лишь следствием того, что я в следовании научился, к чему прикоснулся, что услышал и увидел (ср. 1-е послание Иоанна 1, 1).
Иисус сказал Своим ученикам: «Возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня!» (Матфея 11, 29). Подмастерье следует за своим мастером и учится у него.
Будучи учеником скрипичного мастера, я знал, кто я, ибо каждое утро шёл в мастерскую мастера при школе и работал над рождающимися инструментами. Мой мастер наставлял меня, а я старался освоить хватку инструментов и упражняться в ней на рождающихся инструментах. Упражнение было существенным. Никогда никто не научится строить инструмент, если только смотрит и лишь принимает вещи к сведению. Нужно самому взяться за инструмент и освоить то, что тебе показали. Никакой орёл никогда не научится летать, если только смотрит и принимает вещи к сведению. Он должен сам расправить крылья. Орлёнок обучается этому единственно потому, что это с ним случается. Его вспугивают! Так что обучение собственному призванию — не духовное добавление к жизни, а сама жизнь. Это учение и доверие в тех вещах, что нас вспугивают, встречают, требуют от нас и с нами случаются. Как раз тогда, когда мы не понимаем встречающихся нам вещей, нам следует расправить крылья нашего доверия, чтобы узнать, что нежданное способно бросить нас в наше призвание.
Не проистекает ли наше стремление к уверенности порой из греха — из желания слишком рано насытить собственную бодрствующую зоркость? Исповедание, что так и пышет уверенностью веры, подобно решению трудной задачи. Решение вполне может быть верным. Но кому поможет, если ты списал листок с ответом, а самого пути решения, что к нему ведёт, вовсе не прошёл? Это списано нечестно!
Оттого я охотнее буду семь минут в день искать тишины и в эти времена упражняться пред Богом, чем прочту ещё семь книг об этом; и охотнее прощу человека, что ранил меня, чем годами обиды обесценю свою жизнь. И охотнее разберу свою квартиру, чем накуплю ещё больше вещей. В неумеренности мы лишаем повседневные уклады их ясности и покоя. Это тысяча маленьких «по-настоящему» будней крадут у нас силу и ясность и служат лакомой добычей нашим сомнениям.
Мы сами больше всего страдаем от неправдивости, несправедливости и неумеренности, которым даём место в нашей внутренней и внешней жизни. Сомнения зачастую — вопль души, которая просто больше не выносит этого избытка «по-настоящему». Иное обращение к справедливости, к правдивости и прояснению подобно внутренней весенней уборке души. Тут нужны решительные меры, чтобы уменьшить меру «по-настоящему». А прежде всего нам нужны ритуалы будней, что помогают нам и оберегать меру нашей правдивости и справедливости. Тишина, сосредоточение и раздумье, в которых мы регулярно проясняемся, — такой ритуал. Не искать тишины, ничего не знать о прощении, не ведать умеренности — всё это подобно квартире, в которую мы ежедневно вносим свои вещи, но никогда не выносим мусор. Он громоздится, места становится тесно, мы уже ничего не различаем, и от одного лишь шума, непримирённости и переизбытка начинает смердеть. Мы ведь чаще всего довольно хорошо знаем, что нам следует делать. Почему же мы этого не делаем? От Гиллеля (Старшего) идёт знаменитое слово: «Если не сейчас, то когда?»
Правдивость
Порой мы сетуем, что ничего не переживаем с Богом, но проходим мимо тех вещей, в которых Он хочет нам явиться. Оттого обращение может означать и то, чтобы вернуться на место, где Бог нас ждёт: «Здесь Я говорил с тобою и жду уже долгое время, что ты сделаешь и поймёшь. Ты давно это знаешь. Ты слышал Мой голос. Что же ты сетуешь, будто Я молчу и жду?»
Когда мы прокрались мимо нечестно, может статься, что Бог встретит нас на том месте, где последний раз с нами говорил. Есть места, у которых есть незримые двери небес: «Иди во всём, что ты делаешь или чего не делаешь, — насквозь через те вещи, что ты понял!»
Не таковы ли порой ожидания Божии — вот такое ожидание, когда Он говорит, а потом молчит? Это смирение Святого — заново напоминать нам. Есть вехи на пути, которым мы идём, — часто неприметные, порой и явственные указания. Но истина, что размечает наш путь, поведёт лишь путём правдивого. Именно оттого сомнения могут быть благословением, если они дают человеку, который зашёл в тупик, усомниться в том, что неправдивый путь, которым он идёт, — верный.
У нас есть время. И всё же нам следует во всём этом понять, что дело куда больше в упражнении, чем в знании. Следовать за Иисусом — это путь. Кто такой Иисус, мы узнаем лишь тогда, когда будем упражняться в том, что Он нам говорит. Если мы не будем с Иисусом как учащиеся, мы Его не изведаем. Ибо за этим кроется тайна: мы обретём уверенность в Боге лишь тогда, когда дадим вобрать себя в Его существо. Лишь когда мы взыщем совершенства, которое есть существо любви, мы увидим, что есть совершенный Бог. Только как любящие мы познаем Бога как Любящего. Иного пути нам не дано, кроме того, что мы приближаемся к Богу оттого, что становимся Ему подобнее. Он остаётся нам верен, но и мы должны быть верны. Оттого Иисус так часто говорит Своим ученикам о пребывании. «Пребудьте в любви Моей. Пребудьте в слове Моём». А сказать всем этим я хочу вот что: только учащаяся вера может превозмочь сомнения; и только тот, кто упражняется в заповеданном, будет в силах следовать за Иисусом.
Четырнадцатый Далай-лама, Тензин Гьяцо, сказал: «Мы живём не для того, чтобы верить, а чтобы учиться».111 На поверхностный взгляд это высказывание чувствительно посягает на центральную жизненную ценность Библии. Существенное в библейской жизни — вера. Меня это смущает: почему Далай-лама ставит под вопрос существенное моего существования? Ни Иисус, ни кто-либо из пророков никогда не поставил бы под вопрос, что жизнь человека должна быть «жизнью от веры». У пророка Аввакума сказано: «Вот, душа надменная не успокоится, а праведный своею верою жив будет» (2, 4). Во многих местах это слово вошло в Писания Нового Завета.112 Вера, которую имеет в виду Иисус и в которой Он Сам жил, прежде всего связана с бодрствованием. То, что мы «взираем на дела Божии», для пророков Израиля — синоним веры. Совершенно так же обстоит и с понятием безмолвствования. Это существенная сторона того, что понимает под верой пророк Исаия, — бодрствующее безмолвие, что взирает на дела, которые творит Бог. Это для него и значит верить.113
Жизнь без веры я считаю в конечном счёте нелюбовной к тем истинам, которые мы как люди по ту сторону явно доказуемого можем познавать и жить из силы сердца. И всё же мне следует хорошо услышать увещание Далай-ламы — и тем более, чем истовее я верую в истину Божию.
Вера, которая не учится, подобна ответу без вопроса. И Иисус не сказал: «Слушайте следующее определение Бога. Оно да будет вашей верой. Блаженны те из вас, кто свято хранит свои догматы. Они дадут вам покой», — а сказал: «Придите ко Мне… и научитесь от Меня… и найдёте покой душам вашим» (Матфея 11, 28–29). С мыслью о Своих учениках Он привёл слова пророка Исаии, у которого сказано: «И все… будут научены Богом» (Исаия 54, 13; Иоанна 6, 45). О Себе Самом Он сказал: «Ничего не делаю от Себя, но как научил Меня Отец Мой, так и говорю» (Иоанна 8, 28). И Иисус «учился».114 Это видно и в словах, что говорят о том, как Он «удивлялся».115
Если учитель не приводит своих учеников к тому, чтобы они удивлялись, он наверняка не хороший учитель. Наша вера должна быть куда больше внутренним учителем, чем исповедально-корректным учением. Мы страдаем от иных вопросов, что жизнь ставит нам, — и называем эти вопросы «сомнениями», — но нам следует видеть в этих страданиях возможность учения. Если мы отучили себя удивляться Богу и этому миру, то наша вера, пожалуй, окаменела в «исповедание». Христос говорит: «Не думай, что ты уже знаешь Меня. Я показал тебе иное, и ты иное увидел. Но не подменяй Меня теперь твоей верой! Ибо как Я мог бы идти с тобою дальше?»
Нельзя верить, не учась; и нельзя учиться, не веря. Что это значит? Одна сторона такова: лишь уча́сь, наша вера созревает. Учиться — значит, что мы встаём перед действительностью во всех её красотах и невзгодах. Другая сторона такова: лишь веруя, мы будем учиться. Верить — значит, что мы взираем и спрашиваем, что Бог хочет сказать нам действительностью. Так что верить — значит, что мы спрашиваем себя, что перед лицом нашей ежедневной действительности нам заповедано и обетовано. Учение делает нас людьми. Что делали ученики, которых Иисус послал ко всем народам мира? Они напоминали людям, что они — люди. Ибо принесли им не умное учение, а присутствие Божественного Учителя.
Увещание Далай-ламы напоминает мне об одной встрече, что была у меня в Таиланде. Заказчик из Бангкока пригласил меня в свой дом, когда я передавал ему и его брату две концертные скрипки, которые как раз только что закончил. Вичай живёт со своей большой и образованной семьёй в одном из пригородов Бангкока. Он рассудительный, честный и приветливый — короче говоря, впечатляющий человек. За ужином мы заговорили о буддизме, ибо стало ясно, что он важен ему не формально, а живым образом. Среди многого, о чём мы говорили, он сказал: «Цель буддизма — чтобы человек был удовлетворён». При этом он положил правую руку себе на сердце и продолжил: «Но для этого нужно понять его правила и упражняться в них. Знания и традиции — слишком мало. Мы должны учиться ежедневно».
Мне вспомнилось слово иудейского законоучителя Гиллеля, что я уже приводил: «Тот, у кого мудрости больше, чем дел его, подобен дереву, у которого ветвей много, а корней мало; приходит ветер, вырывает его и опрокидывает».116
Наша вера не во всякое время будет означать одно и то же. Есть времена, когда верить значит, что мы соглашаемся с чем-то свершившимся; в другой раз — что мы делаем что-то заповеданное; в третий раз — что мы даём веру некоему обетованию и так прокладываем новый путь, который в вере видим перед собою. Одного вера в Иисуса не означает во всяком случае никогда: самодовольной религиозности или Церкви, что не нуждается ни в учении, ни в перемене. Оттого, с мыслью об Иисусе, я всё же признаю правоту увещания Далай-ламы, когда он говорит: «Мы живём не для того, чтобы верить, а чтобы учиться». Это слово не о споре религий, а о кризисе. Ибо в кризисе веры вера будет учащейся и слышащей верой — или перестанет быть.
Ни у одного человека нет доверия. Доверие нельзя сохранить про запас или накопить; его нельзя собрать в житнице и достать, будто это некое имущество веры. Нельзя сказать: все эти годы я копил доверие, теперь у меня покой. Нет, доверие мы можем обрести единственно в те мгновения, когда оно нам нужно. В добрые времена наша жизнь как бы сама собою несома благостью дней. Но потом, когда сомнения свинцовой тяжестью ложатся на нашу жизнь, а заботы, боли, страхи и ужас теснят нас, — необходимо, а потому и возможно учиться доверию. Здесь то место, где мы принимаем веру. Мы спрашиваем тогда: где моя вера? Ответ таков: её никогда там не было. Она никогда не была твоим достоянием или твоей собственностью. Мы принимаем её единственно тогда, когда Бог учит нас доверять Ему. На дивных вершинах мы полны изумления и благодарности. И это тоже зовётся верой. Но лишь в тёмной долине мы ищем руку, что нас ведёт, и утешение, что нас направляет. Здесь наше сердце учится доверять, как говорит слово псалма: «Взыщите Господа… да живёт сердце ваше во веки» (21 (22), 27).
В конечном счёте это смирение — оставаться учащимся. Я охотнее буду учеником доверия, чем гордым мастером, что уже не живёт от веры. Ибо если мастер — вопреки всему своему мастерству — не начинает ежедневно жить от доверия, то он даже и не начинающий.
Если сомнение — вестник Божий, то оно противится гордому сердцу. Оно противится тому, кто мнит себя мастером. То, в чём сомнение вправе благословить нас во имя Божие, — единственно в том, чтобы дать нам сердце начинающего, — дабы мы как учащиеся возвращались к начальным местам, где вера имеет своё благословение. Оттого сомнение потрясает твёрдость, что некогда была крепостью; оно потрясает обладание, что некогда было уверенностью; оно потрясает окостенелость, что некогда была ясностью; оно потрясает власть, что некогда была харизмой; оно потрясает гордость, что некогда была благословением; оно потрясает фанатизм, что некогда был страстью; оно потрясает жертвы, что некогда были самоотдачей; оно потрясает учения, что некогда были истиной; оно потрясает переживания, что некогда были благодатью, оно потрясает слова, что некогда были молитвами, — и во всём этом всегда совершается одно: оно потрясает то, что некогда было любовью. Так останется единственно то, что не может быть потрясено. Непоколебимое проходит сквозь слёзы потрясения.
Но слёзы, что мы плачем, будут в цене, ибо если сомнение — вестник Божий, то оно знает, что значит быть потрясённым. У этого вестника нет права дать нам ответ или уверенность, зато у него есть полномочие уготовить Святому новое пространство. Слёзы, что мы плачем, будут в цене, ибо Бог дал нашим слезам священное право: они делают нашу веру юной.
Брат Сомнение
Тихим утром была у меня беседа с Сомнением:
Брат Сомнение, приветствую тебя. Ты будишь меня рано ото сна. Мы провели вместе добрые и — видит Бог — также и тяжкие времена. И всё же благодарю тебя, ибо без тебя я слишком скоро удовольствовался бы малым. Ты по праву требуешь, чтобы я спрашивал и исследовал. Ты требуешь, чтобы я был основателен. Оттого без тебя я не достиг бы того, что делаю и чем являюсь ныне.
Но не досадуй, брат Сомнение, если сейчас у меня мало для тебя времени. Ибо, как ты знаешь, есть у меня и другие братья и сёстры, и их мне тоже надлежит слушать: есть насущные задачи. То, чего они требуют, да не будет ослаблено; к чему они призывают, то я хочу исполнить. А после я снова хочу выслушать твоё возражение и, если так надлежит, вместе с тобой ходить кругами по крестовому ходу. Но одно ты должен знать: в моём призвании я хочу дать больше права надежде, чем тебе. Тогда ты будешь спрашивать, а я буду давать ответ, ибо наша жизнь говорит через то, что мы делаем.
Есть сомнения, что ставят под вопрос нашу веру, чтобы мы через наше призвание давали ответ. Сомнения делают нас бодрствующими там, где наша неспособная учиться вера была слишком сонной. Иное сомнение может быть вестником Божиим, чтобы вести нас в наше призвание. Оно простится с нами, когда увидит, что его время пришло. Оно поклонится, уходя, — но не давая нам ответа, ибо видит, что мы в нём больше не нуждаемся. Мы давно уже двинулись делать то, что стало ясно. Это значит: мы обрели правдивость.
Святой Викентий де Поль (1581–1660) — лучезарный пример человека, который именно так превозмог сомнения и обрёл своё призвание. Рождённый сыном крестьянина, он избрал священническое поприще. После лет священнического труда он пережил кризис веры. Кризис дал ему открыть, в чём его поручение: помогать бедным и нуждающимся и нести им Евангелие. Он особым образом обратился к необразованному сельскому люду, к каторжникам с галер и к подкидышам, которых в ту пору были в Париже тысячи. Но вскоре он понял, что от спонтанной помощи в бедственных ситуациях мало что остаётся. Оттого он начал организовывать помощь профессиональнее. Он основал бесчисленные братства, общества, семинарии, приюты для душевнобольных, детские дома и больницы. Одно из его оснований — «Дочери милосердия», сёстры-викентианки, которые и по сей день считают себя обязанными его примеру. Десятки тысяч подкидышей Викентий де Поль и его помощники спасли от верной смерти, сотни тысяч бедных и голодных были накормлены и утешены в его бесплатных столовых. Викентий, будто антеннами любви, улавливал беду своего времени. Он был убеждён: «Без искреннего уважения к нуждающемуся нельзя оказать ему действенной помощи».117
Викентий де Поль превозмог свои сомнения не умным мышлением, а горящим сердцем. Мы часто изящно рассуждаем о «Божественной искре» в человеке, но не слышим её жалобы. Иисус говорит: «Если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» (Матфея 6, 23).
Что тебе с «Божественной искры», если ты не позволил ей воспламенить твоё сердце? Какой внутренний огонь озарит твоё призвание, если ты всю жизнь держал вопрос о Боге на малом пламени? Каким жутким светом эта искра под конец озарит твоё омертвевшее призвание! Это будет странное погребение: организм обмена веществ обратится в прах!
Сколько же насилия учинили мы над нашим призванием! Мы страдали под нашими сомнениями, вместо того чтобы понять их весть! Мы дали нашему сердцу остыть в лености, малодушии и гордости, вместо того чтобы воспламенить его Божественной искрой, дабы оно начало любить Бога. Никто не может сделать, чтобы прийти к вере, но мы можем действенно этому воспрепятствовать.
Святой Викентий де Поль говорит о том, что мы призваны гореть Божественным огнём:
«Наше призвание — воспламенять сердца людей, делать то, что делал Сын Божий. Он пришёл, чтобы принести огонь в мир, чтобы разжечь его Своею любовью. Чего же нам желать больше, чем чтобы он горел и всё пожирал? Итак, истинно, что я послан не только любить Бога, но и делать всё, чтобы Его любили другие. Мне мало любить Бога, если ближний мой Его не любит. Я должен любить ближнего своего как образ Божий и как предмет Его любви. Так я должен положить все силы, чтобы и люди любили своего Творца, Который взирает на них и признаёт их как братьев [и сестёр] Своих, которых Он спас. (…) Если наше призвание — распространять Божественный огонь по всему миру, если это так, братья, то как же сам я должен гореть этим Божественным огнём!»118
Сомнения веры, в которые Викентий де Поль впал как священник, были необходимы. Бог возлагает на нас иную неуверенность, чтобы мы познали, что Он нам говорит. Вера не должна становиться нам только уверенностью, она должна в надлежащее время быть и неуверенностью! Творческой неуверенностью. Чем-то, что вправе нас остановить! Неуверенность нужна, чтобы освободить нас от нашей ограниченности. Иное «искушение» означает не что иное, как то, что мы наконец даём себе что-то сказать. Тут у сомнения есть весть: «Исповедуй не только то, что ты понимаешь. Верь не только в то, что кажется тебе приятным. Познавай не только то, что отвечает твоим излюбленным мыслям. Доверяй не только тому, что ты чувствуешь. Будь, напротив, бодрствующим к тому, что происходит, и ищи времён, в которые начинаешь безмолвствовать пред Богом!»
Ибо лишь тогда, когда прекратится в нас неотступное прощупывание собственного самочувствия и болтовня собственных доводов, мы начнём вслушиваться. Моя вера несома не ответами. Будь это так, я давно бы её потерял. То единственное, что меня несёт, — это искание сердца. Я стою нищим пред Богом. Эту нищету мне нужно вынести, ибо я знаю: несуще лишь то, что я принимаю. Я не могу удержать свою веру, будто она вещь в моей руке. Заметно по человеку, который всё ещё думает, будто должен удерживать Бога. Чувствуется теснота.
Крайняя боль веры — это сомнение: «Откуда я знаю, что Иисус не заблуждался во всём?» Это фраза, которую Жан Поль (1763–1825) влагает в уста мёртвого Христа, глаголющего с высоты мироздания, — «что нет никакого Бога». Тут дело не в нашей догматической тонкой настройке и не в некоторой конфессиональной чувствительности, а в основании и надежде нашего существования. Тут, как говорит Жан Поль, «вся духовная вселенная рукой атеизма разрывается и раздробляется на бесчисленные ртутные точки-я, что мерцают, текут, блуждают, сбегаются и разбегаются, без единства и постоянства».
Мы страшимся вместе с Жаном Полем, что сомнение могло бы низвергнуть нас в «одиночество отрицающего Бога, чьё осиротелое сердце потеряло величайшего Отца», «чьё сердце было бы столь несчастным и вымершим, что в нём разрушились бы все чувства, утверждающие бытие Божие». И всё же мудрствование нам не помогает. В последних вопросах веры мудрствованием ничего не прояснить. Самые конкретные вещи растворяются в мудрствовании, как в кислоте, и даже самые очевидные истины в нём расползаются в клочья. У меня нет решения, но есть хотя бы совет:
То, что будет иметь силу убедить меня под конец, будет не то, во что я могу верить, а то, что я хочу любить. В настоящих кризисах нам, быть может, придётся изведать, что канат истины, в которую мы верим, способен перетереться — и в конце обрывается! Единственный канат, что нас несёт, — это истина, которую мы любим. В кризисе несущим будет единственно любовь. И Петра, этого борющегося за всё человека, после кризиса креста спросили не «Веришь ли ты в Меня?», а «Любишь ли ты Меня?» (Иоанна 21, 15 и далее).
У моей свояченицы была неожиданная просьба. Её сын готовился к первому причастию. Она попросила родню, чтобы каждый в письме описал какой-нибудь пережитый в жизни опыт с Богом (взыскательная просьба!). Эти письма вместе с фотографиями причастия она хотела собрать для сына в небольшой альбом, что будет сопровождать его всю жизнь. Я долго уклонялся от этого, потом наконец сел. Написал я не о взлётах жизни с Богом, а о времени, что месяцами было тёмным и в конце всё же пришло к повороту. Разумеется, мне было ясно, что это письмо написано моему племяннику не на данный момент. В день торжества для него — совсем по-детски! — привлекательность подарков была на целые миры впереди подобных мыслей.
Была одна фраза, что я услышал однажды ночью и что в своей простоте дала тому кризису поворот: «Мартин, смотри, чтобы ты любил Меня; о твоей вере позабочусь Я!» Услышав это, я обернулся, но мне тотчас стало ясно, что это было слышимо не акустически, а было фразой сердца и что я услышал голос Иисуса.119
Познание в этом было просто и незамысловато: мне не дана способность из самого себя верить в Бога. Моя способность и призвание состоят единственно в том, чтобы Его любить. Как бы ни теснили веру сомнения и как бы тяжело ни было тогда молиться «Иисус, я верю в Тебя» — скорее я буду способен молиться: «Иисус, я вижу, как Ты жил и что́ Ты делал. Я видел Твоё милосердие и Твою правдивость, Твоё участие и Твоё мужество, Твою любовь и Твою уязвимость — они у меня перед глазами. За это я хочу Тебя любить. Оттого хочу слушать, что Ты мне показываешь, и делать, что Ты мне говоришь!»
Есть люди, для которых верить может означать лишь одно — принять, что сомнения суть часть их веры. Можно сомневаться в Боге и всё же Его любить. Тут вера хочет быть прожитым «и всё же», и вера проживается как решение. Тут любовь подобна согревающему солнцу, что даёт испариться раннему туману сомнений. В эти полосы всё так, как однажды сказал Карл Фридрих фон Вайцзеккер: «Верить — значит так жить, как живут, если истинно то, во что веруют». В эти мучительные времена нам следует утешиться знанием, что нам не нужно превозмочь наши сомнения, чтобы верить в Бога. Ибо с верой дело обстоит иначе, чем с деланием. Что до нашего делания, мы можем себя превозмочь. Тут вполне есть внутреннее «должно»; это достоинство воли, что вещи по праву от нас требуются. Но что до веры, мы не можем ничего «долженствовать» и не должны ничего «мочь». Ибо есть вера, что проходит сквозь все сомнения. И перед лицом сомнений можно решиться на доверие и делать правильное. Мы ведомы верным путём. И в долине смертной тени Бог будет с нами. Он пройдёт путь вместе с нами; мы сквозь неотвеченное всё же будем утешены. Мы не разрешим вопросов — но к этому дело и не сводится! Ибо концом будет не разрешение, а хвала. Нам следует знать: то, что представляется враждебным на этом пути, не самоочевидно враг, а то, что представляется дружелюбным, не самоочевидно друг. Этим я хочу после всех мыслей об учащейся вере перед лицом сомнений сделать теперь шаг дальше: к хвале.
Певец Божий
Одна история, которую я очень люблю, делает это ясным. Это история о борьбе праотца Иакова у Иавока, как повествует её книга Бытия. Еврейское имя Иаков восходит к игре слов «пята» и «обманщик» — как и мы по-немецки говорим, что кого-то «обошли сзади», когда его обманули. Пята — это задняя часть стопы, которой ступают. Книга Бытия повествует: «И настало время родить ей: и вот, близнецы в утробе её. Первый вышел красный, весь, как кожа, косматый; и нарекли ему имя Исав. Потом вышел брат его, держась рукою своею за пяту Исава; и наречено ему имя Иаков» (1-я книга Моисеева / Бытие 25, 24–26). Позднее пророк Осия говорит о праотце Иакове: «Ещё во чреве матери запинал он брата своего, а возмужав боролся с Богом. Он боролся с Ангелом — и превозмог; плакал и умолял Его» (12, 4).
Иаков всю свою жизнь был борцом. Чего он хотел, то всегда добывал себе борьбой или хитростью — право первородства, а под конец и отцовское благословение. Но борьба, в которую он теперь попадает, больше. Она иного рода. Это борьба с Богом. Такого же рода и полосы тёмных сомнений, дни и ночи страхов и отчаяния, в какие можем попасть и мы. Всегда мы были привычны бороться, но теперь чувствуем: это выше наших сил!
История борьбы Иакова у Иавока повествуется в книге Бытия так (1-я книга Моисеева / Бытие 32, 22–29):
«И встал в ту ночь, и, взяв двух жён своих и двух рабынь своих, и одиннадцать сынов своих, перешёл через Иавок вброд; и, взяв их, перевёл через поток, и перевёл всё, что у него было. И остался Иаков один.
И боролся Некто с ним до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним.
И сказал: отпусти Меня, ибо взошла заря.
Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня.
И сказал: как имя твоё? Он сказал: Иаков.
И сказал: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль, ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь.
Спросил и Иаков, говоря: скажи имя Твоё. И Он сказал: на что ты спрашиваешь о имени Моём?
И благословил его там».
Иаков получает новое имя. Теперь он зовётся Израиль! Почётный титул. Ибо он — человек, который боролся не с людьми, а с Богом! Иаков и для меня — отец, который учит меня до конца жить от веры. Важно видеть, что эта история стоит непосредственно перед встречей с его братом Исавом, которая состоится на следующий день. После всех лет вражды — какого рода будет встреча с братом? На лезвии ножа висит, к чему придёт дело: к прощению или к возмездию. Читаем историю дальше: Иаков не уверен, приближается сдержанно. А Исав бежит ему навстречу, бросается ему на шею, и они плачут.
В раввинистическом иудаизме есть особое толкование этой ночной борьбы, что предшествует примирению братьев. Это толкование бьёт в самое сердце нашим размышлениям о существе сомнения: полномочие превозможения, о котором тут идёт речь, лежит в хвале. Таково толкование мидраша Танхума120. Борьба между Иаковом и Ангелом истолкована там как обязанность петь. Поэтический текст расширяет библейское повествование и драматизирует его как спор и торг. Передаю, как стоит в том мидраше:
«Ангел сказал Иакову: Ныне пришло моё время петь песнь. (…) [А Иаков сказал:] Не отпущу тебя, разве что ты благословишь меня (Быт 32, 27). Разве не приходили ангелы к Аврааму и не благословляли его?
Он [ангел] сказал ему: Для того они были посланы. А я не был для того послан.
Тогда сказал он ему: (…) Не отпущу тебя, разве что ты благословишь меня. Сказал он ему: А что будет с песнью, ведь время уже настало?
Он [Иаков] отвечал: Пусть славят твои сотоварищи.
Сказал он ему: Но вот, пришло моё время славить!
Он отвечал: Так славь завтра, если не сегодня!
Тогда сказал он ему: Если я завтра приду к своим сотоварищам, они скажут: В своё время ты не славил, так не будешь славить и во время, что не твоё. (…)
Он сказал: Не отпущу тебя, разве что ты благословишь меня.
Он [ангел] сказал: А кто же будет петь песнь?
Тогда сказал он: Я буду петь её вместо тебя, как сказано: „Он боролся с Ангелом“ (Осия 12, 5). Это означает „пение“».121
Ангел просит Иакова отпустить его, чтобы не упустить назначенного ему для хвалы времени. Но Иаков остаётся упорен и не отпускает ангела, пока тот не благословит его. В чём же, согласно этому толкованию, состоит победа Иакова? Она состоит в том, что он воспевает хвалу вместо ангела! Это толкование — как отмечает Хайди Циммерман122 — узаконивается из текста Писания тем, что словоформа «он боролся» (ва-йасáр) прочитывается как «он пел» (ва-йашáр). Несколькими стихами позднее Иаков переименовывается в Израиль. Переставляя согласные, раввинистический мидраш делает Иакова в конце концов «Певцом Божиим». Это важное значение: борец стал певцом! (Я и сам однажды пережил это одной ночью.) Отчаянная борьба обратилась в хвалу.
Я думаю, эта библейская праистория и её раввинистическое толкование потому так важны, что это превращение действительно должно совершиться. Если оно не совершается в жизни человека, то встреча с братом становится борьбой. Обхождение с сомнениями собственной души и со всеми теми тяготами, что ставит нам жизнь, — это борьба веры. Но вера никогда не должна становиться борьбой против людей. Она должна быть борьбой с Богом, Который даёт нам новое имя и претворяет нашу тоску в благословение — всем ударам вопреки! Кто не выходит из борьбы с Богом хромая, тот, пожалуй, и не боролся.
Победа Иакова состояла в том, что он воспел хвалу вместо ангела! Это касается глубочайшего значения веры: это хвала. Без неё мы не можем жить — мы были бы людьми, чьё печальное существование состоит в том, чтобы бороться с другими людьми и сомневаться в Боге. Не научившись этой хвале, мы обращаем нашу жизнь в обман. Наше имя остаётся Иаков — во всей банальности нашего мышления, в тесноте нашего сердца, в ограниченности нашего делания. Лишь через хвалу мы называемся другим именем, и наш мир погружается в иное состояние. Как бы мы ни выходили оттуда хромая, мы всё же сделали правильное, ибо не переставали говорить: «Не отпущу Тебя, пока не благословишь меня». Это ведь и есть высшее достоинство, что придаёт нашей жизни благородство и Божьи силы, — что мы всей тьме, страхам и сомнениям вопреки говорим: «Я буду петь её вместо тебя!» Это значит: «per sonum» — человек, ты должен быть Певцом Божиим!
Порой любовь наша к Богу приведёт нас к тому, что мы прервём мудрствование и вместо этого будем писать песни, стихи, духовный дневник или уйдём в тишину. Чем дальше мы удаляемся от красот и от трудностей реальной жизни, тем менее наше мышление будет способно познавать истину Божию и тем менее нам будет что сказать себе и другим.
Где Ты, Боже?
Он говорит: А ты?
Не дух ли ты от Духа Моего
И желание от желания Моего?
Так протяни Мне руку твоего духа — твою веру!
Ибо Я здесь.
Всё, что даёт нам понять, что мы состоим не только из мыслей, поможет нам увидеть любовь Бога к жизни. Пробежка по лесу ранним утром. Совместный поход. Грядка с травами, где у каждой травы своё место. Совместное музицирование. Готовность мужа пойти с женой на курсы танцев.123 Есть много способов на какое-то время не превозносить мысли, а увидеть «дары жизни».
Нам следует не только сильную веру, но и иное сомнение видеть как образ нашей любви. Это боль о сокрытости искомого, боль о дальности Возлюбленного. Лишь когда мы принимаем эту боль, она становится образом веры. Если мы решаемся принять боль сомнения как образ любви к Богу, то в конечном счёте решаемся в пользу любви. Ибо истинная любовь не может быть без страдания. В любви к Богу напряжение между близостью и далью, опытом и сокрытостью, уверенностью и исканием, хвалой и страданием сведено воедино неистребимым и совершенным образом. Это так, как сказал Сёрен Кьеркегор: «Истина побеждает лишь через страдание». Именно святой принимает путь — ради Возлюбленного также и страдать. Фульберт Штеффенски отмечает это, глядя на жизненные пути Елизаветы Тюрингской и Франциска Ассизского: «Быть может, это так, что большую любовь часто можно сохранить лишь в образе раны».124
Разумеется, моя любовь к Богу — хромая любовь. Но лишь через боль я понял, что сокрытость Бога — не отсутствие. Он здесь. Если мы подражаем святым, а нам следует это делать, то мы примем боль дали и сокрытости, боль искания Возлюбленного как неутолимую и всё же необходимую любовную тоску нашей веры. Для святого сомнение не зло, а образ его любви; это беспокойная часть любви, которая ради Возлюбленного не заснёт — да, никогда — в привыкании, в том привыкании, где боль оглушена, а любовь угасла.
Если мы ищем зрелой веры, нам нужно понять «химию сомнений»: нам редко дано попрощаться с нашими сомнениями через ответы, но они склоняются пред нашей хвалой и нашим мужеством.
Новое мужество
Близость и даль — величины не абстрактные и не прочувствованные. Это величины прожитого существования. С этим, пожалуй, и связано, что настоящие сомнения мы превозмогаем не мышлением или чувством, а тем, что принимаем наше призвание и служим друг другу. Не сомнения — мы сами суть те, кому надлежит себя превозмочь!
Один скрипач, которого я хорошо знаю по жизни моей мастерской, рассказал мне, что переезды поездом между своими концертами он обыкновенно использует для упражнения на скрипке. Чаще всего он садится в чуть более просторное купе для матерей с детьми. Если он там не один, он спрашивает попутчиков, не помешает ли им его игра на скрипке, на что те, как правило, отвечают отрицательно и — совсем напротив — сопровождают её внимательным слушанием. (Они ведь не знают, какого виртуоза с его Страдивари слышат.) В одну из поездок случилось экстренное торможение. К счастью, он в этот момент играл не на скрипке, а сидел со многими другими пассажирами в большом вагоне скоростного поезда ICE. Затем последовало объявление, что «из-за несчастного случая с человеком» отправление задержится. Люди роптали, рылись в своих сумках, доставали мобильные телефоны, недовольно звонили, сообщали деловым партнёрам, что встречи придётся перенести, и так далее, и тому подобное. Скрипач был потрясён тем, что там переживал. Человек бросил свою жизнь под поезд, а люди воспринимали это лишь как досадную помеху в их повседневной суете. Через несколько минут Ингольф встал, распаковал свою скрипку, поднялся и обратил своё слово к пассажирам. Он сказал, что потрясён тем, что человек, которого он, правда, не знал, но которому наверняка предшествовала большая печаль или отчаяние, только что потерял свою жизнь. Оттого он сейчас в память об этом человеке сыграет первую часть скрипичного концерта Бетховена. Затем он приставил смычок и звуком своей скрипки наполнил эту ситуацию чем-то совершенно новым. Так он претворил только что деловитую среду большого вагона ICE в концертный зал. Я уверен, возникло пространство целительного увещания и задумчивости, столь необходимой в наши дни!
Я помню, что моя сестра Гизела, тогда начинающий врач, во время практики в ходе учёбы некоторое время работала в отделении для больных раком. Однажды у неё хватило мужества распаковать свою виолончель. Она села в больничном коридоре и начала играть одну из сольных сюит Иоганна Себастьяна Баха. В отделении была великолепная акустика. Мало-помалу осторожно приоткрывались двери всех палат, и люди медленно выходили. Даже врачи и сёстры, что в этой напряжённой круговерти часто были загружены сверх меры, останавливались, многие садились — и в этих звуках виолончели возникло особое пространство сердца, пространство погружённости и тишины. Вот то мужество, что нужно, чтобы противопоставить нечто сомнениям и отчаянию. И наши души нуждаются в звуковых пространствах исцеления, и иная соната, пожалуй, лучше сыграна в клинике, чем в концертном зале.
В начале я говорил о звуке моих заказанных инструментов и сказал, что хороший звук нельзя просто так сделать, ибо звук прикасается к внутреннему голосу человека. Если инструмент мне удаётся, то он рождается из всей моей страсти, и всё же он — благодать. Один из прекраснейших отзывов, что я недавно получил об одной из моих скрипок, был от заказчицы из Фрайбурга. Она написала мне: «Звуки этой скрипки — как лекарство, что после тяжёлого рабочего дня снова оживляет».
Звук — как голос души. Оттого я убеждён: музыка — это в конечном счёте молитва, отлитая в звук. Когда дело идёт о звуке и голосе инструмента, которому я как скрипичный мастер призван служить, я потому возлагаю мою надежду на благодать. Ибо здесь я прикасаюсь к областям, что мне не подвластны. Я думаю, это всегда сила — когда мы учимся возлагать нашу надежду на благодать. Где бы ни шло дело о людях и об их состояниях, эта надежда нужнее всякого, сколь угодно умного, довода!
Я назвал три вещи: наше учение, наше пение хвалы и наше мужество. Сомнения могут быть вестниками Божиими, чтобы мы именно в этом трезвучии нашего призвания становились зрелее. Право же, это победа жизни — когда нам удаётся переплавить наши сомнения, переплавить в законное сомнение в том, будто тягостное, злое и скорбное в жизни — это уже всё. Есть большее. Когда мы это познаём, то дверь к вере уже отворилась нам.

Горы сдвинутся и холмы поколеблются, — а милость Моя не отступит от тебя, и завет мира Моего не поколеблется, говорит милующий тебя Господь. Бедная, бросаемая бурею, безутешная!
Исаия 54:10-11
Глава 10. Харизма Страдивари
О ЗНАЧЕНИИ БЛАГОДАТИ
В одной из последних и задушевнейших бесед Иисуса с учениками, что передаёт нам Евангелие от Иоанна, Иисус говорит о могучей харизме сердца — о радости. Charis значит благодать. Charisma — дар благодати. Но charis значит ещё и красоту, прелесть прекрасного. Так поёт брачный псалом (44 (45), 3)125: «Charis излилась из уст твоих».
Есть особые скрипки, чей объёмный звук приоткрывает что-то от самого существа благодати. У этих скрипок и вправду харизматический голос. Через них пространство наполняется звуком, красотой и радостью. Когда мы переживаем что-то от существа благодати, мы бываем уведены из внешнего мира во внутренние пространства сердечной радости. Иные скрипки способны стать нам в этом чувственной притчей. Вот о таких скрипках я и хочу теперь говорить.
Иоганн Себастьян Бах
Наполняющую пространство красоту скрипки Страдивари я пережил с огромной силой, когда впервые услышал в своём ателье «Шрайберовскую» Страдивари126. Михаэль играл на этом инструменте 1712 года — совершенном и внешне — скорее сдержанно и бережно. Музыкой, которую он выбрал, чтобы показать мне инструмент, была «Ciaccona»127 (Чакона) Иоганна Себастьяна Баха. Уже с первым аккордом пространство наполнилось теплом, дыханием, объёмом и блеском, которые трудно передать словами. Услышал бы это и самый неискушённый слушатель. Редко я на собственном опыте переживал более сильную чувственную притчу о духовной реальности благодати. Скрипка Страдивари — как молитва, погружённая в тембры. Не может быть случайностью, что Антонио Страдивари (в отличие от своих современников) на своих этикетках, которыми подписывалось нутро каждого инструмента, начертал свои инициалы «AS» под крестом. Он поставил своё дело под крест. Играть на такой скрипке — словно стоять в звуковом облаке. Всякий раз, когда мне в жизни довелось особенным образом пережить близость Святого Духа, это всегда было очень похоже на этот звук — на эту особую одновременность нежности и силы. И вправду есть тембры, которые словно чувственная притча о переживании благодати.
Этой скрипке во всяком случае дана власть касаться нашей души. Позже я и сам смог играть на ней и провести кое-какие акустические исследования. Когда моя жена услышала мою игру, она задумчиво сказала: «Когда слышишь этот звук, сразу начинаешь мечтать!» Быть может, это самое прекрасное описание звука, наделённого властью. Он что-то отпирает в нас и говорит к нашей душе. Играющий переживает это ещё сильнее. Так и одна скрипачка недавно, попробовав инструмент моей работы, законченный лишь накануне, и очень задушевно и напряжённо задерживаясь при игре на отдельных звуковых областях, сказала: «Я замечаю, как иные звуки начинают раскрываться, стоит только заговорить с ними...»
Та скрипка Страдивари из XVIII века повидала множество поколений скрипачей и скрипачек. Едва ли что-нибудь опишет природу этой скрипки уместнее упомянутой «Ciaccona». Совсем иначе обстоит дело с инструментами Джузеппе Гварнери дель Джезу (1698–1744). Тут я вижу единство между скрипкой и произведением скорее в скрипичном концерте Иоганнеса Брамса. Концерт Брамса (1878) требует такой выносливости и такого сопротивления, которые предназначают его именно для скрипок Гварнери. На этих скрипках ощущаешь под смычком, как звуки поддаются «замесу и лепке». Они буквально втягивают в себя смычок. Особенно на струне соль я и в собственных инструментах всегда ищу это свойство. Тут ощущаешь звуки, как свежевыпавший снег, который шаг за шагом можно уплотнять под ногами. Это то сытое, хрустящее чувство. Таковы в своём звучании и звуки хорошей струны соль: плотные, тёмные и поддающиеся сжатию. У этих скрипок внизу красноватый звук, а на струне ми — серебристое мерцание. Они могут становиться почти архаичными, дикими, шипящими и большими в звуке. Это страстный и пьянящий звук.
Скрипки Антонио Страдивари (1646–1737) совсем иные. С ними нельзя бороться. Это было бы неуместно и грубо. Нужно всегда «оставаться под ними», принимать к сердцу их благородство, на ощупь искать подход к их возможностям и тембрам. Тут всякое форсирование и стремление «сделать» неуместно. Их нужно завоевать. Оттого баховская «Ciaccona» так особенно подходит к такой скрипке Страдивари: тут ощущается то же смирение и та же глубина. Для меня это внутреннее единство скрипки и произведения — без навязчивости, ничто искусственно не выдвигается на первый план. «Ciaccona» — невероятное произведение. И я невольно думаю о том, как эта музыка вообще возникла.
ПРОИЗВЕДЕНИЕ. В «Ciaccona» — вопиющая к небу боль. Она среди всех партит и сольных сонат Иоганна Себастьяна Баха не находит конца — ни в своей необычайной длине, ни в своей напряжённости. Она несравненна, стоит надо всем, что Бах когда-либо сочинил для скрипки соло. Он написал «Ciaccona» перед лицом совершенно неожиданной смерти своей жены Марии Барбары.
Стоит только представить себе: в 1720 году он предпринял с тогдашним своим господином, князем Ангальт-Кётенским, поездку. Когда он прощался с женой, она была ещё здорова. Когда он, ни о чём не подозревая, вернулся, она была мертва. Она была уже погребена. Так, над этим столкновением с неожиданным прощанием с женой, Иоганн Себастьян Бах сочинил упомянутую «Ciaccona». Это потрясающее и захватывающее произведение; для меня это один из самых захватывающих дух ответов на страдание, какие человек когда-либо давал. Над болью и памятью «Ciaccona» не находит конца.
Не мне пристало мысленно завладеть этим могучим произведением. И всё же я хочу сказать, что́ я слышу. Это боль, которая в конце находит утешение. В ней надежда, которая не может быть от мира сего; вопросы, которые вопиют — и в конце всё же покоятся в утешении. «Ciaccona» — непостижимое произведение. Она начинается с отчаянного вздыбливания скрипки. Снова и снова слышны вопросы и отчаяние. Это те потерянно-одноголосные пассажи, что словно не могут оторваться от самих себя (примерно в тактах 84–87), но их вновь и вновь обнимает тёплое и укрывающее многоголосие — голос, который не отвечает на вопрошание, а утешает его.
Бах, который всё это в себе слышал и записал, должно быть, изведал, что есть утешение, которое больше простой человеческой мудрости. В «Ciaccona» ничто не приукрашено, и всё же сквозь неё звучит нечто, осушающее слёзы, — словно кто-то вторгается в мир того человека. В ней слышно небесное вторжение: скрипка растёт — это слышно — совершенно за пределы самой себя. Она становится в своих тембрах и в своём многоголосии словно орга́ном. Возникает объемлющий пространство, всё наполняющий хорал. Думаю, и вправду можно сказать: то, что здесь вырастает над самим собой, — это вторжение благодати в жизнь потрясённого страданием человека.
То, что веками было сокрыто, открыли лишь в наши дни: гармоническим анализом стало распознаваемо, что Иоганн Себастьян Бах вплёл в это произведение для скрипки соло сокровенно и без слов несколько своих величайших хоралов128: «Christ lag in Todesbanden» («Христос лежал в оковах смерти»); «Dein Will’ gescheh’» («Да будет воля Твоя»); «Jesu meine Freude» («Иисусе, радость моя»); «Auf meinen lieben Gott» («На милого Бога моего уповаю») и, наконец, «Dein Will gescheh’, Herr Gott, zugleich» («Да будет воля Твоя, Господи Боже»). Из поздних сочинений Баха мы знаем, что определённому учению о гармонии он неизменно придавал духовное значение. Оттого это захватывающее дух произведение для скрипки считается сегодня «зашифрованной хвалебной песнью». Бах не «процитировал» эти хоральные стихи формально, а возгласил их в звучании скрипки сокровенным образом.
СКРИПКА. Итак, во всяком случае, — почти три столетия спустя — я услышал «Ciaccona» в своём ателье на одной из прекраснейших и наиболее гибких по звуку скрипок, что были подарены нашему миру, на скрипке, которую Антонио Страдивари создал в начале XVIII века — всего за несколько лет до того, как Иоганн Себастьян Бах сочинит «Ciaccona». То, что излучает эта скрипка Страдивари из «золотого периода» творчества великого итальянского мастера, — это ставшая слышимой противоположность всякой жёсткости и тесноты. Её звук словно совершенно наполняет пространство. Она не навязчива, и всё же захватывает всё. Ей не нужно быть громкой, чтобы так действовать, — тем более не нужно быть резкой или тесной. Есть скрипки с жёстким, навязчивым звуком, но они ничего не отпирают в человеке. Совсем иная эта скрипка: она даже в тончайшем пианиссимо наполняет всё пространство и своей собственной властью отпирает пространства сердца. Она ничего не отбирает. Она не козыряет, никогда не бывает вульгарной. Она обладает могучей гибкостью, в её звуке нет ничего одномерного. Это замечаешь, когда играешь отдельные звуки и однажды пробуешь пропеть их тембры.
Обрести благодать
Звук этой скрипки, наполняющий пространство, по своему существу — акустический символ ничуть не менее наполняющего переживания веры: благодати. Иметь благодать значит иметь пространство. Его не нужно себе брать. У кого есть благодать, у того есть пространство в сердцах других. Вот в чём суть благодати: она — пространство, которого не отнять. Радость, которую мы имеем друг о друге и храним, и доверие, которое мы оказываем друг другу и в котором живём, творят простор нашему бытию. Радость и доверие — это харизма души. По человеку чувствуешь, верит ли он, что должен всё себе выработать и завоевать, или изведал, что он одарён. Тут ширится пространство души.
Так же обстоит дело и с верой в Бога. Это образ жизни, который возникает лишь там, где происходит нечто взаимное. Благодать движется не по улице с односторонним движением — как бы от Бога к человеку. (Всё живое покоится на взаимодействиях; притягательно именно взаимодействие.) Бог найдёт пространство в нашей жизни, если мы «уступим» Ему это пространство. То, что Бог не берёт себе это пространство просто так, означает, что у каждого человека есть нечто вроде «благодати», которую он может дать или в которой может отказать! Если бы Бог обошёл то дозволение, которое мы называем верой, если бы Он, стало быть, взял себе пространство просто так — невзирая на то, дарим мы его или отказываем, — это был бы ужасающе примитивный Бог!
Молитва, которою мы даём Богу пространство и которою живём в состоянии любящего внимания, — это молитва: «Да святится имя Твоё; да приидет Царствие Твоё; да будет воля Твоя». Это может быть неизменным основным мотивом нашего бытия. Есть посреди беспокойных будней мастерской полосы, что готовы отнять у меня это внимание и это доверие. Когда я это замечаю, я на несколько мгновений удаляюсь, и молитва, которую я тогда обыкновенно (медленно и спокойно дыша) произношу, такова: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь». Не нужно большего, чем эта медленная, спокойная фраза. Тут ситуации обретают новую свободу. И вправду открывается горизонт вечности, перед которым я вижу происходящее сейчас. Посреди тесноты возникает так широкое пространство. Молитва — это прожитая взаимность. Тут находит выражение не только благодать, которую мы имеем у Бога, но и благодать, которую мы даём Ему своим доверием.
Дружба
Начало моего собственного дела было для меня суровой школой, которая научила меня входить в это пространство веры. В первые годы мне часто приходилось — порой финансово на самом краю того, что нужно, чтобы жить, кормить семью и покрывать все ежемесячные расходы собственного предприятия, — снова и снова принимать решение оставить внутреннее пространство забот и войти в это пространство веры.
Но мы понимали бы благодать неверно, если бы видели в ней лишь нечто внутреннее. Нигде она не проявляется сильнее, чем в подлинной дружбе. В наших заботах и нуждах мы вверены не только самим себе, но и друг другу. Мы должны иметь пространство в жизни других людей — пространство в их сомыслии, сострадании и содействии, а они — в нас. Так дружбы в эту первую пору моей профессиональной самостоятельности были чем-то, что уходило в самое осязаемое, практическое и финансовое. Один друг, знавший о моей мастерской, до тех пор понуждал нас принять от него деньги — и немалые! — пока мы в те острые первые годы не выбрались из ямы и не смогли постепенно (беспроцентно!) вернуть их ему. И при этом он снова и снова говорил: не спешите! Райнхардт как экономист хорошо знал, как «с выгодой» умножать свои деньги. Но иная ценность была ему явно важнее. Дружба — это то, что мы делаем возможным друг для друга и уступаем друг другу; это там, где мы укрепляем другого и показываем ему, что верим в него. То, что я пережил с Райнхардтом, напоминает мне раввинскую мудрость, которая гласит: «Материальные нужды ближнего твоего — твоя духовная забота»129. Мы ни искры высокомерия или снисходительности в нём не почувствовали. Иначе, вероятно, мы и не смогли бы это принять. (Ведь нужда в помощи как-то задевает и собственную гордость.) Что «где деньги, там дружбе конец», как гласит поговорка, — этого мы не пережили; напротив, тут дружба явила истинный смысл, она укрепила нашу жизнь.
Совсем похоже было и с другим другом. Гюнтер, работающий самостоятельно зубной врач, знал, что в первые годы самостоятельности нужны крепкие нервы. Если у меня однажды с заказами будет и вправду туго, сказал он, он охотно закажет у меня скрипку. Сам он, правда, ни на каком инструменте не играет, но наверняка найдёт одарённого молодого музыканта, которому сможет одолжить эту скрипку. Так что мне следует знать: всегда ещё может быть эта последняя скрипка, которую я построю. До сего дня строить его инструмент не понадобилось, ведь все эти годы у меня было довольно работы — и вот уже некоторое время я вместе со своими сотрудниками могу кормить своим ателье ещё и других людей и семьи. Но по сей день это было разгружающей сетью под этими хождениями по канату между искусством, музыкой и хозяйственными обстоятельствами. Это сеть дружбы — знать, что есть такие люди. Так я мог бы рассказать ещё несколько историй о дружбе и вере — например, об одном швабском вкладчике, который с поистине «отеческим сердцем» поддержал один из моих проектов по развитию звука, потому что вместе со мной верит в ту мечту, которую я с ним связываю. Наполняет радостью видеть, что вера, доверие, верность и дружба — не только внутренние дела.
Благодать, в которой мы встречаем и сопровождаем друг друга, — это осязаемое переживание. Мы заботимся друг о друге и творим тем самым простор сердцу нашего друга. Речь, стало быть, не только о внутренних пространствах благодати (вера и доверие), но и о внешних пространствах, в которых она воплощается. Пространство времени. Пространство жизни. Нам следует понимать нашу жизнь как «харизматическое переживание» дружбы и общения — и обращаться, поворачивать назад, когда наше «вместе» отдалилось от этого. Дружба — великий источник жизненной силы, ведь она означает, что радость и уважение к другому живут во мне. Это уверенность в том, что тебя знают, чтят, ценят и поддерживают. Это благодать. И ещё глубже: это знание о том, что есть люди, которые от всего сердца радуются тебе. Это одна из прекраснейших причин жить. Дружба и смысл жизни идут рука об руку.
Именно так говорит Иисус и Своим ученикам о том, что они не «рабы», а «друзья» (Иоанна 15:15). А немногими вздохами ранее Он произносит то слово, которым надписана харизма радости: «Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна» (Иоанна 15:11). Речь здесь идёт о самых сокровенных пространствах радости, какие человек может изведать: о всё наполняющей радости любви к Богу. Жить из веры значит наслаждаться той радостью, которую имеет обо мне Бог. Я нашёл пространство в Боге и ради этого оставил другие пространства: гордость, себялюбие, постоянную заботу. Так что дело в том, какое пространство я даю Богу и входил ли я вообще когда-либо в эти пространства веры.
Как много ран в нашем «вместе» возникает оттого, что мы не даём друг другу пространства. Речь о пространстве действия, которое человек может занять, — о пространстве его любви и власти. Когда человеку не уступают пространства, потому что в него не верят, его не чтят и потому не узнают, — мы отнимаем у него то, что ему дано. Он может замкнуться или ожесточённо отвоёвывать себе власть и внимание, но ему будет трудно быть тем, кем он должен быть. Пространства, в которых мы отказываем друг другу, — причина той убогости, на которую мы обрекаем друг друга в плачевном существовании. Одним словом: мы отказываемся от подлинной дружбы и удивляемся, что в нашей жизни так мало смысла и так мало причин для радости. Оттого о благодати нельзя писать, не написав о дружбе.
Простор и теснота
Где присутствует Дух Божий, там в сердце человека возникает широкое пространство, пространство освобождения из тесноты и страха. Так говорит Павел: «Где Дух Господень, там свобода» (2 Коринфянам 3:17). Это как объёмный звук скрипки, о котором я говорил. Об этих «звуковых различиях жизни» — о тесноте и просторе, о страхе и вере — говорит и книга Иова, когда о Боге сказано: «И тебя вывел бы Он из тесноты на простор, где нет стеснения, и поставляемое на стол твой было бы наполнено туком» (36:16).
Здесь говорится о столе. Стол выражает благодать. Ведь застольное общение связано с доверием и служением. Оно — выражение дружбы. Оно — гостеприимство. Здесь гость вошёл в пространство другого, в его дом, в его сердце. Уступить друг другу эту близость, чтобы вместе вкушать то, что нужно для жизни, — символом этого и служит застольное общение. Оно означает жизнь в благодати — не отвлечённо, а в повседневном «вместе». Так сказано о первой общине учеников: «И каждый день единодушно пребывали в храме и, преломляя по домам хлеб, принимали пищу в веселии и простоте сердца» (Деяния 2:46). Я видел, как круг руководителей одной общины переменил свой характер, когда перестали встречаться для трапезы и беседы по домам и стали вместо этого — так было практичнее — встречаться в общинном доме. От общей трапезы отказались, и друг другу больше не открывали пространства собственного жилища. Тут внутренние расколы, борьбу за власть и ревность уже нельзя было остановить.
Гостеприимство, о котором рассказывает Библия, простирается и на обхождение с чужаком. В этом мы испытываемся. Ограниченность и страх отгораживают; но границы, которые творит Бог, — это границы доверия. Единственно через доверие мы становимся широки, и люди находят пространство. Об этом пространстве благодати говорит пророк Захария в одном видении. Это та же связь простора и благодати, пространства и славы, которую мы видим всюду в Библии:
«И снова я поднял глаза мои и увидел: вот муж, у которого в руке землемерная вервь. Я спросил: куда ты идёшь? И он сказал мне: измерять Иерусалим, чтобы видеть, какая широта его и какая длина его. И вот Ангел, говоривший со мною, выходит, а другой Ангел идёт навстречу ему и говорит ему: иди скорее, скажи этому юноше: Иерусалим заселит окрестности по причине множества людей и скота в нём. И Я буду для него, говорит Господь, огненною стеною вокруг него и прославлюсь посреди него» (Захария 2:1-5).
Через бездуховное проведение границ и своевольную кладку стен внутри стало тесно. Где обитают гордость и страх, святое не находит места. И Иисус, когда родился, не нашёл места. Как ранняя притча звучит: «Не было им места в гостинице» (Лука 2:7). Позже, зрелым мужем, Он сказал: «Слово Моё не вмещается в вас» (Иоанна 8:37). Это сердца, которые отказывались.
Благодать — это сила, которая поверх всякого собственного свершения и умения, поверх всякого крушения и несостоятельности творит пространство жизни. В нашей непреклонности мы судим друг друга и отнимаем один у другого пространство, которое нам обетовано. Так наши отношения становятся тесными и жёсткими. Кто судит другого, тот не постиг существенного во Христе, и Дух Христов не в нём. Нам следовало бы спрашивать, как мы можем дать другому пространство, чтобы — вопреки всем его несносным слабостям — доброе в нём смогло найти себе выражение. Если мы не открываем доброе в другом, потому что заслоняем его своей склонностью к критике, значит, мы утратили глаза милосердия. Так мы посягаем на Бога, ведь мы отнимаем у другого благодать, которую Бог ему обетовал.
Сокровеннейшее существо Христа становится явным через свидетельство Иоанна Крестителя, который, видя Его приближение, говорит: «Вот Агнец Божий, Который берёт на Себя грех мира!» (Иоанна 1:29). Это «нести», о котором здесь говорится, означает — согласно корню слова и его природе — в наилучшем смысле терпение, снисхождение130. Страх и досада не должны отнимать у нас агнчей природы, к которой мы призваны. Кто видит Христа, тот распознает это снисхождение как сокровеннейшую черту истины. Снисхождение — это сила не возноситься над другим, а нести его. Первое, что Иоанн Креститель распознаёт в Иисусе, — не истина, которую Он приносит, а бремя, которое Он несёт.
Следовать за Ним значит спрашивать, что несём мы. Но можно на этом надорваться и заметить: бремя, каким является другой, становится мне слишком тяжёлым. Оттого важно оставаться в разговоре со Христом и в той мере, что Он нам даёт, нести другого вместе с Ним. Это значит: другого, ставшего мне в тягость, я несу прежде всего в молитве. Это переменит мой взгляд на него и придаст мне новых сил. Мы во многом слабы, но нам не следует ослаблять себя ещё больше, осуждая друг друга вместо того, чтобы стоять друг за друга перед Богом. Даже Христос говорит о Себе: «Я пришёл не судить мир» (Иоанна 12:47) — насколько же меньше это пристало нам! Кто судит другого, теряет силу Христову. Он замечает это по тому, что становится неспособен нести другого — а в конце и самого себя.
Это скудная, но всё же полезная молитва — сказать: «Боже, я не могу сейчас любить того или иного человека. Люби его Ты!» — серьёзная молитва о человеке, который нам тяжёл, часто даст чему-то от любви Божией перекинуться на нас. Она переменит и нас самих. Ведь это тайна, что ставшего мне тяжёлым человека я могу любить в Боге, как, наоборот, в тяжёлом, что меня окружает, я могу любить Бога. То, что мы, во всяком случае, ввиду собственной ограниченности можем просить о любви, — это могучее переживание Бога, которое может тронуть наш мир до самого сердца. Это показывает, что есть благодать, которая содействует с нашей немощью. Не верить в эту благодать значит предавать себя обеднению собственной жизни.
Ответственность за благодать
Итак, то, что можно сказать о звуке скрипки, о котором я говорил вначале, можно сказать и о существе благодати: она отпирает внутренние пространства. Она ничего не отбирает. Она не козыряет. Она никогда не бывает вульгарной, а обладает большой гибкостью. Она стремится нас завоевать. Таковы и многие слова Библии. Они ищут в нас инструмент, через который могли бы звучать. Это слова, которым дан этот звук благодати. Не мы читаем эти слова, а они читают нас! Они действуют в нас, как музыка, которая становится слышимой через инструмент. С виду думается, будто скрипка играет музыку. Но на самом деле музыка играет инструмент! Так что дело всё же в том, какая «музыка» может звучать в наших сердцах.
Слово пророка Ионы гласит: «Чтущие суетных и ложных богов оставили Милосердого своего» (2:9). У каждого человека есть своя благодать. Она — можно сказать — нечто вроде цвета глаз и рисунка его внутренней жизни. Часть нашего достоинства в том, что мы ответственны за благодать, которая нам дана. Павел говорит: «Мы... умоляем, чтобы благодать Божия не тщетно была принята вами» (2 Коринфянам 6:1). Мы можем её утратить, как блеск наших глаз. Тут поднимается туман над помрачением сердца. Кто держится суетного, тот, говорит слово пророка, оставляет свою благодать.
Утратить благодать
Особый звук той скрипки Страдивари стал слышим через пространство, которое она сотворила. Если благодать — это прежде всего «пространство», которое у нас есть, тогда я хочу спросить: что отнимает у него простор и делает жизнь во внутреннем и внешнем такой тесной и тягостной? Я вижу четыре вещи, которые отнимают у нас благодать: лагерное мышление, самонадеянность, суд и знание.
ЛАГЕРНОЕ МЫШЛЕНИЕ. Мы проводим границы вокруг нашего кредо, чтобы защитить то, что кажется нам истинным и ценным. При этом мы обороняем свой маленький духовный надел, будто он — Земля Обетованная. Стоит ли Богу, распростёршему ширь небес, чувствовать себя дома в пространствах, где от упрямства правоты, обид и возмущения стало тесно и болезненно?
Духовное или мировоззренческое кровосмешение делает доброе больным. Оттого нам нельзя объединяться лишь с «себе подобными». Бог — не «мне подобный». Больше, чем «Свой», Бог есть и остаётся «Другим». Оттого встреча с другим человеком, с другим сообществом, другой конфессией, другим опытом, другим свидетельством — всегда ещё и жизненная притча о встрече с Богом. Часто Бог как раз тогда и удивит нас, и встретит, когда мы выходим за пределы самих себя, — то есть там, где мы начинаем искать большее, чем самих себя.
Чем меньше мы позволяем Богу встретить нас, тем усерднее будем проводить границы вокруг себе подобных. Так возникает лагерное мышление кровосмесительно-привычной внутренней культуры, которую в её болезни нельзя тревожить. Иисусу Христу пришлось вытерпеть — стоять снаружи и умереть снаружи, — как сказано: «вне врат». Оттого в Послании к Евреям говорится: «Итак выйдем к Нему за стан, нося Его поругание» (13:13).
Разделить своё не только с себе подобными, но и с другим — это прожитая встреча с Богом. Ведь когда мы становимся способны чтить инаковость другого, хотя и не понимаем его непохожести, наша человечность зачерпнёт из нового источника. Это источник благоговения. Привычное ищет нашего доверия; чужое же ищет нашего благоговения. Как много сокровищ остаётся неоткрытыми оттого, что мы неспособны сделать наше сердце широким за пределы привычной привычности! Нужно смирение, чтобы увидеть, что существенное часто совершается вне своего131.
САМОНАДЕЯННОСТЬ. Мы лишь тогда станем двигаться в большей свободе и более глубоком доверии на поле святого, когда изведаем, что истина не нуждается в нашем репетиторстве и наших наставлениях. Она суверенна. Но она нуждается в нашей любви и бдительности. Оттого сказано: «Премудрость... легко созерцается любящими её и обретается ищущими её; она даже упреждает желающих познать её. С раннего утра ищущий её не утомится, ибо найдёт её сидящею у дверей своих» (Премудрость Соломона 6:13-14).
Часто ведь мудрость гораздо скорее находит тебя, нежели ты её; ты натыкаешься на что-то, изведываешь осчастливливающие ведения и промыслы; тебя скорее осеняет, нежели ты всё способен просветить собственным пониманием. Существенным ты бываешь скорее охвачен, нежели постигаешь его. Увлекательно открывать себе вещи, но есть области, которые должны отпереться нам «как бы сами собою» (ср. Марка 4:28). Всем нашим исследованием мы находим доступ к той части вселенной, которую можно познать. А доверием мы находим доступ к куда большей части, которую можно лишь признать. Тут верно: ты познаешь лишь то, что любишь; и лишь то доброе, что ты признаёшь, ты изведаешь! Это соответствует внутреннему существу любви так же, как внутреннему существу веры. Человек, который хочет лишь понимать и познавать, но не способен доверять и признавать, — жизнь такого неотвратимо обеднеет. Вера — это исследование всей нашей жизни, несомое признанием. Если исследованию недостаёт этого смирения любви, тогда стоишь перед запертою дверью.
СУД. Мы увещеваем друг друга, ибо чувствуем себя призванными вести заблудшего, вразумлять упорствующего, просвещать неразумного. Разумеется, человек, исполненный духа, всегда будет человеком, поддающимся увещанию. Лишь глупец не готов дать себе что-либо сказать. Но как скрипку нужно настроить, прежде чем начать на ней играть, так и человек, который увещевает или наставляет другого, должен прежде дать настроить себя Духу Божию — его звук тогда будет иметь иную интонацию, он будет милосерднее. Различие между увещанием и судом зовётся милосердием. Лишь милосердие позволяет нам видеть очами сердца. Человек, неспособный к этому, — как бы он ни был прав — подобен слепому, указывающему слепому дорогу. Мы упускаем из виду, что правильное понимание всегда есть дело разума (или благодати) и его нельзя вытребовать. А вот воли ко взаимному уважению требовать можно. Где недостаёт этой воли, там и высшее знание — глупость.
ЗНАНИЕ. Как много людей любят Бога и в то же время осуждают тех, кто любит Его иначе, чем они сами! Не следовало ли бы тут — по образцу слова Иисусова — сказать: «Если вы чтите только себе подобных, какая вам награда? И если вы даёте пространство лишь тем, кто разделяет ваши воззрения, что особенного делаете?» Ведь мы осуждаем большею частью не от недостатка любви — это бросилось бы нам в глаза и пристыдило бы нас, — а от идолопоклоннического превознесения собственного религиозного или мировоззренческого убеждения. Как будто Бог рождается в наших богословских воззрениях, а не в нищете наших сердец!
Мы сражаемся друг с другом воззрениями, ибо мы нищие у врат богопознания. Они отпираются не знающему, а незнающему. Он — нищий духом, который всё своё знание почитает за ничто перед заповедью слушать слово Божие и служить своему ближнему. Когда мы войдём, мы будем омывать друг другу не голову, а ноги. Лишь так станет видимо, что наше знание — от Бога.
Гераклит Эфесский (около 500 г. до н. э.) сказал: «Многознание уму не научает». Мы обманываемся, полагая, будто великие учителя человечности прежде всего делают нас знающими. По преданию, Конфуций (Кун-цзы) на шестидесятом году жизни в корне переменил своё воззрение. Его обращение приписывают встрече с Лао-цзы, который сказал ему: «Ты внёс смятение в человеческий дух», а в другом месте: «Омой свою душу, чтобы она стала белоснежной, и отпусти своё знание»132. Кое в чём эта встреча Лао-цзы и Кун-цзы напоминает беседу Иисуса с Никодимом, о которой рассказывает Евангелие от Иоанна. Учёный начинает ночную беседу словами: «Учитель, мы знаем...» Иисус же говорит не о знании, а о действии Духа Божия. Он говорит: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь...» (Иоанна 3:1.8).
«Ты слышишь — а не знаешь...» Быть может, исполненное духа слышание и исполненное духа незнание образуют более тесное единство, чем то мило знающему. Есть знание, которое заглушает внутренние уши и отнимает у нас мужество рассчитывать на Бога. Как часто мы затмеваем то, что нам обетовано, тем, что мним, будто знаем! То, что говорит китайское изречение мудрости о Дао, наверняка можно сказать и о Царствии Божием: «О тайне Царствия Божия нельзя говорить со школяром: он замурован в своём учении».
Скверная это замена, когда мы — зажатые меж книжных обложек, неутолимо жаждущие знания и рыщущие в течке за новыми переживаниями — утратили пустоту слышащего сердца. Образец исполненного духа незнания — наверняка самозабвение ребёнка. Учители Востока говорили, что святой или просветлённый — это человек, «вернувшийся к простоте ребёнка»133. И Иисус сказал: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Матфея 18:3).
В чём природная сущность ребёнка? Он не свёл счёты со своим миром, он сохранил в себе порыв быть распахнутым навстречу жизни. Что восхищает меня в моих детях — их неутомимое вопрошание. Они — несведущие и неуязвлённые — ещё не выстрадали завершённой картины мира, а исследуют жизнь, которая открывается им всё больше и больше. Кто же упорствует в своём знании, тот не открыт откровениям жизни, он утратил благодать быть ребёнком, он не ищущий и не учащийся человек. Всякое ученье — маленькое откровение. К этой благодати нам и надлежит обратиться.
Наша задача — дать благодати пространство, чтобы Бог Сам мог открыться. Мы же теснотою нашего знания сужаем пространство и замыкаем друг друга нашими осуждениями и уязвлениями. Мы подменяем откровения Божии нашими воззрениями! Так мы сами делаем себя богом. Мы — идолослужители наших суждений и убеждений.
Не может быть постоянным состоянием — быть призванным к границам истины. Ведь если мы застреваем на границах, мы утратим мудрость веры. Мудрость не находят на границе. Если мы застреваем на границах, истина, за которую мы хотим стоять, развратит нас. Она сделает нас жёсткими, когда мы будем сражаться во времена и в местах, к которым не призваны. Тут страсть обратится в фанатизм, а Святой Дух снимет шляпу и уйдёт.
Иисус не призвал нас силою наших воззрений измышлять заборы, что определяли бы поле истины. Он сказал: «Овцы Мои слушаются голоса Моего, и они идут за Мною» (ср. Иоанна 10:27). Мы же говорим: «Главное — оставаться у пастбищной изгороди и оборонять границы истины!» Так мы остаёмся позади. По образцу слова Иисусова можно было бы сказать: «Горе вам, ревнители, теряющие свои уши. Вы сражаетесь за Меня, но при этом теряете Меня. Вы растрачиваете свою силу на краях. Как же вы хотите Меня услышать?» Любовь к истине никогда не должна быть всем, на что мы способны. Оттого мудрость говорит нам в сердце: «Учись верить в Бога не больше, чем способен любить мир! Твоя любовь ставит тебе границы!» В конце концов будут в счёт не наши правоты, а наша праведность. Кощунственную роскошь ставить наши правоты выше нашей праведности мы позволяем себе лишь потому, что неспособны услышать стенание нашего мира и сплотиться друг с другом, чтобы противопоставить несправедливостям и невзгодам благословение, которое мы — каждый на свой лад — получили.
Чтить своё
Что это за «идолослужение убеждению», о котором я только что говорил? Разве убеждения в делах веры не важны? Разумеется, мы вправе спрашивать себя, во что нам верить и что постигать (это неизменная молитва, в которой я живу!), но нам не следует забывать, что ответ в редчайших случаях касается «чистоты учения». Куда чаще это будет «чистота сердца», о которой Бог говорит с нами. Чистые сердцем узрят Бога, и правдивее человек научен быть не может.
Разумеется, мы вправе быть убеждены, что верим в истину, но при этом нам не следует забывать, что наша истина никогда не есть лишь та истина, что соответствует Богу; она всегда есть в то же время и то, что соответствует нам самим — нашему призванию, нашему пониманию, нашему опыту и времени. То, что мы окрашиваем истину собою, — не беда. И резонирующее тело окрашивает звук колеблющейся струны собственными, ему присущими резонансами. У всякого времени и всякой культуры свои резонансы. Отчего бы Богу не иметь смирения — сотворить нашей верою в нас нечто такое, что может быть под стать не только Ему, но и нам? Он не нейтрализует своеобразия человека, чтобы отобразиться в нас — как бы в чистом виде. Как бы свят ни был человек, мы всегда видим лишь образ. Тут Бог принимает облик, но делает это не вместо человека, а через человека. То, что Бог сотворил человека «по образу Своему» (Бытие 1:27), не означает, что мы божественны. И уж тем более не имеется в виду, что Бог выглядит как человек. Это означает скорее, что Бог хочет отобразиться через человека.
Через каждого человека нечто своё входит в мир. Это должно вести нас к самоуважению: мы можем стать зрелее, но мы не можем стать другим! Оттого нам следует принять и признать себя и исцелиться теми, кто мы есть. Ведь не желанная фигура, какою мы охотно были бы, а лишь тот человек, каков мы есть, может созревать в своём призвании и быть резонирующим телом благодати. Всякий человек дан самому себе, но мы утрачиваем данную нам благодать, если теряем верность и надежду по отношению к самим себе — верность: ты не другой! Надежду: в тебе и через тебя может совершиться доброе! К этому самодоверию мы и призваны.
Как Христос найдёт в нас отклик, если Он не может застать нас в этой верности и надежде по отношению к самим себе? Нельзя подменять резонирующее тело колеблющимися струнами и лишь оттого, что струны колеблются, утверждать, будто резонирующее тело не нужно. У обоих есть свой смысл. Уж не хотим ли мы подменить самих себя Христом? В эту игру самопрезрения Христос играть не станет! Он не ищет в каждом человеке и во всякое время один и тот же звук, Он не раскрывается в каждом человеке и в каждой культуре одинаково. (Оттого Иисус и молился не о том, чтобы все были одинаковы, а «да будут все едино» — Иоанна 17:21. Это большая разница.) Благодать никогда не подменит человека, а будет действенна через него. Оттого она говорит: «Не отрекайся от себя, а учись чтить, кто ты есть! Разве не у всякого инструмента свои собственные резонансы?» В грядущем мире меня, конечно же, не спросят: «Отчего ты не был Страдивари?» или: «Отчего ты не был Исаией?», а спросят меня: «Отчего ты не был Мартином?»
Постичь своё — это ещё и заповедь одиночества. В общении невольно возникает сравнивание. От него нужно уклоняться. Всякое сердце должно вынести одиночество и спросить самого себя, во что ему верить и что принять. Мы должны быть готовы предавать себя Богу — слушая и вопрошая, ища и любя. Так одиночество становится переживанием веры. В ком возникает это наполняющее одиночество, в том рождается сила отдать общению своё. Это — говоря старыми словами — сила жить из сердца: что говорит Бог? Что Он тебе уделяет? Одиночество перед Богом — это обетование, которое говорит нам: сделай своё сердце белогрунтованным холстом и проси Бога написать в тебе то, что под стать Ему и тебе! Сделай своё сердце книгой откровения и проси Бога описать в тебе Себя Самого! Верь, что Он даст тебе твоё. Имей мужество открыться и в своём доверии быть перед Богом. Имей мужество рассчитывать на благодать Божию в твоей жизни!
Подменить благодать
Бог улыбается нашим познаниям — никогда насмешливо, но как отец, радующийся открытию своего ребёнка. Но это означает и другое: за всякой истиной, которую мы говорим и которой учим, нам всё же следует всегда видеть улыбку Бога. Ожесточённость была бы ребячеством. Нам не следует нашими мыслями отвлекаться от существенного: несущее в благодати — не учение, с которым мы соглашаемся (это делается быстро), а те отношения, в которых мы живём. Нельзя подменить жизнь из веры богословски правильным или исповедально правильным учением. Оттого я не хочу услаждаться духовным учительным зданием, ведь тут правильное убеждение становится богом — крайне шатким богом, которого приходится закреплять на собственном мышлении, чтобы он не упал. Если «правильное учение» может делать нас праведными, тогда оно само становится величайшим посягательством на благодать. Тут через заднюю дверь снова возникает ужасная форма «оправдания делами», состоящая в том, чтобы верить «правильное»; правоверие становится так важнейшим «добрым делом». Тут вера опошляется до исповедально правильного говорения. Сердце унижается, ведь вдруг оказывается, что нечто определённое «нужно верить».
Сердце познаёт иначе, чем интеллект. Оно познаёт не тем, что размышляет о вещах, а тем, что входит в них. Оно познаёт лишь тем, что живёт в отношениях. Мы ничего не знаем о Боге, если у нас нет «внутреннего знания» о Боге. Оттого к мыслящей вере должны присоединиться вера молящаяся, вера действующая и вера празднующая. Ведь кто знает свои догматы, но ничего не знает о мистике, этике и обряде, — путь веры такого приходит к скорому концу; его вера в конце будет не более чем догматической банализацией Бога.
Где ты?
Бог — Вопрошающий. Можно желать себе веры в её достоверностях, но сделать её нельзя. Больше, чем ответить на вопрос, который Бог мне задаёт, у меня нет. (И во всякое время своей жизни следовало бы знать, какие вопросы, собственно, тебе задаются.) Бог — Вопрошающий. Что значит, что Он обращается к человеку словами: «Где ты?» (Бытие 3:9)? Разве Он не знает, где сейчас человек, которого Он ищет? «Во всякое время, — говорят испытанные, — взывает Бог к каждому человеку. Где ты в мире твоём? Столько лет и дней из отмеренных тебе прошло — как далеко ты за это время продвинулся в мире твоём?»134
Как же нам вообще прийти к вере, если у нас недостаёт мужества встать перед Богом? «Где ты?» Это значит: что ты из себя — из вверенного тебе — сотворил до сего дня? Вопрос о том, найдём ли мы Бога, — попросту вопрос о том, дадим ли мы Богу тронуть нас в самое сердце, или же попытаемся уйти от ответственности за нашу жизнь. Чем больше мы прячемся, тем глубже запутываемся в превратности. Встретить Бога значит оставить укрытие и встать перед тем, что давно уже понял. Найти Бога есть, стало быть, способность наконец умолкнуть перед самим собою — перед собственными отговорками — и дать ответ на вопрос собственной жизнью. Меньше этого наша ответственность перед Богом быть не может. (Наверняка нужно сказать больше этого, но уж во всяком случае не меньше!) Ответ на вопрос Божий — это, стало быть, слово неприкрытого сердца: «Вот я! Ты прав!»
Так мы оставляем укрытие и наконец отваживаемся в путь. Именно даосизм, которому мы обязаны знаменитым и миллионократно превратно понятым изречением «Путь есть цель», никогда не назовёт «путём» тот путь, что не знает своей цели. Бесцельный путь — это путь заблуждения. Недостаточно в самовлюблённой бесцельности быть движимым лишь самим собою. Тут мы остаёмся в долгу с ответом и делаем свою жизнь ложью. Единственное движение состоит тогда в том, чтобы вращаться вокруг себя. Благодать Божия станет действенна лишь тогда, когда мы примем своё призвание и сообразно ему начнём идти своим путём. Первый шаг нашего пути может означать лишь то, что мы уразумеем, что́ давно, собственно, знаем. Так всякий путь начинается с собственной правдивости. Чем меньше мы это делаем, чем больше живём против собственного сокровеннейшего знания, тем больше эта неискренность будет усыплять нас перед Богом, и мы утратим даже последнее предчувствие того, что значит призвание. Тут единственная благодать, которая ещё может нас достичь, — быть может, лишь удар, что выбивает наше кружащееся «я» из орбиты, чтобы мы встали и увидели путь, чья цель не мы сами.
«Где ты?» — этот первый вопрос Бога в Библии имеет ещё и другой смысл. В начале мира Бог сказал — и стало. Но теперь — вот что таится в первомифе грехопадения — нечто совершилось через человека! Адам осознал это и от страха спрятался. Тут явно и у Бога что-то совершилось. Ведь прежде Бог говорил лишь слова, что гласили «Я хочу...» или «Да будет...», теперь же Бог начинает спрашивать. Стало быть, и то и другое совершается разом. Человек способен сделать нечто против Бога, и Бог начинает спрашивать человека, вопрошать его бытие, ставить под вопрос его дела и бездействие. И мы видим: лишь через вопрос человек оставляет укрытие! Вопрошающий звук голоса Божия выманивает его наружу. Он входит в пространство перед Богом. Возникает диалог. Это не только внешнее, но куда больше и внутреннее говорение. То, что теперь начинается, ведёт человека дальше. Слово и ответ, Логос и Диалог. Где прежде были лишь указание и послушание, теперь возникает первый вопрос!
Тем самым, поверх инстинктивного бытия, в мир вошло теперь нечто новое. Прежде мир был довольно прост: Бог говорил — и совершалось. Мир был Божиим говорением и тварным соответствием. Но теперь — через вопрос! — Логос начинает Диалог! В этот миг Адам оставляет укрытие и выступает вперёд как другой. Он приходит, боязливо, правда, но не как раб, принимающий приказы, а как человек, дающий Богу ответ. То, что делает тебя человеком, — это твоя способность к диалогу; это внутреннее говорение, это ответ, который твоя жизнь способна дать Логосу (Смыслу). То, что заставляет тебя оставить укрытие и делает тебя узнаваемым как человека, — это ответственность, перед которой ты встаёшь. В этом смысле нам и следует слышать вопрос «Где ты?».
Это связано с только что упомянутым путём. Ведь путь начинается через внутренний диалог. Он даёт нам стоять прямо перед Богом. Быть выпрямленным во внутренней жизни и жить прямо во внешней — этого теперь уже не разделить. Ты достоин дать ответ! Выпрямись! Прямохождение — внешний знак. Стань прямым человеком! Для этого и служит тебе вопрос.
«Теперь я не должен делать доброе, а хочу его» — это прямота по отношению к познанному. Так, по мере того как человек поднимается, закон претворяется в благодать. Призвание сознания в том, чтобы быть в диалоге с Богом. Я оставляю укрытие, и когда я решаюсь на благодать, это значит быть в согласии с вопросом, который Бог мне задаёт. Мы это можем, но не обязаны. У нас есть наши возможности — среди них и та, чтобы отказать благодати. А это значит: не хотеть знать, о чём Бог меня спрашивает; прятаться. Это и значит уклоняться от Бога и вращаться вокруг себя самого. И как раз в этом проявляется то жёсткое и тесное, что есть у иных скрипок, о которых я говорил вначале. У них нет пространства, и они не дают пространства. Они ничего не отпирают. Они как люди, которые отказываются от диалога и оглушают себя перед вопросами; это люди, которые не оставляют своего укрытия и потому не имеют доступа к благодати.
Образцы благодати
Много лет назад я познакомился с Габриэлем Вайнрайхом, видным учёным в области акустики и исследований звука. Одна из первых моих встреч с ним была на международной акустической конференции. Во время обсуждения, последовавшего за моим докладом, он поднялся и истолковал спор столь дифференцированно, что дальнейших выступлений по этому пункту уже не требовалось. Наши встречи бывали большею частью недолгими и слишком редкими, и всё же они всегда были необычайно напряжёнными. Когда мы несколько лет назад снова встретились в Анн-Арборе (Мичиган) в кафе и говорили об акустических замыслах, я расспросил его и о делах веры, и он рассказал о своей жизни и о некоторых пережитых им вещах.
После вторжения немцев в Польшу ему в 1941 году удалось бегство в США. На протяжении десятилетий он не только занимал видную кафедру физики в университете Мичигана, но и, наряду с этой преподавательской деятельностью, в позднейшие годы изучал ещё и богословие. Так в Анн-Арборе его можно было услышать не только по будням на университетской кафедре, но и — как одного из рукоположённых пастырей англиканской Епископальной церкви — по воскресеньям на церковной кафедре: служение, которое он со всеми разнообразными обязанностями многие годы нёс безвозмездно, параллельно своей работе профессора физики135. Габриэль Вайнрайх не только говорил о благодати, он и воплощал её в своей жизни. Хочу привести одно его слово, которым он в 1999 году завершил свой торжественный доклад по случаю 75-летия Акустического общества Америки. Он мог бы говорить о многом, ведь область акустики велика. Но он говорил в Огайо о явлениях скрипичного звука и закончил, наконец, следующими словами:
«В конечном счёте исследованию музыкальных инструментов присуще совершенно особое очарование. Ведь на протяжении столетий (а порой, быть может, и тысячелетий) методом ‹trial and error› — проб и ошибок — в постройке этих инструментов была достигнута в высшей степени впечатляющая гениальность. Есть нечто исполняющее душу в том, чтобы к таинственному, неповторимому характеру этих музыкальных инструментов приложить малый камешек логического понимания и как раз через это благоговейно распознать, какие произведения человек на протяжении эпох был способен создавать — через интуицию, терпение и благодать Божию»136.
Вайнрайх оглядывается на творения минувших столетий, которые и сегодня нас восхищают и трогают. Если на краткие мгновения благодарность откроет нам глаза, мы распознаем, как сильно мы в нашем мире окружены творениями, которые суть выражение той благодати, что жила в людях — в их искусствах, их служении, их труде, их исследовании. Это дело характера — признавать доброе, которое изведываешь. Можно сказать и иначе: счастливый характер способен к благодарности. Не всё, что мы развернули в нашем мире, есть благодать, но мы так привыкли роптать, что часто уже не распознаём, какою захватывающей дух благодатью мы окружены и как благословенно нашей жизни касаются и несут её творения, которыми мы обязаны предшествовавшим людям и эпохам. Пристало нам склониться перед творениями и мудростями, знанием и культурой, что были переданы нам из поколения в поколение и что мы со скромным вкладом собственной благодати (да будет она больше, чем наш грех!) передадим следующему поколению.
Хорошая политика возможна в стране лишь тогда, когда в ней живёт достаточное число людей, которым важно нечто большее, чем они сами. Когда веры достаёт на это, она в наилучшем смысле политична и становится созидающей силой того, что мы завещаем грядущим поколениям как благодать или как грех. Да, и понятие греха настоятельно уместно, когда говоришь о благодати, ведь как благодать есть нечто, что даёт нам пространство и делает возможным дела нашего призвания, так одно из главных значений греха в том, что человек сбивается с пути и не достигает своей цели!137
Два могучих творения благодати я описал — ту скрипку Антонио Страдивари 1711 года и «Ciaccona» Иоганна Себастьяна Баха 1720 года. Всякий скрипач, у которого достаёт мужества встать перед «Ciaccona», знает, что значит склониться перед благодатью, которую человек здесь принял и которой он — вопреки всякому страданию — дал своё выражение. Недостаточно лишь объяснять вещи, мы должны и давать им выражение.

И сделай из сего миро для священного помазания, масть составную, искусством составляющего масти.
Исход 30, 25
Глава 11. Тайна скрипичного лака
О ПРИМИРЁННОМ МНОГООБРАЗИИ ОБЩИНЫ
Одна из самых прекрасных работ в становлении скрипки — лакировка. Здесь дерево обретает свою зримую красоту, своё светящееся облачение. Показатель преломления грунта способен творить подлинные чудеса: заглядываешь в глубь трахеид еловой древесины, и создаётся впечатление, будто поверхность трёхмерна. Хороший лак не выпирает вперёд, а оживляет дерево. Тайны скрипичного лака притчей говорят о великой духовной красоте.
Рецептуры
Многочисленные составляющие благороднейших лаков дошли до нас из старинных рецептур, и не случайно они по сей день не переводятся в лаковой кухне ни одного хорошего скрипичного мастера. Изобилие и красота этих веществ ошеломляют!
МАСТИКА. Прежде всего — тонкая мастиковая смола. По праву она — вместе с янтарём, даммаром и сандараком — считается одной из важнейших смол для приготовления жирных масляных лаков в скрипичном деле. Мастика — смола растущего в Средиземноморье мастикового дерева (Pistacia lentiscus). Она вытекает малыми вязкими каплями (так называемыми слёзками) и снимается прямо со ствола. Мастика — мягкая, чувствительная к теплу, эластичная смола, которую в лакоделии подмешивают к другим смолам как пластификатор. Уже в древности она играла важную роль (в том числе в медицине). Прежде всего ради усиления блеска её добавляли в покровные лаки. На Востоке мастика из-за высокого содержания природной камеди была любима и как «гаремная жвачка». И правда, маленькие слёзки источают великолепный пряный аромат, а камедную часть можно жевать долго, не теряя вкуса.138
Мастика знакома нам из книги Бытия. История Иосифа повествует, что братья продали его каравану купцов-измаильтян. Там говорится: «Измаильтяне шли в Египет; верблюды их несли стираксу, бальзам и ладан» (Бытие 37, 25). И годы спустя, когда сыновья Иакова посреди голода в стране должны были во второй раз идти в Египет, мы вновь читаем о той смоле. Праотец Иаков даёт им с собою благороднейшие дары земли и говорит: «Если так, то вот что сделайте: возьмите с собою Вениамина. А в дар этому человеку возьмите от лучших произведений земли нашей: несколько бальзама и несколько мёду, стираксы и ладану, фисташков и миндальных орехов» (Бытие 43, 11).
АЛОЭ. Ещё одна смола, которую добывают из сока мясистых листьев растений алоэ — семейства лилейных, — это буроватая красящая смола алоэ. Благородное алоэ сокотрина привозили с побережья Занзибара и с Мадагаскара в торговлю тонкими, красновато-просвечивающими пластинами. Всюду, где в Библии встречается алоэ, оно упоминается на одном дыхании с другими смолами. Так говорится об этом в одном из царских псалмов Израиля:
«Ты возлюбил правду и возненавидел беззаконие, посему помазал Тебя, Боже, Бог Твой елеем радости более соучастников Твоих. Все одежды Твои, как смирна и алой и касия; из чертогов слоновой кости увеселяют Тебя. Дочери царей между почётными у Тебя; стала царица одесную Тебя в Офирском золоте.»
(Псалом 44 (45), 8—10)
Столь же чувственно говорит и Песнь Песней Соломона:
«Запертый сад — сестра моя, невеста, заключённый колодезь, запечатанный источник: рассадники твои — сад с гранатовыми яблоками, с превосходными плодами, киперы с нардами, нард и шафран, аир и корица со всякими благовонными деревами, мирра и алой со всеми лучшими ароматами; садовый источник — колодезь живых вод и потоки с Ливана.»
(Песнь Песней 4, 12—15)
В конце Евангелия от Иоанна мы читаем об Иосифе из Аримафеи, который вместе с Никодимом, прежде приходившим к Иисусу ночью, снимает тело Иисуса с креста. Никодим «принёс состав из смирны и алоя, литр около ста. Итак они взяли тело Иисуса и обвили его пеленами с благовониями» (19, 39—40).
Всегда алоэ является в Библии вместе со смолой мирры. В своём скрипичном лаке я не применяю алоэ в одиночку, ибо оно не светостойко.
МИРРА. Млечный сок аравийских бальзамных растений семейства бурзеровых, вытекающий из надрезов на коре, застывает в кусочки мирры — поначалу маслянистые, под конец затвердевающие в буровато-красный цвет. Они имеют пряно-бальзамический запах и царапающий, горький вкус. Применение мирры тысячелетиями было преимущественно медицинским: внутрь — от недугов груди и горла, наружно — от болезней дёсен и при гноящихся ранах. Прежде всего спиртовые лаки использовали мирру как одну из несущих смол в скрипичном деле.
В Библии мирра играет особую роль: это один из трёх драгоценных, достойных царя даров, которые волхвы (лишь в позднейшем предании ставшие «тремя святыми царями») приносят Иисусу как новорождённому Царю Иудейскому (ср. Матфея 2, 11).
ЯНТАРЬ. Одна из твёрдейших смол, из бальзама так называемой янтарной ели, — это ископаемая, красновато-бурая по тону янтарная смола.139 Схожую твёрдость имеют разве что ископаемые копалы. Для скрипичного лака янтарь пригоден лишь тогда, когда его предварительно расплавляют в тигле при температуре около 290 °C. Только тогда он (ещё горячим) растворяется в подогретом льняном масле. Янтарный лак (называемый также стеклянным лаком) прослеживается с XV века. Из-за своей прочности и прозрачности он относится к самым пригодным веществам масляных лаков для скрипичного дела. «Он высыхает медленно и противостоит воздействиям наружного воздуха.»140
ДРАКОНОВА КРОВЬ. Для цветовой оттеночности своих пигментов из корня марены я применяю в своих лаках — наряду с ядовитой юго-восточноазиатской жёлтой камедегуттовой смолой — всегда и небольшие количества так называемой драконовой крови. Эту смолу, «которая красна, как кровь, и выпотевает из некоторых надрезанных деревьев»,141 из-за её цвета в средние века принимали за кровь дракона. Она выступает из плодов юго-восточноазиатской ротанговой пальмы. Хорошие сорта скатанной затем в шарики драконовой крови отмечены золотой печатью.
ЛЬНЯНОЕ МАСЛО. Льняное масло прослеживается с 3000 года до н. э. как прозрачное покрытие деревянных предметов. Лаки для моих собственных инструментов основаны на льняном масле и на рецептах, что были в ходу ещё в XVI веке. Поразительно, что эти лаки превосходят по акустическим свойствам все современные лаки, какие я исследовал в своих опытах.
БЕНЗОЙ. Красноватая или желтоватая бензойная смола имеет фантастически ароматический запах. Одного этого было бы уже довольно, чтобы применять её как тончайшую полировальную смолу. Она придаёт поверхности бархатистый блеск. Мы знаем этот патологический секрет как консервант. Схоже действует его харизма и в скрипичном деле: она снимает с лака всё мутное, особенно там, где он потянул воду. Несколько капель на полировальной ветоши сообщают лаку новое свечение. Бензойная смола, которой я пользуюсь для полировки своих скрипок, происходит из Суматры и Сиама.
Можно было бы назвать и описать ещё добрых две дюжины лаковых смол — например, даммаровую смолу из стволов диптерокарповых или сандарак. Но я хочу этим ограничиться, ибо через смолы должен стать явным один духовный взгляд. Существенное в любой хорошей рецептуре скрипичного лака в том, что ни одно из веществ не применяется само по себе. Дело не в одиноком гениальном свойстве, а во взаимодействии. В этом и состоит подлинная гениальность: в рецептуре! Одну из едва ли не древнейших лаковых рецептур человеческой культуры мы находим в книге Исход. Рецепт «искусством составляющего масти» описан там как наставление к лакировке сделанного из акациевого дерева еврейского переносного святилища. Все употребляемые для служения во святилище принадлежности надлежало обработать им. Тора даёт нам подробное представление о тогдашнем искусстве изготовления лака — как о пропорциях смеси, так и о веществах. Скрипичный мастер без труда узнаёт здесь типичный жирный масляный лак. Однако он основан не на грецком и льняном масле, как большинство более поздних (общеупотребительных с XIII века по Р. Х.) высыхающих лаков, а использует как несущее вещество оливковое масло. Читаем в книге Исход:
«И сказал Господь Моисею, говоря: возьми себе самых лучших благовонных веществ: смирны самоточной пятьсот сиклей, корицы благовонной половину против того, двести пятьдесят, тростника благовонного двести пятьдесят, касии пятьсот сиклей, по сиклю священному, и масла оливкового гин; и сделай из сего миро для священного помазания, масть составную, искусством составляющего масти; это будет миро для священного помазания; помажь им скинию собрания и ковчег откровения» (Исход 30, 23—26).
Многие рецептуры — как и это приведённое здесь первоначальное — следуют ясному принципу. Ватен, старый мастер лакоделия, выразил его в XVIII веке так: «Истинная тайна художника в том, чтобы во всём, за что он берётся, поступать так просто, как только возможно.»142 Вместе с тем старинные рецептуры ещё вращаются в кругу мыслей гармонического мировоззрения. Его символика нередко определяла и самый способ действия. Мы узнаём это, например, по тому, как пропорции ингредиентов сопоставлялись с планетами.143
Грецкое масло было в ходу как своего рода лак уже с I века, льняное — с VII века по Р. Х. С XIII века в этих маслах стали растворять янтарь и сандарак, они и образовали широко употребительные лаки. В середине XVI века появились эфирные масляные лаки.144 Наряду с некоторыми средневековыми рукописями до нас с XVI века дошло едва обозримое множество собраний рецептов по живописной технике, алхимии, медицине и лаковому искусству. Лишь в начале XVIII века из-за меньшего срока высыхания вошли в обиход (акустически худшие!) спиртовые лаки.145
Некоторые значительные рецептуры масляных лаков принадлежат итальянскому иезуиту патеру Р. П. Бонанни.146 Согласно его рецепту № 4 (Рим, 1713) венецианский терпентин и янтарь при непрестанном помешивании растворяются в полимеризованном льняном масле. Этот лак и поныне ещё применяется для скрипок. «Белый (венецианский) лак для скрипок» описывает Иоганнес Кункель в 1707 году следующим образом:
«Возьми 1 фунт чистого льняного масла, дай маслу вскипеть в котле; янтарю или бернштейну 1 фунт, янтарь или бернштейн также особо положи в горшок, к нему 2 лота кремортартара (его можно купить в аптеках), и поставь на сильный угольный огонь, и мешай раскалённым железом, покуда он совсем не расплавится; после возьми кипящее масло и влей в расплавленный янтарь или бернштейн, и хорошо размешай лопаткою, и дай немного остыть; после возьми 2 лота серебряного глёта и 2 или 3 лота лучшей костяной муки, всё мелко истолчённое, и понемногу всыпь в вышеупомянутый лак, не то он побежит через край; тогда держи наготове пустой котёл, чтобы можно было отчасти перелить туда, пока он немного не осядет; после процеди или продави сквозь ткань и убери на хранение, ибо чем старше он становится, тем лучше.»147
Порой подобные лаковые рецептуры звучат для нашего нынешнего слуха непривычно, и хочется улыбнуться, когда, например, в иных рецептурах настоятельно указывается ни в коем случае не мешать лак в таком-то и так-то устроенном, нагретом над угольным огнём медном котле чаще трёх раз. И самый род мешалки описан во всех подробностях. Но быстро становишься скромнее, когда открываешь, что именно этим способом действия возникает определённый температурный профиль и что механические свойства иных смол существенно зависят от предшествующего процесса плавления! Так, например, обстоит с венецианским терпентином. Этот тонкий бальзам, происходящий от лиственницы, расплавленный при 120 °C, остаётся клейко-вязким; при 140 °C он, остыв, становится твёрдым и гибким; при 160 °C ломается и делается хрупким. Расплавленный слишком горячо, он теряет своё значение, которое в том, чтобы быть пластификатором, делающим масляный лак более удобным для нанесения и более податливым.
Особое внимание я уделяю изготовлению своих пигментов. Они дают лаку цвет, и это подлинное искусство — создать пигмент, в котором сильная насыщенность цвета соединяется с высокой прозрачностью. Собственно, это противоречие, но именно оно и делает облик привлекательным: лакировка ни в коем случае не должна заслонять структуру дерева, она должна воссиять в его глубине; но, с другой стороны, это не должен быть и блёклый лак, в котором нет игры цвета. Показатель преломления пигмента заставляет цвет меняться при разных углах взгляда и разном падении света. Эта игра цвета не может возникнуть, если просто (как, увы, часто нынче водится) вмешать в лак одноцветную анилиновую краску. Тогда избавляешь себя от труда изготовить хороший пигмент — и отказываешься от прелести этой оптической игры. При иных условиях освещения скрипка кажется светло-золотой, а затем — с красноватым отблеском. Всё это возможно, лишь когда пигмент хорошо удался.
До сих пор я не нашёл ни одного покупного пигмента, что отвечал бы всему этому нужным образом, и потому варю (как и некоторые мои коллеги) все пигменты сам. Это многочасовой процесс. Как исходный материал я использую корень марены.148 Пигмент, извлекаемый из корня марены, считается древнейшим на Востоке веществом для приготовления красных красочных лаков. С древности им красят ткани. Как носитель пигмента я применяю поташ и квасцы. Позднейший оттенок можно тонко настроить во всех нюансах добавлением самых разных солей в процессе варки: железным купоросом получают буроватый пигмент, алюминиевым сульфатом уходят в глубокий красный, цинковым сульфатом сдвигают в светящийся золотисто-оранжевый. Это известно уже столетия, и всё же всякий раз это захватывающее действо — как удастся пигмент, прежде чем я отдам его в свою маленькую шаровую мельницу, где он тонко перетирается.
Тонкость пигментов, кстати, в конечном счёте проверяется на слух. Когда я стеклянным курантом растираю на стеклянной плите замешанные пигменты и придаю им нужную тонкость, возникает всё более отчётливое светлое шипение. Лишь тогда пигмент растёрт достаточно. Тонкость сильно влияет на позднейшую прозрачность и светосилу лака! Только когда поначалу грубый шум уступит этому шипению, пигмент достигает нужной тонкости. Затем я наношу пигменты в технике, что была ведома уже старым мастерам Возрождения. Помимо связующего нужна особая раскладочная кисть — техника, требующая большой сноровки, чтобы удаться. В минувшие годы я скрупулёзно переваривал в своей маленькой скрипично-мастерской кухне множество исторических лаков, чтобы затем испытать их акустическое воздействие на звуковое дерево. Очень рано мне стало ясно, что безупречно построенная скрипка через хорошую лакировку может получить своё последнее звуковое облагораживание, но, с другой стороны, даже прекраснейшую скрипку плохой лак разрушит безвозвратно. Побуждённый своим наставником Хельмутом А. Мюллером, я начал изготавливать узкие полоски звукового дерева, чтобы на специально разработанной измерительной установке исследовать резонансные пики первых изгибных собственных колебаний — сперва в необработанном состоянии, затем после каждого вновь нанесённого слоя лака.149 Поначалу было запланировано лишь пять-семь показательных веществ и рецептур. Но при более близком занятии передо мною открылся целый мир! Влияния глубины проникновения, толщины слоёв, варианты рецептов и множество иных величин были слишком увлекательны, чтобы на этом остановиться. Так в итоге набралось без малого триста деревянных полосок, которые я обработал во всех мыслимых процедурах и рецептурах — и на протяжении более двенадцати лет исследовал в их акустическом влиянии на дерево. Меня занимал не только достижимый в короткий срок результат, но ещё более — долговременное влияние на звуковое развитие.
Помазание
В тайнах скрипичного лака можно увидеть притчу. Наша радость о тайнах природы и наше изумление перед вещами жизни имеют силу вести нас к Богу.
В чём вижу я притчу скрипичного лака? Великий гимн Пятидесятницы «Veni Creator Spiritus» во второй своей строфе говорит о Святом Духе как о «помазании святой духовной силы». Мартин Лютер перевёл это (1524) словами «духовная мазь, на нас излитая». Ангелус Силезиус перевёл (1668): «отрада сердца, солнце благодати». Генрих Боне переложил эти слова (1847) на немецкий как «помазание души, высочайшее благо».
Этот «Veni Creator Spiritus», без сомнения, один из величайших гимнов, дарованных христианству. Опыт Пятидесятницы говорит о помазании сердца Святым Духом. Мы познакомились с мазью «искусством составляющего масти», как она дошла до нас для помазания святилища в рецептуре Ветхого Завета. Теперь речь о другом помазании, на которое указывает нам этот обряд. Это помазание, которое нам надлежит испытать и которое имеет своё действие в нашей жизни.
Гимн Пятидесятницы говорит о том, что Святой Дух может помазать, освятить, обновить, укрепить, освободить, восставить нашу жизнь, всецело пронизать её. Здесь речь не о некоей дополнительной (скажем, «харизматической») возможности христианской жизни, а о самом её исконном существе! Христос значит: «Помазанник». И мы должны быть помазаны, ибо это приблизит нас ко Христу. Христос говорит не только: «Где Я, там и слуга Мой будет» (Иоанна 12, 26), но и: «Каков Я, таков да будет и слуга Мой — помазанный Святым Духом. Потому ждите, пока не примете эту силу свыше. Я пошлю Его вам».
Есть слова Библии, что читаются как мудрость хорошей лаковой рецептуры. Они являют нам многообразие духовных веществ, которые как нечто святое должны наполнить наше сердце. Так говорит пророк Исаия о Помазаннике Божием такими словами: «И почиет на нём Дух Господень, дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и благочестия; и страхом Господним исполнится» (11, 2—3).
Чем больше мы узнаём Святого Духа, тем скорее и с большею верою будем призывать Его. Бог говорит: «Протяни руку Духа твоего: твою веру!» И так может воззвать наша вера: Приди, Дух мира: приди в мою суетную гонимость! Приди, Дух совета: приди в моё разбрасывание. Приди, Дух благодати: приди в мою ограниченность и тесноту! Приди, Дух веры: приди в мои сомнения в себе и в Боге! Приди, Дух надежды, ты, мягкая смола: приди в мои заботы! Приди, Дух крепости: приди в мою неуверенность! Приди, Дух страха Божия, ты, до конца очищенная смола: приди во все мои спутанности! Приди, Дух Божий, да, приди, высочайший Утешитель! Так говорит Бог над искренним воззванием нашего сердца: «Я изолью воды на жаждущее и потоки на иссохшее; излию дух Мой на племя твоё и благословение Моё на потомков твоих» (Исаия 44, 3).
И 2-е послание к Тимофею описывает Святого Духа наподобие святой мази: «Бог дал нам духа не боязни, но силы и любви и целомудрия» (1, 7). И здесь святая лаковая рецептура — словно из двух смол и одного масла: дух силы, любви и целомудрия.
Такие перечни даров благодати, какие даёт нам Библия, читаются порой как лаковые рецептуры, в которых каждая смола в своём своеобразии и своей силе несёт присущую ей харизму на пользу целого. Оттого нам следует лучше постигать и правдивее чтить друг друга как приемников этих даров. Ибо Святой Дух вверяет то, что даёт Он отдельному человеку, вере и любви других. Если мы не верим и не чтим друг друга, это останется инородным телом, одиноким веществом, что не растворяется в лаке. Можно сказать: смолы и масла, пигменты, все вещества рецептуры даются общине от Бога. Но тепло и мудрость, что нужны всякому масляному лаку, чтобы связать всё это воедино, — это любовь, которая требуется от нас. То, что Бог нам нечто вверяет, не значит, что Он заменяет человеческое в нас чем-то духовным. Ведь и лакировка не заменяет дерево, а являет его. Апостол Павел пишет в одном из тех перечней даров:
«Дары различны, но Дух один и тот же; и служения различны, а Господь один и тот же; и действия различны, а Бог один и тот же, производящий всё во всех. Но каждому даётся проявление Духа на пользу. Одному даётся Духом слово мудрости, другому слово знания, тем же Духом; иному вера, тем же Духом; иному дары исцелений, тем же Духом; иному чудотворения, иному пророчество, иному различение духов, иному разные языки, иному истолкование языков. Всё же сие производит один и тот же Дух, разделяя каждому особо, как Ему угодно» (1-е Коринфянам 12, 4—11).
Община
Это слово ведёт нас теперь на шаг дальше, ибо оно проясняет: сосуд, что должен быть наполнен, — это не только сердце отдельного человека. Это сердце общины, что в единении образует общину веры. «Вы — жилище Божие Духом», — сказано в послании к Ефесянам (2, 22). Из времени ветхозаветного обряда мы можем научиться тому, что святилище нуждается в помазании! Сказано: «И сделай из сего миро для священного помазания, масть составную, искусством составляющего масти. И помажь им святилище» (ср. Исход 30, 25). Если мы полагаем, что Дух Божий — частное дело между Богом и нами самими, что Он — дело пламенной внутренней жизни, что Он — дело харизматического самопереживания, тогда мы не постигли существенного. Ибо значение харизм в жизни отдельного человека говорит нам: ты — твёрдая или мягкая смола, или масло, или пигмент для помазания святилища. Каждый в своём свойстве и роде. Мы должны соединяться с другими, чтобы община сообразно мудрости рецептуры испытала нечто святое.
Как волокна ветхозаветного акациевого дерева грунтовались святой лаковой рецептурой из мирры, корицы, аира и оливкового масла, так должны и волокна новозаветного святилища наполниться и пропитаться веществами Духа, которые мы зовём харизмами или дарами благодати. Так надлежит в наших духовных общинах сводить воедино то, сколь по-разному хочет действовать Святой Дух в отдельных людях. Для себя одних мы не тайна. Оттого имеет смысл, чтобы я учился спрашивать, каким образом Святой Дух хочет сотрудничать со мною. Какая забота должна через Него стать попечением? Какие дары должны через Него стать задачами? Какая страсть должна через Него стать полномочием? Какая вера должна через это помазание стать благословением? Нам не нужно ничего производить. Довольно простой молитвы: приди, Святой Дух!
Сколь бы многообразно ни являл Себя Святой Дух, есть в этом одна общая черта: Он вводит нас в то, что есть Он Сам, — в любовь! Это может звучать интеллектуально просто и всё же есть могучая весть: Святой Дух освобождает нас тем, что наполняет нас. Он наполняет нас тем, что есть Он Сам, — любовью. Именно это Его способ освобождать нас от себялюбия. Совершается это не так, что Он запрещает нам привлекательность эгоизма, но так, что Он наполняет нас красотою любви Божией. Так сказано у Павла: «Любовь Божия излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам» (Римлянам 5, 5). Об этом опыте мы можем просить. Вопрос не в том: «Насколько сильно я могу измениться?», а в том: «Готов ли я об этом просить?» Ведь часто это лишь короткие мгновения тишины и остановки в повседневной гонке, что могут заново дать нам дыхание, если мы вверяемся этому святому присутствию. Нужна простая просьба: приди, Святой Дух!
Для Иисуса действие Бога через этот дар Духа было само собою разумеющимся. Так говорил Он: «Какой из вас отец, когда сын попросит у него рыбы, подаст ему змею вместо рыбы? Или, когда попросит яйца, подаст ему скорпиона? Итак, если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец Небесный даст Духа Святого просящим у Него» (Луки 11, 13).
Излучательное затухание призвания
Одно из акустических свойств, на которые скрипичный лак оказывает сильное влияние, — мера внутренних потерь на трение в волокнах дерева. Иное грунтовочное вещество должно проникнуть в дерево, оно изменяет затухание волокон и делает их чувствительными, способными принять звук колеблющихся струн. Хорошая рецептура уменьшит внутреннее трение в древесных волокнах. Так скрипка расходует меньше колебательной энергии в самой себе (потери на трение) и вместо этого отдаёт больше энергии как звук окружающему воздуху (излучательное затухание).
Эти два столь разных процесса затухания служат образом нашего призвания. Ибо когда Святой Дух наполняет наше единение, мы через смирение и благоговение, что возникают между нами, будем расходовать меньше энергии на «внутренние трения» и вместо этого сможем быть обещанным нам звуком в нашем окружении. Так наши дары потеряют свою силу на наших задачах, а не на нас самих!
Как лопата тормозится землёй, в которую врезается, так колебания скрипки тормозятся окружающим воздухом, когда их колебательная энергия превращается в звук. Лишь благодаря этой потере энергии инструмент может исполнить своё призвание, ведь именно в этом излучательное затухание скрипки: она приводит косный окружающий воздух в звуковые колебания. Как земля отнимает у лопаты силу и как воздух отбирает у скрипки энергию, так и мы отдаём свою силу и энергию тому, к чему призваны.
Когда мы испытываем помазание Святым Духом, мы заметим, что призвание наше нам чего-то стоит. Мы заметим, что задачи наши требуют нас и что нам стоит сил дать миру жизни, который нас окружает, коснуться нас. Но именно в этом и есть существо излучательного затухания нашего сердца! Отдаёшь свой звук своему окружению. Это тот звук, который делает слышимой наша внутренняя жизнь. Кто не расходует на этот мир никакой силы, тот, пожалуй, и не живёт в своём призвании.
Как я грунтую и лакирую скрипку и пропитываю её волокна, так хочу я рассчитывать и на действие Святого Духа. Он уменьшает внутреннее трение и повышает излучательное затухание сердца. Когда это совершается, вопрос будет не только в том, какою силой мы обладаем, а в том, какую силу мы принимаем. Из этого опыта говорит апостол Павел, когда говорит: «Мы не унываем; но если внешний наш человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» (2-е Коринфянам 4, 16). Так хочу я терять силу не через себя самого, а через своё призвание.
Основные харизмы
Если мы вглядимся пристальнее в существо хорошего скрипичного лака, мы увидим: всё же всякий раз выкристаллизовываются четыре характера, общие всем хорошим рецептурам. Это следующий образец: твёрдые смолы — мягкие смолы — масла — пигменты.
Эта четверичность имеет в себе нечто гениальное, ибо она делает возможным сочетание доброго, и сразу поймёшь, что происходит, когда недостаёт лишь одного из четырёх основных веществ:
- Без твёрдых смол лак, правда, хорошо свяжется с основанием, но ему недостаёт стойкости. Он не выдерживает механических и климатических воздействий окружения. Он истирается.
- Без мягких смол лак будет хрупок. Он хотя и твёрд, но грозит осыпаться. У него нет связующей силы. Где одни только твёрдые смолы, там возникают трещины, отдельные острова, всё разделяется.
- Лак, что отказывается от масла, отказывается тем самым от многообразия. Там нет вещества, способного принять в себя различное и связать его воедино.
- Лак, которому недостаёт пигментов, будет хотя и полезен и хорош, но не прелестен. Там нет ни преломления света, ни красоты. Всё практично и полезно, но без всякой внутренней широты и великодушия.
Когда община решается брать на себя ответственность харизматическим образом, в ней проступит нечто от гениальности хорошей рецептуры скрипичного лака. Это четыре в корне разных вещества:
ПИГМЕНТЫ. Эти люди — не функционеры, их узнают не по явной их пользе. Но если их недостаёт, гаснет красота общины; она опускается до рабочей артели, до союза ради цели. Тогда всё без преломления света, без красок и свечения. Всё тогда лишь целесообразно, полезно, действенно. Ничего не сделано неверно — и всё же одновременно существенное уже не так. Люди, подобные пигментам, умеют приглашать других и всем существом своим быть зовущими к себе. В них — харизма гостеприимства и сердечности. Пигменты нуждаются — больше, чем другие, чья польза видна тотчас, — в уважении, которое им подобает. Разумеется, скрипичный лак так же работает и без пигментов. Но какое убожество навязываешь тогда скрипке!
НЕСУЩИЕ МАСЛА. Когда недостаёт «несущих масел», нет людей, которые связывают различное и примиряют друг с другом несходное. Тогда смолы, чем твёрже они, тем твёрже сталкиваются друг с другом. Они трутся, они борются — каждая прежде всего за своё. Но нет вещества, что создаёт нечто общее. Так переживаю я одного друга в нашей общине: когда он есть, он редко вносит очень многое. Но когда его нет, тогда мы в наших тщеславиях и обидчивостях гораздо сильнее сталкиваемся друг с другом. Когда он есть, возникает пространство приветливости, что многое принимает в себя. Маслу дана духовная сила соединения, без которой всё остаётся лишь суммой несвязанных, ярко очерченных веществ.
ТВЁРДЫЕ СМОЛЫ. «Твёрдые смолы» стоят за содержания, истины, убеждения, идеи. Они узрят исповедание. Примечательно, что твёрдые смолы — единственные, которые прежде должны быть расплавлены в тигле, чтобы затем стать растворимыми — то есть удобосъедобными и общинопригодными! Только так может быть растворён янтарь и стать веществом лака. В его прочности заключена могучая харизма. Эти люди создают ориентир. Без них община без стойкости, и она не выдерживает суровый климат окружения и трудные времена. Оттого твёрдые смолы необходимы. Они тревожат внутри и извне подвергаются вражде. Им часто недостаёт податливости и обаяния мягких смол.
Есть «твёрдые смолы», которые, будучи очищены, имеют пророческую силу воздействовать на общину и на общество. Они испытали то, о чём говорит слово Исаии: «Господь Бог отверз Мне ухо, и Я не воспротивился, не отступил назад. Я предал хребет Мой биющим и ланиты Мои поражающим; лица Моего не закрывал от поруганий и оплевания. И Господь Бог помогает Мне: поэтому Я не стыжусь, поэтому Я держу лице Моё, как кремень, и знаю, что не останусь в стыде» (50, 5—7).
И всё же эти твёрдые смолы должны пройти тигель, ибо без него они не будут иметь значения для святого целого. И мне пришлось расплавить мои драгоценные куски янтаря в фарфоровом тигле. На янтаре мы видим это ясно. «Плавильня — для серебра, и горнило — для золота, а сердца испытывает Господь» (Притчи 17, 3).
Ископаемые смолы ни к чему не годны, если не знают тигля. Лишь в тигле неприятная или даже опасная твёрдость превращается в необходимую и благодатную прочность. Это тигель нужды, но также и тигель поклонения, что способен преобразить твёрдость человека. Быть может, особое обращение с твёрдыми смолами связано с их душевной близостью к фанатизму. Чем твёрже смола, тем большим должно быть смирение — дать себя расплавить. Своеобразие в том, что янтарь после плавления не утрачивает своей прочности. Но плавление сообщает ему растворимость в масле. Без тигля твёрдые смолы не будут способны соединяться с другими смолами. Они не должны быть нерастворимыми инородными телами в целом лака, а должны давать ему драгоценную прочность и святую стойкость.
МЯГКИЕ СМОЛЫ. И мягкие, и среднетвёрдые смолы имеют своё значение и свои харизмы на пользу всех. Это:
- Люди, подобные мастиковой смоле, которым дано нечто, что делает сердца мягче. Им дано славословие, через которое община обретает свой блеск.
- Люди, подобные смоле, добываемой из мирры, что помогает от недугов, болезней и ран. У них есть сила возлагать на людей руки и благословлять их. Через них действует Бог, как Он говорит: «Я видел пути его, и исцелю его, и буду водить его и утешать его и сетующих его. Я исполню слово: мир, мир дальнему и ближнему, говорит Господь, и исцелю его» (Исаия 57, 18—19).
- Люди, подобные смоле алоэ, что редко действуют в одиночку. По-настоящему сильны они лишь в диалоге. Они живут из общины и для общины. Они созидают. В них живёт харизма помощи — как раз в делах практических. «Я воздвиг его в правде и уровняю все пути его. Он построит город Мой» (Исаия 45, 13). «Ибо Бог устроил землю, чтобы на ней жили» (Исаия 45, 18).
- Люди, подобные твёрдым плавким копалам, что заботятся о духовной ясности и внутреннем ориентире. Здесь дело не в скорых решениях, а в более глубоком понимании, ибо эти смолы высыхают медленно. Они противостоят поверхностному прагматизму, их искание и вопрошание есть молитва: «Истомилась душа моя, желая судов Твоих во всякое время» (Псалом 118 (119), 20). Это люди, через которых Бог исполняет то, что говорит: «Я Господь, Бог твой, научающий тебя полезному» (Исаия 48, 17).
- Люди, подобные венецианскому терпентину, чьё присутствие не даёт общине во всех её различиях и разногласиях сделаться трещиноватой, твёрдой и хрупкой. Без них возникает кракелюр (франц. craquelé — растрескавшийся, потрескавшийся) разделения через тщеславия и всезнайство.
- Люди, подобные твёрдым копалам, что хранят и укрепляют веру, что и в кризисах остаются твёрды. Через них говорит Бог: «Отворите ворота; да войдёт народ праведный, хранящий истину. Твёрдого духом Ты хранишь в совершенном мире, ибо на Тебя уповает он» (Исаия 26, 2—3).
- Люди, подобные бензойной смоле, чьё слушание и чьи слова вновь приводят мутное к свечению. У них есть харизма «поддерживать словом изнемогающего, ибо Господь открывает им ухо» (Исаия 50, 4). Так возникает — как это дано бензою — новое свечение.150
Река и вода
Всякое вещество в рецепте скрипичного лака имеет свой собственный смысл. Но раскрывается он не в обособленном своеволии, а лишь в связи с другими. Скрипичный лак — притча о гармонии примирённого многообразия. Единственная возможность получить хорошую рецептуру скрипичного лака в том, чтобы свести различные вещества в добром соотношении и при верной температуре.
Как я, скрипичный мастер, говорю о лаке, так совершенно схожим образом говорит Раниеро Канталамесса об осуществлении Церкви: «Различие — не ограничение и не поправка единства, а единственный способ его [единство Церкви] осуществить.»151
Уязвимые волокна вверенного нам мира жизни должны быть грунтованы святою рецептурой. Как вода, что даёт жизнь странам, не обходится без рек, так и вода жизни не может обойтись без внешних устройств. Ведь и живая вода Евангелия имела смирение проложить себе русло Церкви. Она призвана быть не только устройством, но и носителем воды, не только внешней организацией, но вместе с тем харизматическим организмом. У реки может быть могучее русло, но это ещё ничего не говорит о том, сколько воды она несёт. Есть ли в Церкви внутренняя жизнь и где именно, показывают не необходимые её служения, а её силы и дары (см. об этом «трезвучии»: 1-е Коринфянам 12, 4 и далее).
О служениях притча о скрипичном лаке ничего сказать не может, но что до харизм и сил, то верно, конечно, по слову Павла (Галатам 3, 28): здесь нет ни мужчины, ни женщины, ни клира, ни мирян, ибо все вы — один народ Божий. Что внешняя организация внутри своём есть духовно одарённый организм, в котором может раскрываться жизнь и передаваться дальше как живая вода, станет возможным лишь тогда, когда духовное «я» (во вверенных ему харизмах!) и духовное «мы» (во вверенных ему таинствах!) найдут взаимное уважение. Канталамесса описывает «понятием „таинства" — дары, что даны всем сообща, а понятием „харизмы" — те, что особым образом принадлежат отдельному человеку (...) Таинства даны всей полноте Церкви, чтобы освящать отдельных, а харизмы даны отдельным, чтобы освящать всю полноту Церкви.»152
Как русло упорно прорывалось водою, и всё же, наоборот, вода получает своё течение от русла, так живая вода харизм и русло святых таинств во взаимной зависимости вверены друг другу. Река несёт воду. Но там, где (властью служения) хотя таинства и обеспечены, а харизмы не делаются возможными, не желаемы и не допускаемы, — там это было бы как вера в смысл высохшей реки. Без харизматической жизни Церковь высыхает. Тогда река не исполняет того, к чему призвана. Так харизмы и таинства образуют гармоничную противоположность, которую нам должно любить и в которой нам должно жить.
Тайна скрипичного лака во всяком случае не в прославлении отдельного вещества (харизмы), а в рецептуре. Оттого и сказано после перечисления веществ: «Сделай из сего миро для священного помазания, масть составную, искусством составляющего масти. И помажь им святилище».
Этими мыслями, разумеется, ещё скорбно мало сказано о библейских силах и харизмах (чудесных дарах благодати) в отдельности. Но одно через притчу о лаковых смолах стало, конечно, явным: ни одна смола, ни одно масло, ни один пигмент не существует ради самого себя. Дело в хорошей рецептуре, в которой всё в верной мере и при верной температуре связуется воедино. Тепло стоит за любовь. Это значит не что иное, как то, что мы должны любовью вызывать к жизни харизму другого. «Дух контроля», разрушающий харизматическую жизнь, кормится страхом и властью. Мы раним друг друга не только правотолюбием, но (часто ещё более) нашим страхом. Любить оттого значит порой и превозмочь страх и указать собственной власти её границы. Ибо харизматическая жизнь в своей неподвластности и уязвимости нуждается в ободрении и доверии.
Бог даёт нам все харизмы, Он даёт нам всю полноту небесных даров. Но одного Он не сделает вместо нас: от нас зависит, чтобы мы распознавали силы и дары благодати среди нас, делали их возможными, давали им место, желали их и приветствовали, чтобы мы позволяли им ошибаться, чтобы давали им время рискнуть собою и развиться, чтобы отдавали им и нашу надежду. Одним словом: от нас зависит защищать и любить их. Оттого не хочу я задерживаться на странно самозамкнутом вопросе, что́ Бог хочет дать мне. Ибо порой Бог скажет: «От тебя зависит распознать харизму в брате твоём и в сестре твоей; ты должен любовью своею вызвать к жизни то, что Я хочу им дать!»

Яви нам свет лица Твоего, Господи!
Псалом 4, 7
Глава 12. Внутренний огонь
О ЖИЗНИ В СВЯТОМ ДУХЕ
О существе и действии Святого Духа я в предыдущих главах уже сказал немало. Теперь мне хочется поставить вопрос: как нам принять Святого Духа в большей глубине и как возрастать в жизни от этого Духа? В этих вещах люди приобретали великий опыт и писали глубокомысленные книги.153 Ни начала, ни конца тут не найти, и я и здесь не могу сделать ничего иного, как снова взглянуть на это через притчу из становления скрипки.
Награда
Последняя работа, прежде чем на инструмент можно натянуть струны, — это выполировка лака. Это один из самых прекрасных рабочих шагов, время исполнения, когда мысли мои покоятся, а под правой рукой я ощущаю форму скрипки, которую сотворил. Это награда за весь труд. Мне хочется описать эту работу подробно, ведь три вещи, что сходятся в этом рабочем шаге, представляются мне притчей о жизни в Святом Духе, где точно так же сходятся три вещи, которые все вместе должны привести к цели.
Слои лака сложены из множества веществ. Грунт, поровый заполнитель, пигменты, масляный лак — я наносил лак добрыми пятнадцатью разными слоями, пуская в ход кисть, тряпицу, а отчасти и голые руки — тут прикосновение ещё непосредственнее. Лак высох под светом, и теперь его можно выполировать. Полировка — это не то, что может представить себе под ней непосвящённый. Тут не проводишь просто-напросто по поверхности. Это, скорее, глубокое разминание слоёв. Только теперь лак обретает свой внутренний «огонь».
Подготовка этого рабочего шага длится несколько минут. Драгоценное орудие — простая льняная тряпица. Она должна быть старой, чтобы быть мягкой и чтобы нити её были однородны. Ни в коем случае нельзя, чтобы льняные узелки или ломкие нити нарушали гибкость тряпицы. Её складывают вдвое, так возникает плотный угол. Затем я обмакиваю её в спирт и добавляю каплю полировального масла. Чтобы влага совершенно распределилась в каждом волокне тряпицы, её нужно скатать во все стороны на гладкой, свободной от пыли поверхности, как маленький ковёр. Тряпицу снова разглаживают и скатывают в другом направлении. Это повторяется несколько раз, затем её окончательно разглаживают, чтобы образовать передний складчатый край. Так тряпица готова.
Всё это важно, ведь полировка не без риска. Если тут не хватит тщательности, молодому лаку грозит при полировке разрушение. А если удаётся — приходит истинное воодушевление: лак обретает свой внутренний огонь! Поверхность дерева вдруг делается словно трёхмерной. Но полировке надо выучиться. Если делать её слишком медленно, или если тряпица слишком влажна, или давление слишком велико, то поверхность неизбежно разрушится. Оттого требуется своя посадка руки — то, как держат тряпицу между пальцами. Складчатый край зажимают между большим и указательным пальцами, задний конец — между средним и безымянным. Прежде чем коснуться поверхности лака, несколько раз чертишь круги чуть над нею, чтобы поймать в руку верное движение и скорость. Лишь тогда тряпица опускается. Движения должны быть теперь — сообразно очертанию свода — круговыми и в виде восьмёрок, и их нельзя ни на миг прерывать, пока в тряпице ещё есть влага.
Хорошая выполировка — тайное искусство, ведь три свойства должны при этом составить единство: влага в тряпице, напряжённое давление контакта между тряпицей и лаком и скорость движений. Если одна из этих трёх стихий не верна, лак в этом месте разрушится. Слишком влажная тряпица сотрёт лак вместо того, чтобы его разминать. Слишком сухая тряпица ничего не даст — тут труд напрасен. От слишком медленного движения тряпица прилипнет к лаку, слишком быстрое движение не разомнёт лак. Слишком сильное давление — как слишком медленное движение, слишком слабое давление — лишь поверхностное протирание без всякого действия. Тогда поверхность в конце будет чуть блестеть, но лак не засветится в своей глубине. Чем влажнее тряпица поначалу, тем осторожнее надо быть с давлением, и только к концу давление можно усилить. Тут чувствуешь, как берёшься за лак, не вредя ему. Чувствуешь это по сопротивлению. Всё должно быть хорошо согласовано друг с другом. (Я с самого начала питал большую любовь к этой работе. Мой прежний учитель порой доверял мне даже собственные свои скрипки, потому что у него сложилось впечатление, что выполировка мне хорошо удаётся.) Важное здесь — чувство сопротивления под рукой. А прекрасное — это глубокое свечение лака, что теперь возникает. Особенно лакировка итальянского старого мастера Доменико Монтаньяны (Венеция, 1687–1750) взяла меня в свой плен. Тут есть глубина красок, которая в каждый час дня (при меняющемся свете) является иной, то медово-золотой, то тёмно-красной. Местами кажется, будто в дерево вставлены маленькие оранжевые лампочки. Лак светится из глубины в великой чистоте и красоте и так облагораживает инструмент. За собственной полировальной тряпицей всегда следят в оба глаза. Чем чаще она бывала в деле, тем она лучше. Никогда нельзя дать ей высохнуть, если несколько дней ею не пользуешься. Оттого я храню её в жестянке с герметично завинчивающейся крышкой. Так она остаётся мягкой.
Когда поверхность инструмента к концу полировки обретает свой «огонь», это чудесные мгновения. Возникает впечатление, будто смотришь сквозь наполненный стакан воды в глубину дерева. Поверхность перестаёт быть поверхностью. Оптически она делается трёхмерной. Смотришь в глубину, и самые верхние трахеиды еловой древесины кажутся прозрачными. Свет отражается от дна дерева, отбрасывается назад. На микроскопически тонких пигментах, которые неделями изготавливал и растирал, свет отклоняется и преломляется. Так возникает оптическое очарование. Но лишь с выполировкой оно вступает в полную силу. Весь труд и все усилия в этот миг вознаграждаются. Только теперь инструмент делается по-настоящему зримым.
Скрипка в моей левой руке, полировальная тряпица в правой — и тут рождается молитва сердца: «О, если бы и ты держался столь же тихо в руке своего Бога, как эта скрипка в руке своего мастера! О, если бы ты ощутил ту же страсть, которую ты так хорошо знаешь, покуда даёшь инструменту это свечение и эту глубину! И если бы ты изведал хоть немного той радости, что есть в Боге, когда человек через Святого Духа обретает свой внутренний огонь!»
Лак придаёт дереву глубину и заставляет его светиться; он не скрывает дерево оптически, а являет его в новой чистоте и внутреннем свечении. Это притча о внутренней жизни, что возникает в прикосновении к Богу. Я описал три вещи, которые важны при этой работе:
— Влага полировальной тряпицы. Она означает чистоту благодати.
— Верный контакт между тряпицей и инструментом. Он означает «да» веры.
— Движение тряпицы. Оно означает наше повседневное упражнение.
Лишь в верном согласовании друг с другом эти три ведут к цели. И в жизни от Духа Божия я вижу три вещи, которые сходятся сходным образом, и они тоже лишь вместе ведут к цели. Эти три должны сцепиться воедино.
Чистота благодати
Скрипка в преломлении света обретает новое качество. Словно в глубине дерева возникает свой собственный огонь. Так и Бог хочет дать нашей жизни внутренний огонь. Этот огонь — Святой Дух.
Когда Иисус в высочайший день иудейского праздника кущей стоял в Иерусалиме во храме, Он воскликнул: «Кто верует в Меня, у того из чрева потекут реки воды живой» (Иоанна 7, 38). Евангелист Иоанн поясняет это слово Иисуса, замечая: «Сие сказал Он о Духе, Которого имели принять верующие в Него».
Свыше восьмидесяти раз в Евангелии от Иоанна сказано «Иисус сказал» или «Иисус говорил», но лишь трижды сказано «Иисус воскликнул». В эти мгновения Он буквально вызывает нечто в жизнь: речь идёт тут не о передаче сведений, а о передаче божественной жизни.
В Евангелии от Луки мы слышим, как Иисус сказал: «Какой из вас отец, когда сын попросит у него рыбы, подаст ему змею вместо рыбы? Или, если попросит яйца, подаст ему скорпиона? Итак, если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец Небесный даст Духа Святаго просящим у Него!» (11, 11–13).
Эти два слова Евангелий отвечают на вопрос, как нам принять Святого Духа, устрашающе просто: это вера в Иисуса и прошение к Богу. О том и о другом мне хочется на мгновение поразмыслить.
ПРОШЕНИЕ. Я часто спрашивал себя, отчего вообще форма прошения может быть подобающей молитвой. Разве Бог не должен знать, в чём я нуждаюсь? Или мне сперва нужно Его убедить или уговорить? Есть ли у Бога в этом нужда? Не есть ли прошение в конце концов бездушное лепетание, которому недостаёт доверия, что Бог ведь знает, что хорошо и в чём я нуждаюсь? И Иисус сказал: «А молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многословии своём будут услышаны; не уподобляйтесь им, ибо знает Отец ваш, в чём вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него» (Матфея 6, 7).
И всё же это не всё. Иисус учил, что нам следует просить Бога из доверяющего сердца, ибо в прошении заключена духовная сила. Не Бог, а мы нуждаемся в прошении! Оно — радикальная форма открытости. В нём всякой замкнутости в себе и одержимости собой приходит конец. Кто просит, тот показывает, что сам себе он недостаточен и что он не довольствуется тем, на что способен из самого себя. Он предстаёт своей нужде и вместе с тем делает себя восприимчивым. Оттого прошение к Богу нас изменит. Библии совершенно чуждо то умонастроение, когда мы говорим: Бог уж даст мне Святого Духа, если захочет. Послание Иакова говорит: «Не имеете, потому что не просите» (4, 2).
Один человек, считавший себя смиренным и мудрым, пришёл к старому монаху и сказал, что не нужно ни о чём просить Бога. Надо-де довольствоваться. Тогда монах ответил с лукавой иронией: «И я в моём великом смирении ни о чём не просил Бога; и Бог в Своей великой благости услышал мою молитву — и ничего мне не дал!»
ВЕРА В ИИСУСА. Когда мы просим Бога о Святом Духе, нам следует всячески остерегаться ссылаться на что-либо, что можно поставить нам в заслугу! Ибо Бога не купишь. Принять Святого Духа — чистая благодать. Благодать влита, а не заслужена и не сделана. Она единственно дарована. Она — свет, что нас озаряет.
Что нужно, чтобы принять Святого Духа? Первые ученики изведали, что нужна была своего рода внутренняя чистота, которая далеко превосходила то, чего человек когда-либо может достичь моралью, добродетелью или обрядом. Нужная чистота приходила единственно из чистоты любви к Богу. Это любовь, которая даже в мученической смерти ещё способна вложить свою последнюю силу в эти слова: «Отче! прости им, ибо не знают, что делают!»
Оттого вера в чистоту этой любви получила от Бога право очищать наши сердца, чтобы они приняли теперь Духа Божия. Всё иное было бы слишком слабо. Любви можно только верить. Быть поставленным в состояние любви означает быть примирённым. Это делает вещи новыми и вносит свечение в глубину этого мира. Так возникает теперь внутренний огонь, и тут воистину совершается нечто новое, ибо теперь сказано уже не «Бог любит нас», а «любовь Божия излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам» (Послание к Римлянам 5, 5).
Первые ученики из народов, принявшие Святого Духа, знали, что это совершилось не оттого, что они были такими добродетельными людьми. Отчего же тогда это совершилось? Деяния апостолов говорят об этом опыте так: «Бог дал им Духа Святаго, верою очистив сердца их» (15, 8–9).
Чистота сердца
Иисус видел сердце человека как внутренний храм присутствия Божия. Он сказал: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Матфея 5, 8). Всякий храм требует соответствующей храму чистоты. Так как сердце — не обрядовый храм, то чистотой, что следует путём обряда, ещё ничего не достигнуто. Это должна быть иная чистота. Внутренний образ, что способен вести нашу душу, когда мы вопрошаем о чистоте сердца, ставит перед нашими глазами Евангелие от Иоанна:
«Иисус, зная, что пришёл час Его, встал с вечери, снял с Себя верхнюю одежду и, взяв полотенце, препоясался. Потом влил воды в умывальницу и начал умывать ноги ученикам и отирать полотенцем, которым был препоясан. Подходит к Симону Петру, и тот говорит Ему: Господи! Тебе ли умывать мои ноги? Иисус сказал ему в ответ: что Я делаю, теперь ты не знаешь, а уразумеешь после. Пётр говорит Ему: не умоешь ног моих вовек. Иисус отвечал ему: если не умою тебя, не имеешь части со Мною» (Иоанна 13, 1–8).
Здесь становится зримым нечто от существа Святого Духа, ибо то, что делал Иисус, Он делал всецело в Святом Духе. Ясно становится, что единственная сила, которая может преобразить нас к доброму, — это любовь. Она — сила Божия, что в своём смирении освящает всё, чего касается. Ничто в нас не может быть святым, если мы не способны быть принимающими. Я принимаю — значит, я есть. За это стоит образ омовения ног. Единственный вопрос, что ставит мне это событие, гласит: выдержишь ли ты быть таким образом принимающим перед Богом?
Святое, которого требует Бог, не может быть приобретено; оно должно достаться нам в удел. Это чистота тех, кто знает о своих недобрых сторонах и своём сомнительном поведении и всё же допускает Иисуса к себе в этой сердечности. Это делается для нас экзистенциальным исцелением и так — спасением всего существования. Мне нужны внутренние мгновения, когда я закрываю глаза, чтобы вместить это: «Иисус, я допускаю, чтобы это совершилось!» Есть основание в том, что Он говорит: «Если не сделаю Я этого, не имеешь части со Мною!»
Иными словами: Святой Дух — не следствие, а условие святой жизни! Нам не нужно делать доброе, чтобы заслужить Святого Духа. Наоборот: когда Он служит нам, тогда с нами делается хорошо. На это я хочу довериться. Праведность Божия — это переворот вещей. Как раз не так, как объясняет рабби Нойснер (глядя на одно место в Мишне154), будто мы «по лестнице многообразных добродетелей словно бы восходим на небо»,155 скажем, оттого что мы — «через внимательность, опрятность, чистоту, воздержность, святость, смирение, страх пред грехом, благочестие» — наконец обретаем Святого Духа. Моя жизнь (и всё, что делает её святой и ценной) — не восхождение к Богу, а встреча с «Сошедшим вниз». Это вера в Иисуса, что становится передо мною на колени и умывает мне ноги. Именно это и есть святое в Боге. Это Его смирение. В самом ли деле я хочу сослаться на свою добродетельность? Тогда я был бы как маленький мальчик, который открывает свою копилку и говорит: я покупаю весь мир!
Благодать влита, как вода в умывальницу, которой Иисус омывает ноги Своим ученикам. Она не обогащена нашей великолепностью. Мне умывают ноги, и я даю этому совершиться. В этом всё моё богатство. Порой воистину труднее верить благодати, чем делать доброе. Ибо в добром я всё ещё смотрю на самого себя. Тут нет спасительной самозабвенности, что состоит в том, чтобы быть любимым. Любовь, которую надо заслужить, — не любовь, а награда. Любовь никогда не бывает заслуженной. Оттого она — воплощение благодати. Она не может и не нуждается копить очки в свою пользу, ибо она единственно дарована. Это верно уже в отношениях между людьми — насколько же более верно это в отношении Бога! Оттого я должен упражняться в том, чтобы принять в себя тот образ омовения ног — он стоит у Иоанна не без причины на месте Тайной вечери. Я должен в духе сидеть в ряду с учениками и знать: теперь мой черёд. И начал Он умывать ноги ученикам и отирать полотенцем, которым был препоясан. Вопрос, что ставит мне это упражнение, гласит: выдержишь ли ты? Спасительно закрыть глаза и вбирать в себя этот образ, пока мы его не увидим.
Мне вспоминается богослужение во время моего ученичества в Миттенвальде. Это было во время причастия. Рядом со мной стоял умственно неполноценный юноша. Когда пришёл его черёд принять облатку, он взглянул на пастора и спросил: «Сколько это стоит?» (Он имел в виду буквально.) Пастор ответил, не раздумывая: «Уже уплачено!» Он и сам потом подивился своему ответу, ведь ответил он непроизвольно и о двойном смысле этого слова не думал.
С оглядкой на наше призвание есть нечто, что важнее того, что мы могли бы заслужить всей нашей добродетельностью. Будь наши добродетели условием, а не следствием святой жизни, они принудили бы человека беспрестанно заниматься самим собой. Лишь любимый обладает той самозабвенностью, чтобы не спрашивать, как далеко он продвинулся и что о нём думают; он формируется любовью. Так наше призвание обретает свою форму, и мы будем меньше заниматься самими собой и тем больше — миром, для которого мы предназначены.
Как дёшево должен бы был обходиться Святой Дух, если бы Его можно было купить нашей нравственной зрелостью и добродетелями. На что я хочу сослаться перед Богом? Нет никакого «Вот теперь я наконец достаточно свят, достаточно смирен, достаточно внимателен. Теперь я достаточно далеко продвинулся, достаточно зрел, достаточно чист. Теперь я достаточно нравствен, достаточно последователен, достаточно социален. Теперь я достаточно духовен, достаточно верующ, достаточно убеждён…». Мы не таковы и не будем таковыми! Ни то, что мы приводим в свою пользу, ни то, в чём мы себе отказываем, не продвигает нас дальше. Могущественнейшие оплоты нашей души против Бога — самоправедность и самообвинение — должны быть преодолены в нас Духом Божиим. Святой Дух исполняет нас не оттого, что мы можем что-то предъявить или что-то принесли, а оттого, что нечто было совершено за нас, как свидетельствует о том Евангелие от Иоанна на другой день после омовения ног: «Иисус сказал: свершилось! И, преклонив главу, предал дух» (19, 30).
Духовные размышления этой главы — внутреннее продолжение главы «О запертом звуке», где я говорил о необходимом страдании любви к Богу. Я сказал там, что Слово, воплотившееся в Иисусе, гласит: «За тебя». В этом Логосе был сотворён мир, и в Нём он обретает свой пребывающий смысл. Но теперь являет себя нечто третье: и обетование Святого Духа, Которого мы должны принять, изречено в этом «За тебя». В том же самом ключе Иисус говорит в последних беседах со Своими учениками, незадолго до Своей смерти: «Истину говорю вам: лучше для вас, чтобы Я пошёл; ибо, если Я не пойду, Утешитель не приидет к вам; а если пойду, то пошлю Его к вам» (Иоанна 16, 7). То, что в подлиннике зовётся «Параклит», соединяет в этом одном слове множество понятий, что сходятся воедино: Утешитель, Учитель, святой Помощник, внутренний Пророк. Всё это — Параклит, Святой Дух (ср. также Иоанна 14, 26).
Иисус говорит: Он отдаёт Себя за тебя, как и Я это сделал, «ибо Он прославит Меня» (ср. Иоанна 16, 14). Этот образ самоотдачи становится зримым в омовении ног: «Если не умою тебя, не имеешь части со Мною». Но затем следует заповедь: «Итак, если Я, Господь и Учитель, умыл ноги вам, то и вы должны умывать ноги друг другу» (Иоанна 13, 14). Это заповедь о том, чтобы ближний воистину и через нас изведал нечто, что его очищает! Если мы верны этой заповеди, то это означает наверняка одно: мы принимаем и мы даруем друг другу жизнь из совершенного прощения грехов! Противиться этому означает противиться благодати, которую мы приняли и которой мы должны и друг друга приобщать. В чём мы здесь отказываем друг другу, в том мы отказываем Богу.
Подобно Мишне, и Новый Завет говорит, что Святой Дух уклоняется от греха, ибо мы можем Его грехом «оскорблять» (Послание к Ефесянам 4, 30) и «угашать» (1-е послание к Фессалоникийцам 5, 19). Это не противоречит сказанному доселе. Когда отцы и матери веры подчёркивали чистоту как действеннейшее средство, чтобы стяжать Святого Духа, то нам нельзя понимать эту чистоту как доброе дело — будто она вроде валюты, которую можно накопить и пустить в ход для приобретения Святого Духа. Чистота, о которой идёт речь, — нечто иное. Она, скорее, как чары, что открывают нам глаза любви, чтобы мы увидели Любимого. Она снимает с сердца ту мутную пелену, что делает нас тупыми и равнодушными, лишёнными предчувствия и страсти перед Духом Божиим. Оттого чистота важна. Это отвращение ко злу, влечение к полезному, чистому, истинному, искреннему, честному, тоска по Богу, радость обо всём, что исходит из Его существа: милосердие, доброта, терпение, приветливость, святость, истина, праведность. Нам нельзя впадать в заблуждение, будто чистота — нечто, чем — стоит лишь набрать её вдоволь — можно купить Бога. Не Бог нуждается в нашей чистоте. Мы нуждаемся в ней, чтобы жить в Духе Божием. Как влюблённые живут в ином состоянии, так обстоит и с чистотой. Она делает нас чуткими и восприимчивыми к Богу. Она открывает нам глаза. Так я понимаю слово Василия Великого156, который говорит:
«Очистившись от срама, которым осквернил себя через грех, и возвратившись к природной красоте — как когда очищением возвращают изображению его прежний вид, — можно наконец приблизиться к Святому Духу. Плотской человек, не упражнявший ум свой во внутреннем созерцании, но, напротив, погребающий его, как в болоте, в помыслах плоти, не может поднять глаз к духовному свету истины. Оттого мир, то есть жизнь, порабощённая плотским страстям157, воспринимает благодать Духа не более, чем больной глаз — свет солнечного луча».158
«Да» веры
Благодать есть условие, что проникает всё, что свято, как сказано у одного из великих учителей веры: «Что не было достигнуто Святым Духом, то не освящено».159
Тем самым я возвращаюсь к полировке скрипки. Второй аспект — прикосновение. Благодать пропитывает тряпицу, она достигает каждого волокна, но затем тряпица должна ещё и коснуться инструмента. Это образ веры. Вера — всегда прикосновение. Без веры небо и земля остаются разделёнными мирами, которым нечего дать друг другу. Пусть будет сколь угодно много небесной благодати — вера приносит её в мир!
Всякому решению веры предшествует благодать, как и полировальная тряпица сперва принимает влагу. Но без решений веры мы даём благодати уйти впустую. Если тряпица не касается инструмента, то влага испарится, ничего не совершив. Так и благодать, назначенная жизни человека, может попросту испариться, так и не произведя ничего. Об этом говорит апостол Павел словом: «Чтобы благодать Божия не тщетно была принята вами» (2-е послание к Коринфянам 6, 1), и: «Испытывайте самих себя, в вере ли вы; самих себя исследывайте!» (2-е послание к Коринфянам 13, 5).
Богу пришлось бы заменить нас Собою Самим, если бы Он захотел обойтись без нашей веры. Смутного предчувствия слишком мало. И всё же многие люди живут в тупости перед Богом. Их вера так и не усвоила подаренную благодать и все дары благодати, которыми они могли бы жить! Это подобно скрипачу, которому дарят прекраснейшую скрипку. Он тотчас радостно вешает её в витрину, но ему и в голову не приходит на ней играть. Так благодать без веры остаётся немой. Есть, воистину — что до веры, — грех неожидания.
Итак, верить во всяком случае не значит спокойно оставить дело как есть. Тут скрипка пылится в витрине несыгранной, теряет свой блеск, и волокна её твердеют. Мне вспоминается один заказчик, который играет на ценной старинной итальянской скрипке начала XVIII века. Владелец отложил инструмент как простое денежное вложение, но много лет на нём не играли. Звук её поначалу был строптивым, ломким и жёстким. Тот музыкант, которому её потом доверили и который сегодня играет на ней в своих концертах, сказал мне, что ему стоило добрых девять месяцев ежедневной работы над звуком, пока эта скрипка Страдивари вновь обрела свой поддающийся модуляции, бархатистый тон.160
Скрипка, на которой годами не играют, теряет свой звук. Её можно снова пробудить к жизни, но надо ежедневно на ней играть. В этом скрипка может быть образом нового начала веры. Когда мы начинаем заново жить вещами веры — тишиной, молитвой, поклонением, любовью к труду, общением, формирующей силой Библии, — поначалу это может быть ещё ломким. Но и тогда, когда свободный и прекрасный звук ещё не дарован нам сразу, наша задача — пробуждать вещи. Это ежедневная игра веры.
Как есть разного рода музыка, так надо открывать многообразие благодати. К «этюдам» веры несомненно принадлежит опыт душепопечения. Близость к душепопечителю (духовнику, духовной матери) может пробудить в нас силу благодарности и раскаяния. Здорово сознательно смотреть на собственную жизнь под этими двумя противоположными углами: без благодарности мы делаем свою жизнь очернительством, без раскаяния — приукрашиванием. Сила благодарности понятна сразу — но что означает раскаяние?
Апостол Павел пишет, что есть «печаль ради Бога» (2-е послание к Коринфянам 7, 10), она не имеет ничего общего с самоистязанием, ибо исходит из познания благодати. Не разрушительно, когда Дух Божий ведёт нас к месту внутреннего познания. Мы познаем, где мы упустили сделать правое и были слишком трусливы или ленивы, чтобы верить обетованному; мы познаем, где мы у дней и лет своей жизни отняли то, что было нам подарено, оттого что не увидели заповеди, что нам была дана, — но раскаяние может развернуть силу вновь пробудить инструмент собственной жизни! Как Василий Великий сказал об очищенном изображении, что возвращается к своей красоте, и как было с пробуждённым к жизни звуком той скрипки, так обстоит и с обновлённым звуком веры.
Чудесное слово из Талмуда гласит: «Где стоят кающиеся, там не могут стоять и совершенно праведные!»161 Место прозрения и обращения — святейшее место, на которое человек когда-либо может ступить. Это место благодати. В этом смысле апостол Павел говорит: «Не разумеешь, что благость Божия ведёт тебя к покаянию?» (Послание к Римлянам 2, 4). Когда моё раскаяние достигает сердца Божия, то благодать Его давно уже на этом месте. Только там ты можешь вынести взгляд на всё. Благодать — не место больших чувств, а место ясных решений. Не видеть этого означало бы лишить Библию её пророческой силы: «Омойтесь, очиститесь; удалите злые деяния ваши от очей Моих; перестаньте делать зло; научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетённого, защищайте сироту, вступайтесь за вдову! Тогда придите — и рассудим, говорит Вечный. Если будут грехи ваши, как багряное, — как снег убелю; если будут красны, как пурпур, — как волну убелю» (Исаия 1, 16 сл.).
Один-единственный день обращения может быть на небе как тысяча дней. Есть эти мгновения благодати в жизни человека, что наполняют радостью всё небо! (Луки 15, 7). Тут строптивый звук вновь пробуждается к жизни. Рабби Барух, с которым я об этом говорил, сказал: «Да, вот отчего обращение можно считать сильнейшей силой во вселенной — она подчинена воле человека».162
Глубочайший грех, на какой человек способен против Бога и против самого себя, — это отказ принять прощение греха. Это радикальный отказ обратиться сквозь отворённую дверь покаяния и прощения в любовь Божию. Прощение означает в самой глубине: Бог защищает меня от меня самого! Ибо Он превозмогает то, что меня — а через меня и других — разрушает. Но моё раскаяние должно распознать разрушающее и назвать его по имени. Всякий человек, который начинает быть честным перед собой, распознает, в чём та больная точка, на которую Бог в Своей кротости и целительной власти хочет положить перст Святого Духа. То, чего касается Дух Божий, будет исправлено святой силой. Всё делается хорошо. Но наша вера должна это позволить. Это «да» веры, которое услышит Бог.
В имени Иисуса заключена тайна, что есть одежды спасения и риза праведности, в которые нас облекают, хотя наша жизнь не сшила себе этих одежд. И всё же они изменяют то, как мы живём; они изменяют то, кем мы будем и кто мы есть. Благодать — нечто, что воистину лишь вера способна подарить сердцу человека! Она остаётся даром; но вера отворяет его, и она живёт во всём, что принимает от Бога. Тут уже не вопрос, силён я или слаб, а то, что я — орудие и изделие благодати. Постоянному прощупыванию пульса собственной укреплённости и ослабленности недостаёт всё же самозабвенности, которую доверяющий человек принял в своё существо. Он уже не готов мыслить себя без Бога! Он доверяет, что благодать Божия с ним.
Итак, вера — это душевная сила, в которой мы усваиваем истины, из которых мы живём. Так разгорается в нашей жизни внутренний огонь, как он даруется лаку скрипки, когда увлажнённая тряпица касается инструмента. Одна известная песнь выражает это следующими словами:
Зажги огонь Твой, Господи, в груди моей, пусть светло горит он, милый Спаситель, Тебе. Всё, что я есть и что имею, да будет Твоим. В Твоих руках сомкни меня накрепко. Источник жизни и радости родник, Ты делаешь тьму души моей светла. Ты слышишь моё моление, спасаешь от всякой нужды, Иисус, мой Спаситель, мой Господь и Бог.163
Повседневное упражнение
Это третий аспект — движение. Когда мы упражняемся жить в Духе Божием, то это как движение тряпицы, которая даёт лаку его огонь. Ибо ни влага (благодать), ни контакт (вера) сами по себе не довлеют, чтобы жизнь в Святом Духе вошла у нас «в плоть и кровь». Сколь бы само собой разумеющимся это ни звучало: мы — вопреки всей благодати — остаёмся причастны к собственной жизни! А это значит: нам вменено то, что нас изменяет к доброму, учить, упражнять и делать надлежащим образом. Полагать, будто нужно лишь принять Святого Духа — и вещи жизни разрешатся в мгновение ока, — это была бы не вера в благодать, а вера в фокус. Благодать не значит, что всё идёт само собой. Она всегда будет действенна там, где мы упражняемся в вере, в надежде и в любви. Легко раздувать веру на высоком градусе пафоса и без конца её перегревать, воображая при этом, будто ты радикален; но куда радикальнее — изменять вещи нерадикальными малыми шагами, просто и без затей, потому что лишь такое изменение действительно совершается. Только такая вера обладает силой для будней. Мы никогда не можем сослаться на благодать, если не делаем своего. Тогда мы не поняли бы, что означает резонанс с Богом: побуждения и силы Святого Духа находят в нашем слышании и делании свой отзвук. Это значит: благодать хочет не заменить вещи жизни, а быть в них действенной. Это может означать, что мы «принимаем что-то к сердцу» и оттого вещи меняются; это может быть обетование, которому мы доверяем; увещание, которое мы принимаем всерьёз; напоминание, за которым мы следуем; утешение, которое мы принимаем; новый взгляд на вещи, что в свой час приносит ясность и ориентир; верное упражнение в вещах, что нам не удаются. Лишь тот человек, который принимает что-то к сердцу и меняет свою жизнь, показал, что он даёт себя подвигнуть.
Ведь не учит ли нас физика, что сила может произвести двоякое? Она может привести тело в движение; но если тело не даёт себя подвигнуть, то она его согнёт. Если мы не даём себя подвигнуть, то сила Божия уклонится от нас, ибо иначе она согнула бы нас или даже сломила. Мы можем вынести силу Божию, только если даём себя подвигнуть — делать познанное и упражняться в заповеданном нам.
Я убеждён, что времена хвалы на богослужении и времена тишины и поклонения именно в том обрели свой смысл от Бога, что делают наше сердце податливым и облегчают ему подвигнуться. В хвале не совершается никакого унижения ожесточённого сердца, ибо сердце само делает себя податливым и мягким для Бога. Хвала — как рука горшечника, что мнёт глину, чтобы она стала мягкой и податливой и мог возникнуть добрый сосуд. Смиренное сердце — как податливая глина.
Когда любовь Божия изливается в наше сердце, тогда мы будем податливы и всё же тверды. Часто мы ломки, как стекло. Мы идём своим путём, приходит кризисный удар — и мы разбиваемся. Часто мы мягки, как воск. Мы идём своим путём, приходит жар сомнений и вражды — и мы расплываемся. В духовной жизни мы будем податливы, но не мягки; мы будем тверды, но не ломки. Податливость и твёрдость — противоречия, которые лишь в святом сердце составляют единство. А нечистое сердце полно жёсткости к другим и полно воско-мягких убеждений в отношении себя.
Тройной смысл
Пока я был занят выполировкой скрипки и видел этот чудесный огонь в его чистоте и глубине лака, мне стало ясно, что и в исполненной Духа жизни должны сцепляться воедино те три вещи, о которых я написал: благодать, вера и упражнение. Лишь так возникает внутренний огонь в жизни с Богом. Оттого я и написал в этой притче о том, что я в тот миг полировки увидел духовно.
Выполировка лака требует, чтобы упомянутую троичность постигали своими пальцами, но и сама лакировка имеет тройной смысл: она служит защите, звуку и красоте скрипки. И об этом — заключительное слово:
ЗАЩИТА. Дерево действенно защищается смолами лака от механического износа, пота и влияний непогоды.
Таков и «бальзам» Святого Духа, что описывает Библия: это сила, которая хранит надежду нашей жизни там, где непогода будней теснит нашего внутреннего человека. Нам не следует поддаваться унынию! Святой Дух ободряет нас Своим голосом. Мы можем его слышать. Он восставляет нас и во всей нашей печали есть Дух ободрения и утешения.
ЗВУК. Волокна дерева акустически облагораживаются лаком. Здесь особый смысл имеет грунт, что проникает в дерево. Он влияет на распространение звуковых волн, влияет на затухание и плотность клеток и тем облагораживает звук.
Таков и «бальзам» Святого Духа, что описывает Библия: это сила, которая укрепляет наше призвание, ибо Дух Божий учит тому, что нам помогает, и ведёт нас на пути, которым мы идём. Он вдохновляет всякое отверстое Ему сердце. Нам следовало бы иметь мужество спрашивать Его. Отчего мы не отваживаемся на эти попытки веры? Послание Иакова ободряет нас: «Если же у кого из вас недостаёт мудрости, да просит у Бога. Ибо Бог — дающий Бог» (ср. Послание Иакова 1, 5).
КРАСОТА. Пигменты дают лаку свечение его красок. Эта игра с показателем преломления света и делает инструмент прекрасным. Пигменты не имеют иной пользы, кроме чистой красоты. А то, что хороший скрипичный лак (особенно после полировки) ещё и хорошо пахнет, — это последнее. Это сладкий и вместе с тем пряный запах бензоя, особенность которого в том, что он сохраняет блеск. Но и это принадлежит красоте.
Таков и «бальзам» Святого Духа, что описывает Библия: это сила, которая назначена красоте нашего внутреннего человека, ибо Дух вводит нас в благодать любви к Богу. Любовь начинается там, где кончается польза. Так скрипичная лакировка есть школа мудрости. Ибо истинной красоте в конце концов важен парадокс полезно-бесполезного. Об этом очаровании говорит Фульберт Штеффенски, когда говорит: «Красота никогда не остаётся без последствий. Она образует нашу душу».164 Как раз в свободе от поверхностной пользы красота исполняет свой смысл. В этой своей черте красота всегда есть притча о любви к Богу.
Чудесная форма, в которой древняя литургия Пятидесятницы просит о Святом Духе, — это возникшее в Англии в XII веке песнопение Пятидесятницы «Veni Sancte Spiritus».165 Мне хочется привести здесь эту молитву ради её красоты:
Прииди, о Дух Святой, что ночь разрывает мглой, свет пролей в сей мир земной. Прииди, всех нищих любящий, прииди, дары благие дарящий, прииди, всякое сердце светлящий. Высший Утешитель в наши дни, Гость, что сердце и ум веселит, драгоценная отрада в нужде, в тревоге Ты покой даруешь, в зной прохладу навеваешь, подаёшь утешение в скорби и смерти. Прииди, о Ты, блаженный свет, наполни сердце и лицо, проникни до самой основы души. Без Твоего живого веяния ничто в человеке не устоит, ничто не может быть цело и здраво. Что осквернено — омой дочиста, иссохшему влей жизнь, исцели, где мучит недуг. Согрей то, что холодно и жёстко, разреши то, что в себе застыло, направь то, что сбилось с пути. Дай народу, что Тебе доверяет, что на помощь Твою уповает, дары Твои в спутники. Дай ему устоять во времени, узреть свершение Твоего спасения и вечность радостей. Аминь. Аллилуйя.

Глава 13. Концерт
«Служите друг другу, каждый тем даром, какой получил.»
1 Петра 4:10
ОТ Я К ТЫ
Полировка лака до блеска, которую я описал в прошлой главе, — последний рабочий шаг на пути становления скрипки. Душка установлена, подставка вырезана, и наконец можно натягивать струны — и вот звучит первый тон!
Всё наполняющий звук
Когда мне было чуть за двадцать и я только-только окончил ученичество в скрипичном деле, я вместе с добрым другом юности отправился на неделю духовных упражнений в Раллиген на Тунском озере. (Я, собственно, и сам толком не знал зачем. Одна пожилая женщина из нашей общины подошла ко мне и сказала, что, ей кажется, мне это пошло бы на пользу. Потому я и поехал.) Собралось, должно быть, добрых восемьдесят человек, искавших на этих днях сосредоточения у братства Христоносцев внутренней силы и нового духовного направления. Поначалу все были друг другу чужими. Это были люди из самых разных кругов, профессий и жизненных обстоятельств. Но под конец мы со многими сблизились. Последний вечер должен был стать вечером личных выступлений. Каждый, кто хотел что-то внести, приглашался обогатить программу. Один архитектор представил рисунок, который сделал углём в эти дни, и намекнул, как это связано с кризисом, который он переживал. Пожилая дама прочла стихотворение, написанное ею днём, и так далее. Многие по-своему делились чем-то из пережитого за это время, из того, что для них прояснилось или какая новая надежда в них выросла. Это был очень смелый и подлинный вечер. Наконец очередь дошла и до нас с Яном. Днём в монастырской библиотеке мы нашли фортепианные ноты Иоганна Себастьяна Баха. Мы взяли их себе, но вместо игры на фортепиано делали то, что умели: Ян играл на гитаре, я — на скрипке. А поскольку Ян в сердце своём настоящий джазовый музыкант, мы уже на репетиции заметили, как уже после двух-трёх строк отрывались от нот и как эти ноты вечером, если всё пойдёт хорошо, будут скорее источником вдохновения, чем непосредственным образцом. Но снова и снова мы возвращались к мотивам Баха.
Вечером я волновался. Твёрдые ноты теперь были бы мне всё же милее. Так что поначалу мы играли ещё близко к нотному тексту, но потом звук стал рождаться из самого мгновения. Я закрыл глаза и вплетал свои мелодии в завораживающие гармонии гитары — так, как слышал их в этот миг внутри себя. Чего я прежде никогда не переживал таким образом — я словно наперёд слышал всё, что Ян сыграет в следующее мгновение. Мне было ясно, как он поведёт гармонии и какие ритмы и мелодию я в них вложу. Это было полное единство между инструментами: то шли более спокойные, то более бурные фазы, всё рождалось из слушания и из вдохновения настоящей минуты. Мы играли «без страховки», совершенно вживаясь в доверительную близость этой слушающей, внимательной и сосредоточенной публики. Ян мог играть что угодно — я знал, что это. Пока всё это происходило, я стал забывать, что нас слушают люди. Это больше не было важно, ведь это уже не было исполнением, а живым событием, до краёв наполненным общим звуком. Абсолютное присутствие. Что меня потом удивило — в ходе игры я даже забыл, что играю на скрипке. Звуки рождались как бы сами собой. Инструмент был частью моего тела. Больше не было разделения. Я, собственно, уже не был занят игрой на скрипке, хотя, конечно, именно это и делал, а лишь слушал, что происходит, и позволял этому происходить. Импровизировать так, вместе с другом, вживаясь в доверительную близость слушающей и благожелательной публики, — одно из самых наполняющих переживаний глубокой общности и совместного «понимания».
Спустя (вероятно, долгое) время это было как пробуждение. Пока мы играли дальше и доводили всё до конца, я почти испугался и спросил себя, сколько же мы, собственно, играли. К тому же я вдруг стал не уверен, как всё это восприняли люди. После продолжительной тишины последовали громкие аплодисменты. На следующий день мы получили отклик от одного, вообще-то довольно молчаливого и хвалившего лишь скупо, если вообще хвалившего, брата ордена. (Он ведал садовым хозяйством, и Ян всю ту неделю помогал ему там.) Он сказал, что словами не выразить, как мы играли вчера вечером. У него было впечатление, будто он побывал на небесах. Пока он слушал, что-то произошло. Под конец он настойчиво увещевал нас и дальше держаться этого способа музицировать вместе.
К сожалению, такие мгновения нельзя воспроизвести по команде. Это была необыкновенная неделя внутреннего сосредоточения, и это был особенный вечер общности и доверия. Но мы тогда пережили нечто из того, каким наполняющим может быть совместное музицирование — особенно когда это столь незащищённый порыв в вдохновенную совместную игру. Рассказать эту историю мне важно, чтобы отчётливо показать разницу между Я и Мы, в которых мы можем жить, — смотря по тому, как мы решаем.
Некоторое время назад я слушал интервью с одной африканской джазовой музыкантшей. То, что она говорила о музицировании, я смог понять сразу. Её главная мысль: «Импровизировать — значит слышать, что́ сейчас происходит. Импровизировать — значит отдавать музыке то, что́ я есть. На это люди становятся способны, когда чувствуют доверие и открытость. И это значит ещё и уметь замолчать, когда так должно, чтобы дать другим их вступление».
Вот сердцевина мысли! В этом тайна нашего призвания от Я к Ты: слышать, что происходит, и отдавать то, что́ я есть. Слишком мало, если мы полагаем, будто Духу Божьему довольно застать нас — каждого поодиночке — как индивида! Ведь для всякого, кто хоть раз это испытал, очевидно, что общность означает больше, чем скопление индивидов. Это в лучшем случае можно назвать группой. Но общность — нечто несравнимо иное. Здесь речь об общем звуке, который вырастает из служащего самосознания каждого в отдельности. И это прежде всего та радость — быть сосредоточенным друг на друге.166
Притча музыки
Если мы перед началом концерта в полном концертном зале однажды закроем глаза, то сможем услышать мысль, которую я теперь хочу развить, как чудесную акустическую притчу. Множество человеческих голосов — единый сдержанный шум. Есть некая завороженность в том, что люди производят такое бурление частот, но у него нет контура, это не композиция. Затем на сцену выходит оркестр. После вступительных аплодисментов следует короткая, полная ожидания тишина — и вот звук! Теперь голоса инструментов ясно слышны во всей их красоте. Они соединяются в композиции в могучее Ты. В этом вся разница. Звук — не шум, это созвучие многих в едином произведении. Теперь становится слышна мысль композитора! Оркестр — могучая и чувственная притча тайны харизматического организма, в котором — как говорит Павел — каждый по мере своего дара, своего голоса и своего вступления служит целому.167
В ранние годы моего скрипичного дела мне не раз выпадала возможность видеть дирижёра Серджиу Челибидаке на репетициях с Мюнхенскими филармониками. Челибидаке был одним из великих дирижёров XX века, и он выковал из Мюнхенских филармоников оркестр мирового уровня. Акустический институт, в котором я в ту пору работал скрипичным мастером, занимался настройкой акустики филармонии в мюнхенском Гастайге. Над сценой монтировали огромные прозрачные звуковые паруса. Они должны были помочь разным группам оркестра лучше слышать друг друга при необычайно широкой и далеко открытой в зал сцене. Мне довелось сопровождать двух акустиков зала и так пережить те звуковые изменения в зале, что возникали от разных положений звуковых парусов. Я садился где-нибудь в партере и наблюдал оркестровую работу этого великого дирижёра. Снова и снова он прерывал произведения и разъяснял композицию. Он следил за тем, как музыканты могут слышать друг друга. Оркестр — как харизматический организм. У каждой группы есть свой голос, свои паузы и своё вступление, и потому непреложно, чтобы все хорошо слышали друг друга.
Единство симфонии зиждется на том, что каждый в отдельности отказывается от права играть то, что́ хочет. Не отказавшись от этого права, мы не найдём себе места в оркестре — как не найдём места и в оркестре Божьем, что в Новом Завете зовётся Басилейя (Царство Божие), — как бы гениально мы, собственно, ни играли. Так обстоит в симфонии, к которой призывает нас Бог. Если мы не отказываемся от этого своевольного права делать и не делать что вздумается, мы проигрываем своё место в оркестре жизни. Ибо здесь ведь речь о том, чтобы я знал композиции Слова Божьего, чтобы я смотрел на дирижёрскую палочку Святого Духа и упражнялся в том, что́ мне дано. Ведь ни один инструмент не играет сам собой.
Если эти черты «симфонического музыканта» не равнозначны обращению, то что́ ещё когда-либо имело бы достоинство называться этим словом? Симфонический музыкант в этих трёх внутренних истинах (композиция, дирижёрская палочка и голос) — притча «харизматического слуги», живущего в воле Божьей.
Серджиу Челибидаке знал, что хороший оркестр только тогда хорош, когда слышит сам себя. Потому он и потребовал звуковые паруса, ведь особенно группа контрабасов жаловалась, что ничего не слышит из первых скрипок.
В XVI веке в нашу культурную историю было введено музыкальное родовое понятие симфонии. Оно описывает многочастное инструментальное звуковое произведение, в котором звучит воедино весь оркестр. Слово происходит от греческого symphonía — «созвучное». Новому Завету внутренняя связь между музыкой и «совместной игрой» людей — тема близкая. Так, евангелист Матфей передаёт известное слово Иисуса ученикам заимствованным из музыки словом: «Если двое из вас согласятся на земле (здесь буквально употреблён глагол symphoneín, „созвучать“)168 просить о всяком деле, то, чего бы ни попросили, будет им от Отца Моего Небесного» (18:19). «Симфония», стало быть, на библейском языке — воплощение становления единым.
Не всякое основание единства уже оправдано или благо. Но одно нам сказано: где единство, там нам станут доступны и возможны удивительные вещи (ср. Бытие 11:6)! Иисус молился о единстве Своих учеников. Но Он молился не о том, чтобы все они были одинаковы, а «да будут все едино» (Иоанна 17:21). Одинаковость имела бы мало общего с symphónesis, созвучием, о котором говорит Иисус. Контрабасы не одинаковы со скрипками, но в общем произведении становятся с ними едины. Мы должны постигать Царство Божие как концерт, в котором мы созвучим с другими людьми и общностями. Это как в симфонии. У каждого свой голос, но лишь в единстве инструментов становится слышна мысль композитора. Когда мы становимся едины, выходит хороший концерт. Это не значит, что все играют одно и то же, — это значит, что мы играем вместе. В этом особенность харизматической общности. При необычайно широком и далеко открытом миру призвании мы должны слышать друг друга. Ибо иначе всё лишь шум, бурление частот, без всякого контура.
Мы не должны думать, будто «ты» и «тебя» в Библии всегда означает отдельного человека. В Писаниях это чаще Ты общности, это Ты сообща прожитой и разделённой жизни, это Ты, в котором и мы (как резонанс в инструменте или как инструмент в оркестре) должны найти своё пространство, свой тон, свою мелодию, свой тембр, своё вступление. Так Библия и вправду часто говорит «ты», подразумевая «вы», и это больше, чем просто риторическая тонкость или поэтическая вольность. Ты общности — истинное предстояние Богу. Библия показывает нам могучие образы, что делают эту основную мысль отчётливой. Общности с точки зрения неба — живой организм, они суть Ты. Так говорится в Послании к Ефесянам, которое, как никакое другое писание Нового Завета, берёт в поле зрения совместную жизнь: «Но истинною любовью всё возращали в Того, Который есть глава Христос, из Которого всё тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви» (Ефесянам 4:15–16).
Резонансный профиль
Мы можем глубже постичь эту мысль Послания к Ефесянам через скрипку. Как Бог во всякое время даёт Царству Божьему его собственный звук, так и моё искусство звука как скрипичного мастера должно состоять в том, чтобы верным образом настроить резонансы и так создать звук инструмента. Если резонанс Гельмгольца слишком силён, скрипка будет гудеть, а если слишком слаб — ей будет недоставать дыхания. Если резонанс корпуса слишком силён, скрипка зазвучит глухо, как из горшка, а если слишком слаб — тон её будет плоскогрудым. Если резонансы в носовой области слишком сильны, всё покроется вульгарным тембром, а если слишком слабы — звук её будет иметь нечто робкое и приглушённое. Если резонансы в области блеска слишком сильны, звук будет резким и пронзительным, а если слишком слабы — все тоны станут тусклыми, вялыми и без лучезарной силы. Резонансы, стало быть, должны соблюдать верную меру и верное соотношение.
Одним резонансом ничего не добьёшься. Один выдающийся одинокий резонанс создаёт вульгарный, неприятный и одномерный звук. Благозвучие может возникнуть лишь там, где резонансы верным образом соотнесены с целым и служат друг другу. Я каждого человека — как сильный резонанс. Как всякий резонанс всегда отмечен тремя признаками — а именно своей частотой, своей формой колебания и шириной своего пика, — так и Я человека я вижу как триаду: это трезвучие из харизмы, характера и компетентности, что образует личность человека.169 Как теперь резонанс лишь в отношении к другим резонансам может дать звуку своё, так и Я человека лишь в Ты общности может исполнить своё призвание. Сильный резонанс ещё не создаёт звука. Тайна духовной общности — в отвращении от одного лишь бытия-Я. Ради общности я буду работать над своим характером, буду учиться компетентностям и просить Бога о харизмах. Ибо в этом трезвучии моего бытия-Я я призван служить другому. Ведь «каждому даётся проявление Духа на пользу» (1 Коринфянам 12:7).
Именно в этом мысль о per sonum, о которой я говорил вначале, должна ещё раз обрести основание в куда более глубоком смысле: Я каждого нуждается в другом прежде всего затем, чтобы у нас было основание внимать друг другу. Искать это взаимное внимание — значит искать Бога; жить в этом внимании — значит находить Бога. Иные могучие слова пророков говорят о Ты. Таково, например, слово Иеремии, через которого говорит Бог: «Любовью вечною Я возлюбил тебя и потому простёр к тебе благоволение» (Иеремия 31:3).170 Мы обыкновенно слышим такие слова индивидуалистически и охотно относим их к самим себе. Это приятно, но во многом неуместно. Ведь под «ты» и «тебя» этих слов часто подразумевается не громкое отдельное Я, а общность.
Непосредственно перед этим мы читаем: «Народ, уцелевший от меча, нашёл милость в пустыне; иду успокоить Израиля». Покой у общности есть лишь там, где она живёт в своём призвании. Нет ни внутреннего мира, ни полномочия помимо призвания. Только в совместности можем мы улавливать и превозмогать кризисы нуждающейся жизни. В нашей нужде — основание нашего призвания: стать любящими, что внимают друг другу и друг для друга существуют. Кризис одного всегда есть призвание общности (ср. 1 Коринфянам 12:26). Здесь мы оправдываемся или терпим крах как предстоящие Богу — как то Ты, каким мы пред Богом являемся в нашей совместности.
Если мы не готовы вжиться в общность и служить ей, мы едва ли обретём сердце, что познаёт Бога. Ибо Бог показывает нам нуждающегося ныне и впавшего в кризис и говорит: вот настал миг познать Меня — но не через то, во что ты веришь, а через то, что ты теперь делаешь. Это подчас очень неудобный род богопознания, с которым сталкивают нас пророки. Самое вызывающее слово всей Библии для меня — то, что пророк Иеремия некогда бросил в лицо неправедному царю. Он сказал: «Он [твой отец] разбирал дело бедного и нищего, и потому ему было хорошо. Не это ли значит знать Меня? — говорит Господь» (22:16). Порой наши дела должны показать нам (и Богу), во что мы на самом деле верим. Что́ при этом значит «порой», — вопрос не наших догматов, а нашей зрелости.
Если мы «ты» и «тебя», что говорит Бог, слышим лишь как то Я, каким являемся сами, а не как общность, которой мы в нашей тяготе и достоинстве, наших кризисах и дарах принадлежим, тогда мы немного познали от Бога. Ибо как одно лишь Я я всё ещё ставлю себя самого преамбулой перед первой заповедью и говорю: «Я — то Я, которому должно быть хорошо. Бог обязан об этом заботиться. Вера в мир Божий простирается настолько, насколько простирается моё собственное довольство; любовь Божья простирается настолько, насколько простирается моё ощущение, что меня любят. Я — твоё Я, которому Бог должен служить».
Если наша вера прежде всего «вера-Я», а не то, чем она должна быть, — а именно совместной жизнью, тогда неудивительно, что в меру сотрясаемого кризисом Я и вера впадает в кризис. Это вера на тонком льду. Она проломится, когда самоуважение обрушится или когда обстоятельства или переживания враждебным образом поставят собственному Я перед глазами: «Жизнь потеряла к тебе уважение! Посмотри же, как жалко тебе живётся! Неужто Бог и вправду благ?»
Человек, который вращается прежде всего вокруг себя самого — тут собственное благополучие, там собственное спасение души, — а не заботится об общности и призвании, для которых сотворён, не только незрел, он ещё и в высшей степени уязвим для искушений. Вера должна впасть в кризис, если мера моего доверия висит единственно на том, как хорошо мне живётся. Ведь в такой незрелости я объявил обстоятельства своим богом: «Хорошо мне — значит, Бог благ. Я благословен. Плохо мне — значит, Бога нет, или Он меня не благословляет». Потому наши кризисы должны быть вплетены в общность, ведь кризис одного становится для общности испытанием! Только теперь обнаруживается её истина — и она может (в смысле Иеремии) показать, «право ли знает Бога».
Лишь в той мере, в какой мы живём своим призванием, можем мы пережить жизнь от Бога. Ведь верность призванию и опыт истины неотделимы. Потому мы некогда предстанем пред Богом и дадим ответ не только как множество отдельных ртутных Я, но, более того, дадим ответ как Ты общности, которою мы были, и увидим также красоту нашего совместного бытия. Это будет общий плод! Не требует ли и без того изрядной меры наивности и ограниченности — понимать нашу жизнь как нечто чисто своё, индивидуальное? Скольким добрым вещам, что я мог совершить и сделать, предшествовали благосклонность обстоятельств и доброе действие других людей! Что я имею, чего бы не получил? Чьё же тогда это благо — моё или других? Вот что говорит эта притча: музицирование — это общий звук! В красотах и безднах жизни, в добром и злом, мы тесно переплетены друг с другом. Это ткань из цветных нитей видимого мира и невидимых нитей основы — нитей благодати, что всё несёт и хранит.
Трансцендентное Ты
Предчувствие того, насколько наша совместность есть общее Ты пред Богом, даётся нам в посланиях семи церквям, как они стоят в Книге Откровения. В каждом из семи посланий Христос представляется по-иному. И церкви охарактеризованы по-разному. Каждая слышит иное увещевание, иное укрепление и под конец иное обетование. Мы узнаём: всякая церковь своего рода и имеет услышать и постичь нечто иное. Но примечательно другое: послания обращаются к церквям на «ты». Они начинаются не просто со слов: «Людям церкви в Ефесе напиши…» или «Людям в Смирне напиши…». Вместо этого сказано: «Ангелу Ефесской церкви напиши…» или: «Ангелу Смирнской церкви напиши…». Так же обращаются к ангелу церкви в Пергаме, в Фиатире, в Сардисе, в Филадельфии и наконец в Лаодикии — всякий раз сказано: «Ангелу церкви напиши» (ср. Откровение, гл. 2–3).
Это своеобразное обращение как к «ангелу» выражает то трансцендентное Ты, каким всякая церковь является пред Богом! В нём она познана, призвана и хранима. Общность — не просто сложение отдельных, в ней скорее возникает духовный склад в своём особом характере и существе пред Богом. Так — приведу пример — отдельные люди, взятые сами по себе, могут вполне быть смиренны сердцем, а Ты общности, которое они образуют, всё же может иметь коллективное тщеславие и высокомерие, что ставит себя выше других общностей. В этом смысле послания критикуют и хвалят не жизнь и веру отдельных, а тот дух, что правит в Ты общности и определяет её общий звук. То, что здесь речь не об отдельном, ничего не убавляет от ответственности отдельного, а напротив: заостряет её! Ибо теперь ты отвечаешь пред Богом не только за себя самого, но и за то общее, в котором ты вместе с другими людьми «ткёшь и живёшь»!
Мы некогда увидим, каким узором были мы как общности пред Богом; увидим, что́ пережили из благодати, что́ сохранили в верности, что́ до конца возлюбили в истине, что́ прожили в любви, что́ преодолели из трудностей. Всё это — краски общности. Громкое отдельное Я не находит в Библии резонанса — не потому, что у отдельного не было бы достоинства, а потому, что его призвание обнаруживается лишь в Ты общности.171
Наша вера получает нечто жалкое и болезненное, когда мы понимаем её лишь как возделывание собственного отношения к Богу. Всякая общность — трансцендентное Ты. Брак, круг друзей, община, фирма, общество, страна — все общности, в которых я живу, суть пред Богом одно Ты. Как скрипичный мастер придаёт форму резонансам звука, так и это Ты должно иметь облик, которому можно радоваться. Какой звук у моей фирмы с её сотрудниками? Какой звук у неё в её честности и в её предложении? Какой звук в совместности с конкурентами, в обращении с клиентами, поставщиками и финансами? Какой голос лучится через то Ты, что мы образуем, в нашу культуру и общество? В этих вопросах обнаруживается хвала будней, о которой говорит брат Роже, когда произносит: «Хвала Христу, как она выражается в литургии, действенна в той мере, в какой она продолжается и в самых скромных трудах».172
Вне того Ты, в которое мы вносим себя и в котором живём, Я хоть и будет иметь свой резонанс, но не будет иметь доброго звука. Моя семья, друзья, община, фирма, общество — не должны ли мы снова и снова обращаться и ко всему этому? Обращение в конце всегда будет одним и тем же: это отвращение от одного лишь бытия-Я. Я лишь в Ты обретает контур. Речь не об отдельном голосе громкого Я, а о «харизматическом голосе», что лишь в Ты может найти свой звук. Шесть миллиардов отдельных резонансов в сумме — лишь бесхарактерный шум. Но призвание, что призвано наполнить всякое время, подобно композиции.
Дышащая хвала
Как отлитое в музыку выражение общего Ты, каким мы являемся пред Богом, — хвала общины. Снова и снова я переживал, что глубочайшая общность верующей общины — это совместная хвала. Собственная воля отступает в сторону. Тут не надо ни проповедовать, ни делиться переживаниями, ни совещаться о задачах. В эти времена богослужения речь идёт единственно об общей хвале. В ней — становящаяся слышимой общность веры. Стоишь сообща пред Богом — в песнях хвалы, в тишине, в слушании. Это как совместное дыхание.
Поразительно схоже выразила это одна скрипачка Берлинских филармоников, описывая, что́ значит для неё её профессия. Она сказала: «В моём деле я люблю как раз те мгновения, когда весь оркестр вместе с музыкой начинает дышать».173 Это высказывание — как отлитая в музыку притча той веры, что я разумею. Когда общности от Духа Божьего дарится хвала, это как совместное дыхание с Богом.

Глава 14. Скульптура (II)
«Я Господь, Бог твой, научающий тебя полезному, ведущий тебя по тому пути, по которому должно тебе идти.»
Исаия 48:17
О СМЫСЛЕ КРАСОТЫ
Всякий сознательно живущий человек должен бы сформулировать нечто вроде правила жизни. Это правило должно бы описывать то, что́ представляется ему в его жизни существенным. Оно должно бы выражать, к чему он хочет стремиться и что́ для него безусловно значимо. Оно не обязательно должно быть чем-то своим, но нужно сделать его настолько своим, как если бы ты сам его составил. Нужно ежедневно принимать его к сердцу и знать: если я забыл правило и нарушил его, то я похитил у своей жизни нечто от её красоты — я повредил нечто из того, что́ для меня прекрасно и достойно жизни.
Красота не бывает прекрасна произвольно. Она следует определённым правилам. В какой мере эти правила заданы нашей отдельной культурой, а в какой — нашей человеческой природой, обсуждается спорно. Но несомненен тот факт, что нет красоты, которая не следовала бы определённым правилам. Иные из этих правил я уже описал, глядя на красоту и звук скрипки. Эти внешние правила даны нам, чтобы мы научились чему-то о внутренних вещах. Мы соучаствуем в ответственности за красоту нашей жизни. К этому я и клоню следующей мыслью о правиле жизни.
Мартин Лютер сказал в XVI веке: «Всякий человек — богослов».174 Йозеф Бойс сказал в XX веке: «Всякий человек — художник».175 Различие в способе выражения обусловлено различием времени, но подразумевается одно и то же: у всякого человека есть задача истолковывать и созидать свою жизнь. То, что результат всегда лишь предварителен, ничего не убавляет от решительности этой задачи. Истолковывать и созидать — это притязание и зовётся человечностью. Всякий человек должен бы силою своего духа быть богословом и художником своего бытия. Так формулируется произведение. Это «совокупное произведение искусства» культуры, а именно вопрос, как мы, собственно, (хотим) жить друг с другом. Феномен человечности проявляется в том, что во всех культурах, поверх естественных влечений, возникали правила жизни, которые занимаются как раз этим вопросом.
Вторая природа
Современный скульптор Тони Крэгг говорит: «Должен признаться, я едва ли когда-нибудь смог бы сказать, кто главный — я или скульптура». Его выставка «Вторая природа»176 отражает тот факт, что культура человека представляет собой его вторую природу. Кто главный? С одной стороны — силы культуры: истолкование и созидание. С другой — силы природы: влечения и потребности. В завораживающей двойственности эти силы пребывают в нас в раздоре друг с другом. Скульптура духа — это правило жизни. Кто главный — я или скульптура? Я не хочу отдаваться одной лишь своей природе, ибо это означало бы деградировать. Это означало бы погубить призвание, которое состоит в том, чтобы быть богословом и художником своего бытия.
Философ Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494) сказал о достоинстве этого призвания: «Я поставил тебя в центре мира, чтобы оттуда тебе было удобнее обозревать всё, что́ в нём есть. Я сотворил тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, как свободный и державный творец, придал себе форму и вылепил себя в том облике, который сам изберёшь. Ты можешь выродиться в низшее, звериное; ты можешь, если захочешь, возродиться в высшее, божественное».177
Наша природа нам дана, мы за неё не в ответе; но мы формируем себя своей культурой, и за это мы в ответе многим. Она заставляет нас спрашивать, каковы те внутренние правила, которым должна повиноваться наша жизнь. Что́ мы выбираем, к чему прислушиваемся? Кто даёт правоту одной лишь своей природе, тот ничего не выбрал. Что́ мы формируем и лепим в избранном нами облике? С Лютером и Бойсом: как мы истолковываем и созидаем?
Правило жизни ни общезначимо, ни окончательно. Оно ни авторитарное утверждение, ни объективный закон природы. Оно — свидетельство. Такое свидетельство не только перечисляет правила, но и рассказывает о том, что́ мы с этими правилами переживаем. Потому все великие и священные писания содержат не только законы, но равно и истории. Талмуд, к примеру, имеет два принципиально различных слоя: Галаху и Аггаду. В Галахе мы находим религиозный законодательный текст, в Аггаде — все повествования, примеры, легенды и изречения для наглядного изъяснения законов.
В Евангелиях сходно. Мы находим в них много хороших правил жизни, но ещё чаще наталкиваемся на истории жизни. В историях мы ощущаем нечто от внутренней борьбы между природой и культурой человека. Сделать правила жизни своими мы можем лишь тогда, когда эту борьбу ощущаем и в собственном бытии. Нужно её пережить и внутри самому прожить. То, что мы священные правила жизни не только принимаем к сведению, но делаем их своей собственной жизненной историей, — это, пожалуй, и значит «войти в святое» (Матфея 23:13).
Александрия
Некоторое время назад я написал правило жизни. Это было на пути из Александрии обратно в Каир. Мне хочется рассказать, как до этого дошло. Это связано с переживанием красоты. Директор Александрийской библиотеки Исмаил Сарагельдин пригласил меня прочесть в Центре искусств лекции о звуке и об изготовлении музыкальных инструментов. Александрийская библиотека с её ошеломляющей архитектурой — несомненно, один из важнейших и современнейших культурных центров арабского мира. Многочисленные государства и транснациональные концерны поддержали возведение этого великолепного творения. То, что там занято более двух тысяч сотрудников, обусловлено не только тем, что это одно из самых обширных учреждений подобного рода в мире, но и тем, что к нему, помимо семи музейных секций, присоединены и восемь научно-исследовательских институтов. Один из них — Центр искусств, в котором в те дни речь должна была идти об истории, эстетике и видениях изготовления музыкальных инструментов.
Исмаил Сарагельдин, обладатель внушительного числа в 21 почётную докторскую степень, пригласил на этот симпозиум многочисленных египетских композиторов, музыкантов и музыковедов. Я застал большую живость и страсть во всех этих вопросах о красоте и звуке. Поскольку в первой половине дня я говорил, среди прочего, о модулируемости тона и кое-что показал наглядно, одна музыковед в перерыве показала мне изображения принципа кони. Кони — традиционный вьетнамский смычковый инструмент, который использует резонансные пространства человеческой ротовой полости, чтобы телесно модулировать определённые тембры. Это был снова один из тех толчков, что отворяли мне двери в новые звуковые пространства. Здесь человеческое тело связывается с тоном инструмента. За обедом мы обсуждали различные тональные системы арабского и западного мира. Наши музыкальные страсти, которые мы позже, под сердечным и располагающим руководством Сарагельдина, продолжили за «круглым столом», нам, впрочем, пришлось пока прервать, ведь гостям непременно хотели показать и музеи.
Последовавшая экскурсия по музеям Bibliotheca Alexandrina была явлением особого рода. Она проходила вне обычных часов работы. Так эти залы со всеми древними и древнейшими рукописями человечества, Священными Писаниями, доисторическими изображениями и картинами дарили свой собственный, особый покой и достоинство. Это было как погружение в культуру, дух, историю человечества. И нам с гордостью всё это показывали.
Во время вечернего концерта мне стало ясно, насколько искусство, танец, композиция, музыка — да, в сущности всякая культурная красота — способны обратить в ничто ранящий фанатизм религий. Ибо вдруг проступает нечто из того, что́ — вопреки всем мучительным вопросам и различиям — составляет нас как людей. Это общая любовь к этим формам выражения ценимого и прекрасного.
После концерта мы застали репетицию новооснованного Александрийского камерного оркестра и хора. Голоса оперы не выходили у меня из головы и часами позже, до глубокой ночи. Примерно пятнадцатилетняя арабская солистка придала произведению, которое Шариф недавно сочинил для оркестра и хора, лучезарную силу. У неё был захватывающий дух голос. Шариф, композитор произведения, ещё днём участвовал в симпозиуме. Теперь я видел его дирижёром. Спонтанно стали пробовать инструменты. Я привёз с собой мою самую юную, лишь четыре дня назад «явившуюся на свет» скрипку. Когда концертмейстер её пробовал, я заодно познакомился и с завораживающей арабской тональной системой с её микротонами.
Конечно, это звучит патетически, и всё же скажу: мы сошлись с профессиональным интересом, а разошлись после этих дней друзьями — все с желанием оставаться друг с другом в связи и впредь делиться тем, над чем мы работаем и что́ для нас по-настоящему важно.
На следующий день у нас было немного времени, и я посетил мастерскую, где традиционным способом изготавливали папирус. Меня удивил совершенно особый шелест и шум папирусных листов между пальцами и особый ход волокна. Этот папирус показался мне подходящим для моих опытов с резонансными деками. Тончайшие внутренние заплаты из льняной ткани, из углеродных волокон и пергамента я уже пробовал в минувшие годы для усиления столь музыкально привлекательных, почти неслышимых нелинейностей — и из этого возникли несколько концертных инструментов, на которых сегодня хорошие музыканты играют в «сольном серьёзе». Там, в александрийской мастерской, перед моим внутренним взором разворачивались теперь будущие опыты с папирусными островками, которые я стал бы вделывать в отдельные непосредственно возбудимые пучности колебаний скрипичной деки. Это, конечно, не было запланировано, но новый шелест и шум между пальцами невозможно было игнорировать. Что мне было делать? Я купил несколько больших листов, ведь встреча с шумом папируса была как неожиданное и всё же многообещающее водительство.
Вибрато
Пожалуй, мне стоит один раздел точнее описать тот звуковой аспект, о котором здесь речь. (Кому это уходит слишком в глубину, тот может раздел пропустить.) Под «вибрато» я здесь имею в виду не обычное вибрато частичных тонов, которое скрипач совершает периодическими движениями своей левой руки во время игры на скрипке. Это нормально. Это то, что смычковые инструменты имели испокон веку. Речь у меня о зависящем от амплитуды вибрато резонансных частот инструмента. Стало быть, не о частотной модуляции отдельных составных частей тона (частичных тонов), а о частотной модуляции самих резонансов, что придают частичным тонам их вес. Это было бы совершенно необычно, и лишь человеческий голос на это способен. Ни один акустический инструмент в мире, в котором осциллятор (например, колеблющаяся струна) «играет» с резонатором (например, корпусом скрипки), не может по сей день порождать такое управляемое музыкантом вибрато резонансов. Результат был бы могуч, ибо он создал бы сильную и управляемую амплитудную модуляцию частичных тонов и тем самым живость, что ощутима даже там, где музыкант отказывается вибрировать сыгранный тон! Резонансное вибрато влекло бы за собой модуляцию возбуждающих узоров внутреннего уха. Оно возникало бы из динамики самого ведения смычка, ведь корпус скрипки в этом случае откликается на фортиссимо иначе, чем на пиано! Я подозреваю, что за этим в высокой мере скрывается та самая живость, которой так часто недостаёт новым, ужасающе линейным, безупречным инструментам. Прелесть микродефектов старых инструментов создаёт — в малой, но всё же слышимой мере — амплитудно-зависимо откликающийся, «живо звучащий» корпус. Этот эффект называют «нелинейным затуханием».
И всё же этой зрелости возраста недостаточно. Я ищу силу и выносливость молодого инструмента и вместе с тем модулируемое, мягкое вибрирование резонансных пиков состарившегося инструмента. Всё это объясняет — открою маленькую тайну — мои опыты минувших лет, в которых я через волокна (лён, конопля, углерод, пергамент, а теперь, быть может, и папирус) искал способ создать нелинейности. Совершенное — линейно, но оно смертельно скучно. Ему недостаёт тех дефектных мест, через которые возникают те привлекательные нелинейности, что непреложны для резонансного вибрато. Пусть музыкант спокойно вибрирует струну, но я как скрипичный мастер должен создать корпус, чьи резонансы вибрируют. Такого ещё нет. Это было бы новшеством. Это был бы звук человеческого голоса в руках и виртуозности скрипача! Это было бы новое качество и новая красота!
Правило жизни
Назад в Египет. Побуждённый и вдохновлённый всеми этими встречами и добрыми переживаниями, я на обратном пути из Александрии записал «моё правило жизни». Оно возникло из первой, простой фразы: «Дай вести себя». Эту фразу я во время обратной поездки в Каир слышал в себе почти акустически. Она была словно рождена из ничего. Все дальнейшие фразы последовали сами собой. Мне нужно было лишь записать их одну за другой, хотя я ни прежде их не думал, ни в тот миг не должен был их выстраивать. Это было как короткий диктант, который затем был окончен. Пусть у всякого человека будет своё правило, которым он проясняет свою жизнь. Для меня эти десять пунктов выражают существенное прояснение моей жизни.
1. Дай вести себя.
2. Следи, чтобы твоя жизнь оставалась в поклонении.
3. Отпусти то, чего хочешь добиться нажимом. Лишь себялюбивые вещи ты можешь вырвать силой; существенные же вещи ты должен получить.
4. Не будь ленив делать то, что́ тебе стало ясно.
5. Не считай себя умным, а позволь мудрости Божьей удивлять тебя.
6. Будь готов держать ответ за пути свои пред Богом и не говори, что ты нравственно слаб. Ибо ты призван жить прощением своих и своих ближних грехов.
7. Лишь чистый сердцем узрит Бога. Потому удаляй от себя всякую горечь. Удивляйся, но не распаляйся. Держи душу свою в тишине пребывающей молитвой.
8. Храни благоговение пред тайной и близостью Бога и храни милосердие к существу и слабостям ближнего своего.
9. Обрати заботы свои в молитвенные прошения и дай им прийти к покою в Боге.
10. Береги язык свой, чтобы сплетнями, ложью, злобой и резкостью не ранить других. Не разноси зло, которое слышишь, а предай его Богу.
Что́ должно означать — писать правило? Думаю, некоторым образом это следует делать каждому. «Всякий человек — богослов. Всякий человек — художник» (Лютер / Бойс). Что́ значит и вправду быть таковым? Это мужество не быть произвольным в поступках, не таким, как заблагорассудится собственному расположению духа. Правило не объективно и всё же не произвольно. Оно личное, но не индивидуалистическое. Оно должно оправдаться в совместности. Я ощущаю моё правило жизни на Ты. Там оно трётся, подвергается критике и подтверждается, укрепляется, дополняется или отвергается. Идёт ли при этом речь об объективной истине?
Истина
Я верю в державность истины. Она сообщает себя. Готовность слышать эти сообщения я разумею как правдивость. Важнее, стало быть, чересчур большого вопроса «Что есть истина?», который Понтий Пилат обращает к Иисусу (Иоанна 18:38), — вопрос, чей размах хорошо нам подходит, а именно: готов ли я и жить познанным как истинное? Хочу ли я обратиться, если отступил от познанного? Или же дёшево объявляю мои заблуждения и небрежения чем-то «подлинным»? Это вопрос: что́ я за человек? Кому важна правдивость, тот всегда будет иметь дело с истиной, что обратится прежде всего против него самого — против его собственного сомнительного делания и неделания. Он имеет дело с истиной, которая ему сопротивляется! Если она этого не делает — чего она стоит? Нам нужно сопротивление против нас самих! То сопротивление, что нужно нам как слабым и несовершенным людям, правило жизни оказывает лишь тогда, когда наше делание ему противоречит. Правдивый человек в этом противоречии решается не в пользу самоуспокоения, а в пользу обращения. Лишь через обращение человек может показать, во что он на самом деле верит. Кто хочет делать правое, тот распознает, следует ли он воле Божьей или своей собственной (ср. Иоанна 7:17). Бог есть истина. Им мы не распоряжаемся. Истина чтит нашу правдивость и не переступает через неё. В этом её смирение. Оттого что я верю в державность и смирение истины, я убеждён: как раз на сопротивлении я ощущу, в чём мне надлежит обратиться, в чём мне менять, подвергать вопросу своё поведение и так — путём, которым иду, — созревать. То, что истина открывает себя не как нечто объективное, есть её уважение к субъекту, каким всякий человек призван быть перед нею, — художником и богословом, — ведь она не хочет обойтись без человека, который призван оправдаться как ищущий и любящий.
На следующее утро — всё ещё сильно взволнованный добрыми впечатлениями и встречами в Александрии — мне стало ясно, что первый пункт моего правила («Дай вести себя!») разворачивается в последующих девяти пунктах. Они говорят нечто о внутренних условиях, что помогают нам исполнить первую фразу.
Кому жизнь не тайна, вселяющая в него благоговение, тому не помогут и правила для внутреннего и внешнего его бытия. Без благоговения мы не подчиним себя никакой истине — разве что упущение причинит нам боль. Быть может, потому боль — последняя сила, что указывает нам границу. Ибо где наша культура терпит крах, там наша природа в крайнем случае защитит жизнь от нас самих. В правилах и красотах наших культур у нас есть обращение с таинственным плодом познания, но то, что мы не простираем руку и не срываем и с древа жизни, — это запрещают нам правила и боли нашей природы. Они будут нам, как пламенеющий и сверкающий меч, неумолимой границей там, где наша культура терпит крах.
Как звучные инструменты, на которых должно играть, даны нам правила жизни в культурах. Важно решить, какие правила хочешь принять, — не потому, что они над нами властвуют, а потому, что они инструменты, которым как свободный музыкант служишь и чью интонацию, красочность, динамику и несущую силу должно чтить ради красоты доброго звука. Ведь и музыкант являет свою истинную величину как раз в том, что готов и способен постичь композицию и истолковать её данными ему возможностями и дарами. Красота и полнота удавшейся жизни для меня — воплощение истины. Но до этого дело не доходит само собой. Чтобы мы упражнялись в истине, нам и даны правила.
Пренебречь должной интонацией — свидетельство не подлинности или свободы, а небрежности и глупости. Свидетельство истинного самосознания — быть строгим с собой там, где забыл и оставил правила. Эта строгость не безжалостна. Она зовётся раскаянием, и она — святая сила. Она — сила нашего призвания. Человеку, движимому лишь самим собой, эта сила остаётся чужда.
Так сидел я после всех этих наполненных дней в музейном кафе в Каире и размышлял о добрых переживаниях в Александрии, о богатых встречах с другими людьми, об общих формах выражения в музыке. Встречи были приветливы, полны признательности и взаимного вдохновения. Я уверен, что за часы моих лекций передал более глубокое понимание звукового поиска и переживаний, которыми живу; я передал силу, и всё же и сам многое получил. Не вопрос об истине, а куда более осторожный вопрос о красоте — вот в чём мы встретились друг с другом.
В вопросе о религиозной и мировоззренческой истине мы можем лишь с трудом встретиться с другим. Вопрос часто резок и громок. Тут мы будем друг другу соблазном в силе могучих убеждений, будем в наших чувствительностях быстро друг друга ранить, будем друг друга подавлять или отчаянно пытаться себя утвердить. На переднем плане речь об истине, на деле же так часто — о власти. Тут я слышу не тот запрос, что Бог (через другого!) мне обращает, а укрепляю в догматическом самозаклинании власть собственной точки зрения. Это борьба за превосходство, и оружие — аргументативное унижение другого. Но, быть может, истина и красота, верно понятые, лежат куда менее врозь, чем мы полагаем. Однако чтобы это увидеть, мы должны развить более глубокое духовное понимание того, что́, собственно, есть существо истины в вере:
В вере ведь речь не о правильном доказательстве, а о правдивом свидетельстве. Как научно правильное требует умного доказательства, так духовно истинное требует достоверного свидетельства. Сам человек — а не одно его мышление — делается свидетельством духовной истины. О правильностях верно: «Экспериментируй и исследуй». Верно: «Обдумай и докажи». О истинах же скорее верно то, что Филипп говорит Нафанаилу: «Пойди и посмотри!» (Иоанна 1:46). Верно то, о чём один псалом рассказывает как об опыте Бога: «Вкусите и увидите» (33 (34):9). Я живу не одним хлебом знания, но равно и достоверностями духа. Своим знанием я владею, но достоверности, что меня несут, я переживаю. Я — постигающий человек, но если я не есть вместе с тем и охваченный человек, то жизнь моя при всём её знании унизительно бедна. Самое жалкое существование — у человека, которому недостаёт достоверности, что его любят. Так для Библии любовь — могучее свидетельство истины. Она ускользает от всякого доказательства и всё же есть та достоверность, что несёт жизнь любимого.
Потому существенно принять к сердцу и увидеть и то и другое: правильность и истину, доказательство и свидетельство, знание и достоверность — и жить из обоих. То, что человек может познать из духовной истины, он познаёт ведь прежде всего по тому, что истина изменяет его (и других). Иными словами: Бог не доказывает Себя. Он свидетельствует о Себе. Истина Божья очень мало отливается в интеллектуальное знание человеческого мышления, зато она воплощается в человеческой жизни. Свидетельство духовной истины — изменившийся человек! Всё это можно охватить словом Евангелия от Иоанна: «Слово становится плотью».
Когда я тринадцатилетним подростком — поначалу вопреки сильному сопротивлению моих родителей — пришёл к серьёзной и страстной вере в Иисуса, моя мать некоторое время спустя сказала: «Что-то в этой вере, должно быть, всё же есть, ведь заметно, как ты над собой работаешь. Ты очень изменился». Я воспринимал это иначе, воспринимал не как тягость, и не как труд, а просто жил из радости и близости к Иисусу.
Так истина всё же — дело более глубинное, чем понятный и всё же поверхностный вопрос: что́ же теперь правильно? Истина открывается через самого человека — через праведность, мудрость и красоту его жизни. В этих трёх являет себя удавшаяся и наполненная жизнь. Совместный поиск и вопрошание были осчастливливающим в моём египетском путешествии. В вопросе праведности (то есть отношений) мы можем служить друг другу; в вопросе мудрости — вдохновлять друг друга; в вопросе красоты — давать друг другу долю в сокровеннейших ценностях нашей человечности. Вот в чём смысл искусства: чтобы мы давали друг другу проникнуть в творческие силы; чтобы делились страстями и формами выражения; чтобы удивляли друг друга и раздвигали горизонт любимого. Так мы в конечном счёте показываем и свидетельствуем, что́ нас несёт — а соответственно и то, от чего мы страдаем, когда этого чувствительно недостаёт в нашей жизни.
Встречи в Египте были для меня ценны, потому что мы и вправду встретились друг с другом в вопросах о красоте и призвании подлинным и страстным образом. Как же тут с религиозным? Не подозрителен ли религии этот вопрос о красоте? Не ставит ли она по праву вопрос об истине? Только что сформулированная мысль, что истина может лишь свидетельствовать о себе, но не доказывать себя, подсказывает ответ, что уже прозвучал выше: чем важнее я принимаю истину (а так мне и следует!), тем большую силу она должна и обязана развернуть против меня самого. Ибо лишь это сделает меня в обращении с другим милосердным, открытым, мягким и доступным. Это нас изменит. Лишь так мы станем приглашением и вместе вступим в сокровеннейшее и святейшее пространство жизни — то пространство, в котором Бог Сам свидетельствует о Себе. Сколько смирения и податливости должно было предшествовать в человеке и наличествовать в нём, чтобы в редкие мгновения благодати совершилось нечто подобное! Быть убедительным для меня значит быть свидетелем истины. Но для этого истина должна превозмочь мою собственную ложь. Без этого всё лишь утверждение, и оно обернётся духовным обезглавливанием того, кто не разделяет моей истины.
Записав эти мысли и дав всем переживаниям и встречам отзвучать во мне, я допил последний глоток капучино и пошёл в примыкающий Египетский музей. То, что я записал, нашло там неожиданно могучий резонанс. Что за входной зал! Существо истины предстало мне в её характере, как исполинская скульптура царственной четы (царь Аменхотеп III и его жена, царица Тия, XVIII династия), что встаёт там навстречу тебе: приветливая, спокойная и могучая. Их своеобразие отступает за совершенным типом. Одно: у царицы тот же рост, что и у царя! Другое: правая рука царицы мягко, поддерживая сзади, лежит на пояснице царя. И то и другое типично для всех скульптур царственных пар. Царица поддерживает и укрепляет царя!
Это невольно напомнило мне о еврейском понятии Святого Духа (Ruach HaKodesh; буквально: святой ветер, дыхание, дух), через который действует Бог. Дух Божий в еврейской Библии имеет женский артикль. И Иисус в Евангелии от Иоанна говорит об этом Духе не в мачистских атрибутах власти, а в атрибутах женственности, когда говорит, что тот Дух истины есть Утешитель (параклет). В этом Духе есть нечто поддерживающее и укрепляющее. Истина является не в мачистском кичении. Иисус говорит о Духе истины не как о задиристом бойце, а как о повёрнутом к тебе Утешителе, что поднимает человека, поддерживает и укрепляет его, научает и ведёт его.
Скульптура царицы, что укрепляет чресла царя, напомнила мне о новозаветной эпистолярной литературе, например, когда в Послании к Ефесянам говорится: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною» (6:14). Рука царицы на чреслах царя знаменует для меня нечто от древнего мышления, для которого во многом чресла были средоточием чувств. Так и в Первом послании Петра говорится: «Посему, возлюбленные, препоясав чресла ума вашего» (1:13).
Мы должны научиться говорить своим чувствам истину. В том и являет себя зрелость человека, что он ощущает, как ему живётся, и всё же не даёт своим чувствам гнать себя. Потому истина должна касаться чувств, что суть нам сильный побудитель и действенная сила, из которой мы живём. Там истина должна поддерживать нас, укреплять и научать! В сварливом, религиозном мышлении у истины её ложное место. Наши мысли должны научиться чувствовать, а наши чувства должны научиться слышать; они должны научиться слышать истину. Тогда я буду верить не тому, что чувствую, а буду вчувствоваться в то, во что верю. Такой человек не только зрел, он ещё и силён!
Разглядев исполинскую скульптуру царственной четы так долго и так внутренне, что один египетский посетитель уже обратился ко мне с вопросом, нахожу ли я её прекрасной, я очнулся и пошёл дальше. Затем, войдя в зал с малыми фигурами (19-й зал, витрина 256), я невольно тихо воскликнул: «Боже мой — что за красота!» Сотворённые тысячелетия назад другом: эти фигуры говорят! Так и здесь мне встретилась истина человека через красоту, которую он ищет, которую он хранит и которую он — иносказательно, в своём искусстве и любви — творит. Эти малые фигуры — как наши правила жизни: малы и всё же велики красотою, если мы решаемся жить им сообразно.
Когда я вернулся из Египта домой, мне уже написала Нахла, композитор из Каира, и прислала ссылку, по которой я мог послушать одно из её недавних сочинений. Она спрашивала о моём звуковом впечатлении и уже сегодня обещала, что напишет сочинение для моих новых инструментов, когда они однажды будут готовы. Днями позже я получил письмо от Исмаила Сарагельдина, в котором он благодарил меня за мой визит. Но кто же был одарённым? Я столь многому научился, столь многое увидел и получил!
Красота встречи
Быть может, самое важное в отношении смысла красоты — тот факт, что между людьми есть красота встречи. Это отчётливо показала мне эта поездка. Если я спрашиваю себя, что́ мне бросилось в глаза или каковы люди в Египте, то я сказал бы: они как я! Совсем похожи! Очень, очень похожи. Это люди с теми же нуждами, теми же страстями, теми же заботами и страхами, той же любовью и нуждаемостью. Второе: у них сильное сознание достоинства и уважения. Двери дружбы и близости отворяются словно сами собой всюду, где они чувствуют почтение и почтительность. Важно видеть доброе и поучительное этой культуры, и мне это нетрудно. Это значит видеть, чему я могу там научиться и что через них постичь по-новому и по-иному. Превыше всего мне важно, чтобы я это распознал. Как раз чужаком можно буквально нечто «высветить», через что́ местный житель беспечно проходит, потому что он этого уже вовсе не видит. Невольно распознаёшь вдохновляющее чужой культуры. Папирусная мастерская для этого ведь лишь притча. Там, где я знал одно лишь своё дерево, я пережил новый и звучный шелест. Если нет бодрствующего интереса прийти как слышащий и учащийся, если в ухе пробка высокомерия или страха, тогда не слышишь чужого и нового в звуке. Но есть красота встречи. То, что́ её составляет, — взаимная признательность.

Заключение
Новое начало
Рассказывая в четырнадцати главах о своём труде скрипичного мастера, я пытался ответить на призыв Хундертвассера, о котором писал во введении, — «творить притчи о жизни». Притча — это диалог между зримым и незримым. Всё, что творится, есть притча, если мы научимся вглядываться и вслушиваться. Словами первого послания Иоанна — это то, «что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, — о Слове жизни» (1 Ин 1:1).
К великому иудейскому мудрецу пришёл однажды «человек из народов» и попросил научить его всей Торе за то время, пока он сможет стоять на одной ноге. И вот он встал на одну ногу и ждал. Тогда рабби сказал: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя. В этом весь Закон. Всё остальное — толкование. А теперь ступай и учись». Рабби, сказавший это, — Гиллель, родившийся в первом веке до нашей эры в Вавилонии.178 В юности он переселился в Палестину; там он жил в великой бедности и в молодые годы добывал пропитание тяжёлым трудом. Он зарабатывал в день одну тропаику, из которой половину тратил на своё содержание, а вторую половину — как плату за вход в дом учения
Шемаи и Авталиона.179 О нём рассказывают такую историю:
«Гиллель хотел учиться, но не всегда имел деньги, чтобы войти в дом учения. Поэтому, когда денег не было, он забирался на крышу, чтобы оттуда слушать споры учителей. Был зимний день, и в этот день у него как раз не оказалось платы за вход. Тогда он поднялся на крышу. Пошёл снег. Но он так был поглощён слушанием, что не заметил его. На следующее утро в доме учения обратили внимание, что там как-то странно темно. Потом заметили, что вверху дымоход закрыт полузамёрзшим человеком. Его сняли, отогрели, и с тех пор ему было позволено участвовать в спорах бесплатно. Любопытно и то, что это была суббота, и учителя постановили нагреть воды (хотя в субботу это запрещено), чтобы обмыть его и вернуть к жизни».180
Широта сердца и терпение Гиллеля вошли в поговорку. Он считается основателем школы толкования Писания, которая и по сей день имеет существенное значение прежде всего для этики.
Не выпадает ли нам чудесное достоинство — узнать, что заповедано нашей жизни? Свою красоту наша жизнь обретает лишь тогда, когда мы поступаем согласно этому и делаем это. Гиллель сказал: «А теперь ступай и учись!» Не звучит ли это нравоучительно? Надеюсь, что да! Ведь не только в конце сказки, но и в конце всякой жизни следует спросить: «Какова же мораль этой истории?»
Удалось ли истине Божией произвести в моей жизни хоть что-то из того, к чему я был призван? Была ли моя вера готова согласиться, была ли моя любовь способна превозмочь меня самого там, где это было заповедано? И когда струны отзвучат, обретут ли тогда звуки крылья, чтобы звук моей жизни зазвучал в Боге заново? Наконец я увижу Его лицо, чьё благословение всю жизнь лежало на мне. И Он скажет: «Я видел, как ты жил во Христе, и вот теперь вижу, как ты в Нём приходишь. Дай себя отогреть, ведь последняя ночь была холодна. Ты не заметил этого, потому что твоя страсть всё вынесла. Дай теперь снова вернуть тебя к жизни. Я знаю твою бедность. Весь вход за тебя оплачен. Войди же теперь и вкуси святого субботнего покоя. У тебя было достаточно причин потерять веру и любовь. Как многого ты не понял и лишь с трудом сумел вынести! Но ты выстоял перед испытаниями и не потерял доверия. Ты сохранил Мою любовь. Мой Дух почил на тебе; его вспугивало твоё неверие, но никогда — твои сомнения; его ужасала твоя безнадёжность, но никогда — твои слёзы; его отгоняла твоя нелюбовь, но никогда — твоя слабость. Ибо твоя слабость, и отчаяние, и сомнения превращались в нём в мольбу, которой не может противостоять никакой Бог. Я услышал звук твоей жизни. Так приди, и смотри, и отдохни. А потом слушай и учись, ведь уже завтра твоё призвание погрузится в новый день».
Благодарности
Мне хочется от всего сердца поблагодарить некоторых людей. Особая благодарность — моему другу Ульриху Эггерсу (община «Дюненхоф» в Куксхафене и журнал «Aufatmen»), который на протяжении многих лет упорно увещевал и ободрял меня время от времени менять резец на ручку и блокнот. Без чудесных встреч и бесед с ним я не остался бы верен замыслу — резать книгу так, как скрипичный мастер режет дерево. Моему другу Михаэлю Буттгерайту — сердечное спасибо за великолепную работу над оформлением! И Донате Вендерс — особая благодарность за то, как она разглядела мой труд и с любовью претворила его в образы! Винфриду Нонхоффу (издательство Kösel) я благодарен за огромную поддержку и добрую помощь в моём первом опыте, равно как и моему редактору Андреасу Роде за его бережную и чуткую работу.
И наконец, я благодарю мою жену Клаудию, которая (с юмором, а порой и с досадой) сносила периоды моего скрытого душевного отсутствия, когда посреди повседневных дел работа над книгой снова захватывала меня чересчур сильно.
План базилики «Фирценхайлиген»

Конструкционный чертёж построенной Бальтазаром Нейманом базилики Фирценхайлиген показывает: основой каждого из овалов служит квадрат (углы A, B, C, D), стороны которого продлеваются вправо и влево. Четыре угла квадрата служат одновременно центрами четырёх окружностей (a, b, c, d). Эти окружности, в свою очередь, образуют четыре дуговых сегмента, из которых в конце концов и складывается овал. Так возникают четыре точки перелома (1, 2, 3, 4), в которых очертание овала хотя и остаётся непрерывным, но кривизна его претерпевает излом.
Примечания
1 WhiteBox, Kultfabrik München. Выставка с 16 октября 2004 по 23 января 2005.
2 свободно по Бонавентуре, Collationes in Hexaemeron XIII, 12 (1273).
3 Исаия говорит: «Ищите Господа, когда можно найти Его; призывайте Его, когда Он близко» (55:6). Амос: «Так говорит Господь: взыщите Меня, и будете живы» (5:4). Иеремия: «Так говорит Господь: вы будете искать Меня и найдёте, если взыщете Меня всем сердцем вашим, и Я обращусь к вам» (29:13).
4 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse (Речи и притчи Чжуан-цзы), нем. избранное Мартина Бубера, Zürich 1951, S. 151.
5 Hermann Hesse: Bäume (Деревья), Frankfurt am Main 1984, S. 9 сл. (составление текстов — Фолькер Михельс).
6 Fulbert Steffensky: Feier des Lebens, Stuttgart 2003, S. 31, 32, 37.
7 О биологических подробностях роста и анатомии древесины см., например: Edlin, H. L.: Bäume, Melsungen 1983.
8 На Европейских днях «Miteinander – wie sonst?» в 2004 и 2007 годах в Штутгарте собиралось около 10 000 человек из более чем 170 различных духовных общин, действующих и живущих в своих церквах — каждая на свой лад. Во взаимном уважении осознавалось, что у всякого движения есть свой дар и своя задача для целого. Одни из этих объединений укоренены местно, другие имеют всемирный круг влияния. См. http://www.together4europe.org/index.php/de/vorstellung/wer-ist-beteiligt.html
9 Так, например, великий гимн Veni Creator Spiritus («Приди, Дух Творящий») взывает к Святому Духу словами: «Возжги свет в наших чувствах». Тем самым гимн описывает действие Святого Духа в отдельном верующем. Он просвещает дух (ср. Евр 6:4; 2 Кор 4:6). В день Пятидесятницы, как говорит текст православного богослужения, весь мир получил крещение светом. См. Raniero Cantalamessa: Komm, Schöpfer Geist – Betrachtungen zum Hymnus Veni Creator Spiritus, Freiburg 1999, S. 278.
10 Umberto Eco: Die Geschichte der Schönheit (История красоты), München, Wien 2004, S. 72.
11 Канон (от греч. kanón) означает мерило или предписание. В общем смысле — то, что почитается неотъемлемым ядром культуры. В искусстве — правила для соблюдения пропорций. В литературе — свод произведений, обладающих выдающейся ценностью.
12 * 27 января 1687 в Эгере; † 19 августа 1753 в Вюрцбурге. Из его построек можно назвать базилику Фирценхайлиген, Резиденцию и паломническую церковь Кеппеле в Вюрцбурге, а также базилику аббатства Мюнстершварцах (портрет Бальтазара Неймана был изображён на купюрах в 50 немецких марок).
13 Учение о противоположностях в вещах.
14 Основной принцип можно было бы назвать «зеркальной диалектикой», ибо всякой гармонической противоположности одновременно соответствует негативное, «падшее» зеркальное отражение.
15 См. об этом также: Juan G. Roederer: Physikalische und psychoakustische Grundlagen der Musik, Berlin, Heidelberg, New York 1977, S. 12.
16 Не научившись этому, скрипач не мог бы «играть чисто». Интонация требует от музыканта способности предслышать тот звук, который он играет.
17 Так говорится в новозаветной эпистолярной литературе: «Будут избирать себе учителей, которые льстили бы слуху» (2 Тим 4:3). То есть: они готовы слышать лишь то, что отвечает их ожиданиям.
18 В этом существенное отличие от электрических скрипок. Отклик звука у электрических инструментов значительно быстрее, ведь колебания струн не искажаются акустическими резонансами корпуса. Но именно это отсутствие «помех» и делает звук плоским и банальным.
19 См. эти истории в 1 Моисеевой/Бытие 28; 2 Моисеевой/Исход 3 и 20.
20 См. Raniero Cantalamessa: Komm, Schöpfer Geist – Betrachtungen zum Hymnus Veni Creator Spiritus, Freiburg 1999, S. 278.
21 Во время смертного допроса Иисус ответил римскому судье: «Царство Моё не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Моё, то служители Мои подвизались бы за Меня» (Ин 18:36).
22 О том, принёс ли Иисус — и в какой мере — иудаизму своего времени новую мораль или мудрость, см. с иудейской точки зрения, например: David Flusser: Jesus, Reinbek bei Hamburg 2006.
23 Цитируется по: Botho Strauß: Der Aufstand gegen die sekundäre Welt. Bemerkungen zu einer Ästhetik der Anwesenheit, München 2004, S. 48.
24 Септуагинта (греческий перевод Ветхого Завета) и греческий подлинник Нового Завета передают наше немецкое слово «душа» греческим понятием Psyche. Это понятие встречается в подлинных текстах гораздо чаще, чем можно предположить по немецким переводам. Во многих местах Psyche в немецком тексте (например, у Лютера) переведено словом «жизнь» — так, например, в Лк 17:33; Ин 10:17.
25 Martin Buber: Ich und Du (Я и Ты), оригинал: Leipzig 1923; Stuttgart 1995, S. 4.
26 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, нем. избранное Мартина Бубера, Zürich 1951, S. 142.
27 Это напряжение духовные отцы видели с самого начала. Так, например, Лео Бек пишет: «Любовь и справедливость, дающее и повелевающее — вот два откровения Бога, которые переживает человек. Бог есть, как говорят оба древних именования, которыми располагает Библия, вечное Бытие и вечная Цель, Яхве и Элохим; древние учители объясняли это так: одно означает вечную любовь, другое — вечную справедливость; в Боге жизнь имеет своё основание и своё направление. Он есть единый, единственный Бог, который являет Себя в том, что одно у Него никогда не бывает без другого». (Leo Baeck: Das Wesen des Judentums, Gütersloh 1998, S. 168; оригинальное издание 1905, S. 153.)
28 Max Frisch: Stiller (роман), 1954.
29 цитируется по: Leo Baeck: Das Wesen des Judentums, Gütersloh 1998, S. 81 (оригинальное издание 1905, S. 48).
30 Труд «Confessiones» («Исповедь») создан около 400 года по Р. Х. Он описывает в некоем самонаблюдении фазы собственного духовного развития Августина, который жил и трудился в Алжире.
31 Нас не должно тревожить, что иное обращение совершается медленно, на протяжении лет, и — если оно глубоко и подлинно — всегда снова нуждается в обновлении.
32 Frère Roger: Die Quellen von Taizé, Freiburg 2004, S. 40.
33 Возвращающей силой колебания называют ту силу, которая возвращает отклонённую структуру в положение покоя, чтобы затем она могла вновь отклониться в своей колебательной форме. Если — в случае скрипки — эта возвращающая сила слишком мала, потому что дерево обработано слишком тонко или слишком мягко, то собственные частоты понижаются и возникает глухой, «горшочный» звук.
34 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, Zürich 1951, S. 41.
35 Geri Keller: Vater. Ein Blick in das Herz Gottes, Winterthur 2002, S. 33.
36 См. об этом Thorleif Bomann: Das hebräische Denken im Vergleich mit dem griechischen, Göttingen 1983: «То, что Бог был в лице Иисуса Христа и явил Своё существо через Него, — мысль греческая; то, что Он послал Своего Сына и осуществил Свою волю через Него, — мысль израильская» (S. 169). Боманн видит подлинный скандал понимания Христа в том, что в Новом Завете оба способа мышления сходятся воедино.
37 Об акустических подробностях см. Martin Schleske: Speed of Sound and damping of spruce in relation to the direction of grains and rays, CAS Journal Vol. 1, No. 6 (Series II), November 1990.
38 См. прежде всего следующие библейские книги: Притчи Соломоновы (гл. 8), Книга Иова (гл. 28) и Книга Премудрости (гл. 7).
39 В 1972 году Хундертвассер написал свой известный манифест «Твоё право на окно — твой долг перед деревом», который заканчивается словами: «Отношение человека и дерева должно принять религиозные масштабы. Тогда наконец поймут и фразу: прямая линия безбожна».
40 Ср. Hermann Cremer: Biblisch-Theologisches Wörterbuch des Neutestamentlichen Griechisch, Gotha 1923, S. 299 сл., и Gerhard von Rad: Theologie des Alten Testaments – Band 1, München 1992, S. 382–383.
41 Ср. Leo Baeck: Das Wesen des Judentums, Gütersloh 1998, S. 249 (оригинальное издание 1905, S. 250).
42 Sanhedrin 65a. См. также Irun R. Cohen: Regen und Auferstehung. Talmud und Naturwissenschaft im Dialog mit der Welt, Göttingen 2005, S. 64.
43 Пророческая речь Ветхого Завета против несправедливости черпает свой внутренний огонь из убеждения: «Знаю, что Господь сотворит суд угнетённым и справедливость бедным!» (Псалом 139:13 (140:14)). Псалмы и пророки пронизаны этим горением — что «Господь есть прибежище бедного» (Псалом 9:10) и что Он «не забывает угнетённых» (Псалом 9:33 (10:12)). Да, сам вопрос «Кто нам Господь?» (Псалом 11:5 (12:5)) прямо привязан к тому, «что Бог восстаёт, чтобы даровать помощь угнетённому, терпящему насилие». Это «восстание» означает кризис и суд. Оттого пророческое служение часто не бывает ни учтивым, ни безобидным: «Слушайте слово сие, тельцы тучные, притесняющие малых и угнетающие бедных...!» (Амос 4:1 сл.). «Награбленное у бедного — в ваших домах!» (Исаия 3:14). Пророческие тексты редко говорят о «бедности и богатстве», гораздо чаще — об «обнищании и обогащении»! Они распознают и обличают структуры несправедливости. Оттого они не довольствуются вопросом, что мы даём бедному, но спрашивают, когда мы перестанем его (через наши структуры) грабить: «Горе вам, прибавляющие дом к дому, присоединяющие поле к полю, так что другим не остаётся места, как будто вы одни поселены на земле!» (Исаия 5:8).
44 Циклоида возникает, когда точка на окружности круга катится по прямой. Если эта точка лежит внутри круга, то возникает циклоида «с выкружкой». Итальянские великие мастера скрипичного искусства XVII и XVIII веков (прежде всего А. Страдивари, Дж. Б. Гваданьини, Дж. Гварнери дель Джезу, Д. Монтаньяна) ориентировались на циклоиду, развивая поперечные своды своих скрипок. Хотя циклоидальные кривые применялись уже в древности (например, в архитектуре Греции), лишь в XVII веке удалось замкнуто представить их посредством математической формулы. Блез Паскаль в 1658 году бросил математикам Европы вызов на состязание в решении этой задачи. Соответственно, в XVII веке этим вопросом занимались почти все выдающиеся математики (среди них Декарт, Лейбниц и Ньютон).
45 Ср. Ин 7:17 и Ин 14:21.23.
46 Кирилл Иерусалимский (IV в. по Р. Х.), Огласительные поучения, XVI, 16. Цитируется по: Cantalamessa, Raniero: Komm, Schöpfer Geist, Freiburg 1999, S. 276.
47 там же, S. 300.
48 Немецкому понятию «грех» в библейском подлиннике соответствуют разные слова. Одно из главных понятий Ветхого Завета для греха (евр. hata’t) означает промахнуться мимо цели, сбиться с пути, заблудиться, потеряться. Ещё одно понятие (евр. paes) означает отнять, отпасть, уклониться, обособиться (ср. Wilfried Härle: «Dogmatik», Berlin, New York 2007, S. 457–459).
49 Aurelius Augustinus, Sermo 80,7.
50 Книга Премудрости — внеканоническая книга Ветхого Завета, написанная около 50 года до Р. Х. на греческом языке иудеями египетской диаспоры. В цитируемом здесь тексте отчётливо ощущается перекличка с «гимном любви» апостола Павла (1 Кор 13, около 55 года по Р. Х.).
51 См. Захария 4:6; Исаия 30:1–7; Матфея 11:28–30.
52 Там, где в еврейском подлиннике Ветхого Завета стоит слово «Тора», Лютер и почти все прочие немецкие переводы пишут слово «Закон». Иначе в иудейских переводах: Леопольд Цунц передаёт «Тору» словом «Учение» (в: Die vierundzwanzig Bücher der Heiligen Schrift, Basel 1995), а Бубер / Розенцвейг — словом «Наставление» (в: Die Schrift, первое издание между 1925 и 1929).
53 Подробно об этом — в 8-й главе («Доработка скрипки — о муках и кризисах веры»).
54 И Марка 2:27 звучит в том же тоне: «И сказал им: суббота для человека, а не человек для субботы». Давид Флуссер указывает, что это слово Иисуса вовсе не стоит вне иудаизма. И книжники раввинистического иудаизма говорили: «Вам передана суббота, а не вы — субботе». Мехильта к 2 Моисеевой/Исход 31:13 (103 b). См. David Flusser: Jesus, Reinbek bei Hamburg 2006, S. 49.
55 Aurelius Augustinus: In epistulam Ioannis ad Parthos, tractatus VII, 8.
56 Pirqe Avot 1,3 (Вавилонский Талмуд). Цитируется по: Yeschaiahu Leibowitz: Über die Sprüche der Väter, Obertshausen 1999, S. 105.
57 Исаия 22:13; ср. 1 Кор 15:32.
58 В притче о работниках в винограднике (Матфея 20:1–16) Иисус совершенно сходным образом провоцирует к возражению незрелую, привязанную к воздаянию и награде веру.
59 Я не выношу тем самым суждения о вопросах истины, но лишь говорю, что только с незрелыми приходится говорить о награде и наказании!
60 Spiegel Online от 11 сентября 2005. Интервью для Frankfurter Allgemeine Sonntagszeitung провёл Юрген Кестинг.
61 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, Zürich 1951, S. 223.
62 «Книга перемен» (кит. И-Цзин) — древнейшая книга Китая и, бесспорно, одна из важнейших книг мировой литературы. В И-Цзин переработана зрелая мудрость тысячелетий. Обе ветви китайской философии — конфуцианство и даосизм — имеют здесь свои общие корни. Для К. Г. Юнга это «книга мудрости, тысячелетиями пронизывающая всё китайское мышление». Немецкое издание в переводе Рихарда Вильгельма: I-Ging. Das Buch der Wandlungen, München 2001, S. 137.
63 Вавилонский Талмуд, Avodah Zara 3a.
64 Для библейского понимания отношения Бога к миру эта мысль центральна. Ведь Бог, в понимании Библии, не только противостоит миру и не просто пребывает в мире. Более того, Он и через мир. Так говорит уже апостол: «Один Бог и Отец всех, Который над всеми, и через всех, и во всех» (Еф 4:6). Слово говорит: мы существуем через Него. Но оно говорит и другое: Бог существует через нас.
65 Martin Buber: Ich und Du, Stuttgart 2006, S. 130 (первое издание 1923; цитата взята из послесловия Бубера 1957 года).
66 См. Colin McGinn: Wie kommt der Geist in die Materie?, München 2005.
67 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, Zürich 1951, S. 134.
68 Цитируется по: Pierre Itshak Lurçat: Rabbinische Weisheiten, München 2003, S. 15.
69 Fulbert Steffensky: Schwarzbrotspiritualität, Stuttgart 2005, S. 17.
70 Сведения см.: http://www.jesuiten.org/jesuitenmission.ch/pdf/JHS2007_3.pdf.
71 Несколько чудесных снимков см. в «Die Geigenkinder vom Himalaja», VIEW-Magazin 02/07 (Михаэль Лёва), и в Интернете: http://www.visum-reportagen.de/fotografen/kontaktbogen/123
72 См. http://www.eugen-papst-schule.de/
73 Süddeutsche Zeitung № 258 от 9 ноября 2007 / S. 16 (интервью: Хельмут Мауро).
74 Frère Roger: Die Quellen von Taizé, Freiburg, Basel, Wien 2004, S. 12.
75 Я полагал, что это слово из Талмуда. Но рабби Барух бен Мордехай Коган, которого я спросил, написал мне: «Это чудесные слова. Но, к сожалению, я не знаю этого места ни в Талмуде, ни в каком-либо ином источнике, и думаю, что эта цитата не талмудическая. По иудейскому представлению, в глубине сердца сокрыта непреходящая радость, ибо там — будущий мир, где нет ни боли, ни страдания, ни смерти, — то самое Царство Небесное в полноте. Однако, пока эта реальность не открылась, Вечный сокрыт словно в траурном одеянии». (личное сообщение, май 2009).
76 Siegfried Zimmer: Nachteulen-Gottesdienste, Stuttgart, Zürich 2001, S. 110.
77 Так, например, три из 81 раздела «Дао-дэ-цзин» посвящены человеческому сердцу. В греческом подлиннике Нового Завета «сердце» (kardia) встречается в 148 местах, в Ветхом Завете — в 273 местах, из них 55 только в Торе и 80 у пророков (от Исаии до Малахии).
78 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, Zürich 1951, S. 86.
79 Сатана по еврейскому слову означает «обвинитель». Он, как мы видим прежде всего в книгах Иова и Захарии, в Еврейской Библии — обвинитель в Божественном суде, испытывающий религиозную цельность людей и обличающий грехи.
80 Библейские Писания (особенно Исаия) обнаруживают многозначность образа Раба Божия. Он, с одной стороны, — призванный Богом, с другой же — всегда и призванная община, народ Божий. Общим неизменно остаётся одно: нет никакого «свободного от страдания пространства», в котором можно было бы прожить призвание Раба Божия, ибо Раб Божий в тёмном мире всецело становится единым с правдой Божией. См. особенно: Исаия 41:8–10; 42:1–9; 44:1–5; 49:1–6; 50:4–11; 52:13–53:12. Последнее место — чаще всего (прямо или косвенно) цитируемое в Новом Завете место Ветхого Завета. Оно там непосредственно толкуется в применении к Иисусу.
81 Мысль о самоограничении Бога, которое делает возможным становление творения, не нова. Рабби Барух бен Мордехай Коган обратил моё внимание на то, что мысль о страдании как акте творения уже подробно устно сформулировал знаменитый рабби Ицхак Лурия, а записал её его ученик Хаим Виталь (в XVI в.).
82 Греческий богослов и философ, род. в 185 году по Р. Х. в Александрии. Ориген умер в 254 году в Тире от последствий пыток, которые он претерпел во время гонения на христиан при императоре Деции.
83 Для углубления отсылаю к Raniero Cantalamessa: Das Leben in Christus. Ein Glaubenskurs der Erneuerung, Graz, Wien 1990. См. там же цитаты Оригена.
84 Различение «активного» и «пассивного» здесь и без того крайне условно. Ибо тот, кто может нечто предотвратить и не делает этого, своим бездействием активно участвует в происходящем. Вопрос, из которого исходит притча, состоит в том, что запрещает Богу делать то, что Он может сделать.
85 Klaus Berger: Wozu ist Jesus am Kreuz gestorben?, Gütersloh 2005, S. 36.
86 81-й раздел «Дао-дэ-цзин». Цитируется по: Lao-Tse: Tao Te King. Das Buch des Alten vom Sinn und Leben, с китайского в переводе Рихарда Вильгельма, Wiesbaden 2004, S. 150. 81-й раздел озаглавлен словами «Раскрытие существенного».
87 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, Zürich 1951, S. 12.
88 Собственное имя Бога, как учит еврейское мышление, восходит к встрече Бога и Моисея у горящего тернового куста в Синайской пустыне. Бог повелевает Моисею вернуться в Египет и освободить народ Израиля из рабства. Оно означает рабство человеческого существования под властью греха. Моисей противится и задаёт Богу вопрос: «Если народ спросит меня: как Ему имя?, что мне ответить им?» Бог отвечает: «Eheyeh ascher eheyeh — Я буду Тот, Кто буду. Скажи народу: „Тот, Кто будет" освободит их из рабства» (2 Моисеева/Исход 3:14).
89 Hans Jonas: Der Gottesbegriff nach Auschwitz. Eine jüdische Stimme, Suhrkamp 1987, S. 33 сл.
90 Библия знает два разных понятия времени. Chronos — это хронологическое время, можно сказать: тиканье часов. Kairos — это исполненное время. В понятии Kairos время есть величина не количественная, а качественная. Это встреча человека и Бога. Вопрос Kairos — не в том, сколь долгой была жизнь, но в том, что в ней исполнилось. Вопрос прожитой веры всегда будет и в том, в какой мере мы даём этим совершенно разным понятиям времени место и право в нашей повседневности. В греческом переводе Ветхого Завета (Септуагинте) Kairos — с примерно 300 случаями употребления — встречается почти втрое чаще, чем Chronos. В Новом Завете находится 100 мест со словами группы Kairos против 60 мест со словами группы Chronos.
91 Klaus Berger: Wer war Jesus wirklich?, Gütersloh 1999, S. 73.
92 С еврейского по Leopold Zunz: Die vierundzwanzig Bücher der Heiligen Schrift, Basel 1995.
93 Это тот род встречного вопроса, который мы находим и в устах Иисуса (Матфея 21:24).
94 Понятие elachistos, которое Лютер передаёт здесь словом «наименьший» (см. 1 Кор 15:9), имеет также значение «незначительный», «совсем малый, весьма незначительный» (см. Матфея 5:19), «весьма ничтожный», «самый малый из всех» (см. Еф 3:8).
95 61-й раздел озаглавлен словами «Жизнь смирения» и начинается с упомянутого изречения о великом царстве. См. Lao-Tse: Tao Te King. Das Buch des Alten vom Sinn und Leben, с китайского в переводе Рихарда Вильгельма, Wiesbaden 2004, S. 129.
96 Отзвук этой мысли находится у Павла в утверждении, что Христос сокровенным образом действовал задолго до того, как явился в человеческом образе: см. 1 Кор 10:4.9. И Августин говорил: «То, что теперь именуется христианской религией, существовало уже у древних и никогда не отсутствовало от начала рода человеческого, до тех пор пока Христос не явился во плоти» (Retr. I 13,3).
97 См. об этом культурфилософа Хайнера Мюльмана в: Jesus überlistet Darwin, Wien, New York 2007, S. 59 сл. (Насколько сильно это новое взрывает и еврейское мышление, видно при взгляде в Тору, где говорится: «Повешенный на дереве проклят пред Богом», 5 Моисеева/Второзаконие 21:23.)
98 Platon: Politeia (Государство). Здесь по переводу С. Тойфеля, в: Platon, Sämtliche Werke II, Köln-Olten 1967, S. 51. Ср.: Ernst Benz: Der gekreuzigte Gerechte bei Plato, im NT und in der alten Kirche. Abhandlungen der Mainzer Akademie 1950, Heft 12. Joseph Ratzinger (Benedikt XVI): Einführung in das Christentum, Augsburg 2007, S. 275 (первое издание München 1968).
99 См. Marius Reiser: Bibelkritik und Auslegung der Heiligen Schrift, Tübingen 2007, S. 349.
100 78-й раздел «Дао-дэ-цзин» (в переводе по: Tao Te King. Das Buch des Alten vom Sinn und Leben, с китайского в переводе Рихарда Вильгельма, Wiesbaden 2004, S. 147, и Victor von Strauss: Das Tao Te King von Lao-Tse, Leipzig 1870).
101 Martin Luther: De servo arbitrio (1525) в: Dass der Wille nicht frei sei, München 1975, S. 24 (О рабстве воли).
102 Так следует понимать и известное слово Иисуса из Евангелия от Иоанна (14:6): «Я есмь путь и истина и жизнь». Это не слово торжества, а слово страдания! Его нужно читать в его связи, чтобы это увидеть.
103 Hans Jonas: Der Gottesbegriff nach Auschwitz. Eine jüdische Stimme, Suhrkamp 1984, S. 9.
104 Так говорит известное слово 1-го послания Иоанна: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (4:8), и: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём» (там же 4:16).
105 Martin Buber: Ich und Du, Ditzingen 2006, S. 128 (оригинальное издание 1923).
106 Святой Дух в еврейском языке (Ruach HaKodesh, буквально: Святое Дыхание) имеет женский артикль. Оттого граф Цинцендорф (1700–1760) говорил и о «материнском служении Святого Духа». Дело не в вопросе, «мужского» или «женского» рода Бог, — ведь Бог не есть мужчина или женщина, — а в первообразной притче веры о том, что Бог всецело Отец и всецело Мать. Есть положения и склады веры, в которых Бог должен стать нам скорее Матерью, чем Отцом. Не только то, что мы как дети Божии «рождены от Бога» (Ин 1:13; 1 Ин 3:9), есть образ материнства. И пророческие слова открывают эти черты Его существа: «Я утешу вас, как утешает кого-либо мать его» (Исаия 66:13; ср. 42:14).
107 Приписывается Стефану Лэнгтону (1150–1228).
108 Hans Küng: Credo – Das Apostolische Glaubensbekenntnis Zeitgenossen erklärt, München, Zürich 2005, S. 124 (оригинальное издание 1992).
109 Gerrit Pithan: письмо к участникам художественной группы «Das Rad», август 2008, редакционная колонка.
110 Leo Baeck: Das Wesen des Judentums, Gütersloh 1998, S. 66 (оригинальное издание 1905, S. 31).
111 Программа телеканала 3sat от 10 августа 2005 к 70-летию Далай-ламы.
112 Так, например, в Гал 3:11; Рим 1:17; Евр 10:38. Величайшее значение веры выражается и в слове Иисуса, которое Он говорит Своим ученикам: «Сын Человеческий, придя, найдёт ли веру на земле?» (Лк 18:8).
113 Ср. Gerhard v. Rad: Theologie des Alten Testaments, Band 2, Gütersloh 1993, S. 168.
114 см. Евр 5:8
115 Матфея 8:10; Марка 6:6; ср. Матфея 15:24–28; Лк 9:31; Ин 8:28.
116 цитируется по: Leo Baeck: Das Wesen des Judentums, Gütersloh 1998, S. 81 (первое издание 1905).
117 Источник: www.vinzentinerinnen.de
118 Из: Conferenze ai Preti della Missione святого Викентия де Поля (Conferenza 207).
119 Может понадобиться замечание для правильного истолкования подобного опыта: разумеется, для мыслящего и рефлексирующего человека встаёт вопрос, нормален ли и здоров ли такой опыт вообще. Нейробиология и психиатрия знают болезненные явления слышания голосов. Подобные «вербальные галлюцинации» могут привести к внутреннему порабощению страдающего или даже к серьёзной опасности для его окружения. Самое позднее тогда, когда человек уже не способен различать между видением и реальностью, этот вопрос встаёт со всей серьёзностью. Вдохновляющий опыт веры во Христа весьма далёк от того, чтобы утратить эту способность различения. Это был бы пугающий и циничный Бог, который отнял бы у нас способность различать между «реальностью» и «видением». Внешнее слышание не есть слышание в духе. Одно ясно отличается от другого, даже если и то и другое может переживаться с великой ясностью. Это дар веры — воспринимать события и положения во внутренних образах и слышать ушами сердца. Этот дар — не бегство от реальности, а, напротив, углубление и осознание нашей жизни и её призвания здесь и сейчас.
120 Мидрашим — это толкования религиозных текстов в раввинистическом иудаизме. Слово «мидраш» происходит от еврейского глагола darasch (искать, спрашивать). Тем самым имеется в виду ищущее исследование по отношению к Священному Писанию, но также и результат этого исследования: то есть письменные труды, содержащие толкования Библии. Наибольшее значение мидраш обрёл во времена раввинистического иудаизма начиная с 70 года по Р. Х. Из этого времени происходят существенные письменные свидетельства. Речь идёт о самостоятельных собраниях текстов, возникших наряду с трудами Мишны и Талмуда. Место возникновения мидрашим — в подавляющем большинстве Палестина. Ср. G. Stemberger, Einleitung in Talmud und Midrasch, München 1992.
121 TanB Einl p.127 §9.
122 Heidy Zimmermann: Thora und Shira – Untersuchungen zur Musikauffassung des rabbinischen Judentums, Bern, Berlin, Bruxelles, Frankfurt/Main, New York, Wien: Lang 2000, S. 340.
123 Слова моей жены: «Наконец-то ты весь повернулся ко мне!»
124 Fulbert Steffensky: Wo der Glaube wohnen kann, Stuttgart 2008, S. 27.
125 В Септуагинте это не 45-й, а 44-й псалом, поскольку там 9-й и 10-й псалмы объединены.
126 Большинство скрипок Антонио Страдивари имеют собственное имя, присвоенное им на протяжении столетий. Часто это имя музыканта, некогда игравшего на них. Скрипка «Шрайбер»-Страдивари 1712 года принадлежала в XIX веке одноимённому меценату в Санкт-Петербурге и в ту пору звучала также в руках знаменитого композитора Генрика Венявского при русском дворе. Есть великолепные записи 1970-х годов, на которых с этой скрипкой можно услышать Пинхаса Цукермана (вместе с Жаклин дю Пре, виолончель, и Даниэлем Баренбоймом, фортепиано).
127 Johann Sebastian Bach: Partita II, (BWV) 1004, 5-я часть.
128 Helga Thoene: Ciaccona – Tanz oder Tombeau, Cöthener Bach-Hefte 6 (1994) и: Der verschlüsselte Lobgesang. Sonata 1 g-Moll, Cöthener Bach-Hefte 7 (1998). Кристоф Поппен и ансамбль Hilliard впервые исполнили анализы Хельги Тёне в концерте 12 февраля 2005 года. В скрипичную партию вписаны хоральные цитаты, которые ансамбль Hilliard поёт поверх скрипичной партии в чудесной, лишённой вибрато чистоте и великой ясности. Как компакт-диск к этому вышел Morimur Bach/Christoph Poppen, Hilliard Ensemble, 2001 ECM Records GmbH, New Series 1765, 461 895-2.
129 Изречение хасидского рабби Исраэля из Саланта. Цитируется по: Pierre Itshak Lurçat: Rabbinische Weisheiten, München 2003, S. 15.
130 Глагол «толерировать» был заимствован в XVI веке из лат. tolerare — «нести, выносить, терпеть» (этимологически родственно немецкому dulden).
131 Так обстоит дело и с драгоценнейшим, что получил Израиль, — Торой. И она была дана «вовне». Об этом в раввинистическом иудаизме говорится:
«Откуда явствует, что даже чужеземец, изучающий Тору, подобен первосвященнику? Сказано: „И соблюдайте постановления Мои и законы Мои, которые исполняя, человек будет жив". Не сказано там: священники, левиты или израильтяне, но человек. Отсюда можешь научиться, что даже чужеземец, изучающий Тору, подобен первосвященнику. Бог хочет Своим волеизъявлением достичь не одного Израиля, но человечества: „Они расположились станом в пустыне; Тора была дана в открытом поле, всенародно, на месте, которое никому не принадлежит. Ибо, будь она дана в земле Израиля, эта земля сказала бы народам, что они не имеют в ней части; потому она была дана в открытом поле, всенародно, на месте, которое никому не принадлежит. И кто захочет принять её, тот пусть придёт и возьмёт её"». (Мидраш Мехильта де рабби Ишмаэль к 2 Моисеевой/Исход 19:2 и 20:2).
132 Zhuangzi: Reden und Gleichnisse des Tschuang-Tse, Zürich 1951; S. 235. Мартин Бубер (изд.) считает встречу Лао-цзы и Конфуция исторической.
133 Так говорится, например, в 28-м разделе «Дао-дэ-цзин» (Лао-цзы, VI в. до Р. Х.): «Его не покидает вечная жизнь, и он может вновь обратиться и стать как дитя. (...) Он имеет довольство вечной жизни и может вновь обратиться к простоте». С китайского в переводе Рихарда Вильгельма: Lao-Tse, Tao Te King. Das Buch vom Sinn und Leben, Wiesbaden 2004, S. 93.
134 См. Martin Buber: Der Weg des Menschen nach der chassidischen Lehre, München 2006, S. 7 (первое издание 1948).
135 См. также его завораживающую автобиографию: Gabriel Weinreich: Confessions of a Jewish Priest, Cleveland 2005.
136 Выдержка из: Musical Acoustics in the Twentieth Century, New York, 2004 (собственный перевод).
137 Так и то «нет», которое Бог говорит греху, есть черта Его благодати. Ибо это «нет» коренится в том, что Бог хочет дать жизни простор. Библия называет это «нет» «гневом Божиим» (о библейском понятии греха см. также примечание 48).
138 Этому свойству мастика обязана своим именем: mastichein = (греч.) жевать (жевательная смола людей Востока).
139 Своим именем янтарь — в старинных рецептах лака называемый также Agtstein — обязан средневерхненемецкому bernen = гореть, жечь.
140 Jakob August Otto: Ueber den Bau der Bogeninstrumente, und über die Arbeiten der vorzüglichsten Instrumentenmacher, Jena 1828.
141 Watin, Jean Felix: Der Staffirmaler oder die Kunst anzustreichen, zu vergolden und zu lackieren..., Leipzig 1774, S. 192.
142 Там же.
143 Ср. Eszter Fontana, Friedemann Hellwig, Klaus Martius: Historische Lacke und Beizen, Nürnberg: Germanisches Nationalmuseum, 1992, S. 12.
144 Так, например, Marciana Manuscript (1550), который описывает растворение сосновой смолы и мастики в нафте.
145 Ватен в 1722 году описывает растворение сандарака в спирте.
146 Le R. P. Bonanni: Traité des vernis, 1713.
147 Johannes Kunckel: Der Neu-aufgerichteten und Vergrösserten In Sechs Bücher oder Theilen verfasten curieusen Kunst- und Werckschul... Nürnberg 1707, 1-я книга, S. 93, № 82. Цитируется по: Eszter Fontana, Friedemann Hellwig, Klaus Martius: Historische Lacke und Beizen, Nürnberg: Germanisches Nationalmuseum, 1992, S. 30.
148 Средневерхненемецкое Kapfe переходит в Krappe = крюк. Оно относится к крючковатым шипам растения марены.
149 Это измерение даёт сведения о колебательных свойствах и тем самым о причине звука. Специальные подробности см. Martin Schleske: On the Acoustical Properties of Violin Varnish, Journal Catgut Acoustical Society Vol. 3, No. 6 (Series II), November 1998.
150 Можно было бы без труда перечислить ещё две дюжины хороших лаковых смол и масел, «каждое по роду своему». Так и Писания Библии содержат бесчисленные другие описания дарований. Моим перечислением не имеется в виду начертать какую-либо типологию, но лишь сделать явным направление харизматической красоты и многообразия, которое обетовано духовной общине.
151 Raniero Cantalamessa: Die Kirche lieben. Meditationen zum Epheserbrief, Freiburg 2005, S. 38.
152 там же.
153 Один из глубочайших и прекраснейших трудов о Святом Духе, которые я знаю, — это книга Raniero Cantalamessa: Komm, Schöpfer Geist – Betrachtungen zum Hymnus Veni Creator Spiritus, Freiburg 1999/2007.
154 В Мишне (ср. новоеврейское Schana: «учить» либо «учиться») происходит раввинистическое установление и нормирование Закона.
155 Jakob Neusner: Ein Rabbi spricht mit Jesus, Freiburg 2007, S. 122. Нойснер ссылается здесь на Sota 9,14 — место в 5-м трактате 3-го раздела, — где речь идёт о заблуждениях в области половой жизни.
156 Один из выдающихся отцов Церкви IV века.
157 Плоть (sarx) не означает тело (soma). Это различение Нового Завета важно, ибо иначе многие слова ошибочно истолкуют в направлении враждебной телу жизни. «Плотская жизнь» — это жизнь всего человека (вместе с телом, духом и душой!), который затворился от Бога. «Плотские помышления суть вражда против Бога» (Рим 8:7).
158 Цитируется по: Cantalamessa, Raniero: Komm, Schöpfer Geist, Freiburg 2007, S. 284 (оригинальное издание 1999).
159 там же, S. 273.
160 Многие скрипачи подтверждают, что даже у хорошо разыгранного инструмента ежедневно требуется добрых полчаса, пока инструмент под игрой «просыпается» и раскрывает тот звук, который был у него накануне.
161 Вавилонский Талмуд, Fol. 34b Berachoth V, v 155.
162 Рабби Барух бен Мордехай Коган, личное сообщение, ноябрь 2009.
163 Текст: Берта Шмидт-Эллер; мелодия: Нафтали Цви Имбер, около 1880.
164 Fulbert Steffensky: Wo der Glaube wohnen kann, Stuttgart 2008, S. 36.
165 Приписывается архиепископу Кентерберийскому Стефану Лэнгтону (1150–1228).
166 The United Jazz + Rock Ensemble — тот состав столетия вокруг таких музыкантов, как Альберт Мангельсдорф, Вольфганг Даунер и Барбара Томпсон, — сделал нечто от этого рода единства слышимым. Мне выпало большое счастье услышать их ещё в их последнем турне в мюнхенском театре на Гертнерплац. Устроитель концерта метко выразил особенность этого ансамбля (несомненно, притчеобразно!):
«Редко в биг-бэнде встречалось такое сгущение импровизационных и композиторских талантов. Вдобавок в этом ансамбле упразднено жёсткое разделение ролей солиста и аккомпанемента. Постоянно происходит виртуозно-диалогический обмен голосами, причём полнокровные музыканты сейсмографически откликаются друг на друга (...) Десять музыкантов самого разного происхождения, с самыми разными склонностями и самого разного темперамента пытаются вместе создать музыку, которая убеждает как целое и в которой никому не приходится отрекаться от себя. То, что музыкальная искра в The United Jazz + Rock Ensemble всё ещё вспыхивает, объясняется вовсе не тем, что все участники так блестяще понимают друг друга в музыке. Совсем напротив: скорее тем, что участники музицируют без стилистических шор. Это и делает дело столь трудным и столь захватывающим разом. Стилистические различия свернули бы шею любой обычной группе. В The United Jazz + Rock Ensemble они создают то тепло трения, которое и поддерживает эксперимент в движении (...) Как бы патетически это ни звучало, но в конечном счёте речь именно об этом: о мгновениях счастья; о коллективном упоении творческой дерзости; о переживании того, что в вынесении противоположностей могут рождаться прекраснейшие дуги напряжения; о чувстве солидарности вопреки инаковости» (из концертной программы Grande Finale. The United Jazz + Rock Ensemble. Die Farewell Tournee 2002).
167 См. об этом прежде всего 1 Кор, глава 12.
168 То же понятие, вернее его корень, употребляется в Новом Завете также в смысле согласия (2 Кор 6:15), соответствия друг другу (Лк 5:36) или совпадения (Лк 15:25). Дружественный мне греческий концертирующий пианист Павлос Хадзопулос по моей просьбе подтвердил языковой корень глагола symphoneín и добавил: «Он употребляется в смысле „полностью отождествиться" с другим; „звучать как один тон"; „вносить вклад в музыкальную гармонию". Существительное symphonía означает также гармонию с собой и с другим в мышлении, речи и действии». Но Новый Завет употребляет это понятие и в совершенно буквальном смысле «музыки и хоровода» либо «пения и пляски», как это услышал старший сын в притче о блудном сыне, когда, возвращаясь с поля, приблизился к дому отца. Отец устроил вернувшемуся младшему сыну пир «с пением и пляской» (Лк 15:25).
169 Эта триада восходит к Хельмуту Никласу, одному из моих духовных отцов, который очень сильно повлиял на мою жизнь.
170 С еврейского по Leopold Zunz: Die vierundzwanzig Bücher der Heiligen Schrift, Basel 1995.
171 Как звуковой профиль каждой скрипки определяется названными выше резонансными областями, которые ради звука должны состоять в верном соотношении друг с другом (резонанс Гельмгольца, резонансы корпуса, средние резонансы, носовая область и область блеска), так и послание к Ефесянам совершенно сходным образом говорит о подобных «резонансных областях», которые служат благозвучию общины: там речь идёт об «апостолах, пророках, евангелистах, пастырях и учителях» (4:11). Сообразно этим основным дарованиям в истории Церкви снова и снова возникали приметные движения, общины и труды. Но если они звучат в одиночку или чрезмерно доминируют над другими общинами или конфессиями, то возникает — как в резонансном профиле скрипки — пошлый духовный звук, и Царство Божие теряет свою силу и красоту.
172 Из устава Тэзе.
173 Котова Матида, первая скрипка Берлинского филармонического оркестра. Концертная программа ансамбля Venus, Гаутинг, 21 сентября 2007.
174 Omnes dicimur Theologi, WA 41, 11,9–13 [проповедь на Псалом 5 от 17 января 1535], цитируется по Oswald Bayer: Martin Luthers Theologie, Tübingen 2004, S. 15.
175 Joseph Beuys: Jeder Mensch ein Künstler, Frankfurt a. M., 1975.
176 Государственный художественный зал Карлсруэ (Staatliche Kunsthalle Karlsruhe), 2009.
177 Giovanni Pico della Mirandola: Reden über die Würde des Menschen, цитируется по: Raniero Cantalamessa: Komm, Schöpfer Geist. Betrachtungen zum Hymnus Veni Creator Spiritus, Freiburg, Basel, Wien 1999, S. 125.
178 Гиллель приводил в своём ответе слово, стоящее в середине Торы: 3 Моисеева/Левит 19:18.
179 См. Zadoq ben Ahron: Talmud Lexikon, Neu Isenburg 2006, S. 314.
180 Хаим Айзенберг, доклад, Вена 1985.